да в Туретчину. Пристану к некрасовцам.
- Невмоготу стало?
Долгополов утвердительно кивнул головою.
- Давно убег?
- Почти вслед за тобою, месяца через два. Беда стряслась... Вот уже год, как я брожу...
- А никого так? - спросил Пархоменко, сделав знак рукою по горлу.
Долгополов отрицательно потряс головою и перекрестился.
- Ну, слава Богу! - заметил радостно Пархоменко и протянул Долгополову руку. - А я, брат, боялся... Извини... Это, что убежал или захватил что с собою барского чего... ничего не значит. Лишь бы не убил! Давай выпьем! Где же тебя Бог носил?
- Махнул я незнакомыми местами, через Польшу... Ошибку сделал, а может, и к лучшему... Наверно, ищут. Сначала долго думалось мне пробраться за границу, а далее передумал: что я там буду делать? Лучше в Туретчину...
- С собой-то прихватил что?
- Так, малость, - отвечал неохотно Ксенофонт.
- Врешь, - заметил Пархоменко, - наверное, тысчонок с десяток сцапал... Ведь он богач... Ну, признайся?
- Кто его знает, не считал... Может, ты и угадал.
- Как же ты... как ее?., да, бишь, с Христиной Кирсановной расстался?
- И не говори! Через нее-то и вся оказия вышла.
- Изменила?
- Нет, не то... Совсем все у нас было готово, и мать благословила, осталось только у него, анафемы, разрешения спросить... Пошли... Увидел ее, дьявол, пленился, к себе взял... Тем моя свадьба и кончилась... Сейчас же приказал приготовить для нее комнаты, разодел, разубрал, барынею на час сделал.
- Что ж она-то?
- Плакала, да ничего не могла сделать, известно, - неволя... А мне-то, аспид этакий, наказывает: "Ты, говорит, гляди, чтобы о своей любви к ней не только чтоб думать, но и поминать не смел..." Да в нашей ли это власти? Чувствия ведь даются от Бога. Что я только не стал предпринимать над собою: и пить стал, и шляться повсюду... Нет, ничего не берет. Не могу я от любви излечиться: решил было либо себя, либо его убить... А она тут, перед глазами... Гляжу, и она начала сохнуть и вянуть... Долго я крепился, да в один день не выдержал. Его не было дома; было вечером. Вхожу к ней в комнату, подавать кушанья. Она сидит, пригорюнившись. Меня жалость взяла... "Прежде, - говорю, - вы, Христина Кирсановна, веселее были..." Она как зальется... "Милый мой, для чего, - говорит, - меня разлучили с тобою... Не люблю я его..." Тут мы и слюбились...
- Аль узнал он? - торопливо спросил Пархоменко.
- Если бы узнал, тут бы нам и смерть... Не узнал, а нашлась добрая душа, шепнула ему, что я как будто отчего-то повеселел... И кто же, ты думаешь, на нас наушничал? Родная ее мать Демьяновна...
- Видно, боялась, чтобы сам чего не увидел, - возразил Пархоменко.
- Нет... Такая уж душа, - а сама сначала плакала.
- Что же было, как он услышал?..
- Слова никому не сказал, только Христину тотчас же из дому переместил куда-то. Догадался, да поздно. Впрочем, кто его знает, может быть, и передал Христину какому-нибудь приятелю... У них это бывает. Меня же задумал отправить в деревню и держал до приискания другого камердинера; но в это время случилось ему на несколько дней выехать из Петербурга... Я подумал: в деревню не хотелось, взял да и махнул в его отсутствие. Домашним сказал, что он велел приехать к нему с вещами.
- Стукало небось сердечко?
- Еще бы не стукало. Много я, брат, перенес в пути... - И Долгополов принялся рассказывать приключения своей бродячей жизни.
Х-ский гусарский полк, в котором служил Пархоменко, принадлежал к лейб-гвардии и имел постоянную стоянку в Петербурге. Долгополов познакомился с ним там очень давно, назад лет восемь, когда он еще был простым лакеем у Масоедова. Они встретились где-то случайно, и Ксенофонт первый обратил внимание на сходство их физиономий, что и послужило поводом к знакомству. Но в прежнее время это сходство не было так поразительно, как в настоящее. Лицо Долгополова было гораздо нежнее, и на щеках играл румянец; усы и бороду он сбривал, волосы носил по моде; Пархоменко же был острижен как солдат; лицо было загорелое и смуглое; усы и форменные бакенбарды нафабрены; сверх того, каждого из них изменял много костюм. Теперь же, когда они одеты были одинаково и Долгополов оброс, голову обрил по-солдатски и так же загорел за свое путешествие, приятели сделались неразличимыми. В характерах их также было много сходства, с тою разницею, что Пархоменко был бойчее, словоохотливее и откровеннее Долгополова; зато последний был гораздо его умнее, сосредоточеннее и талантливее. Пархоменко, кроме фронтовой службы и берейторства, не научился ничему, тогда как Долгополов знал много ремесел: еще в деревне он выучился плесть корзины, гнуть дуги и колеса, делать телеги, а в Петербурге - плесть коробки, шить башмаки и играть на гармонии и гитаре. Как малороссы, хотя и разных губерний, Пархоменко и Долгополов быстро сдружились между собою и имели частые случаи видеться, но так как компания солдата казалась оскорбительною для товарищей Долгополова - камердинеров и лакеев разных господ, то свидания их большею частью происходили или в манеже, или в квартире Пархоменка, а иногда в каком-либо дешевом трактире. Близкие отношения их не бросались в глаза и были известны очень немногим из окружающих Долгополова. Страдая особенно свойственною малороссиянам болезнью, тоскою по родине, Пархоменко рассказал до мельчайших подробностей Долгополову о своем детстве, отце, матери, родных, о Петропавловке, о всяких детских шалостях и своем поступлении на службу. Будучи хорошим служакою, Пархоменко так же охотно и весело рассказывал про военную службу, про понесенные им походы и сражения, перечислял имена всех своих командиров, определяя их характеры и передавая о их личных к нему отношениях. Хвалясь службою, Пархоменко сожалел о том только, что он поступил в нее неграмотным. Читать он кое-как с трудом выучился, но писать вовсе не умел, а это было необходимо при его дальнейшей службе - вахмистром. Горю его взялся помочь Долгополов, и месяца через четыре после их знакомства Пархоменко уже писал не хуже своего учителя, владея точно таким же, перенятым от него, почерком; зато и он не остался в долгу пред Долгополовым и, со своей стороны, обучил его фрунтовой службе, фехтованью. Молчаливый Долгополов всегда слушал Пархоменка с величайшим вниманием, вспоминая и сравнивая свое грустное детство и подгнетную жизнь с судьбою своего приятеля; наконец, начал завидовать ему и стал высказывать свои сожаления, что не поступил в молодости в солдаты. Военная служба так заинтересовала его, что он бредил ею и не пропускал ни одного смотра и учения на Царицыном лугу, чрез что военные его познания еще более увеличились.
- Так ты и не знаешь, - продолжал расспрашивать Пархоменко Долгополова, - как поживает Христина Кирсановна?
- Нет, откуда же?
Дочь Демьяновны не будет более фигурировать в моем рассказе до самого окончания, а потому, пользуясь вопросом Пархоменка, передаю ее биографию до того времени, когда она поселилась в Москве, около Пречистенской заставы, где была задушена.
Митрофан Александрович Масоедов - уверенный в своих достоинствах, могуществе и даже красоте, при взглядах, что между простонародьем сильной любви быть не может и что своим поведением к Христине он не только не губит девушку, но некоторым образом даже осчастливливает ее, так как карьера ее чрез это ничуть не ухудшается, а, напротив, улучшается, если он, впоследствии, даст за нею приданое, - не допускал мысли, чтобы Христина могла изменить ему для его камердинера, а еще более, что этот последний, после отданного ему приказания, осмелился бы питать свои прежние чувства и поднять глаза с дерзкою мыслию на женщину, которая принадлежит ему. Этими взглядами объясняется, почему Масоедов, зная любовь Долгополова к Христине, допустил их жить совместно, в одном доме. Намек, сделанный Демьяновною с целью удалить Долгополова для безопасности дочери, произвел большое действие на Масоедова. Христина как женщина, в тесном значении этого слова, ему нравилась; но когда он услышал неприятную весть, то его взволновало вовсе не чувство ревности, а самолюбие... Основательны или неосновательны подозрения старухи, для Митрофана Александровича было все равно... Ему достаточно было, что они явились в ее голове, а потому могли явиться и у остальной прислуги.
"Надо мной могли исподтишка смеяться, как над рогоносцем от лакея..." Вся кровь бросилась ему в лицо от этой мысли... "Чтобы ее сейчас же не было в моем доме... А с ним я после разделаюсь", - решил он.
- Вели своей дочери, - сказал Масоедов старухе, - собираться. Она переезжает на квартиру.
- Барин, кормилец, - завопила испуганная Демьяновна, - я ничего за ними дурного не видела. Лопни мои глаза. Я, значит, так сказала, вас жалеючи, чтобы от греха долой. А она вас любит, ей-Богу, любит. Не губите девку...
- Вовсе не думаю... Она будет жить в меблированных комнатах на Большой Мещанской, где прежде у меня жила другая...
- Лучше, Митрофан Александрович, сгоните Ксенофонта долой с глаз...
- Гм! Я не могу остаться без него... После... Подумаю. Ты скажи Христине, чтобы она только оделась, взяла извозчика и поехала вот по этому адресу. А за остальными вещами может прислать вечером. Мебель там есть.
Демьяновна сделала еще несколько попыток уговорить барина, но он остался непреклонен. На новой квартире Христины Митрофан Александрович посетил ее не более двух раз с значительными промежутками. Мысль, что девушка, может быть, была ему неверна, отнимала у него охоту к продолжению с нею прежних отношений и поселила отвращение к себе... В третий раз Масоедов приехал к Христине под хмельком, в сопровождении пожилого армейского полковника... Чрез неделю после первого визита Христина уехала с этим полковником по месту его служения в Москву. Это был отвратительной наружности старикашка, но человек добрый. Расставшись с Христиной, по прошествии двух или трех лет, вследствие вступления своего в законный брак, он выхлопотал ей отпускную от Масоедова и выдал ее, по обычаю, в замужество за своего полкового аудитора Гервасия Протасовича Позднякова, который не замедлил обзавестись знакомым домиком у Пречистенской заставы на имя своей благоверной супруги. Поздняков, Гервасий Протасович, в некотором смысле был такая замечательная личность, что о нем нельзя не сказать нескольких слов. В нашем простонародье, преимущественно в среде солдат, лакеев и писарей, попадаются изумительно терпеливые любовники. Люди, не знающие этой среды, даже могут сомневаться в действительности их существования. Например, какой-нибудь сорока- пятидесятилетний писарь или лакей, Псой Иванович, влюбляется в молоденькую и хорошенькую семнадцатилетнюю горничную девушку Надю; Надя выказывает ему крайнее отвращение и говорит об этом прямо в глаза, смеется над ним, устраивает разные неприятные проделки над его персоною, но Псою Ивановичу все это нипочем, и он преследует ее своею любовью... Надя делается девушкою легкого поведения, переходит из одних рук в другие и в то же время отталкивает все заискательства Псоя Ивановича, но он и здесь не теряет надежды, что рано или поздно она будет его... Наконец, Надя поступает в дом терпимости; Псой Иванович и там бомбардирует ее своими письмами и записочками, с предложением руки... Он не бросит Надю даже в таком случае, если она вышла бы замуж, раз и два, ожидая, что, может быть, она овдовеет еще раз, и нашептывая ей при свидании: "Зачем, дескать, за меня не вышла"...
И бывают нередко случаи, что по прошествии каких-нибудь десяти - пятнадцати лет Псой Ивановичи достигают своей цели: женятся на своих Надях и, к чести их, не упрекают своих жен за прошлое. К подобным Псоям Ивановичам принадлежал и Гервасий Протасович Поздняков. Он любил Христину, когда она жила в Москве модисткою, а он был простым полковым писарем. Невзрачный и немолодой уже в то время, Гервасий Протасович не мог понравиться девушке, хорошенькое личико которой, когда она выходила гулять на бульвар, привлекало внимание многих. Христина была безукоризненного поведения, но любила пококетничать, принимала подарки и обнадеживала всех поклонников в своей любви, но Поздняков не удостоился и этого, как человек скупой, не делавший подарков; несмотря на это, Гервасий Протасович, провожая Христину в Петербург по требованию матери, сумел выспросить ее адрес и дозволение писать ей. Страстные письма, остававшиеся без ответа, он посылал всегда на розовой бумаге. Письма эти в свое время возбуждали подозрения Ксенофонта, а последнее он и не передавал, в нем Гервасий Протасович извещал о производстве своем в аудиторы и просил руки девушки, с тем что. он готов внести Масоедову деньги за отпускную. Являясь часто по должности в дом полковника, Поздняков несколько раз видел предмет своего обожания, которому он отвешивал всегда глубочайший поклон, но вступать в разговор не осмеливался. Когда же он услыхал, что полковник женится и расстается с Христиной, то тотчас же возобновил свои прежние заискивания, чрез свах, с заднего крыльца. Христина, живя у полковника в Москве, значительно изменилась, как по наружности, так и по характеру, она сильно подурнела и как-то постарела на несколько лет; беспрестанно делаемые ей подарки развили в ней алчность к ним: она стала скупа и корыстолюбива. Любовь к Ксенофонту еще не совсем изгладилась из ее сердца, но, зная о его бегстве и сделанной им краже, она не питала надежды когда-нибудь сойтись с ним, а между тем тот образ жизни, который она вела, был ей тягостен; от прежних своих занятий она отвыкла, а потому, обсудив все, она решилась принять предложение Позднякова, чему покровитель ее был очень рад, считая своего аудитора за человека скромного и трезвого поведения. С Поздняковым Христина прожила тоже недолго, успев еще более перенять от мужа скупость и развив в себе страсть к любостяжательности, несмотря на природную доброту сердца. Овдовев, Христина Кирсановна Позднякова сочла за самое лучшее сделаться ростовщицей.
Над Петропавловкой солнце начало спускаться все ниже и ниже. День совершенно смеркался. В поле была глубокая, невозмутимая тишина. Дорога, извивавшаяся змееобразно черною лентою, была безлюдна. От знакомого леса веяло прохладой; дальше в лесу было еще прохладнее и темнее. Синева неба едва просвечивала сквозь ветви неподвижных сосен. Все птицы улеглись на покой. На берегу озера раздавался дружный храп двух спящих; это были Ксенофонт Долгополов и Степан Пархоменко. Около них валялись опорожненные жестяные солдатские манерки, вмещавшие в себе каждая не менее кварты водки. Наговорившись и подложив под головы котомки, приятели заснули богатырским сном, позабыв все свои тревоги. Сон их длился чрезвычайно долго. Но вот среди ночи один из них, взяв сильнейшую носовую ноту, чихнул и проснулся. Быстро поднявшись, он испуганно-изумленным взглядом оглянулся вокруг, как бы припоминая, где он и как сюда зашел, провел рукою по лбу и лицу, перекрестился и стал искать в карманах кисет с табаком и трубку. Товарищ его продолжал храпеть. Блеснул огонек, трубка задымилась, и разнесся пронзительный запах махорки. Но скоро, нечувствительно для проснувшегося, трубка выпала из рук его, и он погрузился в какую-то тревожную думу, потому что по временам он стал вздрагивать и бросать на спавшего дикие, боязливые взгляды... Внутри его, заметно было, происходила страшная борьба... Словно ужаленный змеею, он вдруг вскочил со своего места, крикнул товарищу: "Вставай, ради Бога!", чего тот не слышал, и бросился к озеру освежить холодной водою свою пылающую голову. Напрасно! Холодный рассудок, вероятно, признал за необходимость исполнить то, что пришло ему на мысль в его разгоряченном состоянии... Освежившись и неподвижно постояв несколько минут на берегу озера с закрытым руками лицом, приводя в порядок свои мысли, мужчина сделал энергический жест руками и, осторожно переступая с ноги на ногу, подкрался к своей котомке, вынул из нее солдатский отточенный с обеих сторон тесак, на коленах подполз с ним к спящему и вдруг широким размахом руки погрузил в грудь ему оружие почти до рукоятки. Спящий успел только широко раскрыть глаза, оставшиеся неподвижными, и издать что-то дикое, почти нечеловеческое, среднее между криком, стоном и вздохом. Затем убийца с непонятным остервенением стал наносить своей жертве бесчисленное количество ран, изрубил все лицо до неузнаваемости и бросил труп в озеро... Остальную часть ночи он провел, расхаживая по берегу и в лесу, ища чего-то... На рассвете убийца привалил к тому месту, где он сбросил в озеро труп, нашел огромный камень, развязал обе котомки, рассортировал вещи и, раздевшись, спустился в озеро за трупом. Вытащив мертвое тело, он прочно привязал его толстыми ремнями, вместе с котомкой ненужных вещей, к камню, внимательно осмотрел озеро и, заметив в одном месте крутящийся омут, бросил в него всю эту тяжесть, которая с шумом шарахнулась с крутого берега, образовав множество широко расходящихся кругов. "Вечная память!" - проговорил убийца с тяжелым вздохом. После этого он истребил на берегу все следы страшного происшествия, взвалил себе котомку на плечи и, перекрестившись на озеро, вышел из леса по направлению к дороге в Б. ...
Убийцею, по всей вероятности, был Долгополов, с целью назваться Пархоменкой и завладеть его документами, но им же мог быть также и Пархоменко, знавший, что у Долгополова есть десять тысяч денег...
В тот же день к священнику Б-ской Воздвиженской церкви, отцу Николаю Богоявленскому, шестидесятисемилетнему старику, явился бравый отставной вахмистр с просьбой отслужить панихиду по умершим родителям и родным и молебен.
- Ты откуда же? - спросил священник.
- Вашего прихода. Из села Петропавловки. Максима Сидорова Пархоменки сын, если изволите помнить, ваша милость...
- Максима Пархоменки? Как же, как же! Славный был человек... Так ты его сын? Стой, а не знал я тебя мальцом?
- Изволили крестить и напутствовать, когда поступал в рекруты.
- Так-так. А как тебя звать?
- Степан-с.
- Да, Степан. Теперь и я тебя вспомнил. Ты еще мне от батьки раз колоду пчел привез.
- Точно так-с, ваше преподобие.
- Хочешь Богу помолиться и помянуть родителей. Хорошо, хорошо, доброе дело. Что же, застал кого из родных?
- Никого-с. Все попримерли. Сестра Оксана сгорела, как Бог напустил пожар на Петропавловку, муж ее умер, другая сестра померла недавно в девушках.
- Да ты бы спросил Грицка Карленку, Моисея Прицупенка, Прокопа Лемешку. Они тебе сватами доводятся. А может, маленькими играли вместе. Мужики славные, только после пожара в бедности.
- Горе взяло, что своих не застал...
И Пархоменко утер слезу.
- Жалко и жалко, - продолжал отец Николай. - Что же ты теперь намерен делать?
- Думаю искать места. От полевых работ отвык. Куда-нибудь надо поступить сторожем. Если бы ваша милость поспособствовали...
- Ты пьешь?
- Самую малость. В полку нельзя: был вахмистром...
- Хорошо. Ты знаешь гнилушинского помещика Григория Дмитриевича Перецепина?
- Припоминаю-с.
- В семи верстах от Петропавловки.
- Как не знать!
- У него есть место при кошарах. Если хочешь, я ему отрекомендую тебя. Мы с ним большие благоприятели.
- Явите божескую милость. Деньжат у меня немного, всего рублей сто, спасибо, надавали в полку господа офицеры, - боюсь, что, не осмотревшись начать торговать, проторгуешься.
Отец Николай сдержал свое слово; отслужив панихиду и молебен, он дал Пархоменке письмо к Григорию Дмитриевичу Перецепину, который и принял его в услужение. Остальная жизнь Пархоменка до того времени, пока случайно встретившийся с ним Митрофан Александрович Масоедов не признал в нем своего беглого камердинера Ксенофонта Долгополова, частью известна из рассказов о нем Масоедову Григория Дмитриевича Перецепина.
"Будь деньги - и родных, и знакомых всегда найдешь", - говорит пословица... Бедно одетый отставной солдат Пархоменко, явившись в Петропавловку, ни души не встретил в ней знакомой. Когда же он в этой местности пообжился и у него увидели деньги, то родных и друзей стала тьма! Нашлись сватья, троюродные и четвероюродные братья, дяди, племянники и сверстники по детским играм. Так, Прицупенко вспомнил, как они крали у деда Зозули яблоки, Лемешка - как он однажды чуть-чуть не утопил в пруду Пархоменку, Карленко - как они вмести ездили на собаках, и так далее... Воспоминаний явилось очень много. Проживая в Б., Пархоменко весьма часто навещал Петропавловку, вышедши в чистую отставку, женился на дочери тамошнего старшины, молодой восемнадцатилетней девушке, постоянно угощал своих родных и знакомых и помогал им в нужде. Все эти лица грудью стояли за Пархоменка при даче своих показаний по делу его с Масоедовым.
Положение Митрофана Александровича, чем далее тянулся процесс его с Пархоменком, становилось все более и более затруднительным и, наконец, даже небезопасным для него лично. У Масоедова не было ни одного неотразимого аргумента доказать, что Пархоменко есть его человек Долгополов, тогда как Пархоменко представлял их десятками.
Все местные знаменитые юристы высказали ему мнение, что он проиграет дело. Власти, знакомые и родные, даже жена, начали подозревать в нем умопомешательство. Пархоменко также не дремал и беспрестанно слал письма в Петербург и Москву к своим бывшим начальникам и командирам, прося их покровительства и защиты. Между тем нашлись из них люди сильные и влиятельные - иные с личными неприязненными отношениями к Масоедову, - которые возмутились его поступком, горячо приняли сторону обиженного и, в свою очередь, стали преследовать Масоедова, требуя медицинского освидетельствования его умственных способностей и заключения в дом душевнобольных. Из тюремного замка Пархоменко был давно выпущен и сдан на поруки. Прежде Масоедов было в душе торжествовал, думая поразить всех своих врагов и противников очными ставками Пархоменка в Петербурге с его прежними командирами и сослуживцами, и для этого он откладывал все эти ставки, но когда он собрал сведения, то и эта последняя надежда его рухнула. Оказалось, что Пархоменко за получением своей отставки ездил сам в Петербург, представлялся лично всем своим старым начальникам и пьянствовал с прежними товарищами... Подозрения, что Масоедов помешался, наглядно заслуживали полного вероятия: со дня несчастной встречи своей с Пархоменком единственною темою его для всех разговоров было, что Пархоменко - его бывший камердинер Ксенофонт Долгополов. Мысль об этом преследовала его даже ночью, он бормотал беспрестанно: "Пархоменко? Нет, он - Долгополов"... И странно, чем более являлось доказательств, что Пархоменко не Долгополов, тем настойчивее он уверял в противном, всякий раз пристальнее всматриваясь в лицо своего противника. Дела, занятия по имениям, должность предводителя дворянства Масоедова уже не занимали: он все бросил, и страсть к вину стала овладевать им все более и более. Взгляд его стал дик, щеки обрюзгли и лоб покрылся морщинами...
Однажды вечером Митрофан Александрович, погруженный в самые невеселые думы, сидел, запершись в своем кабинете господского дома, в имении Елизаветовке, так и оставшейся непереименованной. В этот день он получил два письма: одно - от дяди, Перецепина, а другое - из Петербурга от одного приятеля, которые, как бы условясь между собою, советовали ему во что бы то ни стало потушить дело с Пархоменком, грозившее в будущем большими неприятностями... Самолюбие Митрофана Александровича было оскорблено до nec plus ultra [крайних пределов (лат.).]... "Боже, - воскликнул он, обращая свои глаза к иконе, - неужели же я, при всей правоте своей, принужден буду еще унизиться перед этим бездельником?!"
В момент этого вопроса в дверь кабинета неожиданно раздался стук, так что Митрофан Александрович вздрогнул.
- Кто там? - спросил он с досадою.
- Это я, Митрофан Александрович, - ответил за дверью голос жены.
- Что тебе нужно, когда я занят?
- Тебя желает видеть твоя кормилица, Демьяновна.
- Зачем?
- Говорит, что поможет тебе в твоем деле.
Масоедов удивился.
- Она настоятельно просит видеть тебя, - продолжала жена.
- Едва ли кто может быть мне полезен, - отвечал Митрофан Александрович, - а впрочем, пусть войдет, старая ведьма - давнишняя знакомая этого мошенника, - заметил он, отпирая дверь.
- Так я пришлю ее...
- Хорошо.
Спустя несколько минут в кабинет вошла почти восьмидесятилетняя сгорбленная старуха в черном коленкоровом платье и такой же повязке, еле двигая ногами и опираясь на палку. Все лицо ее было изборождено глубокими морщинами; впалые красные слезящиеся глаза были страшны; исхудалые кисти дрожащих рук, с напрягшимися и выдавшимися синими жилами, - были отвратительны. В старухе нельзя было узнать не только прежней молодой красивой барской кормилицы, но даже и Демьяновны, проживавшей у Масоедова в Петербурге.
- Ну, что скажешь, старая? - спросил ее Масоедов.
- Ох! Нет уж, барин, позвольте мне, - отвечала Демьяновна, шамкая, - сначала присесть. Сил моих нет... Уморилась...
- Садись.
- Как же, батюшка, ваши дела? - спросила сама Демьяновна, усевшись в первое кресло и забыв отвечать на вопрос барина.
- Плохо, старуха. Ясное дело, что злодей похож на Пархоменка, познакомился с ним, порасспросил все подробно и, вероятно, убил, чтобы отнять у него документы. Но как доказать это - ума не приложу, а тут за него вступаются, дураки...
- Слышала, батюшка, слышала...
- В том же, что это действительно наш Ксенофонт, - продолжал Масоедов, - я нисколько не сомневаюсь.
- Он, он, Митрофан Александрович, - подтвердила старуха, - я это верно знаю.
- Верно знаешь... - с величайшим изумлением вскрикнул Масоедов. - Почему же?
- О-о! Крепко я виновата, барин. Христа ради, простите... Пустите старые кости на покаяние...
- Ну!
- Давно бы мне следовало все рассказать вам. Да боялась гнева вашей милости.
- Ну, - нетерпеливо понукал старуху Масоедов.
- И теперь не знаю, как и быть мне...
- Да говори же, сделай милость...
- Утаила я тогда от вас в Петербурге.
- Что именно?
- Окаянный Ксенофонт, сколько я ни грозила Христине, ведь совсем... тьфу! В любви с нею состоял.
- Что ж из этого? - зарычал Митрофан Александрович.
- Сейчас, батюшка... И упросил он меня, - продолжала Демьяновна, - когда Христина сошла от нас на квартиру, перед тем как ему бежать, когда вы изволили уехать в Гатчино, чтобы я передала ей письмо.
- А! И ты передала?
- Виновата, барин, - заплакала старуха, - отдала. Жалость взяла... Вижу, плачет... Говорит - в последний раз... Подумала: все равно не сегодня завтра его сошлют в село. Ну, и попутал грех - отдала.
- Отчего же ты об этом важном случае не рассказала мне тогда же, как он убежал и я принимал все меры к его розыску?
- Испугалась. Боялась, чтобы вы не погубили Христину.
- Что же это за письмо? - спросил самого себя и старуху Масоедов, в волнении расхаживая по кабинету. - Цело ли оно?
- Не знаю, - отвечала Демьяновна.
- А Христина жива? Где она теперь?
- Жива. Была замужем за аудитором и давно овдовела. Живет в Москве, у Пречистенской заставы, на Глухом бугорке, в собственном доме. Живет, слава Богу...
- Но нет, - сказал в раздумье Масоедов, - письмо не поможет. Подлец отопрется. Скажет: какое мне дело до того, что писал Долгополов. Другое дело, если бы его можно было уличить почерком руки, но вызванные судом специалисты-эксперты и здесь, и в Петербурге признали почерк бывшего вахмистра Пархоменка и этого негодяя за один и тот же. Так все подведено, что, Боже, сил нет...
Масоедов всплеснул руками и, тяжело бросившись на диван, склонил в изнеможении набок голову.
- Барин! - заговорила Демьяновна секретным тоном, слегка постукивая по полу своей палочкой, - я еще хотела вам что-то сказать... В позапрошлом году вы изволили отпустить меня с соседней помещицей Матреной Ивановной на богомолье. Мы были с нею в Киеве и были в Москве. И я виделася с Христиной. Дело ваше с Ксенофонтом тогда уже началось. Я и заговорила с нею об этом.
Масоедов стал слушать внимательнее.
- Стыдно признаться, - продолжала старуха, - окаянная и до сих пор не забыла его. Как услышала она это, что вы его признали, сначала и испугалась, а после пообсудила, да и говорит: "Может быть, и подлинно живет там у вас в Б. Ксенофонт, но только вовек этого не доказать вашему Митрофану Александровичу... Одна я только, - говорит, - могла бы так уличить его, что он сейчас бы признался, но я этого, говорит, - никогда не сделаю, хоть режь меня..."
Масоедов встрепенулся...
- Не хвались, - говорю я ей, - наш барин в силе и богатстве; за что примется, всегда на своем поставит... "Нет, - отвечает, - поздно... Было бы годков десяток назад, а теперь всяк его за вахмистра признает". И начала она меня в подробности расспрашивать, как живет этот вахмистр и за какого человека его все считают. "Дура, - говорит, - я, что не вышла за него замуж", - сказала Христина, после того как я рассказала ей, что от людей слышала. "Как так?" - спрашиваю ее. "Молчите, - говорит, - маменька. Я виделась с ним... Когда он брал в Петербурге чистую отставку и там явился к начальству и повидался с товарищами, он заезжал сюда, в Москву, и разыскал меня. Я тогда овдовела. Он хотел, чтобы я повенчалась и поехала с ним, да я побоялась, а потом и по сей день сожалею. Коротаю свой век так, что ни Богу свеча, ни черту кочерга. Чего было опасаться, когда этот Пархоменко умер? Ксенофонт говорил, что он встретился с ним в дороге и тот продал ему свой паспорт".
- Ведьма ты старая! - закричал Масоедов, едва удерживавший себя все время, чтобы не прервать рассказа старухи, - как же ты смела молчать все это время, когда честь моя и, быть может, жизнь висела на волоске?
- Бо-я-лась...
- Больше ты ничего не можешь сказать?
- Все рассказала, как перед истинным Богом.
- Может быть, еще тебе что говорила Христина?
- Верьте моей старости... ничего...
- Говори скорее: где живет твоя дочь? - спросил Масоедов, нетерпеливо подбегая к письменному столу и схватывая записную книжку.
Старуха повторила подробный адрес. Масоедов записал.
- Послушай, - обратился он к Демьяновне, - если ты мне сказала правду, я озолочу тебя и твою дочь... Нет! - Масоедов заскрежетал зубами.
Не успела старуха доползти к своей комнате, занимаемой ею в нижнем этаже, как во всем господском доме и в обширном дворе поднялась страшная суматоха. Все забегали и засуетились.
Двор осветился фонарями и наполнился людьми и говором. Послышался звон засовов и скрип и стук растворявшихся сарайных дверей: из одних стали суетливо выдвигать экипажи, из других лошадей. Раздавались крики: "Живей, скорее, тюлень, куда глядишь" и т. п. И Митрофан Александрович Масоедов уехал в Москву.
Двухэтажный каменный дом Пархоменка принадлежал к числу лучших зданий в городе Б. В нижнем этаже были лавки, бакалейная и шорная, верхний - составлял помещение для хозяев. Оттуда из окон виднелись роскошные цветы и раздавалось чириканье канареек, висевших в клетках. День был праздничный, и Степан Максимович приготовлялся со своей молодой женою в собор к обедне. Он оделся в новую черную суконную пару. От напомаженной головы его, бакенбард и залихватских усов несло запахом Мусатова; шейный шелковый платок был тщательно повязан франтовским бантом; вычищенные сапоги блестели, манишка на груди была безукоризненно бела, золотая часовая цепочка и кольцо горели как жар. Степан Максимович имел очень торжественный вид. Жена его была видная молодая женщина, брюнетка, с чертами лица, схожими с Христиной Кирсановной, во дни ее молодости; она также расфрантилась в голубое шелковое платье, в черную мантилью и в гранатного цвета гарнитуровый платок на голове с кокетливо распущенными концами и алмазным перстнем посредине, где находился узел. Чета была совершенно готова отправиться в путь, но ее задержало чисто семейное дело: маленький сынишка Пархоменка Ксенофонт захотел есть и молодая женщина принуждена была покормить его грудью. Ребенок имел черные кудрявые волосы, унаследованные от матери, и голубые глаза - от отца.
- Я пойду пока загляну в лавку, - заметил Пархоменко своей жене, - а ты, когда будешь готова, зайдешь за мной.
С этими словами Степан Максимович взял в руки свой картуз и направился было к выходу, как в дверях он столкнулся с местным полицейским квартальным надзирателем.
- Наше нижайшее Степану Максимовичу, - приветствовал он его.
- А, здравствуйте, Иван Михайлович. Что скажете нового?..
- Ничего-с, все старое. Пришел просить вас, пожалуйте в полицию.
- Чего?
- К допросу.
- По какому делу?
- Да все по масоедовскому. Настоятельно требует, чтобы привели вас, и в сопровождении полицейских служителей.
- Вот, Господи! - вскликнул Пархоменко. - Да когда же будет этому конец? Долго ли он еще будет мучить меня? Когда это, Господи, в Петербурге избавят меня от этого Пилата? Подавал военному министру, теперь подам самому государю.
- Истинно, наказание Господь Бог на вас посылает, - заметил, вздохнув, квартальный.
- Сами посудите, Иван Михайлович: в праздник не допускает в церковь пойти с женою Богу помолиться как подобает христианину?! И чего это господин городничий слушает его? Ведь всем известно: сумасшедший, одно слово.
- Городничий и то не хотел. Так куда - и слушать не хочет. Говорит - сильные доказательства имею, и просит допросить во временном отделении в последний раз.
- Да уж слышали эту музыку, - возразил Пархоменко. - Не угодно ли, Иван Михайлович, водочки?
- Разве наскоро... А то, знаете, ждут, приказано привести немедленно.
- Успеют. Лиза, - обратился Пархоменко к жене, - распорядись-ка. Знаешь, Иван Михайловичу бальзамовки.
- Насчет полицейских солдат, - сказал, выпивши водки, квартальный успокаивающим тоном, - вы не беспокойтесь. Чтобы сраму-то не было никакого, они пойдут так себе, стороною, сзади.
- Благодарю вас. Кажется, довольно и того срама, что по его милости безвинно столько времени в остроге высидел. Как-то придется отвечать...
- Да. По головке не погладят.
- Ну, на дорожку, да, делать нечего, и пойдемте. Ты ступай в церковь одна, - сказал Пархоменко жене, прощаясь с нею, - может быть, к концу обедни и я подойду.
- Приходи скорее, - печально попросила та. Муж пожал плечами.
Пархоменко вошел в залу Б-ской городской полиции с довольно спокойным лицом, низко поклонился присутствующим и остановился вблизи порога. Сзади его поместились два полицейских солдата. За большим широким столом, крытым красным сукном с золотою мишурною бахромою и кистями по бокам, обставленным креслами с кожаными подушками, восседали уездный судья, городничий, исправник, стряпчий и полковник Масоедов. За другим маленьким столом, крытым зеленым сукном, сидел письмоводитель полиции и скрипел пером.
- Полковник хочет еще допросить тебя, - обратился судья к Пархоменке, - чтобы удостовериться, действительно ли ты его человек Ксенофонт Долгополов или то лицо, за которое себя выдаешь, то есть отставной гусарский вахмистр Степан Максимов Пархоменко.
- Я уже докладывал, - отвечал подсудимый, - что тотчас по прибытии моем в Петропавловку, в 1836 году, я явился с билетом к господину бывшему капитан-исправнику Муровцеву и тогда же предъявил свой вид, кто я такой...
- Следовательно, - прервал Масоедов, - ты все-таки упорно стоишь на своем, что ты не мой человек, не Долгополов, а какой-то Пархоменко?
- Точно так-с, ваше высокородие.
Лицо Митрофана Александровича было сумрачно, сурово и болезненно. Он сидел в своем кресле, не подымая глаз и неподвижно устремив их на какую-то точку на столе. При возражениях Пархоменка в глазах его вспыхивал огонь, затем взор делался безжизненным...
- Мне кажется, - сказал он Пархоменке, о чем-то раздумывая, - после сегодняшнего дня я более допрашивать тебя не буду. Ты очень необдуманно поступил, зная мой характер, что не сознался мне с первого раза. Я, быть может, и простил бы тебя. Мне хочется только доказать, что я не ошибаюсь. Ты довел и себя до гибели, и меня. Но, - оборвал он свою речь решительным тоном, - говори: сознаешься, что ты Ксенофонт Долгополов? Спрашиваю тебя в последний раз!
- Никак нет-с. Изволите ошибаться. Самое лучшее- изволили бы давно представить меня в Петербург, там и сослуживцы мои, и командиры есть живые. Я сам послал уже об этом прошение к господину военному министру, буду жаловаться государю.
- Знаю, брат, знаю, - закричал на него Масоедов, вскакивая с кресел и грозя пальцем, - что ты прекрасно все подделал... умеешь концы хоронить, но... помни! Не все... Ты думаешь, что у меня нет доказательств, что ты Долгополов? Врешь... Господа! - обратился он к присутствующим. - Потрудитесь прочесть билет Пархоменка об отставке. Обратите особенное внимание на описание его примет. Ведь он был солдат! Теперь, дружок, разденься и покажи нам свой бок, бугор и ящерку! А это что? - спросил Масоедов, поднося к самому лицу Пархоменка старый исписанный лист почтовой бумаги.
- Выдала! - вскричал Пархоменко и прибавил, зашатавшись на своем месте: - Да, я - Ксенофонт Долгополов, их человек.
- Снимите с него показание, - повелительно произнес Масоедов.
- А где же Пархоменко? - спросил стряпчий.
- Я убил его... В озере, в Петропавловском лесу...
Произнеся эти слова, Долгополов грянулся в обмороке на пол. По приведении его в чувство он был закован и отведен в острог, а на другой день с него было снято полное показание, в котором он во всем сознался. По странной игре природы Ксенофонт Долгополов имел у себя признак, по которому мог быть всегда узнан! У него был на правом боку небольшой бугорчатый нарост и длинноватое черное пятно, очертанием схожее с ящерицею. Происхождение этого пятна покойная Варвара Константиновна объясняла тем, что будто бы она в то время, когда была в интересном положении, однажды испугалась в саду ящерицы и схватилась за бок. При самом рождении мальчика пятно было едва заметно, но потом оно разрослось. Пятно было покрыто чешуйкою и, сверх того, изменяло по временам свой цвет: оно бывало красноватым, серым, темно-зеленым... Об этих приметах Долгополова все сверстники его детства давно уже забыли, но он, по пословице "на воре шапка горит", всегда боялся быть по нем узнанным и, замышляя бегство от помещика, имел неосторожность в письме к предмету своей страсти, Христине, которая знала об этих приметах, написать предостережение, чтобы она никому не сообщала о них.
Весть о победе, одержанной Митрофаном Александровичем Масоедовым над Пархоменком, или, лучше сказать, над своим камердинером, быстро разнеслась по Z-ской и окрестным губерниям. Все знакомые и родственники, отчаявшиеся в благополучном исходе для него дела, спешили принести ему поздравления с счастливым окончанием и извинения в своих сомнениях. Но Митрофан Александрович никого к себе не принимал. Самый дом его, почти весь плотно закрытый ставнями, смотрел мрачно, неприветливо и безлюдно. После допроса Долгополова Масоедов прямо отправился в свое имение, не проронив по дороге ни слова. На крыльце его встретили жена и дети, но он сумрачно поздоровался с ними, рассказал в коротких словах, что Долгополов сознался, и ушел в кабинет, прося дать ему покой... В последующие дни он уже вовсе не выходил из своего кабинета и не допускал к себе домашних, исключая камердинера, и то по надобности, по его зову... Митрофан Александрович страшно страдал и терзался; лицо его сделалось злобно и ужасно, как у преступника. По ночам Масоедова посещали мучительные грезы. Он вставал с кровати, испуганными глазами поводил вокруг себя и вскрикивал: "Вот, вот, вот он! А, ты пришла? И ты здесь, старуха? Отмстить за дочь? И Ксенофонт? Но ты сам убийца..." Дикие крики его ночью страшно раздавались в огромном опустелом доме. Бедные дети его дрожали и плакали, прислуга тряслась, жена страдала, не понимая, что делается с ее мужем и как пособить ему в его мучительном положении. На все просьбы ее допустить к себе, чтобы она могла его успокоить, Митрофан Александрович отвечал положительным отказом. Госпожа Масоедова также неоднократно посылала к нему то врача, то священника, но он постоянно прогонял их от себя, говоря, что чувствует себя совершенно здоровым. Целые дни Масоедов проводил в том, что сочинял какие-то бумаги, расхаживал по комнате, потом читал их, задумывался и рвал... Такое времяпрепровождение длилось около двух недель. Наконец, в одну глухую полночь, когда эти бумаги были уже Масоедовым составлены и он, задумавшись, собирался их уничтожить, он явственно услышал около двери шорох и легкий стук.
Это не была галлюцинация.