за каким-то занятием и Варвара Константиновна, а молодому человеку до того времени не случалось бывать в женском обществе, при такой еще, по его взгляду, аристократической обстановке. Смущение его еще более увеличивалось тем обстоятельством, что всякий раз, как он подымал глаза свои, они постоянно встречались с глазами молодой помещицы. Физиономия семинариста действительно обратила на себя особое внимание Варвары Константиновны по одному странному сходству. Ей показалось лицо его давно знакомым, как будто бы она где-то видела его и любовалась и этим белым открытым лбом, обрамленным вьющимися белокурыми волосами, упавшими на плечи изящными локонами, и этими небесно-голубыми глазами, абрисом правильного носика, небольшими усиками и овальной раздвоенной пушистой бородкой... Семинарист был красавец, но Варвара Константиновна кроме физической красоты находила в выражении лица молодого человека что-то божественное... "Ангел... Архангел..." - промелькнуло у нее в голове, и вдруг она вспомнила виденный ею в Петропавловском соборе в Петербурге, на боковых дверях, при входе в алтарь, образ архангела Гавриила...
В самом деле, сходство учителя ее сына с этим изображением, пред которым, как художница в душе, Стогонова неоднократно останавливалась с благоговением в созерцании красоты, было поразительнейшее! Сердце молодой женщины, при виде воплотившегося оригинала изображения, помимо ее воли учащеннее забилось и затосковало... Утомленная потоком нахлынувшего к ней чувства, взволнованная, с ослабевшими нервами, Варвара Константиновна вышла из комнаты и пошла было к себе в спальню, но чрез минуту, не находя и там себе покоя, она ушла в сад, забралась в тень чащи деревьев и села на землю, обхватив горячую голову... Ей было безотчетно тяжело: мысли как бы остановились, сплелись, и душа чего-то жаждала... Она чувствовала, что полюбила... Отняв руки от лица, Стогонова стала смотреть на окружающее и прислушиваться... Дул легкий ветер, листья деревьев тихо шумели и вели между собою задушевную беседу; цветы и трава как бы лобызались, наклоняясь друг к другу; солнце жгло; воздух был пропитан раздражающим ароматом плодовых деревьев: яблони, груши, вишни и маслянистого ясеня; вокруг ползали и копошились букашки, порхали бабочки; в одном месте свистнул соловей, в другом закуковала кукушка, чирикали и гонялись за своими подругами пылкие воробьи... Но все это, чем прежде любовалась и развлекалась Варвара Константиновна, теперь вызвало у нее горючие, неудержимые слезы...
Сергей Михайлович, по фамилии Смирницкий, был сын пономаря соседней с Варваровкою деревни, человека крайне бедного, обремененного многочисленным семейством и имевшего несчастную страсть к крепким напиткам. Сергей родился первенцем, имел большое сходство в лице с чертами матери, очень красивой женщины, и, по этому случаю, был ее любимцем. Матери жалко было расстаться со своим Сережею, и она долгое время упрашивала своего мужа не отсылать его в бурсу, через что он поступил в это заведение довольно поздно, на четырнадцатом году, но зато, будучи подготовлен своим отцом, поступил прямо во второй класс, миновав первый, служивший как бы приготовительным. Прасковья Нифонтовна, мать Сережи, была смирная, добрая женщина, с мягким сердцем, и хорошая хозяйка. В селе все ее прозвали "чистюлею" за то, что изба ее была всегда затейливо обмазана, пол был усыпан песком, печь узорно выкрашена, стеклянная и медная посуда блестели; детей своих Прасковья Нифонтовна беспрестанно полоскала, зимою и летом, и водила их хоть и бедно, часто в очень ветхих рубашечках, но зато всегда чисто вымытых и аккуратно причесанных. К чистоплотности у дьячихи была особая привязанность с раннего детства. Кроме того, она строго наблюдала за своими детьми. Удаляла их от всего дурного, от общества чересчур резких мальчиков, стыдила за малейший проступок и заставляла держать себя чинно: не пачкаться в грязи, не кувыркаться, не лазить по плетням и деревьям и т. п. От этого дети ее были несколько вялы, но лишены грубых ухваток, капризов и имели нежные облагороженные личики; так что, когда Сережа поступил в бурсу, он представлял собою резкий контраст со своими товарищами, большинство которых в его года пило уже водку, совершало кражи и другие подвиги, отличалось распущенностью и великим мастерством изобретать страшнейшие ругательства, от которых стыдливого Сережу бросало в краску. Счастливые условия, при которых протекло детство Сережи Смирницкого, не покинули его и во время пребывания в бурсе: вопреки основательным ожиданиям матери, он прибыл к ней чрез шесть лет, по окончании курса, при переходе в семинарию, в класс словесности, не испорченным в нравственном отношении. Воспитываясь в бурсе, Смирницкий жил у своей тетки Екатерины Нифонтовны Архиразумовской, вдовы-дьяконицы, родной сестры его матери. Всех их было три сестры: Ирина, Екатерина и Прасковья; они были дочери священника Т-ского собора, отца Нифонта Ижехерувимского, оставшиеся в детстве круглыми сиротами. Отец Нифонт Ижехерувимский умер, когда старшей дочери было восемь лет, средней - пять, а младшей - всего два года; мать умерла спустя пять лет после смерти мужа. Старшая, Ирина, была нехороша собою, но вследствие того, что по распоряжению местного архиерея за нею все время до достижения ею полного совершеннолетия числился приход ее отца и назначенный священник был только временным, а затем был переведен в другой приход, - она вышла замуж за священника же и через четыре года умерла. Екатерина прихода не имела и вышла замуж за дьякона, а Прасковья, которую совершеннолетие застало в крайней бедности, принуждена была выйти за причетника. Дьяконица Екатерина Нифонтовна Архиразумовская, состоявшая в городе Т. просвирнею при одной из приходских церквей, обладала такими же свойствами характера, как и сестра ее Прасковья: имела такое же доброе сердце и вела странную уединенную жизнь, посвящая ее богоугодным делам и постоянному чтению Священного Писания. Не имея собственных детей (Архиразумовская была бездетна) и приняв на свое попечение племянника, Екатерина Нифонтовна полюбила его, как родного сына, и берегла его нравственность, как зеницу ока. Живя недалеко от бурсы, она пускала племянника в классы лишь при самом начале лекций, чтобы он менее находился в кругу "сорванцов", как она называла обыкновенно его товарищей, и в назначенные часы выхода из бурсы или наблюдала из окон, или встречала его за воротами. Знакомых и друзей она выбирала ему сама, и без спроса племянник ни на минуту не мог выйти из дома. В свободное от уроков время она давала ему какие-либо занятия по дому, а по вечерам заставляла его читать что-нибудь ей, преимущественно из Четьи-Минеи жития святых отцов. Не развлекаемый ничем посторонним, Сергей Смирницкий оказывал в бурсе и в классе словесности в семинарии хорошие успехи в науках и видел в перспективе священническое место; но обстоятельства воспрепятствовали сбыться его надеждам. Во время учения Сергея семейство дьячка Михаила Смирницкого достигло до таких ужасающих размеров, что он решительно был не в состоянии прокормить его и впал в вопиющую бедность. Поэтому он решился просить сына оставить свое учение и приискать себе место, чтобы быть подспорьем младшим своим братьям и сестрам, которых у него было: первых - восемь, а вторых - шесть душ. Сергей тотчас же беспрекословно согласился, но мать его, дьячиха Прасковья Нифонтовна, долго протестовала против этого и помирилась только на том, что Сережа будет не причетником, а дьяконом, имея на это некоторые права, как ученик уже семинарии; впоследствии она надеялась видеть его и священником. Получение дьяконовского места сопряжено было с хлопотами, и хотя просвирня Екатерина Архиразумовская, приложив все свои старания и по нескольку часов валяясь в ногах у архиерея, выпросила у него обещание дать ее племяннику сан дьякона, но с условием, sine qua non [обязательным (лат.).], жениться на бедной сироте из духовного звания. По несчастию, виденные злополучным женихом сироты-невесты были так некрасивы и уродливы, что Сергей Смирницкий, при всем душевном желании быть полезным своему семейству поскорее, не мог ни одну из них избрать себе в подруги жизни, что и заставило его на некоторое время принять приглашение соседнего варваринского священника, поселиться у него в доме в качестве учителя детей его за небольшое вознаграждение, а впоследствии и принять предложение помещицы Стогоновой.
Маленький Павлуша страстно привязался к своему учителю, ревел благим матом, когда тот уходил из их дома, настойчиво просил мать, чтобы Сергей Михайлович жил у них. Варвара Константиновна как-то колебалась сделать такое предложение молодому человеку, но потом уступила просьбам сына, и Смирницкий поселился в одном доме с нею. Ему была отведена небольшая комната, находившаяся не в далеком расстоянии от спальни ее и Павлуши. Сергей Михайлович ежедневно проводил в обществе молодой вдовы по нескольку часов; они вместе пили чай, обедали и ужинали, но, несмотря на все эти благоприятные для сближения обстоятельства, молодые люди как бы чуждались друг друга, вследствие робости и застенчивости их характеров. Сама Варвара Константиновна была неразговорчива от природы, а Смирницкий на все ее вопросы отвечал, весь краснея от лба до подбородка и потупляя глаза в землю, лишь: "да-с", "нет-с", "очень хорошо-с", "покорно благодарю-с" и т. п. В продолжение целого месяца он едва ли сказал ей два или три слова посторонних. А между тем Варвара Константиновна была для него целый мир и наполняла собою все существо молодого человека. Он думал о ней с утра до вечера, грезил ею ночью, волновался при ее приближении, шорохе платья или звуке голоса. Малейшее случайное прикосновение к ней повергало всего его в электрическую, нервную дрожь.
Однажды ночью над Варваровкой разразилась сильнейшая гроза, сопровождавшаяся оглушительными ударами и раскатами грома. В господском доме воцарились необычайные страх и смятение. Варвара Константиновна, окружающие ее женщины и, в особенности, Павлуша страшно боялись грозы. Все они столпились в спальне Стогоновой, затеплили лампады, позажигали страстные свечи и при каждом блеске молнии и раскатах грома шептали: "Да воскреснет Бог", - но гроза не уменьшалась. Опасность изменяет обычные условия житейских приличий, и Смирницкий был также приглашен в спальню Стогоновой, как мужчина, следовательно - храбрец, не боящийся грозы, тем более что присутствия его требовал Павлуша. На обязанности Смирницкого лежало ободрить испуганных женщин. Поэтому он сначала застенчиво успокаивал их словами, что, дескать, "это ничего", "не беспокойтесь", "Бог даст - пройдет", потом попытался было рассказать им, по крайне запутанному объяснению своего учителя, непонятное ему самому происхождение молнии и грома, но когда на первых же словах он был ославлен, почти как богоотступник, потому что все окружающие Стогонову, да отчасти и сама она, приписывали гром Божьему гневу на людей и поездке Ильи пророка на огненной колеснице, тогда Сергей Михайлович предложил чтение Евангелия.
Предложение это было всеми одобрено.
Смирницкий был прекрасный, выразительный чтец, владел звучным и приятным голосом, который производил сильное впечатление на слушателей; особенно действие его отразилось на Варваре Константиновне, которая слушала его, не спуская глаз с чтеца и позабыв свой страх. Гроза между тем постепенно стихала. С прекращением ее кончилось и чтение. После минования опасности люди становятся как-то особенно болтливы и веселы, спеша передать пережитые ими во время ее ощущения. Варвара Константиновна стала передавать Смирницкому, как она увидела приближение грозы, тот, со своей стороны, рассказал ей, как однажды в его глазах молния зажгла ветряную мельницу, и разговор завязался. Это был первый шаг сближения. На другой день, встретясь за утренним чаем, молодые люди были гораздо разговорчивее и развязнее в обращении друг с другом, чем до этого. Возобновив разговор на прежнюю тему о вчерашней грозе, Варвара Константиновна предложила затем Смирницкому поехать после обеда с нею и с Павлушею в поле, посмотреть, в каком оно находится состоянии. С поля они заехали в лес. Здесь Варвара Константиновна под влиянием внутреннего волнения открыла Смирницкому, какое впечатление производит на нее природа и ее явления. Смирницкий слушал и находил отголоски в самом себе. Вкусы молодых людей были одинаковы. Сергей Михайлович был также мечтатель, а добытые им в семинарии в большом количестве романы Сталь и, в особенности, Коцебу, которые он приобрел даже в свою собственность и перечитывал ежедневно, развили в нем склонность к сентиментальности. Вскоре книги эти были перенесены из комнаты Смирницкого в апартаменты Варвары Константиновны, и по вечерам происходило чтение, беспрестанно прерываемое Варварою Константиновною восклицаниями удивления, догадками, что будет с героем или героинею, выражениями сочувствия к их всегда злополучной судьбе, опасениями за их участь (хотя все знали, что добродетель в конце непременно восторжествует, а порок будет наказан), отвращениями к тиранам, гонителям и притеснителям. Чтение всегда сопровождалось храпом двух женщин, постоянно присутствовавших в комнате: ключницы Елизаветы и Митродоры, няньки Павлуши, помещавшихся в углу с чулками в руках и обыкновенно засыпавших на чтении второй или третьей страницы, - да сопением сладко спавшего на диване Павлуши. Варвара Константиновна была одушевленная слушательница: ее щеки горели лихорадочным румянцем, глаза блестели или наполнялись, при патетических местах, слезами, в словах, обращенных к Смирницкому, стали проглядывать, с каждым днем все более и более, фамильярность и нежность.
Стогонова полюбила без размышлений, не заглядывая в будущее, и готова была предаться вся пожиравшей ее страсти. Смирницкому любовь, напротив, приносила одни страдания: он тоже любил впервые, горячо и сильно, но разницу состояний и общественного положения считал непреодолимым препятствием к тому, чтобы когда-либо назвать любимую им женщину своею... Отец и мать Смирницкого хотя были очень довольны сыном, отдававшим им свое жалованье полным числом, и хотя, кроме того, Стогонова беспрестанно помогала им в хозяйстве хлебом и разною провизиею, но они все-таки смотрели на занимаемое сыном их место как на временное и неоднократно высказывали ему желание - видеть его поскорее женатым и диаконом. Смирницкий становился все задумчивее и грустнее и наконец, не видя исхода, в один день решился покинуть навсегда Варваровку. Был поздний осенний вечер. Случилось так, что Стогонова и Смирницкий находились в комнате одни, без свидетелей. Она полулежала на диване, он прохаживался по комнате. С переселением в господский дом Смирницкий изменил свой костюм и оделся в черную суконную пару, сшитую деревенским портным, но с претензиями на моду того времени.
- Варвара Константиновна, - начал молодой человек разбитым голосом, останавливаясь перед нею, я все собираюсь сказать вам, да не смею...
- Что такое? - тревожно спросила Стогонова, с сильно забившимся от предчувствия чего-то нового сердцем.
- По воле родителей, - робко продолжал Смирницкий, - я должен буду на днях уехать в Т*, искать себе место.
- Как? Следовательно, вы меня оставляете? - почти вскричала Варвара Константиновна, приподымаясь с дивана.
- Да-с.
- Неужели? Милый мой, голубчик! Не покидай меня! - И, заливаясь слезами, Стогонова обвила руками шею молодого человека. - Разве ты меня не любишь? Я не могу жить без тебя... Архангел мой...
- Видит Бог, Варвара Константиновна, - проговорил Смирницкий, покрывая руки ее поцелуями, - что и я под...
- Нет... Слушать ничего не хочу... Я не отпущу тебя, будь что будет! - возразила Стогонова.
И Смирницкий остался в Варваровке.
Слух о близких отношениях помещицы Стогоновой к дьячковскому сыну пошел по всему околотку, а вслед за тем разнеслась еще скандальная весть, что будто бы Варвара Константиновна даже выходит замуж за этого пономаря...
В продолжение двух-трех месяцев, отгоняя от себя мрачные мысли о будущем, Смирницкий и Стогонова были очень счастливы, но одно печальное обстоятельство изменило мирное течение их жизни. Зимою, на рождественских праздниках, катаясь в санях, Павлуша простудился, заболел и умер. Пребывание после этого Смирницкого в доме Стогоновой сделалось неуместным и предосудительным. Разлука, казалось, сделалась неизбежна, но Варвара Константиновна решилась преодолеть все препятствия. Она торжественно объявила своим домашним, что выходит замуж; пригласила священника и обручилась со Смирницким. Но браку этому не суждено было состояться. Новое замужество Варвары Константиновны, остававшейся бездетною, само собою разумеется, не могло быть выгодным, а чрез это и приятным брату ее Александру Константиновичу - прямому наследнику после ее смерти, а такой неравный брак, сверх того, еще компрометировал все семейство Масоедовых. Бешенство Александра Константиновича, когда он узнал о намерении своей сестры, не имело пределов. Он немедленно же отправился к Стогоновой в Варваровку, в надежде убедить и урезонить сестру отказаться от такого скандального брака, но все советы и увещания его оказались тщетными; тогда в уме Масоедова созрел другой план действий, который удался как нельзя лучше. Он отправился в Т*, переговорил с архиереем, и Смирницкий был вытребован в этот город духовною консисториею, а затем за предосудительное поведение был сдан в солдаты. Все это в настоящее время может казаться невероятным, но я прошу не забывать, что рассказываю "дела давно минувших дней, преданья старины глубокой"...
Дальнейшая судьба Сергея Михайловича Смирницкого неизвестна. Слухи о нем были весьма различны: одни говорили, что он убит в каком-то сражении, другие - что, поступив в военную службу, он спился с круга, что-то наделал и кончил жизнь свою под ударами шпицрутенов. Разлученная со Смирницким, Варвара Константиновна прожила еще около девяти лет, никуда не выезжая из Варваровки, в совершенном отчуждении от своих прежних знакомых и родных. Единственным утешением ее был родившийся у нее от Смирницкого сын, по имени Ксенофонт, хорошенький белокурый мальчик, на котором Стогонова сосредоточила всю свою любовь и материнскую заботливость. Малейшее дуновение ветерка на Ксенофонта приводило Варвару Константиновну в трепет: как бы сын ее не простудился и не заболел. Всякое слово ребенка было для нее законом. Мальчик был смышлен и резв. На седьмом году Стогонова начала уже учить его грамоте, для чего был приглашен сам отец Василий, и Ксенофонт оказывал успехи: восьми лет он читал довольно бойко и красиво и писал по двум линейкам. При всей простоте своей, Варвара Константиновна хорошо понимала разницу в общественном положении между своим умершим законнорожденным сыном Павлушею и этим несчастным и знала, что только образование могло вывести ее любимца в люди и предоставить ему благородное звание. С этой целию Стогонова собиралась переселиться в Москву, чтобы Ксенофонт там мог учиться на ее глазах. К поездке все было уже готово, как вдруг холера мгновенно пресекла дни Варвары Константиновны. Она умерла в несколько часов, не успев составить духовного завещания и сделать распоряжения о своем сыне. Варваровка досталась, как я сказал уже выше, брату Стогоновой, Александру Константиновичу Масоедову. Первым распоряжением нового владельца было выгнать Ксенофонта из господского дома, надеть на него свитку и сослать в пастухи. Мальчик был приписан в сказку к одной крестьянской семье под именем Ксенофонта, по крестному отцу Петрова, с фамилией Долгополов, - вероятно, как намек на происхождение отца мальчика. Дело говорит само за себя. Несчастному избалованному ребенку крайне тяжко было переносить новую обстановку, в которую бросила его злая судьба, и в детском возрасте он вынес много нравственных пыток, стыда и унижения. Но человек удивительно переносливое животное. Через несколько лет в грубом, загорелом, высокого роста крестьянском парне невозможно было узнать изнеженного сынка Варвары Константиновны, хотя все-таки Ксенофонт Долгополов весьма резко выделялся из среды своих сверстников-односельцев. Приобретенное им в детстве знание грамоты и изредка чтение книг, добываемых у дьячков и пономарей, предохранило его язык от особо тяжелых местных провинциализмов; остались в голове некоторые понятия, усвоенные в счастливый период его жизни, которые были выше разумения простого крестьянина, а также внешняя сторона, то есть манеры, походка и прочее. Управляющий имением, видя развитость и смышленость Долгополова, хотел неоднократно перевести его для письменных работ на службу в вотчинное правление, но, из боязни гнева владельца, оставлял его при господских стадах, давая особые поручения, которые делали его выше других, простых пастухов. Крутой переворот, сразу грянувший на мальчика, гонения, испытанные им в то время, от одних - ради угоды барину, от других - из мести, по злому сердцу или по зависти к его прежнему благоденствию, оскорбления от товарищей и безродность положили печать на характер Долгополова. Из Ксенофонта образовался человек отчасти хитрый, скрытный, сосредоточенный, всего удаляющийся и крепко берегущий свою собственную шкуру. Ксенофонт Долгополов никак не мог забыть своего происхождения и детской обстановки...
Украдкою, по ночам, он посещал могилу матери, часто с грустью посматривал на окна господского дома, и из глаз его струились горькие слезы... Неизвестно, зрела ли в голове Долгополова какая-либо сокровенная мысль, но только он чутко прислушивался к малейшей молве об ожидавшейся крестьянами свободе и, когда ему исполнилось девятнадцать лет - обычная пора для брака в среде крестьян, - он долго уклонялся от этого и умолял управляющего, валяясь у него в ногах, оставить его холостым, потому что он чувствует сильное отвращение к брачной жизни. Управляющий был человек не без сердца, сожалел о положении Долгополова и тронулся его мольбами. Двадцати четырех лет Ксенофонту Долгополову суждено было пережить третью эпоху в своей жизни. Владелец и гонитель, а вместе с тем и дядя его, Александр Константинович умер, и Варваровка досталась сыну его, Митрофану Александровичу Масоедову, с которым мы познакомились в предыдущих главах. Митрофан Александрович в то время был всего двадцати пяти лет, поручик гвардии, почти сверстник Долгополова, смотревший на людей и их отношения друг к другу, если дело не касалось лично его персоны, слишком легким взглядом. Тетки своей Варвары Константиновны Стогоновой Митрофан Александрович никогда не видал, но биография ее ему поверхностно была известна; он также слышал, что от любви тетки его к семинаристу у нее остался сын, числившийся в крестьянах его отца по имению Варваровке, но он не видел в этом ничего неестественного и считал дело это в порядке вещей, может, потому, что подобные примеры в то время бывали сплошь и рядом. Мне даже кажется, что, случись увлечение с самим Митрофаном Александровичем с какой-либо из своих крестьянок, он так же точно бы отнесся равнодушно и к судьбе своего родного сына. Но он вовсе был далек от мысли, по примеру отца, теснить Долгополова - напротив: если бы кто посторонний или сам Ксенофонт обратился к нему с ходатайством дать ему отпускную, Митрофан Александрович очень легко, может быть, выдал бы ее. Масоедов приехал в Варваровку на самое короткое время из простого любопытства - взглянуть на свое новое имение, в котором он до того не был, но смерть одного из его лакеев задержала его на несколько дней, и Митрофану Александровичу пришла фантазия пополнить свой штат тотчас же из среды новых своих крестьян.
- Пожалуйста, - обратился он к управляющему имением, - приищите как можно поскорее человека, знаете, этак порасторопнее, в годах умершего моего лакея, лет двадцати двух-трех, скромного, хотя немного грамотного, и при этом нельзя ли неженатого... Я не люблю разрознивать семейства.
Положение управляющего было очень затруднительное: единственный человек, который бы соответствовал всем требованиям Масоедова, был в Варваровке Ксенофонт Петров Долгополов, но предложить его, не зная взгляда на этот предмет Митрофана Александровича, он колебался.
- Что же? Неужели нет? - спросил с досадою Масоедов. - Непременно найдите!
- Есть, но... он в пастухах.
- Зачем же вы держите в пастухах грамотного человека?
- Сослан он-с еще мальчиком по десятому году. Это была воля вашего покойного родителя, после смерти Варвары Константиновны... Он у нас приписной к ревизской сказке пастуха Петра...
- Гм... Как его зовут?
- Ксенофонт Петров Долгополов.
- А кроме его другого никого нет?
- Я не знаю-с. Все либо люди женатые, либо неграмотные, либо олухи... А этот скромен, грамоте знает и холостой.
- Ну, в таком случае пришлите его. Я думаю, ему у меня будет лучше служить, чем в пастухах.
Этим рассуждением решилась участь Долгополова. Его немедленно нарядили в костюм умершего лакея, в вычурный, вышитый шнурками казакин, и представили помещику. Масоедов остался доволен, и через несколько дней Долгополов укатил со своим барином из Варваровки в Петербург.
Около шести лет Митрофан Александрович, казалось, будто бы не обращал никакого внимания на службу своего нового лакея Ксенофонта Долгополова, несмотря на его аккуратность, услужливость, честность и расторопность, при самом безукоризненном поведении.
За это время при Масоедове сменилось несколько камердинеров, и Долгополов всякий раз рассчитывал занять эту должность, но Митрофан Александрович почему-то все отстранял его и только на седьмой год удостоил таким повышением; зато с этих пор доверие Масоедова к Ксенофонту стало безгранично, и он никогда не контролировал выдаваемых ему на расходы денег. Житье Долгополова было, само собою разумеется, несравненно лучше житья его в Варваровке, особенно когда он сделался камердинером.
Дела у Масоедова было очень мало, притом его по целым дням, с утра до вечера, никогда не было дома; для черных работ Ксенофонт имел у себя несколько подручных лакеев, так что, сделав утром необходимые распоряжения, он до глубокой ночи оставался свободным и мог всегда совершенно безнаказанно отлучиться из дома, тем более что на его ответственности лежали все заботы по хозяйству, а потому на случай внезапного приезда, не в урочное время, Масоедова в квартиру всегда был законный предлог к отсутствию. В материальном отношении Ксенофонт был также хорошо обеспечен: имея, по своему званию, довольно хорошую, в две комнаты, квартиру, стол, конечно барский, много платья и белья, поступавшего к нему частию с господских плеч, золотые часы, кольца и, кроме находившихся у него постоянно на руках господских денег, из которых, впрочем, он почти не делал экономии в собственную пользу, еще небольшой личный капиталец, так как Масоедов платил ему по десяти рублей в месяц жалованья и несколько раз в год делал денежные подарки, иногда до двадцати пяти рублей. Ксенофонт почитывал книжки, газеты, курил хорошие сигары, хаживал в театр и имел свой круг знакомых... Словом сказать, житью Ксенофонта у Масоедова завидовало очень много лакеев, камердинеров и других лиц, но Ксенофонт всегда грустно отвечал на это известною песенкой:
Золотая волюшка
Мне милей всего,
Не хочу за волюшку
В свете ничего...
И Долгополов постоянно завидовал всякому свободному человеку, как бы ни была скудно вознаграждаема его профессия.
- Эх, дурак я, дурак, - рассуждал как-то Ксенофонт в своей компании, - что в молодости берег свою шкуру. Было бы напроказить, авось попал бы в солдаты...
- А в солдатах какая сласть быть? - заметили ему. - Палки, что ли, по вкусу пришлись?
- Все лучше, - отвечал он, - чем быть крепостным. Палки страшны только на первых порах, пока не узнаешь службу, а там, далее... веди себя лишь аккуратно. Я человек грамотный - унтер был бы или же попал бы в писаря, а выслужил годы - и совсем стал бы вольный казак! А теперь я что? Сейчас при часах, франт - куда угодно, а вечером, гляди, приедет барин, не понравится ему что, велит поснимать с тебя все, да и пошлет в деревню свиней пасти!
Свои сожаления о том, что он не отдан в военную службу, Долгополов с некоторого времени стал высказывать довольно часто, и затем домашние стали замечать его возвращавшимся домой в нетрезвом виде. Но в последние годы службы Ксенофонта у Масоедова не одна только грусть о свободе грызла его сердце: к ней присоединилась еще несчастная любовь.
Прислуга в доме Масоедова в Петербурге состояла из одних мужчин, исключая проживавшей у него без всякой должности жены умершего кучера Кирсана, пятидесятилетней старухи Демьяновны, бывшей кормилицы Митрофана Александровича, к которой он питал некоторую привязанность; сама же старуха не слышала души в своем воспитаннике и боготворила его: другими словами и нельзя выразить ее рабские к нему чувства любви и преданности. Демьяновна была тучная, умственно неразвитая женщина, но очень скромного характера, ни во что не вмешивавшаяся в доме, за что была любима всею прислугою Масоедова. Демьяновна разговаривала только о трех предметах: вспоминала, когда она была кормилицею Митрофана Александровича и его детство, о смерти Кирсана, своего мужа, и о своей любимой дочери, красавице Христине, которую она еще при жизни Александра Константиновича девочкою отдала в ученье в модный магазин в Москве. Христине было уже двадцать четыре года, но она продолжала жить в Москве, все в том же магазине, высылая в главную контору незначительный оброк.
Видя строгий образ жизни Ксенофонта относительно прекрасного пола, Демьяновна, смеясь, говорила ему:
- Ах ты, святой праведник! А вот как посмотрел бы ты на мою Христю, так, небось, вся и добродетель куда бы девалась... Огонь девка!
- А вы выписывайте ее к нам, в Петербург, - отвечал так же шутливо Ксенофонт, - понравится, тогда можно честным пирком да и за свадебку... Митрофан Александрович согласится.
Демьяновна призадумывалась: ей очень нравился Ксенофонт и неоднократно приходила в голову мысль, что он мог бы быть прекрасным мужем для ее дочери; ее останавливало только то, что Ксенофонт был крепостной, а она мечтала о замужестве Христины с "вольным" человеком. Но тоска по любимой дочери, которую она очень давно не видала, взяла верх. Демьяновна начала самоуверенно рассчитывать, что барин, вероятно, вследствие ее личных заслуг, а также и Ксенофонта, не откажет дать ему и ее дочери отпускные; она послала к Христине решительное письмо, требуя, чтобы та немедленно оставила Москву и прибыла к ней в Петербург, где она также может найти себе в магазине еще лучшее место. Христина явилась в Петербург. О приезде своей дочери Демьяновна долгом сочла доложить барину и намеревалась представить ее ему, но Митрофан Александрович был в то время занят и на доклад отвечал Демьяновне:
- Нет, мне теперь некогда. Пусть поступает куда-нибудь в магазин. Годовой оброк я с нее складываю. Тебе бы давно следовало ее выписать сюда. Верно, она в Москве избаловалась?
- Никак нет, Митрофан Александрович, ничего не заметно. Кажется, она у меня примерная девушка.
- Ну, хорошо. Ступай.
Ксенофонт к приезду Христины отнесся совершенно иначе, чем барин. Ему удалось рассмотреть, когда она входила в дом и спрашивала свою мать, и черные жгучие глаза молодой девушки, и круглое, белое, свежее лицо с легким румянцем и приятною улыбкою, и роскошный стан, и из-под широких греческих рукавов платья чудной формы и ослепительной белизны изящные руки. В тот день он с особым тщанием позанялся своим туалетом и наружностью. Собираясь идти в комнату к Демьяновне, Ксенофонт был в таком волнении, что принужден был прилечь на несколько минут на диван, чтобы успокоить сильно бьющееся сердце. Ему захотелось непременно понравиться Христине и заслужить ее расположение. В этом он полагал все свое будущее счастье. За короткий промежуток времени, после того как красота девушки метнулась ему в глаза, он передумал многое и по сходству идей остановился на одной мысли с Демьяновной, что совместные его и ее услуги Масоедову чрез женитьбу его на Христине, если не тотчас, то впоследствии, могут принести ему свободу, к которой он стремился всю свою жизнь.
- Что, какова моя Христина Кирсановна? - спросила у Ксенофонта с самодовольною улыбкою Демьяновна, когда тот несколько сконфуженно вошел в ее комнату и поздоровался с нею и ее дочерью.
- Ваша правда... На картинах таких красавиц не встречал.
Молодая девушка покраснела и стыдливо потупила глаза. Ксенофонт стал расспрашивать ее о путешествии в Петербург, о Москве, о тамошней жизни. Христина отвечала сначала робко и застенчиво, потом освоилась и заговорила бойко и живо, выказывая много природного ума. Ксенофонт слушал ее с большим удовольствием; он также понравился ей, но немного показался суровым и задумчивым. Старушка смотрела на молодых людей веселыми глазами. Дальнейшее знакомство между Ксенофонтом и Христиною завязалось быстро. Он тотчас же, имея связи, приискал ей место в одном из лучших магазинов, беспрестанно делал различные сюрпризы и множество мелких услуг; в праздники доставлял ей и ее подругам удовольствия: возил в театр, на загородные гулянья и т. п. Чрез месяц Ксенофонт уже не сомневался в искреннем расположении к нему девушки, но, как человек осторожный и недоверчивый, он не делал формального предложения, желая самым положительным образом удостовериться в нравственности Христины, так как прошлая жизнь ее ему была неизвестна. Более всего его смущали получаемые ею от кого-то письма из Москвы, которые он считал за любовные. Видя, что Ксенофонт затягивает время, Демьяновна, смотревшая на первых порах весьма благосклонно на сближение молодых людей, стала опасаться и сделалась сурова в обращении с ним и строга к дочери; это гонение послужило еще к большему их сближению, и Ксенофонт откровенно высказал Христине причину своей нерешительности просить у матери ее руки, но страшные клятвы ее в своей невинности разогнали все его подозрения и сомнения. По окончании этого объяснения они отправились с поклоном к Демьяновне. Старуха выслушала их с притворным изумлением, поломалась, заставила поклониться и попросить ее согласия и, наконец, благословила, строго приказав молодым людям сохранять в величайшей тайне, что они жених и невеста, до той поры, пока она самолично не испросит на это барского разрешения. Чтобы не испортить и не проиграть как-нибудь своего дела, Демьяновна положила ждать и обратиться со своею просьбою к Масоедову в то время, когда он будет в хорошем расположении духа.
В одно воскресенье, после вкусного и сытного завтрака, с выпитой до половины бутылкой мадеры, Митрофан Александрович лениво полулежал на диване в своем кабинете, в великолепном халате, шитых золотом туфлях и ермолке с кисточкою, покуривая сигару и играя халатными кистями. На щеках его блистал яркий румянец и счастливая улыбка. Ксенофонт был в этой же комнате, убирая со стола. Митрофан Александрович находился в таком веселом настроении, что даже вступил со своим камердинером в шутливый разговор. Это он позволял себе очень редко.
- А что ты, Ксенофонт, думаешь ли когда-нибудь жениться? - спросил он с презрительной усмешкой.
- Как прикажете, сударь, - отвечал Ксенофонт, вытягиваясь в струнку и побелев весь, как салфетка, которая была у него в то время на плече.
- Я разрешаю... Если хочешь даже жениться вольной, пожалуй, дам тебе и отпускную, но только с условием, чтобы ты навсегда оставался у меня служить, пока мне это будет угодно, и служил бы по-прежнему...
- Митрофан Александрович! Барин! Голубчик! - вдруг воскликнул Ксенофонт и пал пред Масоедовым на колени, - облагодетельствуйте! Всю жизнь свою буду верно служить вам, до последней капли крови. Буду сам вечно, да и детям своим закажу молить о вас Богу.
- Верно, влюблен? А я думал, что это чувство тебе недоступно, - заметил тем же тоном Масоедов, - что же, хороша невеста?
- Не могу знать, - отвечал Ксенофонт.
- Вот болван! Кто же она такая?
- Нашей Демьяновны дочь.
- Демьяновны, кормилицы?
- Так точно.
- Да я и забыл, что она приехала из Москвы. Ну хорошо...
- Она сейчас здесь, у матери, - умоляюще и робко доложил Ксенофонт.
- И чудесно. В таком случае мы сейчас и порешим. Зови ее сюда, с матерью.
Ксенофонт побежал, не слыша ног под собою.
- Идите вы и вы, - сказал он, прибегая в комнату старухи, обращаясь к ней и к Христине, с сияющим лицом и задыхающимся голосом, - я все сказал барину! Он согласен! Дает отпускную... Велел звать вас... Идите скорее!
Женщины всполошились, заахали и начали прихорашиваться, чтобы приличнее предстать пред барином. Внутреннее волнение их само собою понятно. Ксенофонт торопил их идти скорее. Он не посмел последовать за ними в кабинет и остался дожидать результата аудиенции в зале, с трепетом посматривая на золотую в углу икону, шепча молитвы, крестясь и творя поклоны.
Митрофан Александрович продолжал полулежать с беззаботным и благодушным видом, предполагая встретить в невесте своего камердинера весьма обыкновенное, простое лицо горничной девушки или магазинной швеи, но красота Христины озадачила и отуманила его... Между тем Демьяновна обратилась к нему с приличною случаю рацеею, а Христина стояла возле, не смея поднять глаза свои на барина. Смущение девушки, алый румянец, покрывший ее щеки, и высоко дышащая грудь делали ее прелестнее обыкновенного... Митрофан Александрович жадно впился в нее глазами, не слушая вовсе старуху.
- Какая хорошенькая, - проговорил он, подходя к Христине и трепля ее атласную щечку. - Я переговорю с нею, - обратился он к Демьяновне после короткой паузы, - уйди к себе...
Демьяновна было замялась на своем месте.
- Я говорю тебе: уйди! - повторил Митрофан Александрович, возвысив голос. Старуха повиновалась и услышала, что вслед за нею дверь в кабинете щелкнула на замок.
- Что? - спросил шепотом Ксенофонт у Демьяновны в зале.
- Не-е зна-ю... - отвечала дрожащим голосом бедная мать, всхлипывая и трясясь вся, - вы-и-с-лал... ей велел оставаться.
Ксенофонт едва устоял на ногах и с отчаянием схватился за свои волосы. Христина, возвратясь в комнату к матери, припала на плечо старухи и зарыдала.
Ксенофонт был позван в кабинет звонком барина.
- О том, ты понимаешь, - сказал ему Митрофан Александрович, грозя указательным пальцем, - ты не должен не только думать, но и вспоминать. Иначе я задушу тебя. Я беру Христину к себе. Чтобы к вечеру задние комнаты были для нее очищены и обмеблированы. Вот деньги. - Масоедов отпер стол и выбросил Ксенофонту пачку ассигнаций. - А теперь, - продолжал он, - вели запречь лошадей да приготовь мне умыться, я еду.
Двадцать четвертого апреля 1836 года, при ярких лучах палящего солнца, по пыльной проселочной дороге из города Б. в село Петропавловку шли навстречу два пешехода: один - из города, другой - из села. Оба они были блондины, со смуглыми загорелыми лицами и русыми небритыми бородами, почти одинаковых средних лет, одного роста и до того похожие друг на друга, что всякий сличивший их физиономии сделал бы заключение, что они если не близнецы, то, наверное, родные братья. Даже костюмы их были одинаковы: старые солдатские шинели, сапоги с рыжими, короткими голенищами, картузы с длинными уродливыми козырьками, в руках палки, за плечами котомки и у пояса тыквенные кубышки для воды. Поравнявшись, пешеходы взглянули друг на друга, и лица их выразили удивление. Пешеход из села остановился, пожал плечами и стал всматриваться в городского пешехода пристальнее, но тот поклонился и пошел по дороге ускоренными шагами далее.
- Эй, земляк, погоди! - крикнул вслед ему оставшийся, но тот притворился неслышащим.
- Да погоди же! - продолжал пешеход из села. - Без того не пущу... - И пустился за удалявшимся вдогонку. Слыша преследование, пешеход из города остановился в оборонительной позе.
- Так и есть, Ксенофонт Петрович! Ишь где привел Бог видеться! - сказал подошедший с сияющим от радости лицом. - Здорово! Аль не узнал?
- Не знаю.
- Меня-то? Степана Максимовича Пархоменку! Да что ты? Господь с тобою!
- Вы ошиблись.
- Тебя, скажешь, не узнал? Родной мой! Да я тебя хоть где узнаю. Полно, уважь, не притворяйся. Беда, что ли, какая случилась? Может, бежал и боишься, что выдам? Небойсь. Грех тебе, вспомни, Ксенофонт Петрович, ведь мы крестами поменялись. Не выдам, хоть бы человека зарезал.
Ксенофонт Петров Долгополов - это был он - осмотрелся кругом и, подавая Пархоменке руку, проговорил:
- Ну, здорово, Степан Максимович!
- Давно бы так!
Товарищи обнялись и поцеловались.
- Здесь на дороге не ладно, - заметил Долгополов, - вот в стороне - лесочек, пойдем туда, там и покалякаем. Кстати, со мною водочка и закусочка есть.
- Пойдем! Водка и у меня тоже есть. Уж и как же я рад, что тебя встретил! - говорил дорогою Пархоменко. - Веришь, вчера такая меня взяла тоска, что руки хотел на себя наложить.
- С чего же так?
- Да как же... Жизнь ты мою всю знаешь, почитай, как свои пять пальцев. Ничего я не скрывал от тебя. Помнишь, в прошлом году, перед масленой, когда ты провожал меня из Петербурга в бессрочный отпуск, как я тогда рвался в свою Петропавловку и как я всегда скучал о ней. Ведь она вон, смотри, где, родимая Петропавловка, я сейчас из нее. Что же ты думаешь, прибрел я к ней ввечеру, - вхожу, перекрестился, ну словно не то село: ни улиц, ни хат не узнаю. "Да Петропавловка ли это?" - спрашиваю. Говорят: "Петропавловка". - "Что ж она, перестроена, что ли, что избы все новые да новые?" Отвечают: "Лет десять тому назад пожар был, и все село выгорело дотла..." Защемило мое сердце: не видать мне, значит, той избы, в которой я родился. Заплакал горько. Порасспросил об отце и матери: умерли, говорят, почти вслед за тем, как я пошел на службу. То-то они и не отвечали мне, когда я посылал к ним из полка деньги и письма. Старшая сестра, что была замужем, Оксана, бездетная, сгорела на пожаре, муж ее умер, младшая сестра умерла в девушках года три назад... Кругом безродный бобыль! Никто меня не узнаёт, всяк остерегается, - дескать, солдат, как бы чего не унес или пожара не наделал. В родном селе голову некуда приклонить. С горя пошел я прямо в кабак, к жиду. Спасибо, хоть человек-то попался разговорчивый. Покалякали мы с ним; выпил я и у него же уснул...
- Куда же ты теперь идешь? - спросил Долгополов.
Иду в Б., хочется отслужить молебен. Видишь ты, у нас в Петропавловке своей церкви нет, так мы - городского Воздвиженского прихода. Меня в караульне этой церкви и крестили. Жид сказывал, что Воздвиженский поп, отец Николай, дюже древний старик. Может быть, тот самый, что крестил меня.
- А после какое имеешь намерение?
- А посмотрю, - отвечал Пархоменко. - Думаю сначала определиться куда-нибудь сторожем, что ли, а далее огляжусь и заведу торговлю: курительным табачком, махоркою, нюхательным, чубучками, трубочками, что попадется... Пахать я уже отвык, а капиталец у меня есть. Те сто рублей, помнишь, что офицеры надавали мне в Питере, - все целы. Одну только пятерку, что ты мне ссудил, истратил.
- Где же ты был все это время, - спросил Долгополов, - как ушел из Петербурга? Неужели все шел...
- Нет, мой милый, восемь месяцев вылежал в госпитале, в Рязани, - простудился, да еще несколько недель в Воронеже. Вышел-то я в неладное время, в самую распутицу, а прошлый год и весна и осень уж какие лихие были! Отцы не запомнят, старикам не в память.
В таких разговорах приятели дошли до леса и там избрали оба местечко для беседы на берегу находившегося в средине леса озера, под большою свесившеюся ивою.
- Ну, а ты же куда? - в свою очередь спросил Долгополова Пархоменко после того, как рассказал ему подробно свое путешествие из Петербурга в Петропавловку, выпив по две крышки из манерки водки.
- И сам не знаю, - отвечал Долгополов, махнув рукою.
- Убег?
- Да! Думаю пробраться в Одессу, а отту