г лежал только в кустах да оврагах, с полей же его давно согнало. На Колотнушке лед сошел, и вода текла мутная наравне с берегами. Поля и луга начали зеленеть, и на них весело было глядеть, точно это что-то было новое, диковинное. Бывало, выйдешь на улицу, на деревьях поют скворцы, галдят грачи и вьют себе гнезда, в поле заливаются жаворонки, на лугах носятся луговки и просят пить у бога. Совсем это не то, что в глухое зимнее время. И сердце твое бьется, и ты неописуемо радуешься, что ты живешь, чувствуешь и видишь всю эту снующую, пробуждающуюся прелесть жизни и забываешь все будничные невзгоды и суетные мелочи ее...
Весна распускалась все больше и больше. Давно раскинулись деревья; отцветали вишни и яблони, по лугам желтели первые цветы. Лошади паслись в ночном и досыта наедались свежей молодой травы. Весь скот отубенел: коровы прибавили молока, телята уже не бегали домой безовременно, а приходили вместе со стадом. В лесу появились грибы-колосники, во пнях наливались первые ягоды. Мы, ребятишки, почти не жили дома, а носились по лугам и лесам и прибегали домой поздно на ночь.
После такой беготни нам по утрам спалось долго. В одно утро, уже около навозницы, проснулся я и увидал, что в избе никого нету, а на улице слышен шум; я катышком скатился с коника, подскочил к окну и высунулся в него. Посреди деревни собралась толпа, и все волновались, кричали и размахивали руками. Я нырнул в окно, очутился на улице и в одну минуту был около мужиков.
- Это верно, как свят бог, потому им больше деваться некуда, - кричал дядя Липат, приземистый бородатый мужик в синей рубахе.
- Да неужто? Кто же это? - послышалось в толпе.
- Мало ли таскается чертей: либо цыгане, либо еще кто.
- Как же чередовые-то не увидали?
- Чередовые, что ж, небось спали без задних ног. Пасутся и пасутся, нешто это думано.
- Батюшки, вот оказия-то!
- Лошади на подбор, рублей по семидесяти стоят.
- Сколько она ни стоит, а хозяину-то дорога.
- Как еще дорого-то!
- Ах, черти проклятые, вот поймать-то бы!
- Лови ветра в поле!
Тут я узнал, что из ночного увели двух лошадей - одну у Рубцова, другую у Захаровых. Хватились их только тогда, когда лошадей пригнали из ночного в общее стадо. Заметил их пропажу впервые пастух и известил об этом хозяев. Когда это сделалось - никак нельзя было определить. С вечера их видели хозяева, а потом уж никто ничего не знал. Все ахали и обсуждали случившееся; от говору стоял шум на всю деревню. Рубцовы и Захаровы выли в голос, но никто хорошо не знал, что теперь лучше делать, чтобы как-нибудь поправить беду. И только уже много спустя староста догадался отрядить несколько человек и погнал их в погоню по разным дорогам. К обеду погонщики воротились и объявили, что про лошадей нигде ни слуху ни духу, и нигде нет никакого следа.
Староста пошел в волостную и донес о случившемся старшине. Старшина послал старосту с объявлением к становому. Становой сказал, что он сам приедет в деревню и произведет дознание: какие лошади, куда они пошли и на кого имеется подозрение.
В деревне думали на молодого подпаска, который пас у нас первое лето и которого никто хорошо не знал.
В ночь, когда сделалась кража, оказалось, его не было дома, он куда-то уходил, не спросясь у большого пастуха.
Когда об этом узнали, то старик Рубцов глубоко вздохнул и проговорил:
- Вот оно какое дело-то! Чем мы ему, подлецу, согрубили, что он нас обездолил так. Коли надумал он нас подкузьмить, пришел бы и сказал: дайте мне пять рублей, мы бы слова не сказали - выкинули!..
- Ан нет!.. - сказал дедушка Илья.
- Ей-богу, выкинули бы! - побожился старик.
- Ей-богу, нет бы!.. А схватил бы за шиворот, накостылял бы, накостылял по шее и выпихнул бы! А если бы так люди делали б - и воровства не было бы.
Становой обещался приехать на другой день к полдням. Он сдержал свое слово. Только собрали прибежавшую из стада на полдни скотину, как на нижнем конце деревни послышались звуки далекого колокольчика. Звуки неслись с дороги от деревни Яковлевки, бывшей с нашей деревней поле с полем. Когда вгляделись туда, то тотчас же заметили, как от Яковлевки отделилось что-то черное и покатилось по дороге к нам. Сначала колокольчик звучал чуть слышно, потом он делался явственнее и явственнее. Можно было уже разглядеть, что катилось. Это был большой тарантас, запряженный в пару лошадей; еще минута - и стало видно и седоков, помещавшихся в тарантасе. Их было двое, впереди перед ними на козлах сидел кучер. Кучер криками погонял лошадей. Они уже спускались по уклону, идущему с Яковлевского поля к нашей Колотнушке; вот они въехали на мосток, слышно было, как лошади коваными ногами застучали по мостовинам. Колокольчик было перехватило, но потом он опять залился.
Мужики были собраны у двора Захаровых. У большой избы Захаровых тянулась широкая завалинка; стояла телега. Мужики кто сидел на завалинке, кто забрался на телегу и переливали из пустого в порожнее. Среди мужиков находились и пастухи. Старший, по имени Андрей Печенкин, плешивый, худой, с реденькою черною бородкой, с кожаного сумкой для рожка и табаку и кнутом, завитым колесом и надетым через плечо, как солдаты носят летом шинели, - был необыкновенно спокоен. Он о чем-то тихо разговаривал с дедушкой Евстифеем и, видимо, совсем и не думал, что такое предстоит всем собравшимся. Его подпасок, белокурый, весноватый, держался ото всех поодаль и стоял с лицом бледным и осунувшимся и глядел вниз, думая какую-то думу. Когда становой показался у околицы, то мужики заволновались, повстали с мест и, сбившись в кучу, отошли от избы. Только дедушка Илья, стоявший облокотившись на грядку телеги, не двинулся с места. Он был на сходу как любопытный, поэтому и не обязан был участвовать во встрече пристава.
Лошади станового вошли на огорок шагом, хотя шли бодро, позвякивая бубенцами. Поравнявшись с толпой, кучер отпрукнул лошадей, мужики все до одного обнажили головы, один дедушка Илья не снял картуза и не сдвинулся с места. Становой и письмоводитель его, одутловатый рыженький человек, в сером легком сюртуке и с книгой под мышкой, вылезли из тарантаса, потоптались на месте, разминая ноги, и, повернувшись медленно, стали приближаться к мужикам. Кучер тронул лошадей и поехал шагом дальше, чтобы немного промять их. Мужики стояли не шелохнувшись; в толпе тишина была такая, что слышно было, как мухи летали. Становой шел, высоко подняв голову, и не глядел ни на кого. Это был коренастый, плотный, черный, усатый человек. Лицо у него было пухлое и багровое, нос красный. Войдя в середину мужиков, становой откинул голову назад и строго зыкнул:
- Староста!
- Вот я здесь, ваше благородие, - дрожащим голосом проговорил дядя Тимофей и без шапки, со знаком на груди, с развевающимися от ветра волосами, торопливо подступил к становому.
Становой, сощурившись, взглянул на него. Когда он глядел на кого-нибудь, он всегда щурился. Должно быть, он считал, что мужик недостоин полного на него взгляда. Поглядев на старосту, он проговорил:
- Что тут у вас случилось?
- Н-несчастие, ваше благородие, - заплетающимся языком говорил староста, - двух лошадей увели из ночных.
- Хозяева лошадей здесь?
- Здесь.
- А пастухи, что пасли, здесь?
- Пастухи не пасли, а чередовые.
- Где они?
- Здесь.
- Кто увел лошадей?
- Не можем знать.
- Как не можешь знать, дурак! Ты сам мне доносил, что подозрение на кого-то имеете.
- Грешить - грешил на молодого подпаска, это верно, его дома не было в эту ночь, только никто руки, ноги не положил...
- Где подпасок?
- Здесь... Мирон, подходи!
Становой повернулся туда, где стоял Мирон. Тот побелел еще пуще, у него даже губы потеряли краску, голова его чуть заметно дрожала. После вызова старосты он шагнул два раза к становому, хотел было взглянуть ему в глаза, но не мог. Он остановился и вытянул вниз руки, в правой руке его был картуз.
Пристав теперь уже не щурился; он выкатил глаза, и в них сверкнул какой-то огонек, и всего его передернуло. Ни слова не говоря, он размахнулся левой рукой и ударил Мирона в правое ухо. Мирон пошатнулся; в это время он получил справа удар, потом опять слева и опять справа. Он не удержался на ногах и упал на землю. Пристав начал охаживать его сапогами.
- Это тебе задаток!.. Это задаток!.. - задыхаясь, сыпал становой. - Я те покажу, мерзавцу!.. Я те!..
Он бросил бить подпаска и стал махать в воздухе левою рукой: должно быть, он ее зашиб о Мироновы скулы. Мирон валялся в пыли, окровавленный. Мужики стояли ни живы ни мертвы. Староста то и дело мигал глазами, ожидая, что вот-вот и ему влетит. Некоторые мужики отодвигались подальше. Только дедушка Илья оторвался от телеги и судорожно подступил поближе к приставу; глаза его горели, на лице выступили пятна, и ноздри сделались шире.
- Мерзавцы! Все вы!.. - дрожа всем телом, крикнул становой. - С вами только мука одна!..
- А може, и не все! - вдруг раздался в толпе дрожащий голос дедушки Ильи.
Мужики, как один, услыхавши этот голос, вздрогнули и заволновались. Становой повернулся как на пружинах. Увидав стоящего перед собою взволнованного старика с картузом на голове, он быстро шагнул к нему и сделал движение рукой, чтобы схватить его за шиворот.
- Ты кто такой, что разговариваешь?! А?! Ты кто такой? - заблажил пристав. - Шапку долой!..
- Кто бы ни на есть, - отстраняя руку станового и таким грубым голосом, какого я никогда не слыхал, проговорил дедушка Илья, - а охальничать нечего. Ты делай дело, за каким приехал, а не озорничай!..
Становой взвизгнул и, размахнувшись изо всей силы, хотел съездить дедушку Илью по скулам, но дедушка быстро пригнулся, замах пристава пролетел мимо, так что он сам перевернулся и невольно очутился к дедушке спиной. Дедушка Илья выпрямился и вдруг толкнул пристава в спину обеими руками. Становой упал ничком наземь, дедушка размахнулся и правою ногой, как он перед этим Мирона, поддал становому в зад. Становой ткнулся лицом в пыль и пропахал по земле носом. Фуражка его в это время свалилась, и он издал неопределенный звук; дедушка Илья, тоже задыхаясь, проговорил:
- Вот как с нами нужно обходиться! А то вы зазнались очень! - и отошел от пристава за телегу.
Мужики стояли, как пораженные громом. Они не знали, делать ли им что, бежать ли куда. Всех прежде нашелся письмоводитель; он махнул рукой кучеру и испуганным голосом крикнул:
- Сюда! бьют! скорей!..
Кучер, возвращавшийся уже с того конца деревни, услыхав возглас письмоводителя, быстро подкатил к толпе, соскочил с козел, кинул одному мужику вожжи и подскочил к барину. Вдвоем с письмоводителем они взяли его под руки и стали поднимать с земли, приговаривая: "Ваше благородие, ваше благородие!"
Его благородие нельзя было узнать. Куда девался его грозный и свирепый вид. Он размяк, как мокрая курица, и даже чуть не всхлипывал...
- Вот тут как!.. Вот тут как!.. - выплевывая изо рта землю и проводя рукой по покрытому пылью лицу, бормотал он. - Руку на меня поднимать!.. Хорошо же!.. Хорошо же!..
- Ваше благородие... будь отцом! Мы не виноваты! - воскликнул дядя Тимофей, разводя руками.
И каждый готов был упасть перед приставом на колени...
- Как не виноваты? Как не виноваты? - захлебываясь и тряся правою рукой, закричал пристав. - Я же к ним, чертовы выродки, приехал следствие производить, - а вы же на меня нападаете? Я же об ваших делах хлопочу!.. Я с вами еще поговорю... Я с вами посчитаюсь!..
Он уж не находил слов, его всего коробило, и он шатался на ногах. Лицо его было синее, жилы на шее напружились. Поддерживаемый кучером и письмоводителем, он подошел к тарантасу, с трудом взобрался в него и оттуда уже опять обратился к мужикам:
- Я сейчас же в город еду, исправнику обо всем донесу. Он сам к вам приедет. Если ты, староста, упустишь этого старого черта, - то ты головой мне за него отвечаешь! В холодную его запереть! Приставить к нему сторожа и не давать ему, анафеме, ни пить, пи есть.
- Слышу, ваше благородие, - ответил дядя Тимофей.
- Так смотри же! - крикнул еще раз пристав и велел кучеру ехать.
Лошади подхватили, колокольчик залился, тарантас помчался в другой конец деревни.
Дедушка Григорий поглядел на всех мужиков, проводя рукой по бороде, и проговорил:
- Ну, вот мы, ерошкина мать, и с праздником!..
Мужики друг перед дружкой набросились на дедушку Илью и так ругали его, как я никогда не слыхивал, чтобы кого так ругали. Дедушку Илью схватил в это время сильный кашель и стал бить его. Многие ругательства поэтому он, на свое счастие, вероятно, не разобрал.
- Старый ты черт, сокрушитель ты наш! - кричал дядя Тимофей, хватая дедушку Илью за плечи и направляя его к магазее. - Тебя не то что в магазею, а в омут бы пихнуть да осиновым колом припереть, чтобы ты не вылезал оттуда. Что ты только над нашими головами сделал-то!
- Дурачье! бараны! - отругивался дедушка Илья. - Вам же от этого будет лучше! Вам же от этого будет лучше!
- Где оно будет лучше-то, с ума ты, старый дьявол, сошел? И зачем тебя только на сходку-то вынесло?..
Когда я сказал бабушке, что случилось на сходке, то она помертвела из лица, всплеснула руками, ахнула и опустилась на лавку.
- Неуемная головушка!.. На что он только отважился? Загонят его туда теперь, куда и солнце не светит...
Она встала с лавки, подошла к переду и опять села. Я никак не ожидал, что это известие произведет на нее такое действие. Точно ее пришибли самое; она опустилась и, глубоко вздыхая и охая, долго просидела так.
Перед вечером к нам пришла бабушка Татьяна.
- Прасковья, слышала, что наш деверек-то наделал? - изменившимся голосом спросила она.
- Ох, не говори! - глухо молвила бабушка и махнула рукой.
- Григорий-то земли под собой не видит. И зачем его только шут принес к нам?!
- Что же Григорию-то, нешто он очень приболел?
- Да он не из-за него, а о себе тужит. Теперь, говорит, всей деревне побудет, таскать станут, а то еще расселят.
- Куда расселят?
- Развезут по разным местам - вот и все тут. Скажут: вы бунтовщики, против начальства идете; надо будет грех унять.
Бабушка изменилась в лице еще больше и не могла уже ни одного слова сказать.
- Мужики теперь гужуются, ходят, себя не помнят. Приедет исправник, будем, говорят, просить, чтобы своим судом с ним расправиться.
- О господи!.. - простонала бабушка. - И что это его проняло? Словно молоденький!..
Долго сидели они, перекидываясь словами о том, что случилось; наконец бабушка Татьяна ушла. Бабушка вдруг встала и проговорила:
- Надо сходить к нему.
- К кому?
- К дедушке Илье.
- Бабушка, и я пойду.
- Что тебе там делать-то?
- Мне одному дома страшно.
- Ну на улицу ступай.
- Мне не хочется на улицу.
- Ну, иди, пес с тобой! - с досадой сказала бабушка, отрезала ломоть хлеба, положила его за пазуху и пошла из избы.
Я побежал за нею.
Магазея была на выгоне за чертой деревни, вдали от всяких построек. Это был большой амбар с поседевшим от времени деревом, крытый соломой. На двери его висел огромный винтовой замок, а около двери на мостенках сидели два мужика, караульные дедушки Ильи: один с дубиной в руках, другой с топором. Мне стало жутко, глядя на эту стрижу, но бабушка ничего не испугалась. Подойдя к ним, она проговорила:
- Здорово живете?
- Здорово! - ответил Захар Рубцов, высокий сутуловатый мужик, рыжий и весноватый. Он снял картуз и, не глядя на бабушку, опять надел его.
- Где тут у вас буян-то сидит?
- Буян под запором. Ему там спокойно: сидит небось да мышей считает! - безо всякого выражения проговорил Захар.
- Нужно бы мне поговорить с ним.
- Нешто это можно? - уж как будто испугавшись, спросил Захар.
- Нам велено стеречь его, тетка Прасковья, - сказал другой стражник, Сидор, кузнец, худенький, черноватый мужичишка, которому иногда в шутку говорили, что его цыган с повозки потерял. - А пускать ли, не пускать - мы не имеем права.
- Что ж не пустить, иль вы меня не знаете? Что я, с каким злым умыслом? Я вот поговорю с ним да уйду, а вы его опять запрете.
- A кто отвечать будет? - спросил Сидор.
- Да за что тут отвечать? Нешто я его с собой уведу? Он ведь все здесь останется.
Бабушка говорила спокойно и так убедительно, что мужики уж не нашлись, что ей возражать, и замялись. Бабушка проговорила:
- Ну, отпирайте, отпирайте. Что вы, правду, съем я его? Экие вы чудные!
Захар почесал в затылке и, обратившись к Сидору, сказал:
- Ну, коль отпирай, что ж с ней делать!
- А може, старосты спросить?
- Чего его тут спрашивать?
Захар поднялся на ноги, вынул из кармана ключ и отпер замок. Дверь скрипнула и отворилась, бабушка поднялась на мостенки и вошла в магазею. Я поспешил переступить порог, чтобы не отставать от нее.
Лучи заходящего солнца ворвались вместе с нами и осветили длинный узкий промежуток, бывший между закромов. В конце этого промежутка поперек его, около самой стены, лежал дедушка Илья. Он, лежал навзничь, закинув руки за голову и глядя вверх. При нашем появлении он только слегка скосил глаза на нас, но в этих глазах выражалось полнейшее к нам равнодушие.
В магазее было прохладно сравнительно с улицей; пахло слежавшимся хлебом и пылью. Около дедушки Ильи стояла железная мерка, которою принимали и отпускали рожь. Бабушка взяла мерку, опрокинула и села на дно.
- Ну что, удалая голова, - достукался? - с гневным укором сказала она. - Эва тебя, словно зверя какого, в клетку посадили...
- Ну что ж, посадили и посадили, - грубо проговорил дедушка Илья. - Эка ведь страсть, подумаешь!
- Да ведь тебя за это в каменный мешок запрячут.
- Велика беда... Страшен он мне, твой каменный мешок-то!
- Не отчайствуй, знамо, большая беда. Этак и головы скоро на плечах не удержишь.
- Что об моей голове тужить, об ней плакальщиков мало! Пусть всякий об себе горюет.
- И об себе погорюешь, из-за тебя-то теперь и другим достанется... Ты думаешь, ты это малое дело-то сделал?
- Чем больше, тем лучше!..
- Чем лучше-то?.. Чем? Скажи ты мне, ради бога? Эка, какое хорошво накинуться на человека...
- А то что ж на него глядеть? Он тут будет бесчинствовать, а мы ему зубы подставлять, - нешто это закон? Он противу закону идет, не разобравши дела, человека бьет... Он и меня бы так ударил, и другого, и третьего?.. На кой он нам такой хороший!.. Мы, може, не дешевле его стоим-то! Я сколько годов на свете жил, царю-отечеству служил, в походы хаживал, другой тоже как-нибудь потрудился, а он всех сволочит... требует, чтобы шапку перед ним снимали... Нет, ну-ка выкуси... вот возьми теперь!..
Дедушка Илья поднялся с места, сел, поджавши ноги под себя, и необыкновенно оживился. Лицо его загорелось румянцем, глаза заблестели, и у него, как давеча, опять широко раздвинулись ноздри. Бабушка глубоко вздохнула.
- Да ведь его такая собачья должность - надо на всех лаять: сегодня с одним, завтра с другими...
- Так ты языком лай, а рукам воли не давай... вот что!
- А ты-то зачем своим рукам волю дал?
- Сердце не вытерпело...
- И у него сердце не вытерпело...
- Так он сдерживай себя...
- А ты-то отчего не сдержал себя?.. Эх, Илья, Илья!.. беремся мы других учить, а сами над собой еще не совладеем, сами с собой справиться не можем. Какой же толк будет от этого ученья?..
- А такой толк, - упрямо продолжал дедушка Илья, - коли бы их побольше окорачивали, так они бы все у нас шелковые были. А то их избаловали тем, что перед ними баранами стоят да глазами хлопают...
- А этим их не выучишь, а только больше обозлишь. Безответный человек скорей своего добьется, если с понятием, а супротивник их только больше распалит... Ты думаешь, их этим сломишь? Нет, они будут только возвышаться, калян, скажут, народ, нельзя с ними кротостью, нужно над ними палку держать; а под палкой всем плохо, хорошему и худому, правому и виноватому...
- Кому плохо, тот и отбивается от ней.
- Как от нее отобьешься, - она о двух концах... Один отворотил, другой приворотил.
- Ну, вырви ее да переломи...
- Тогда будут две палки... опять не слаще...
- Так что же, по-твоему, делать-то?
- Терпеть надо; Христос терпел да нам велел...
- Он мог терпеть, а у нас силы не хватает. Да отчегой-то нам одним терпеть? А они не такого же закона? Коли терпеть, так всем терпеть... а одним-то перед другими и прискучит...
- Кому прискучит, тот сам себя измучит... Злую собаку чем больше тревожить, то она злее становится.
- А я говорю, что нет: съездишь ее разок, другой по зубам, она и хвост подожмет. Образумится да скажет: надо так гнуть, чтобы гнулось, а не так, чтобы лопнуло.
Бабушка досадливо отвернулась в сторону и проговорила:
- С тобой и говорить нельзя... Ты лопочешь незнамо что и над своими словами подумать хорошенько не хочешь. От упрямства своего ты погибнешь.
- Ну, а ты вот в раю живешь, - опять ложась на свое место и с сильным раздражением в голосе проговорил дедушка Илья. - Ишь как тебя бог награждает хорошо: всю жизнь прожила, нужды не видала, детками бог талантливыми наделил... ни забот, ни хлопот, знай только радуйся...
- Радоваться и должно: этим, говорят, бог испытывает человека; а если испытывает, то милость свою оказывает. Нешто это плохо?..
- Эх, эта милость! Зачем она только мнилась? - сказал дедушка Ильи и злобно засмеялся.
Бабушка поднялась с места и сурово проговорила:
- Замолчи уж, с тобой нешто сговоришь! - Она вынула ломоть хлеба, положила его на меру и добавила: - Как допрашивать-то будут, не очень хрондучи, держи язык-то покороче, молчаньем скорей отойдешь...
- Ну, уж меня учить нечего, - опять грубо сказал дедушка, - не учи ученого, а учи дурака.
На другой день после обеда опять в нашей деревне загремели колокольчики, появились редко бывалые люди, но уж не на одном, а в двух тарантасах. Один был вчерашний, запряженный в пару станового, другой - тройкой, и в нем сидел исправник, высокий жирный старик с седыми баками, в шинели, под которой был белый сюртук; с ними были двое сотских.
Мужики опрометью выскакивали из дворов и собирались около дома старосты. Они становились в плотную кучу и толпились, прячась за спины друг к другу, как овцы перед волками; дядя Тимофей помертвел от испуга и не мог отчетливо выговорить тех слов, которых от него допытывались.
Исправник потребовал, чтобы вынесли на улицу стол. Все подсели к нему, и писарь станового разложил на нем бумаги и приготовился писать. Исправник спросил, кто такое дедушка Илья. Староста сказал его имя. Стали спрашивать дальше, и когда узнали, что дедушка Илья николаевский солдат, исправник вдруг спросил:
- А билет у него есть? Староста опешил.
- Какой билет? - спросил он.
- Солдатский билет, какой ему полагается вместо паспорта.
- Не могим знать, - пролепетал испуганный староста.
- Как не можем знать, мерзавец, - заблажил исправник, ударив кулаком по столу. - А если он бродяга? Ежели он без письменного вида из Сибири убежал? Ты ведь должен следить за этим!..
Староста бледнел и краснел. Он, как медведь, переминался с ноги на ногу. Исправник крикнул!
- Где он у тебя?
- В магазее.
- Привести.
Мужики пошли в магазею, за ними встал и пошел становой.
Дедушка Илья лежал в магазее так же, как и вчера. Ломоть хлеба валялся около него несъеденным. Становой увидел ломоть, вышел из себя и заблажил:
- Это кто ему принес? Кто распорядился? Сказано было, чтобы не давать?
- Мне и дали, да я не ел. Чего же вы кричите-то? - сказал дедушка Илья.
Стали разбирать, кто мог принести ему хлеб, добрались до бабушки. Становой вызвал ее.
- Ты, чертовка, ведьма киевская, как смела приносить ему хлеба? - закричал становой. - Ему не приказано было есть давать, а ты дала?! Я тебя в стан отправлю!..
Бабушка побелела как мука, и у ней дрогнула голова, но она спокойным голосом проговорила:
- Я не чертовка и не ведьма, а у меня есть христианское имя: меня зовут Прасковья. Отправлять ты меня куда хошь, батюшка, отправляй, а ругаться ни шло ни брело нечего.
- Как на тебя не ругаться, тебе зубы выбить следует!..
- У меня их нет давно, батюшка, нечего выбивать-то...
Бабушка, видимо, была оскорблена и огорчена; глаза ее потускнели, и голова сильно тряслась.
- Ведите ее туда! - крикнул становой; сотские повели бабушку к тому месту, где был исправник. Начался допрос... Они долго вычитывали, заставляли подписаться под бумагами, кто умел подписываться. У дедушки Ильи спросили билет. Он сказал, что его у него нет. Судился ли он когда? Он отвечал: - Об этом сами узнаете. Исправник заругался на него, на бабушку. Грозил старосте за то, что он в деревне без паспорта держал, и велел сотским вести дедушку Илью в стан, а старосте с бабушкой сказал, что их потребует к себе следователь.
Бабушке вышел такой день, что ее все ругали. Когда уехали исправник и становой, на нее набросились мужики и староста и на чем свет стоит стали пробирать ее за то, что она приютила у себя дедушку Илью.
- Нищая! ведь нищая ты такая-проэтакая! - кричали на бабушку мужики. - Самой есть нечего, изба, того и гляди, развалится, а она пускает к себе жильца. Григорий-то вон поумнее тебя: даром что родного брата и то не пускает на глаза, он и чист молодец! А ты, хрычовка глупая, раздобрилась. Зачем ты его приняла?
- Это уж мое дело, это уж мое дело, - бормотала, не поднимая головы, бабушка.
- Бродягу ты приняла! Ведь бродяга он? Вишь, и паспорта не знает где сказать; может, он по большой дороге где гулял? Мы за тебя отвечать не станем! Все на тебя свалим! Все!
- Валите, как-нибудь перенесу, - сказала бабушка и, отвернувшись от толпы, направилась домой.
Домой пришла бабушка совсем неузнаваемая. Она, казалось, очень ослабла. Войдя в избу, она легла на коник и долго лежала так. Мне ее стало необыкновенно жалко, и я заплакал. Бабушка поглядела на меня.
- Что ты? - спросила она.
- За что они, дураки, ругались? Их самих за это...
- Это я так насолила им, вот они и напали на меня. И следует, мне уж пора умирать, а то я по старости лет уж разбирать не могу, какое дело хорошее, какое худое. Не думавши, мир под беду подвела.
- Это не ты ведь, а дедушка Илья.
- А я дедушку Илью приютила. Ох, грехи, грехи! Правда, уж ничего не разберешь, лучше бы теперь умереть. Сходи-ка ты за дедушкой Естифеем, надо нам отцу с матерью письмо написать - пусть приезжают домой.
Я сходил за дедушкой Естифеем, и мы написали письмо; я отнес его к старосте, чтобы отправить его в контору. Когда я был у двора старосты, к нему прибежал сотский, что провожал дедушку Илью. Он сказал, что при переправе через реку Кузу у них оборвался канат на пароме, и дедушка Илья спрыгнул с парома и выскочил на берег, с которого они отправились, и убежал в лесок, и пока они метались на пароме, да пристали к берегу и прилаживали канат, его уж и взять было негде. Теперь одна деревня ищет его там облавой, а он приехал сказать, что в случае, если дедушка Илья появится у нас в деревне, то чтобы немедленно его задержали и дали знать в стан.
Деревня всполошилась, кажется, больше, чем прежде. Стали говорить, что это дедушка сам перерезал канат, что он очень отчаянный; кто-то сболтнул, что он был в разбойниках и погубил много душ. На деревню напал страх: а ну-ка он подкрадется да пустит красного петуха? Всех больше встревожился дедушка Григорий. Он настоял, чтобы по ночам усилили караул, да и днем не мешает обходить почаще вокруг дворов. Староста с ним согласился и стал отряжать мужиков на караул.
Я обо всем подробно рассказал бабушке, и она, лежа, как пришла с улицы, на конике, выслушала это очень спокойно и ни словом не отозвалась. Видимо, она занята была другим. Она лежала, но не спала: глаза ее были открыты и взоры устремлены вдаль. Изредка она шевелила губами. Прогнали скотину, нужно было доить корову. Бабушка поднялась было с коника, но тотчас же привалилась к стене и оживленно заговорила:
- Что это изба-то как кружится? батюшки! батюшки!..
Она умолкла и вздохнула, потом слабым голосом проговорила:
- Степка, сходи к тетке Марине Большениной, попроси ее корову подоить, мне что-то неможется...
И она опять легла на конике.
На другой день бабушка совсем не поднимала головы. Печку топила тетка Марина, и тетка Марина, не говоря бабушке, послала одну девчонку в Левашево позвать к нам тетку Анну. Мое сердце ныло от какого-то тяжелого предчувствия. Я сидел все время в избе, и мне было очень грустно.
- Степка, ты бы на улицу пошел, - слабым голосом проговорила мне бабушка.
- Не хочется.
- Что ж не хочется, там повольготней, здесь и мухи и жарко.
- Ну, что ж?
- Да что ты такой невеселый?
Я припал к бабушке и высказал, что мне жалко ее. Бабушка через минуту усмехнулась и сказала:
- Ах ты, глупый! Что ж меня жалеть? Да только бы меня бог прибрал, я бы милость его в этом увидала. Что ж мне теперь жить? Человек я бессильный, слабый, только в тяжесть другим. Пожила - и довольно, пора костям на место.
- А как же я-то?
- Что же ты, живи да расти, да жить хорошенько старайся. Не забывай бога, больше всего не забывай бога. Ни на кого, кроме его, не надейся, ничего больше, как от него, не жди, и самому будет хорошо, и на других легче глядеть...
Вечером приехала тетка Анна; она вошла в избу, тревожно озираясь, истово помолилась, поклонилась и проговорила:
- Здорово живете! Как вас тут бог милует?
Она проговорила эти слова спокойно; когда она попристальней взглянула на бабушку и увидела ее лицо, то голос ее вздрогнул, она выступила из лица и прослезилась.
- Родимая моя матушка, печальница, желанница, что это ты только задумала-то?
- Ничего, ничего, - слабым голосом проговорила бабушка, пытаясь улыбнуться, - свалилась вот, размякла... видно, к концу... И слава тебе, господи... слава тебе...
- На кого ты только стала похожа-то? - уж в голос вытягивала тетка Анна слова.
- Все на себя, на кого же? Чего ты разревелась-то? О, дура...
Тетка Анна перестала плакать; бабушка слабым голосом намекнула ей на все, что у нас произошло, но добавила:
- К допросу, говорят, меня позовут? Каково мне, старому человеку, к начальству в город тащиться? Ну, судья-то небесный и взмиловался, ведет меня к другому опросу. И это лучше мне: я знаю там, что сказать и как себя держать. А тут, у этих-то господ, и слов, пожалуй, не найдешь...
Бабушка как будто поразмялась, стала поживее; она поднялась и немного посидела, прислонясь к стене.
- Что у тебя больно-то? - спросила ее тетка Анна.
- Ничего особо не больно, а только ослабла, все будто во мне оборвалось, и в руках и в ногах нет мочи да и только вот, и дышать трудно...
- Если за сестрицей послать?
- Ну что ж, пошли. И с ней бы повидалась я... Вот, московских-то уж не дождусь.
- Авось, бог милостив.
- Нет, не дожить - когда они письмо-то получат...
Утром пришла и тетка Надежда. Они перенесли бабушку под образа, зажгли лампадку и стали резать холстину, готовить на саван ей. После полден пришел дядя Тимофей и проговорил:
- А нас с ней в стан тревожат... Как же нам теперь быть?
- Нет, уж ей теперь, видно, не до стана, - сказали тетки в один голос.
Дядя Тимофей постоял, почесал затылок, поклонился бабушке и вышел вон.
Бабушка часто забывалась, но ненадолго; опять приходила в себя и все говорила с своими дочерьми.
- Хорошо летом умирать-то, - сказала она, - могилу-то легко рыть.
Под образами она пролежала целые сутки. Утром она забылась и больше не приходила уже в сознание; к полдням она отошла.
Она отошла очень спокойно. Не металась, не стонала, и только глубоко дышала и несколько раз широко раскрывала глаза, как будто от изумления. Дальше - больше, дыхание становилось реже и реже и прекратилось наконец совсем...
Тетки закрыли ей глаза, позвали смывальщиц, положили ее на стол, обступили ее с обеих сторон и стали плакать в голос. Они плакали горько и искренне. В избу к нам набился народ. Все вздыхали, проливали слезы, говорили об обряде, о домовине, о могилке, спрашивали, будут ли поминки. Я все это видел и слышал, и мне казалось, что все это очень просто, так было надо. Мне стыдно стало своего спокойствия, и я стал укорять себя за то, что я так равнодушно переношу ее кончину. Но я поспешил упрекнуть в этом себя.
Мое горе пришло на другой день. Проснувшись утром, я прежде всего вспомнил, что у нас случилось. И меня охватил такой ужас, какого я еще до сих пор не испытывал. Стопудовою сталью давило мою грудь, я не мог свободно дышать, я не хотел видеть свет и не хотел жить без бабушки. Мне хотелось, чтобы разверзлась земля и поглотила меня, или бы меня чем-нибудь расплющило. Но это было безумное, неосуществимое желание, и мне не оставалось делать иначе, как рыдать. Я рыдал горько и громко; мне хотелось как можно дальше разлить мое горе, как можно больше пространства захватить им.
Мне чувствовалось, что угас первый огонек, который освещал путь моей жизни; встретится ли еще такой луч в будущем на житейской дороге? Не придется ли мне довольствоваться одним отблеском этого тихого света? И многое, многое приходило мне в голову и угнетало меня.
После похорон уже из Москвы приехали отец и мать. Отец был неузнаваем: он был справный, раздобрел; мать говорила, что он теперь ничего не пьет и говорил, что пить не будет, так как теперь он настоящую жизнь только узнал. Оба они завыли, как узнали, что бабушка умерла. Тотчас же они поехали на могилку. Приехавши с могилки, они подробно расспрашивали меня о всей нашей жизни с бабушкой. Я рассказывал, а отец говорил:
- Он виноват всему. Не сделай он такой передряги, може, она пожила бы еще, а то вот... Если бы он зашел к нам как-нибудь, я бы ему напенял...
Но дедушка Илья к нам не заходил. Он пропал, как в тучку пал.
1902
Текст повести печатается по изданию "Крестьянских рассказов": том 4, второе издание, 1911.