Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Из "Пошехонских рассказов"

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Из "Пошехонских рассказов"


1 2 3 4 5

   М. Е. Салтыков-Щедрин
  

Из "Пошехонских рассказов"

  
  
   Библиотека "Огонек"
   Собрание сочинений в десяти томах. Том девятым
   М., "Правда", 1988
   Собрание сочинений выходит под общей редакцией С. А. Макашина и К. И. Тюнькина. Составление С. А. Макашина/
   OCR: М.Бычков, доп. Вычитка: Александр Македонски, февраль 2008.
  
   Содержание:
  
   Пошехонские реформаторы
   Пошехонское "дело"
   Фантастическое отрезвление
   Примечания
  
  
  

ПОШЕХОНСКИЕ РЕФОРМАТОРЫ

I. АНДРЕЙ КУРЗАНОВ

  
   В начале сороковых годов в семье пошехонского мещанина Тихона Гордеева Курзанова проявилась личность, сразу обратившая на себя общее внимание. Это был сын старого Тихона, Андрей, молодой человек 20 - 22 лет.
   Семья Курзановых была бедная, смирная и богобоязненная. Старый Тихон происходил из крепостных и состоял в дворне помещика Беленицына в качестве "живописца". Все, что носило на себе следы масляной краски в селе Верховом, начиная от полов "под паркет" в барской усадьбе и кончая портретной галереей бар, барчат и барышень, а также иконостасом сельской церкви, - все это было делом рук Тихона Курзанова. В тогдашнее время помещики любили украшать свои жилища произведениями искусств, так что почти во всяком господском доме можно было встретить и "Иродиаду", держащую на блюде голову Иоанна Крестителя, в которую Ирод тыкал вилкою, и "Сусанну", лежащую в обнаженном виде, с двумя старцами по бокам, и "Девушку с тазиком и графином воды", и "Обедающих дураков", и т. д. Тихон и такие картины умел писать. Человек он был смирный и покорный, а в своей специальности положительно неутомимый. С утра до вечера он готов был "писать", но зато ко всякой другой работе выказывал решительную неспособность. Ни на сенокос его в горячее время послать было нельзя, ни даже в лес за ягодами или за грибами - все равно ничего не принесет. Да и господа были добрые, и хотя смутно, но понимали, что принуждение может только изнурить Тихона, а делу не поможет. Поэтому, когда по дому не требовалось никакой масляной или живописной работы, то Тихона отпускали по оброку, который он и платил всегда аккуратно. Когда ему было уже лет около тридцати пяти, его женили на сенной девушке Аннушке, которую тогда же обложили умеренными тальками, а лет через пять после того барин Беленицын скончался и, умирая, почему-то вспомнил о Тихоне и заказал барыне Анне Семеновне дать ему вольную.
   Вышедши на волю, Курзанов поселился в Пошехонье и жил, как говорится, с хлеба на квас. Большой нужды не было, но не было и настоящей сытости. На недостаток заказов он не жаловался, но заказы были исключительно церковные, которые, как известно, всегда оканчиваются словами: "Для бога-то, чай, можно и уступить?" И Тихон уступал до самой крайней степени, потому что и сам понимал, что для бога не уступить нельзя. Аннушку Тихон любил, но, по странной особенности всего своего душевного строя, как будто считал свое сожитие с нею делом греховным, на которое он не решился бы, если б не тяготела над ним всевластная рука крепостного права. С своей стороны и Аннушка любила его, однако ж к материальным лишениям относилась не совсем равнодушно и нередко-таки поговаривала: "Только слава, что золотые у Тихона руки, а круглый год мы с ним по мытарствам ходим".
   Андрей рос тихо и одиноко. Это был мальчик впечатлительный, с очень нежным, почти болезненным организмом. С раннего детства окруженный образами и книгами церковного обихода, он легко пристрастился к божественному. Не пропускал ни одной церковной службы и в особенности любил ходить на богомолья по соседним пустыням и монастырям, где старый Тихон имел почти постоянные заказы. Тишина, окружавшая эти молитвенные общежития, умиляла его и растворяла его детское сердце любовью. Тою тихою, ровною, не сознаваемою, но разлитою во всем организме любовью ко всему, которая согревает не только самого любящего, но и весь окружающий его мир. Не трепетом наполняли его вековые сосновые боры, служащие как бы преддверием к обителям, а сладко волновали все его существо смешанным чувством радости и жаления. Ноги его утопали в зыбучем песке, а он чувствовал, что за плечами у него вырастают крылья, которые несут его, несут... И сердце ширится и рвется, и глаза куда ни обратятся, везде им навстречу: свет, свет, свет... Потребность пасть на землю появлялась внезапно и неудержимо. Пасть, целовать ноги странных и убогих, плакать, страдать, умереть...
   Грамота далась ему легко, но ни к какому другому ремеслу он охоты не проявил. Даже к живописи отнесся равнодушно, потому что существо его было переполнено каким-то неизъяснимым просиянием, которое не имело ни формы, ни очертаний и, следовательно, не поддавалось ни слову, ни кисти. Впрочем, отец и не нудил его; он сам имел природу, тождественную с сыном, и ежели "писал", то лишь по привычке и ради нужды. Мать тоже не огорчалась внешним бездействием сына, потому что провидела в нем будущего "богомола", который не только себя, но и их, стариков, со временем прокормит.
   "Богомолы" в старые годы составляли особую касту, которой жилось сравнительно хорошо. Это были люди, посвящавшие себя странствованиям и молитвенным подвигам. Были между ними искренние, подвижничавшие ради подвижничества, но были и такие, которые смотрели на свои скитания, как на выгодное ремесло. Последняя категория выделялась чаще и была очень многочисленна. Ходили они обыкновенно в полумонашеской одежде, состоявшей из длинного черного полукафтанья, подпоясанного широким расшитым поясом, застегнутым на крючки. Волосы подстригали редко, на голове носили высокие шапочки на манер камилавок и ходили, опираясь правой рукой на высокую трость, вроде поповской. Старозаветные помещики (а преимущественно их жены и вообще женский пол), редко выезжавшие из своих гнезд, охотно их принимали и сажали за господский стол, успокоивали на гостиных перинах и любили с ними беседовать. Предметом бесед обыкновенно служили разные апокрифические сказания: о хождении души по мытарствам; о том, как некто, быв по ошибке отозван от мира сего и потом вновь возвращен к жизни, передавал сокровенные подробности загробного существования, коих был очевидцем; о том, что будет на Страшном суде и какая кого и за что ожидает кара. Но в область непосредственных обличений не пускались, и кары, по-видимому, сулили не весьма строгие, потому что домашний помещичий обиход от этих собеседований не изменялся. Помещицы вздыхали, плакали, но вслед за тем слезы высыхали и жизнь продолжала течь своей обычной колеей. Вели себя "богомолы" по большей части скромно: сплетен не переносили, вещей плохо лежащих не утаивали и только изредка запутывались в девичьих, как бы во свидетельство, что и у них, как у прочих смертных, плоть немощна. Но это им извиняли, потому что как же с этим быть? Но главное, что в них восхищало и умиляло, - это то, что большинство их круглый год не вкушало скоромной пищи. Иные даже в Светлый праздник ограничивались тем, что поцелуют яичко, да и опять за рыбку да за грибки. От этого постоянного воздержания некоторые из них входили в экстаз и прорицали. Предвещали вещи простые, всем близкие и понятные: неурожай или изобилие плодов земных, ненастье или вёдро, войну или мирное житье, угадывали пол ребенка в утробе матери и проч. Такие прорицатели особенно чествовались.
   Вот на такое-то привольное житье и рассчитывала Аннушка для своего сына. Однако ж ожидания ее сбылись только отчасти. Из Андрея действительно выработался богомольный и набожный юноша, но в то же время умственный склад его сформировался с такими своеобразными особенностями, которые решительно не допускали его оставаться на почве простого богомола-ремесленника. Не мир апокрифических сказаний пленял его мысль, но мир человеческих злоключений, начиная от материальной неурядицы и кончая страданиями высшего разряда. Люди, не получившие никакой воспитательной подготовки, но в то же время влекомые неудержимою силою к свету, встречаются нередко в низменных слоях общества, но в большинстве случаев эти личности впадают в экзальтацию и становятся чуть не душевнобольными. К счастью, Андрей Курзанов избежал этого. Он не сделался ни юродивым, ни бесноватым, ни прорицателем, а остался обыкновенным человеком, который наивно и без раздражения развивал мысли, не имевшие никаких точек прикосновения с сложившимся типом жизни. Из всего вычитанного, слышанного и виденного он извлек особый нравственный кодекс, который коротко выражал словами: "Жить по-божески".
   Выражения такого рода настолько общи, что не дают повода для каких-либо непосредственных выводов, да вряд ли и сам Андрей подозревал, что такие выводы возможны. По крайней мере, он не настаивал на них. Поэтому в большинстве случаев выражения эти остаются незамеченными (не переведенными на культурно-чиновничий язык) или же сопричисляются к массе тех мнимо бессодержательных афоризмов, которые от времени до времени изрекает "непросвещенная чернь". В сущности, однако ж, они далеко не бессодержательны, и простые сердца отлично угадывают их таинственный смысл. "Жить по-божески" значит жить по справедливости, никого не утесняя, всех любя и взаимно друг друга прощая. Коли хотите, непосредственных применений и в этой расчлененной программе не видится, но для чуткого сердца простеца она несомненно исчерпывает всю сложность и все разнообразие человеческих отношений.
   Тем не менее в то время простые сердца были слишком задавлены, чтобы вслушиваться и вдумываться в какие бы то ни было досужие речи, и Андрею поневоле приходилось отыскивать для себя аудиторию исключительно среди представителей и представительниц тогдашней пошехонской интеллигенции, то есть в помещичьей и чиновничьей среде.
   И тут наибольшая часть внимания шла со стороны женщин. В пользу Андрея говорили и его молодость, и мягкий, ласкающий голос, и задумчивые большие глаза, и даже меланхолическое телосложение. Он не говорил ни о пламени неугасимом, ни о черве неусыпающем, ни о раскаленных щипцах и сковородах, а сладко волновал сердце "справедливыми" словами. К словам этим по временам прислушивался и мужской пол, и хотя не умилялся по их поводу, но с формальной стороны тоже не мог не находить "справедливыми". Так что за Андреем Курзановым в скором времени во всех захолустьях пошехонской интеллигенции утвердилась репутация "справедливого" человека.
   Да иначе оно и не могло быть. Делать какие-нибудь посылки из общих, и притом совершенно туманных, положений в то время никому и на мысль не приходило, а что "справедливость" есть термин вполне почтенный и непререкаемый - в этом никто сомневаться не дерзал. Об этом и помимо Андрея слыхали и в церкви, и на школьной скамье - какой же наставник позволил бы себе не отдать дани похвалы самоотверженности, любви к ближнему и прочим элементам, из которых составляется "божеское" житие? - и в тех не частых, но все-таки по временам прорывавшихся собеседованиях, когда даже в среду, со всех сторон наглухо запертую, вдруг неведомо откуда и каким образом налетало свежее чувство, просветлявшее умы и умилявшее сердца.
   Только вот в глаза этой "справедливости" не видали, так это, пожалуй, придавало еще больше цены устным беседам о ней.
   - Что значит жить по-божески? - спрашивала Андрея добрая помещица Марья Ивановна, до которой пал слух, что в Пошехонье объявился "блаженный", изрекающий "справедливые" слова.
   - А вот что: тебе кусок, и ему кусок, и всем прочим по куску! - объяснял Андрей в наивной уверенности, что в его объяснении не только нет ничего угрожающего, но что воистину иного угодного богу житья не может существовать.
   Марья Ивановна выслушивала это объяснение и тоже никаких угроз в нем не находила. Напротив того, думала: "Вот кабы бог привел!"
   - А мы-то, жадные! - печаловалась она, - все норовим, как бы заграбастать да оттянуть. Все бы себе! все себе!
   - Жадность, сударыня, тоже разная бывает. Иной от болезни жаден, другой от комплекции. У нас в Пошехонье купец есть, так он сколько ни ест, никак наесться не может. И в Москву от своей болезни лечиться ездил, и в Киев по обещанью пешком ходил - не дает бог облегченья. Такую жадность нельзя вменить в грех. А вот ежели кто "от себя" жаден, того ограничить должно.
   - Ах, Андрюша, Андрюша! как же ты его ограничишь, коль скоро и граница, и мера - все в его собственных руках состоит? Ты ему: "Довольно, сударь!" а он тебе: "Давай еще!" Как ты меня ограничишь, коли все кругом куски - все мои? один я от папеньки получила, другой - с аукциона купила, собственные денежки за него выложила? Какой хочу - тот возьму да и съем!
   - И кушайте, сударыня! Я не к тому... Вы, сударыня, по закону кушаете, а я говорю, как по-божески. По закону всякий около своего куска ходит, а по-божески вот как: тебе кусок, и мне кусок, и прочим по куску. Все чтобы сыты были.
   - Хоть бы часок этак-то пожить! - восклицала Марья Ивановна и сладко задумывалась.
   Сердце ее переполнялось благоволением, а мысли разбегались во все стороны. От Аришки перебегали к Ипатке, от Ипатки к Антипке... Все сыты! Даже Максимка-пастух - и тот сыт! А она смотрит на них и радуется...
   Конечно, вспоминалось ей не раз - и даже очень подробно вспоминалось, - как однажды у них на усадьбе, об масленице, "бунт был"... Уже они ли в ту пору не ели! И блинов-то им! и судачины-то им! и толокна-то! и творогу! И что ж, однако, под конец мерзавцы сделали! В самый прощеный день дали им молочка похлебать... так чуть-чуть с кислецой... а они взяли, всем кагалом привалили к господскому крыльцу да молоко-то в снег и вылили... Вот ведь неблагодарность какая!
   - А может, это и от болезни или от комплекции, как у того купца... Сколько в него ни вали - всё как в прорву! Ну и Христос с вами, коли так... кушайте, батюшки, кушайте! Лучше пускай уж я... много ли мне нужно? - супцу, да жарковца, да слатенького... У меня ведь "комплекции-то" нет - вот я и сыта! А прочее - пусть уж все им! И картофелю, и капусты, и хлеба... всего! Пускай будут сыты... дармоеды ненасытные! Вон Порфишка-то и сейчас поперек себя толще ходит! И все-то ему мало! всем-то он жалуется, что с толокна у него живот подвело... Вот так "комплекция"!
   Как бы то ни было, но первая подробность "божеского жития" выяснилась достаточно: тебе кусок, и мне кусок, и прочим всем по куску. Так следует жить "по справедливости". Но ежели "все куски - мои", то "кушайте, сударыня"! Хоть это и не "по-божески", но ничего с этим не поделаешь. Тем-то и дорог был Андрюша, что хоть "справедливые слова" у него из уст потоком текли, а никому от них обидно не было...
   Затем постепенно выяснилась и другая подробность "божеского жития".
   - Коли кто хочет "по справедливости" жить, - говорил Андрей, - тот должен кичливость оставить. Чтобы ни рабов, ни данников, ни кабальных людей - ничего такого чтоб не было. Все в равной друг с другом любви должны жить. Я - тебе послужу, ты - мне. У всех один бог, и всех он одною любовью любит, и всех одним судом судить будет.
   - А мы-то! а мы-то! грехи наши, грехи!
   - Коли мы все друг друга в равной любви содержать будем, то и огорчения наши прекратятся сами собой. И ненависть, и свара, и ропот - все исчезнет, потому что все это от нелюбви, от неравенства. Одним честь, а другим - поношение; одним веселие, а другим скорбь. Как тут огорченью не быть?
   - Что говорить! уж мы, дворяне, на что богом и царем взысканы, а и то, друг на дружку глядя, нет-нет да и позавидуешь!
   - Все мы по естеству равны; все Адамовым грехом в ад ввержены были, и все Христом-спасом истинным из ада освобождены. А ежели все равны - стало быть, и одинаковая часть всем от бога положена.
   - Откуда же они взялись... рабы? - робко спрашивала Марья Ивановна, - бог не повелел, а их видимо-невидимо. В господских домах - господа, в людских да на скотных - рабы... Господа приказывают, а рабы повинуются, тяготы носят...
   - В старину, сударыня, это сделалось. Не все люди равной комплекции рождаются: один покрепче, другой послабее, а третий и вовсе расслабленный. Сильный-то слабого и покорил. Да покоривши, взял да узлами завязал. Теперь ни конца, ни начала этому узлу и не отыщешь!
   - Ишь ведь что сделал!
   Марье Ивановне становилось жалко. "Как это так? - думалось ей, - Христос-спас истинный всех из ада освободил, а "он" - ишь что сделал! "Он"-то свое дело сделал, да и ушел - ищи его да свищи! - а она, между прочим, с аукциона купила, собственными денежками все до копейки заплатила... как теперь рассудить? Ежели поступить "по-божески", так неужто же денежки мои так-таки пропасть должны?.. Ежели же не по-божески поступить..."
   - Барыня! головку причесать пожалуйте! - прерывала ее мечтания горничная Анютка.
   Перерыв этот являлся очень кстати, ибо давал ее мыслям новое направление.
   - Вот, Андрюша, я какова! - жаловалась она сама на себя, - и голову-то себе причесать сама не могу, все Анютка да Анютка! Анютка, прими! Анютка, подай! - а я сижу как царевна да руки-ноги протягиваю! И знаю, что все мы одной природы, а не могу... Ни я одеться сама, ни я умыться... словом сказать, без Анютки, как без рук!
   - Что ж такое, сударыня! И пускай Анютка потрудится... это ей и по закону вменяется! Я ведь не против закона иду, а говорю, как по-божески...
   Марья Ивановна удалялась успокоенная и отдавала свою голову в распоряжение Анютки. Но в это же время она уносила новую подробность "божеского жития": все мы Христом-спасом истинным из ада освобождены, а "он" - ишь ты, что сделал! А она между тем с аукциона купила... по закону!
   Причесавшись, Марья Ивановна вновь возвращалась к прерванной беседе.
   - Как же нам душу-то спасти? - вот ты мне что скажи! - беспокоилась она.
   - За други своя полагать ее надо - вот и спасешь! - отвечал он, нимало не затрудняясь.
   Однако ж Марью Ивановну ответ этот заставал неприготовленною.
   - Как это... душу? - сомневалась она, - словно бы уж... Хоть бы руку-ногу, а то... душу! Слыхала я, что в пустынях живали люди, которые... А чтобы в миру это было... не знаю!
   - В пустыне молитва спасает, а в миру - жертва душевная. Коли мы все в разнобойку по углам будем сидеть да за шкуру свою дрожать - откуда же добро-то в мир придет?
   - Уж и не знаю, как тебе сказать... Конечно, мало ли какие у людей "свои дела" бывают... иной на службе служит, другой по коммерческой части... но чтобы у кого такое "занятие" было, чтобы "душу" полагать... не знаю! И не слыхала, и не видала... не знаю!
   - Обиду ежели видите - заступитесь; нищету видите - помогите; муку душевную видите - утешьте. Вот это и значит душу за други своя полагать...
   - И заступитесь, и утешьте, и помогите! - уже дразнилась Марья Ивановна. - И помогите! и помогите! А коли помогалки-то, помогальщик, у меня нет?
   - На нет, сударыня, и суда нет.
   - Ну, хорошо. Пускай по-твоему. Стало быть, как встала с утра, так я и беги, вытараща глаза? За одного - заступись, другому - помоги, третьего - утешь! А за меня-то кто беспокоиться будет?
   - Друг по дружке, сударыня. Вы за всех, все за вас. Христос-спас истинный крестное страдание за нас принял, а мы и побеспокоить себя не хотим!
   - А ежели я... не могу! ежели я... ну, нет во мне этого, нет?!
   - А не можете, так и не нудьте себя, сударыня! Я ведь не то, чтобы что...
   - И вот я тебе еще что скажу. Ну, положим! Положим, что я прытка. Туда - побегу, сюда - нос суну, в третьем месте - пыль столбом подыму... ай да Марья Ивановна! вот так Марья Ивановна! А ну, как мне самой за это нос утрут? "Откуда, скажут, помогальщица непрошеная выискалась? Какой такой, скажут, закон есть, чтобы в чужое дело свой нос совать?" А ну-тко, сказывай, какой я на эти слова ответ дам?!
   - По закону это действительно так... По закону каждый сам по себе - это лучше всего. Ведь и я против закона не иду, а только объясняю, что коли ежели по-божески...
   - Знаю я, что "по-божески" хорошо... Ты вот по-божьему да по-справедливому, а мы - по-грешному да по-человечьему! Ты слабость-то человечью ни во что не ставишь, а мы об ней на всяк час помним! Куда ты ее, слабость-то нашу, денешь?
   Таким образом, выяснялась и еще подробность "божеского жития": душу за ближнего полагать. Правда, что Марья Ивановна так и осталась при своем мнении насчет практического применения этого правила, но благодаря взаимным уступкам и разъяснениям дело все-таки слаживалось легко. Собственно говоря, Андрюша ведь никого не нудил, а только говорил: "Коли можете жить по-божески, то и душу по-божески спасайте, а коли не можете по-божески жить - спасайте душу "по закону". Так она именно и поступает: "божеское житие" имеет "в предмете", а душу спасает... "по закону"!
   Тем-то и дорог был Андрюша Марье Ивановне, что он нудить не нудил, а между тем "справедливые слова" говорил. И говорил их в такое время, когда у всех и на уме, и на языке только жестокие слова были. Сколько лет она за Кондратьем Кондратьичем в замужестве живет, и ни одного-то "справедливого" слова от него не слыхала! Все или водку пьет, или табачище курит, или сквернословит, или на конюшне арапником щелкает! А ночью придет пьяный и дрыхнет. В этом вся ее жизнь прошла. Только от Андрюши она и увидела свет. Поговоришь с ним - словно как и очнешься. И об душе вспомнишь, и о боге... чувствуешь, по крайности, что не до конца окоченела!
   И не с одною Марьей Ивановной беседовал таким образом Андрей, а вообще любил по душе поговорить и, разговаривая, нередко касался таких предметов, о которых тогда никто и в помышлении не имел. Таким образом, он уже в сороковых годах провидел и новые суды, и земство, и даже свободу книгопечатания.
   О судах он так выражался:
   - Нынче судья-то забьется в мурью да и пишет, что ему хочется. Хочет - завинит, хочет - белее снега сделает. А как на миру-то его судить заставят, так правда-то сама из него выскочит!
   О земстве:
   - Как возможно сравнить: чиновник ли по уезду распоряжается, или сам обыватель своим делом заправляет? Чиновнику - что? он приехал, взглянул, плюнул и уехал! А у обывателя каждая копеечка на счету, и об каждой у него сердце болит!
   И, наконец, кратко, о свободе книгопечатания:
   - Помяните мое слово, ежели в самой скорости волю книгопечатанью не объявят!
   И действительно, так, по его, впоследствии все и сделалось.
   Но что всего замечательнее, ни пошехонский судья, ни пошехонские чиновники, ни цензурное ведомство - никто на Андрея не претендовал. Потому что все понимали, что он никого не нудит, а только "по-божески" разговаривает.
   Словом сказать, в самое короткое время молодой Курзанов сделался гордостью и украшением всего Пошехонского уезда. Сам городничий, и тот любил послушать его. Призовет, бывало, и велит "справедливые слова" говорить. Скажет Андрей: "Мне кусок!" - а городничий подтвердит: "Правильно!" Скажет Андрей: "И всем прочим по куску!" - а городничий опять подтвердит: "Правильно!" Да и нельзя было не подтвердить, потому что такие же приблизительно слова городничий в церкви по воскресеньям слыхал.
   Этого мало: приехал в Пошехонье на ревизию губернатор и тоже пожелал на пошехонскую диковинку посмотреть. И когда Андрей ему, в присутствии всех уездных чинов, свои "справедливые слова" высказал, то он не только не нашел в них ничего предосудительного, но похвалил:
   - Молодец, Курзанов!
   Уездные же чины, преисполнившись радости, с своей стороны, воскликнули:
   - Это в нем, ваше превосходительство, божеское!
  

* * *

  
   Долго ли, коротко ли так шло, а времена между тем изменялись. И все к лучшему. Начал Андрею во сне старец являться. Придет, скажет: "Эй, Андрей! как бы тебя за "справедливые-то слова" не высекли!" - и исчезнет.
   Но Андрей верил в правоту своего дела и не боялся.
   Наконец наступил момент, когда просвещение, обойдя все закоулки Российской империи, коснулось и Пошехонья. Прежде всего оно сочло необходимым обревизовать пошехонскую терминологию и затем, найдя в ней более или менее значительные неисправности, усердно принялось за очистку ее от ненужных примесей. В числе прочих подверглись тщательной ревизии и ходячие разговоры о "божеском житии". Просвещение не отвергало прямо проповеди о "божеском житии", но отводило ей место в церквах и монастырях, и притом преимущественно в воскресные и табельные дни. "Когда царство небесное сделается общим достоянием, - писалось по этому поводу в "Уединенном пошехонце", получавшем внушения чуть не из самого городнического правления, - тогда и божеское житие само собой возымеет действие. До тех же пор пошехонские обыватели обязываются, не предваряя времени, стараться оного жития достигнуть не разговорами, а ревностным исполнением законного долга и возлагаемых на них начальством поручений". А в другой статье тот же "Уединенный пошехонец" объяснял следующее: "Между прочими баснями, смущающими нетвердые обывательские умы, распространяется и таковая, будто бы только те люди живут "по справедливости", кои в основание своей жизни полагают правило: "Мне кусок, и тебе - кусок, и прочим всем - по куску". Не отрицая, с своей стороны, удовольствия, которое может доставить общая сытость, мы считаем, однако ж, не лишним предупредить увлекающихся, что ежели их мечтаниям и суждено когда-нибудь осуществиться, то, наверное, ни один из них даже приблизительно не в состоянии определить момента такового осуществления. А посему представляется более согласным с требованиями благоразумия, ежели обыватели, не предваряя событий, положат в основание своих действий правило не столь "сытое", но более соответствующее духу нашего просвещенного времени, а именно: какой у кого кусок есть, тот пусть при оном и останется. Не имеющий же куска да потщится на свой собственный кошт приобресть таковой".
   Это было уже не в бровь, а прямо в глаз. Тем не менее Андрей не только не угомонился, но даже совершенно ничего не понял. Такова участь всех вообще недомолвок, полуслов и полумер. "Уединенный пошехонец" и сам, видимо, колебался. С одной стороны, он как будто иронизировал, но, с другой, не отрицал прямо ни "сытости", ни "божеского жития". Вообще, как говорится, ходил кругом да около. Поэтому обыватель, не весьма догадливый, не только не убеждался его доводами, но находил их положительно слабыми. "Это он для удобности городнической лукавит, - говорили сторонники "божеского жития", - хочет, чтоб городничему помыкать нами легче было!" И, утвердившись на этом, продолжали упорствовать в своем заблуждении.
   А времена между тем продолжали зреть. И всё к лучшему.
   В конце пятидесятых годов приехал на городничество майор Стратигов. Правой ноги у него не было, а от левой руки осталась только небольшая часть. А сверх того, он и в церковь редко ходил, а следовательно, и о "справедливых словах" совсем позабыл. Но зато, когда он брал в правую руку костыль, то дрался им замечательно больно. Приехавши на городничество, он вызвал Андрея Курзанова и велел ему "справедливые слова" говорить. И когда последний, в наивной уверенности, что в этих словах ничего супротивного нет, высказал все, что у него было на душе, то Стратигов инстинктивно сжал в руке костыль, но, не предваряя событий, от немедленного боя воздержался, а только как-то загадочно метнул на него глазами и пробормотал:
   - Гм...
   А на другой день явилась в "Уединенном пошехонце" передовица, которая разъяснила дело уже в более решительном тоне. "В городе Пошехонье, - говорилось в этой статье, - появились личности, которые открыто присвоивают себе право говорить так называемые "справедливые слова". Хотя по существу сии слова представляют собой образчики похвального умственного парения, но тем не менее самая сила производимого ими впечатления с достаточностью указывает на то, сколь значительный вред может произойти от невежественного или неискусного с ними обращения. История недаром свидетельствует, что не только у нас в Пошехонье, но и в прочих странах образованного мира слова этой категории всегда находились и находятся в ведении подлежащих ведомств и особо препоставленных на сей предмет учреждений. Ежели таково непререкаемое свидетельство истории, то не явствует ли из оного, что "справедливые слова", по самой природе своей, должны считаться изъятыми из общего обращения и что такое изъятие должно быть принимаемо обывателями отнюдь не в качестве стеснения их в выражении благородных чувств, но лишь в смысле предостережения, что и благородные чувства могут иметь последствием ссылку в места не столь отдаленные. А посему, если бы кто-либо из обывателей и был приведен в такое состояние, когда от избытка чувств уста глаголют, то и в таком случае представлялось бы полезнейшим, дабы он потребность сию удовлетворял у себя в квартире (однако ж не при гостях) или в других пустынных местах, публичное же распубликование "справедливых" и тому подобных чувств предоставил бы лицам и местам, особливо на сей конец уполномоченным".
   Однако ж Андрей и после этого не смирился. Напротив, возымев дерзкое намерение проникнуть в самое сердце полиции, он начал донимать "справедливыми словами" будочников и действовал в этом смысле настолько успешно, что в одно прекрасное утро искали-искали по всему Пошехонью "шиворота" и не нашли. И только уж на другой день сам городничий, ходя по базару, едва успел его вновь осуществить.
   Тогда Стратигов убедился, что наступило время истреблять "фанаберии" посредством выколачивания. Он вновь призвал Курзанова и вновь велел ему "справедливые слова" говорить. Когда же последний, не подозревая ловушки, с обычной наивностью выложил все, что знал, то городничий, взяв в правую руку костыль, однократно ударил им Андрея между крылец, сказав:
   - А остальное - за мною!
   И что ж! Андрей даже этим не отрезвился! Против всякого ожидания, он не вознегодовал, а весь проникся состраданием к Стратигову, убежденный, что это в нем действует болезнь.
   - Ноги у него нет, - говорит, - руки вот с эстолько осталось - ну, и мозжит его!
   Через день Стратигов опять вызвал Андрея и ударил его между крылец уже двукратно. Еще через день ударил троекратно. И наконец стал бить без счету и нещадно. Но Андрей по-прежнему продолжал говорить "справедливые слова" и все больше и больше проникался состраданием к колченогому городничему, которого болезнь вынуждала прибегать к костылю. Даже тогда, когда в "Уединенном пошехонце" появилась статья, в которой прямо требовалось, чтобы "справедливые слова" произносились только в нарочито изготовленных для сего помещениях, а отнюдь не на улицах и даже не в частных домах, где могут оные слышать личности, к уразумению их неприготовленные", - даже тогда Андрей не понял, что и костыль городнический, и журнальная передовица имеют в предмете действия, им производимые.
   Сам Стратигов изумился. "Уж дойму же я тебя, балбес! - кричал он в исступлении, - костыль об тебя измочалю, а дойму!" И как сказал, так и поступил. И все-таки не донял. Не донял потому, что никакой костыль не мог вразумить Андрея, что слова, которые в нарочито устраиваемых помещениях считаются "справедливыми", в других местах могут превратиться в опасные и "несправедливые".
   Как бы то ни было, но теория искоренения "фанаберии" посредством выколачивания оказывалась исчерпанною. На место ее потребовалась другая теория, более состоятельная, и она не замедлила заявить о себе.
   То была теория обращения к почтеннейшей публике. Насадителем ее явился исправник Октавиан Феликсович Язвилло, который, за упразднением городнической должности, соединил в своем лице высшую полицейскую власть по городу и по уезду.
   Язвилло был человек ловкий. В церкви он уж совсем никогда не бывал, а о "справедливых словах" и не слышал. Взамен того он принес с собою какие-то особенные, совсем новые слова. Он первый произнес в Пошехоньe выражение "основы" и первый же вполне определенно формулировал мысль, что "справедливые слова" суть зло, направленное к потрясению "основ".
   И так как все предпринимаемые до тех пор средства - в форме вразумления и вколачивания - с целью локализировать зло в нарочито устроенных помещениях оказались бессильными, то Язвилло пришел к заключению, что в этом деле потребны приемы гораздо более сложные, чуждые той заскорузлой рутинности, которая шла напролом и напиралась на рожон.
   Наиболее целесообразным из этих приемов представлялось ему спасительное междоусобие. С него он и начал. Разделив обывателей на две категории: благонадежных и неблагонадежных, он прежде всего в ярких чертах обрисовал те опасности, которыми угрожает распространение в публике заблуждений (так называл он прежние "справедливые слова"), и затем призвал всех благонадежных обывателей (на этот раз он даже не усомнился употребить слово "граждане") к содействию. Это была с его стороны штука очень рискованная - кто знает, что могло втемяшиться пошехонцам в голову по случаю этого "призыва"? - но "Уединенный пошехонец" и на этот раз сослужил ему обычную службу. В обширной передовице, растянувшейся на целых четыре номера, он разъяснил: во-первых, кого следует разуметь под именем благонадежных граждан; во-вторых, что означает выражение "основы" и почему оные должны стоять незыблемо; в-третьих, в каком смысле должны быть понимаемы слова: "Содействие общества"; и, в-четвертых, какие хитрости употребляет злоумышление в видах упразднения основ и какие приемы необходимо этим хитростям противопоставить, чтобы пресечь зло в самом корне.
   Ответы на эти вопросы вкратце заключались в следующем: благонадежными признавались лишь те граждане, кои, "будучи довольны предопределенной им частью, благополучно под сению начальственных предписаний почивают"; неблагонадежными же те, кои, "по лености, пьянству, нерадению или праздности, будучи приведены в уныние, вместо того чтобы принимать меры к собственному исправлению, продолжают завистливым оком вожделеть". Из числа "основ" "Пошехонец" в особенности настаивал на собственности и советовал защищать ее всеми средствами. И не только от воров, грабителей и разбойников, а всего больше от распространителей развратных мыслей, которые за тем только "всех равными кусками потчуют, дабы собственную нерадивую праздность при сем случае угобзить". Что же касается до "основ" прочих сортов, то автор передовицы скромно сознавался, что в полицейском управлении имеются об них лишь весьма скудные сведения, но что в ближайшем будущем от ярославского губернского правления ожидается подробное по сему предмету разъяснение. О "содействии" "Пошехонец" выражался так: "Не для того оно нужно, чтобы г. исправник потребность в оном ощущал, а для того, дабы сами обыватели в полезных упражнениях время препровождали". Относительно же хитростей, употребляемых для потрясения основ, "Уединенный пошехонец" на первом плане ставил "льстивые обещания легкого жития, сопровождаемые возбуждением дурных страстей", и как противодействие этим ухищрениям рекомендовал откровенное обращение к Октавиану Феликсовичу Язвилло.
   Успех, достигнутый этой передовицей, был поразительный. Но надо сказать правду, что значительнейшею частью этого успеха она была обязана упоминовению о собственности. Так как редкий из пошехонцев не сознавал себя обладателем хотя бы шила, то понятно, какой страх подобный собственник должен был ощутить, узнав, что кто-то имеет на это шило претензию и сбирается его отнять. Поднялось галдение неслыханное. Сначала теребили преимущественно Андрея Курзанова (по некоторым признакам догадались, что передовица имела в виду именно его), но потом, в общей суматохе, об нем забыли и стали побивать каждый каждого. Обладатель большого шила слал донос на обладателя малого шила; обладатель суконных штанов уличал в потрясательных намерениях обладателя штанов нанковых. Мирный дотоле город загудел и заволновался, а "благонадежные" толпами осаждали полицейское управление и требовали скорой и немилостивой расправы с "неблагонадежными".
   Но Курзанов все-таки продолжал не понимать. Не понимал он, какое отношение имеют "справедливые слова" к этой неожиданной пошехонской сумятице, да и сами пошехонцы вряд ли это понимали. Тем не менее житье Андрея в эту пору было незавидное. Его периодически то сажали в кутузку, то освобождали от нее. Но он и этому не удивлялся, а называл сажание в кутузку "действием по закону", а освобождение из нее - "действием по справедливости".
   - Я не против закона иду, - говорил он Язвилле, - а говорю только, что коли-ежели "по-божески"...
   И так-таки на этом и устоял, несмотря на то, что в течение года, по крайней мере, шесть месяцев провел в кутузке.
   Язвилло торжествовал и уже завел было книгу, в которую постепенно вносил обывателей, на которых само "содействие" указывало, как на неблагонадежных. Однако ж торжество это было недолгое. Главным образом ошибка Язвиллы заключалась в том, что он никак не предполагал, чтобы ябеда, им возбужденная, достигла таких несказанных размеров и приняла столь разнообразные формы. Пошехонцы до такой степени разревновались, что превзошли самые смелые ожидания. Вчерашний охранитель делался сегодняшним потрясателем, сегодняшний охранитель мог быть уверенным, что сделается потрясателем завтрашним. Язвилло бегал по городу как угорелый, ловил, хватал, но уже никакая лихорадочная деятельность не могла удовлетворить народной Немезиде. В одно прекрасное утро оказалось, что из всего пошехонского населения только он, Язвилло, да негласный руководитель ябеднического движения, Беркутов (о нем зри ниже), остались незавиненными. Даже непременный заседатель - и тот оказался потрясателем, потому что получивши с почты казенные деньги, "обронил" их по дороге в полицейское управление.
   Тогда Язвилло отправился с докладом в губернию, где и был немедленно уволен от должности.
   На место Язвиллы приехал в Пошехонье капитан Груздев (новокрещен из черемис), который вновь возвратился к простым и удобопонятным распоряжениям, с тем лишь присовокуплением, что раз навсегда устранил все колебания и неясности, которые в прежнее время парализовали успех принимаемых мер.
   Прибывши на место, он, по примеру своих предместников, велел привести Андрея Курзанова и приказал ему "справедливые слова" говорить. Но едва начал Андрей: "Тебе - кусок, и мне - кусок", - как Груздев на первых же словах его перервал:
   - Довольно! - сказал он твердо, - даю тебе два дня на исправление!
   Через два дня Курзанов явился вновь, но так как, по-видимому, ум у него окончательно заложило, то и на этот раз он начал: "Тебе - кусок, мне - кусок..."
   - Фюить!
  
  
  

II. НИКАНОР БЕРКУТОВ

  
   В тот же самый период времени, так сказать, параллельно с Андреем Курзановым, расцвел по соседству с Пощехоньем, в городе Тотьме (Вологодской губернии), другой реформатор, Никанор Беркутов.
   Все в этих людях было разное: и отправная точка деятельности, и дальнейшие их судьбы. Но одна черта была общая, которая и сообщала их деятельности выдающийся характер: оба мыслили и говорили не так, как прочие тотемцы и пошехонцы мыслят и говорят.
   Беркутов был причетнический сын и родился в одном из тотемских захолустьев, где отец его служил пономарем при очень бедной приходской церкви. В детстве Никанор никогда досыта не едал, но зато по горло был сыт побоями и колотушками, которыми щедро оделяли его отец и мать. По одиннадцатому году сдали его в тотемское духовное училище, где сытости не прибавилось, а телесные калечества, напротив, в значительной мере умножились. Учился он плохо, кончил курс в училище поздно и от перехода в семинарию уклонился, а прямо поступил на службу писцом в тотемский земский суд на рублевое месячное жалованье. Лет десять сряду он мыкался то около суда, то по становым квартирам, подстерегая просителей, устраивая мелкие вымогательства, и кончил все-таки тем, что был за пьянство и вздорный характер выгнан из службы.
   Принятые в детстве побои, а затем голод и дальнейшие преследования судьбы развили в Беркутове угрюмость, которая постепенно развилась в открытое человеконенавистничество. Всех и за всё он ненавидел. Богатых за то, что богаты, сильных за то, что сильны, бедных за то, что бедны, слабых за то, что слабы. В первых он видел угнетателей, во вторых - массу ничтожных существ, которые ни ему, ни другим, ни даже самим себе не могли оказать ни защиты, ни поддержки. И всем по мере сил старался сделать зло. Злоба ключом кипела в его сердце, злоба прокаженного человека, к которому никто добровольно не хочет прикоснуться. И он несомненно задохся бы от ненависти, если бы не облегчал себя, всеминутно изрыгая потоки клеветнических и смрадных слов.
   Тридцати лет от роду он уже имел наружность отживающего старика. Сухой, словно изъеденный неведомыми внутренними бактериями, с сгорбленною, как бы перешибленною спиною, с трясущимися руками и ногами, с морщинистым и желтым, как пергамент, лицом, он, казалось, всеминутно готов был рассыпаться в прах. Но глаза свидетельствовали об его живучести. Это были черные юношеские глаза, которые горели в своих глубоких впадинах сухим и горячим блеском, наводя на посторонних не страх и даже не уныние, а какую-то щемящую сухоту, как будто из этих глаз изливался таинственный ток, который и прочие сердца отравлял ненавистью, иссушившею самого Беркутова.
   С утра до вечера бродил Беркутов по городским улицам, грузно ступая ногами по грязи и опираясь на толстую суковатую палку, которою по временам он грозил, проходя мимо особенно ненавистных ему домов. В кабаки и харчевни он заходил охотно, но не для пьянства (хотя и выпить был не прочь), а для подстрекательства. Там он снимал с присутствующих формальный допрос и, узнав о притеснениях - все равно, действительных или мнимых, - тут же начинал дело. За труды от мзды не отказывался, но брал умеренно и житейские свои потребности довел почти до минимума, так что казалось даже удивительным, как он и в самом деле не рассыплется в прах.
   Однако ж адвокатская специальность далеко не исчерпывала содержания его деятельно

Другие авторы
  • Давыдов Гавриил Иванович
  • Пешехонов Алексей Васильевич
  • Мериме Проспер
  • Соллогуб Владимир Александрович
  • Ожегов Матвей Иванович
  • Аверьянова Е. А.
  • Тыртов Евдоким
  • Базунов Сергей Александрович
  • Путилин Иван Дмитриевич
  • Грибоедов Александр Сергеевич
  • Другие произведения
  • Вестник_Европы - Первое путешествие Россиян около Света
  • Погодин Михаил Петрович - К вопросу о славянофилах
  • Кошко Аркадий Францевич - Очерки уголовного мира царской России. Книга вторая.
  • Басаргин Николай Васильевич - [о моих товарищах в Сибири]
  • Малиновский Василий Федорович - Малиновский В. Ф.: биографическая справка
  • Короленко Владимир Галактионович - Птицы небесные
  • Аггеев Константин, свящ. - Доколе...
  • Вяземский Петр Андреевич - Языков и Гоголь
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Под солнцем
  • Григорьев Аполлон Александрович - По поводу одной драмы
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 685 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа