Главная » Книги

Панаев Иван Иванович - Родственники, Страница 4

Панаев Иван Иванович - Родственники


1 2 3 4 5

="justify">   Григорий Алексеич проводил Петрушу глазами и ударил себя в лоб.
   "Я глупец, совершенный глупец! - подумал он. - Неужели я целый век буду жить фантазиями? После всего, что мне наговорил этот мальчишка, после всего этого можно ли, наконец, сомневаться в том, что такое эта Наташа?.. нет, нет! Пора мне отрезвиться от этой любви, выкинуть этот вздор из головы - все это пошлые остатки глупого романтизма!"
   С каждым днем Григорий Алексеич все более и более впадал в разлад с самим собою и беспрестанно изменяя свое обращение с бедною Наташею. Иногда казалось ему, что Сергей Александрыч смеется над его любовию и смотрит на него с сожалением, иногда он был убежден в том, что ему расставили сети, что его ловят, что Сергей Александрыч вместе со всеми своими родственниками в заговоре против него и что его хотят заставить жениться на Наташе.
   Наташа решительно не понимала, что делается с Григорьем Алексеичем. Все в нем последнее время было для нее необъяснимой загадкой. Беспокойство ее возрастало с каждым днем. Но обстоятельство, никем не предвиденное, вдруг вывело ее из ее неопределенного положения...
  

ГЛАВА X

  
   К числу почетнейших помещиков той губернии, в которой находится село Сергиевское, принадлежит Захар Михайлыч Рулёв. Он имеет генеральский чин и 600 незаложенных душ. Окончив с честию свое служебное поприще, украсив грудь свою орденами и получив генеральский чин при отставке, Захар Михайлович поселился в своей деревне. Ему было тогда 59 лет. Он среднего росту, волосы у него седые, глаза светло- карие, лицо круглое, нос широкий, губы толстые, особых примет никаких. Захар Михайлыч человек прямой, положительный, деятельный и никогда не заискивавший ничьего покровительства. Для Захара Михайлыча все в жизни ясно и просто, как дважды два четыре.
   Сельцо Красное, резиденция Захара Михайлыча, отличается необыкновенным порядком и устройством. При въезде в деревню, у околицы, вместо обыкновенного, полусгнившего и почерневшего сруба, крытого соломой, провалившейся внутрь, - каменная караульня, крытая железом. По обеим сторонам вдоль прямой и широкой улицы вытянутые в струнку крестьянские избы. В середине господская усадьба: одноэтажный каменный выбеленный дом, несколько похожий на казарму, и с обеих сторон в виде полукруга флигеля, также выбеленные, а на площадке перед домом небольшая каменная часовенка, около которой симметрически посажено несколько липок, подпертых палками. На каждом флигеле надписи: больница, контора, ткацкие и проч. Площадка всегда начисто подметена и усыпана желтым песком. Сельцо Красное более походит на военное поселение, чем на деревню.
   Все крестьяне Захара Михайлыча ходят также по струнке. Он сам постоянно наблюдает за всеми работами и ежедневно прохаживается по своим владениям с толстою сучковатою палкою в руке, которая, как и сам он, не остается в бездействии.
   Захар Михайлыч строг, но это не мешает красносельцам любить его и называть добрым барином.
   И у Захара Михайлыча, точно, доброе сердце. Когда дело спорится и крестьяне его работают охотно, дружно, он с любовию смотрит на них, опираясь на свою палку, и маленькие глазки его прыгают от удовольствия.
   - Ай да ребята! - покрикивает он, - молодцы... - Захар Михайлыч часто употребляет поговорку, без которой коренной русский человек обойтись никак не может. Поговорка эта имеет необыкновенное свойство одушевлять и поощрять крестьян к труду. Работа, ободряемая барским словом, закипает еще дружнее и веселее, и сам Захар Михайлыч иногда, расходившись, сбрасывает с себя сюртук и начинает подмогать своим подданным, да так, что пот дождем каплет с его барского чела... Дворня в сельце Красном многочисленна, как и во всех наших деревнях, но зато у Захара Михайлыча и из дворовых никто не сидит без дела. Тунеядцам нет места в сельце его. Он не гнушается надсматривать и за детьми и за бабами, чтобы и они не проводили время в праздности. Он никогда не выходит из дома без цели и решительно не понимает, что такое прогулка для удовольствия. Красоты природы не существуют для него; он даже питает просто что-то враждебное к живописным местоположениям.
   До чтенья Захар Михайлыч не охотник, он читает мало, и то разве, когда бывает болен (что случается с ним очень редко), и ему все равно, что ни читать.
   В обращении своем он прост, охотно протягивает руку всем, и равным себе и низшим, и со всеми говорит одинаковым голосом и тоном, несмотря на свое генеральство. Это, впрочем, не нравится никому - и про него говорят, что он не имеет никакого обращения и достоинства и не умеет вести себя соответственно своему званию.
   Мужчины в губернии вообще его не слишком жалуют, потому что он любит резать правду в глаза, не соблюдая никаких приличий, и более всех кричит и горячится на выборах; но зато дамы (и преимущественно маменьки) чрезвычайно расположены к нему...
   Захар Михайлыч, как близкий сосед, часто посещал село Сергиевское. Он был очень доволен приездом Сергея Александрыча, потому что в свободное от хозяйственных занятий время любил поболтать с хорошим человеком о суете мирской. Захар Михайлыч вообще сходился с людьми скоро, потому что не углублялся в разбор их внутренних качеств. Люди в понятии его разделялись на добрых и злых, на честных и бесчестных: других разделений он не признавал и не слишком уважал ум и образованность.
   Фамильярное обращение Захара Михайлыча сначала не нравилось Сергею Александрычу, но потом он примирился с этим.
   Григорий же Алексеич просто не терпел Захара Михайлыча.
   - Несноснее этого человека я ничего вообразить не могу, - говорил он Сергею Александрычу, - я решительно не пустил бы его на порог дома: болтает без умолку, надоедает глупыми вопросами, пошлая, самодовольная рожа...
   День за днем уходил быстро, наступила осень. Поправка дома Олимпиады Игнатьевны пришла к окончанию. Начались приготовления к переезду. Наташе тяжело было оставлять Сергиевское. Накануне переезда она в последний раз обошла весь сад, прощаясь с ним. Дорожки были устланы желтыми листьями; георгины, которыми она любовалась за три дня перед этим, поблекли и почернели от мороза. Наташе было грустно, и она долго сидела и плакала на той поляне, где Григорий Алексеич в первый раз признался ей в любви.
   Сергей Александрыч, располагавший возвратиться осенью в Петербург, должен был остаться в своей деревне на неопределенное время. Он от нечего делать занимался охотой и метал банк двум соседям-помещикам, которые почти поселились у него. Григорий Алексеич ездил в село Брюхатово сначала довольно часто, но с каждым разом возвращался оттуда все более и более в мрачном расположении духа. Он уже не мог говорить с Наташей наедине так свободно, как в Сергиевском.
   Олимпиада Игнатьевна обращалась с ним уже несравненно холоднее и начинала находить в нем большие недостатки. Все это произошло, между прочим, оттого, что Петруша, оскорбленный Григорьем Алексеичем, отзывался о нем с невыгодной стороны. Петруша даже наушничал маменьке на сестру. Он знал, что играет роль не совсем благородную, но находил для себя тысячу оправданий.
   "Я должен спасти Наташу, - утешал он самого себя, - и я спасу ее во что бы то ни стало! употреблю для этого все средства. К доброй цели можно смело идти путями окольными и не совсем чистыми... Я уже, слава богу, вышел из периода прекраснодушия... Наташа увлечена безумною страстию. Она стоит на краю бездны... но я сзади ее, я сторожу ее движения, я не допущу ее до погибели... Нет! такие фразеры, как этот Григорий Алексеич, теперь не проведут меня!"
   Охлаждению Олимпиады Игнатьевны к Григорью Алексеичу невольно способствовал также и Захар Михайлыч, который после переезда их из Сергиевского стал довольно часто посещать их. В голове Олимпиады Игнатьевны блеснула новая, смелая мысль, что, может быть, Захар Михайлыч ездит недаром, хотя он, правду сказать, не подавал ей ни малейшего повода к этой мысли. Захар Михайлыч, по-видимому, не обращал никакого внимания на Наташу и почти ни слова не говорил с ней. Он все рассуждал с самой Олимпиадой Игнатьевной, и по большей части о делах хозяйственных, аиногда раскладывал вместе с нею гранпасьянс; но предчувствия любящего материнского сердца редко бывают обманчивы. Однажды Захар Михайлыч сказал Олимпиаде Игнатьевне:
   - Знаете ли вы, о чем я хочу поговорить с вами? - Угадайте-ка... Бьюсь об заклад, что не угадаете.
   - О чем же, батюшка? - спросила Олимпиада Игнатьевна.
   - Я - ведь вы меня знаете - человек военный, - продолжал он, - и не люблю никаких предисловий, а режу всегда напрямик... Отдайте-ка за меня вашу дочку, Олимпиада Игнатьевна, право. Она мне очень нравится: девушка милая, скромная... - Захар Михайлыч остановился.
   Олимпиада Игнатьевна смотрела на Захара Михайлыча, как будто не веря ушам своим.
   - Ну, что же вы на это мне скажете?
   - Боже мой! - воскликнула Олимпиада Игнатьевна, зарыдав, - дайте мне немножко прийти в себя... Ах, батюшка мой, Захар Михайлыч... Ах, боже мой, боже мой!.. Я... я никогда и думать не смела о такой чести. Мне этого и во сне-то пригрезиться не могло. Да стоит ли того моя Наташа?
   - Эх, к чему это говорить, Олимпиада Игнатьевна, - возразил Захар Михайлыч, который не любил пустословья и слезных сцен. - Я вам скажу откровенно, у меня давно в голове мысль: что же, в самом деле, для кого я тружусь, для кого все устроиваю, для кого наживаю деньги? Кто помянет меня за все это? Близких родных у меня нет, а дальняя родня... бог с ней! Я знаю, что они, как вороны крови, ждут моей смерти; да к тому же что яза дурак, чтоб оставить им свое состояние? К тому же мне, признаться, последнее время что-то скучновато стало жить одному. Я человек простой, без затей, а Наташа ваша, кажется мне, предобрая. Поверьте, что она не будет со мною несчастлива... Ну, хотите ли иметь меня своим зятем? отвечайте просто.
   - Поверьте, батюшка, - произнесла Олимпиада Игнатьевна голосом, дрожавшим от волнения, и воздев руки горе, - поверьте, что предложение ваше я почитаю не иначе, как неизреченным божеским милосердием к нам. Я не знаю... я...
   - Так, стало быть, вы согласны? - перебил Захар Михайлыч, - это-то я и хотел знать... Ну, так, стало быть, по рукам, любезнейшая Олимпиада Игнатьевна, - так, что ли?
   Он протянул ей свою большую и жилистую руку, которую она пожала крепко и с чувством и потом бросилась к нему на шею обнимать и целовать его.
   Захар Михайлыч посидел еще после этого немного и потом взял свой картуз.
   - У меня есть кое-какие делишки, - сказал он, прощаясь с Олимпиадой Игнатьевной, - прощайте, любезная теща. Мне нужно поспеть домой засветло.
   Он уже сделал шаг к порогу и вдруг произнес: "Ба, ба, ба!" - и вернулся, как человек, забывший перчатки или шляпу, или что-нибудь подобное.
   - Позвольте-ка, а согласится ли еще ваша Наташа-то быть моею женою? Это я и упустил совсем из виду. Ведь надо узнать ее согласие, иначе нельзя.
   - Можете ли вы сомневаться в этом? - вскрикнула Олимпиада Игнатьевна.
   Захар Михайлыч несколько призадумался.
   - Ну, да ведь бог их знает! молодые девушки не больно жалуют нашу братью, стариков.
   - Что это вы говорите такое? Уж будто вы себя стариком почитаете? Как вам не грех!.. Наташа моя девушка благоразумная, и притом покорная дочь.
   - То-то, то-то!.. Вы уж, пожалуйста, переговорите с ней обо всем, объясните ей все; яне берусь за это, я не мастер говорить, особенно с девушками.
   Когда Захар Михайлыч уехал, Олимпиада Игнатьевна отправилась к себе в спальню. Там у постели ее стоял кивот с наследственными образами в старинных окладах, перед которыми теплилась неугасаемая лампада. Она стала на колени перед этими образами и молилась с чувством, горячо и долго.
   Помолившись, она кликнула к себе Наташу.
   - Друг мой Наташенька, - произнесла она в волнении, - друг мой милый... - и залилась слезами, прижав ее к груди.
   Давно, а может быть и никогда, Олимпиада Игнатьевна не прижимала дочь к своей груди так крепко.
   - Господь услышал мои грешные молитвы, - продолжала Олимпиада Игнатьевна, - и награждает тебя через меру за твое послушание, за твою покорность матери. Папенька-то твой, голубчик, не дождался этой минуты. Ну, пусть он хоть оттуда порадуется нашему счастью!
   Олимпиада Игнатьевна остановилась и утерла слезы. Наташа с беспокойством смотрела на нее. Но Олимпиада Игнатьевна взяла ее за руку и сказала нежным голосом, указав на диван:
   - Сядь сюда, ангел мой... - потом осмотрелась кругом, приперла дверь и, наконец, села возле Наташи. - Я должна поговорить с тобой серьезно. Ты у меня доброе, благоразумное дитя... - и она погладила Наташу по головке. - Ты всегда была моим утешением. Я уверена, что ты примешь так, как следует, то, что я скажу тебе... Захар Михайлыч приезжал к нам сегодня затем, чтобы просить у меня руки твоей. Ты понимаешь, Наташа, как нам должно быть лестно такое предложение. Захар Михайлыч с именем, генерал, богат, пользуется всеобщим уважением, и притом всем известно, что у него доброе сердце. Лучшего мужа тебе нельзя найти. С ним ты будешь счастлива; он не то, что эта молодежь. Он человек солидный, прекрасных правил, отличной нравственности. Что касается до меня, я уже дала ему полное согласие и готова хоть сию минуту благословить вас; но он желал, чтобы я переговорила с тобою, друг мой.
   Олимпиада Игнатьевна, окончив это, посмотрела на Наташу, ожидая ее ответа.
   Наташа молчала. Она как будто окаменела от слов маменьки.
   - Что же ты скажешь на это? - спросила ее Олимпиада Игнатьевна.
   - Да я не знаю его, я никогда не говорила с ним двух слов... - сказала Наташа.
   - Так что ж? Наговоришься после, мой друг...
   - О нет, маменька! - вскрикнула Наташа. - Я не могу любить этого человека, я не знаю его. Маменька! я должна теперь высказать вам все... Вы не захотите моего несчастья. Вы поймете меня...
   Наташа, рыдая, бросилась на грудь к Олимпиаде Игнатьевне и произнесла:
   - Я люблю Григорья Алексеича, я никогда не пойду ни за кого на свете, кроме его.
   - Так ты решишься выйти замуж без моего благословения и согласия?
   - Он также любит меня, - продолжала Наташа, - он хотел говорить с вами... Вы благословите нас?
   - С этой минуты нога его не будет на пороге моего дома, - произнесла Олимпиада Игнатьевна решительно, - потому что с этой минуты ты невеста Захара Михайлыча. Понимаешь?..
   - Нет, - сказала Наташа еще с большею решительностью и силою, - я никогда не буду его невестою...
   Олимпиада Игнатьевна посмотрела на Наташу, как будто желая удостовериться, не помешалась ли она.
   - Наташа! Наташа! что это значит! Ты хочешь убить меня? Наташа!
   - Что же вам угодно от меня? - спросила Наташа, совершенно потерянная.
   - Как! и ты еще спрашиваешь, что мне угодно?.. Я хочу, чтобы ты повиновалась мне! я больше ничего не хочу, больше ничего от тебя не требую...
   - Маменька, простите меня. Я не могу, это не в моей власти. - Наташа бросилась к ногам матери.
   - Прочь от меня, неблагодарная! Ты убила меня! - закричала Олимпиада Игнатьевна, шатаясь...
  

ГЛАВА XI

  
   Олимпиада Игнатьевна была, точно, убита. Она не выходила целый день из своей спальни и ни с кем не говорила, а только стонала, охала и обращала от времени до времени, качая головой, слезящие очи свои на темные лики божиих угодников, к которым всегда прибегала она и в минуту радости, и в минуту горя. Двадцать лет Олимпиада Игнатьевна постоянно употребляла все средства, все усилия, чтобы искоренить, уничтожить в дочери самостоятельность и волю, чтобы сделать из нее автомата, которого она могла бы приводить в движение только по собственному желанию; в продолжение двадцати лет внушала она ей безусловную покорность, смирение, безответность, благоговение перед старшими и все возможные христианские добродетели; в продолжение двадцати лет она носила в груди своей утешительную мысль, что вполне достигла своей цели и что ее Наташа самая нравственная, самая примерная, самая безответная, нежная и послушная из дочерей, - и вдруг так страшно разувериться во всем этом, и вдруг увидеть тщету своих двадцатилетних усилий!..
   Во всю ночь несчастная мать не смыкала глаз и все утро ожидала Захара Михайлыча с мучительным нетерпением. Но когда он приехал, она, затаив в себе свои тяжкие страдания, встретила его с приятной и веселой улыбкой, как будто ни в чем не бывало. Она сказала Захару Михайлычу, что Наташа простудилась и занемогла и не может выходить из своей комнаты, что она ничего еще с ней не говорила, но что в согласии ее нисколько не сомневается, что дело можно считать решенным и что на днях, тотчас как только ей будет немного полегче, она благословит их. Олимпиада Игнатьевна не теряла еще надежды, что Наташа в продолжение нескольких дней или сама образумится и раскается, или изнеможет в бессильной борьбе и принуждена будет покориться. Но, увы! К удивлению Олимпиады Игнатьевны, ни угрозы, ни обмороки, ни проклятия - эти могущественные атрибуты материнской власти, - ничего не действовало. Наташа оставалась непреклонною. И надобно было иметь много любви, много твердости, много самоотвержения, чтобы устоять против всего этого!
   Между тем Григорий Алексеич, очень хорошо и подробно знавший обо всем происходившем в селе Брюхатове, впал в бессильное отчаяние. Совершенно растерявшись, он прибегнул наконец к Сергею Александрычу за советами.
   - Мой совет, - сказал ему Сергей Александрыч, - поскорей все это чем-нибудь кончить. Это ясно. Если ты ее любишь и хочешь жениться на ней, что, по-моему, очень глупо, - то я готов тебе от души способствовать всеми силами. Мы увезем ее, это будет очень легко, потому что она не станет сопротивляться. Я, разумеется, рассорюсь на время по этому случаю с тетушкой, что меня нисколько не приведет в отчаяние. Мы тайно обвенчаем вас; после этого, как водится, на вас посыплются проклятия; тетушка запретит произносить перед нею ваше имя, а потом мало-помалу смягчится, помирится и благословит... Но если ты еще колеблешься, если ты сомневаешься в своей любви, - я, признаться-таки, давно подозреваю это, - в таком случае отправляйся-ка поскорее в Петербург... Я тоже ни за что не останусь здесь долго и приеду вслед за тобою. Наташа помучится, поплачет, а потом успокоится, покорится своей участи и по необходимости отдаст свою руку и сердце Захару Михайлычу, с которым она, право, будет счастливее, чем с тобою...
   Но Григорий Алексеич не удовлетворился этими простыми советами.
   "Счастливый человек! Как ты легко обо всем судишь! как ты скоро решаешь все!" - думал он, слушая Сергея Александрыча с иронией, - и продолжал терзаться в бездействии и нерешительности.
   Так прошло еще несколько дней. И чего не перенесла в эти дни Наташа! Петруша, на защиту которого она надеялась сначала, этот Петруша, который так горячо обещал некогда воевать за нее со старым поколением, - и он действовал теперь против нее, еще более раздражая и поджигая маменьку. Наконец Олимпиада Игнатьевна, измученная собственными слезами, припадками и обмороками, истощив весь запас материнских средств для убеждения непокорной дочери, выбилась из сил и прибегнула к родственной помощи, как ни больно было это для ее самолюбия. Родственники, по просьбе ее, съехались к ней на совещание.
   После долгих переговоров решено было общими силами усовещивать Наташу. Ее призвали. Родственники встретили ее со строгими и печальными лицами. Олимпиада Игнатьевна сидела между ними, прислонясь головою к подушке. Она тяжело дышала и охала и не обратила никакого внимания на вошедшую Наташу. Возле нее находились с одной стороны невестка ее, вдова меньшого брата ее, а с другой - двоюродная сестра ее. Они беспрестанно поправляли ей подушку, смотрели ей в глаза и спрашивали с плачевной гримасой:
   - Ну что, как вы себя чувствуете, сестрица? Не хотите ли понюхать уксусу? Не приложить ли вам хрену за уши? - и прочее.
   Олимпиада Игнатьевна на все это только качала отрицательно головой и с чувством жала им руки.
   - Садитесь, милая, - сказала Наташе одна из тетушек суровым голосом и толкнула к ней стул.
   Наташа села.
   С минуту длилось молчание, но нельзя было сказать, чтобы в эту минуту пролетел тихий ангел.
   Дядюшка Наташи с отцовской стороны, лет пятидесяти пяти, с физиономией благонамеренной и приятной и с брюшком, на котором колыхалась огромная сердоликовая печатка, - первый прервал это молчание... Дядюшка был человек с весом. Он занимался винными откупами и владел замечательным даром слова.
   Дядюшка с важностью раза два откашлялся и потом обратился к племяннице:
   - Все глубоко и истинно тронуты... - сказал он, - я говорю не только о родственниках, но и о посторонних, до которых дошли слухи об этом...
   Дядюшка любил вставочные предложения.
   - ...Все, я говорю, мы глубоко опечалены тем положением, в которое повергнута достойная и всеми по справедливости уважаемая матушка твоя, тем более что причиною этой горести... вернее сказать, отчаяния, - ты, дочь ее, от которой она, конечно, кроме утешения, ничего не могла ожидать более...
   Дядюшка приостановился и еще раз откашлялся. Родственники слушали его, как оракула.
   - Повиновение родителям, - продолжал он, - есть высочайшая, скажу более, священнейшая обязанность детей. Дети, повинующиеся родителям, угодны богу, и господь всегда награждает их за это. Этому есть неоднократные примеры в истории. К тому же в юных годах, не приобретя опыта, не имев случая ознакомиться, так сказать, с жизнию (что весьма натурально), мы не можем знать собственной пользы, не умеем отличить вредного от полезного и без руководства старших легко впадаем в заблуждения. Но мать нежная, любящая, добродетельная (а сестрица именно такова, я смело скажу ей в глаза и за глаза)...
   При этом он указал рукою на Олимпиаду Игнатьевну.
   - Такая мать, в неусыпной заботливости о счастии своих детей, стоит, можно сказать, на страже их нравственности. Надобно уметь ценить это, чувствовать, смотреть ей в глаза и не только не противиться ее желаниям, но предупреждать их. Ты всем обязана своей маменьке, без исключения всем; она даровала тебе жизнь, она ухаживала за тобою с колыбели, кормила, поила тебя, внушала тебе нравственные правила, заботилась о твоем здоровье - и чем же (это не я один, это скажут все), как не послушанием, ты должна отблагодарить ее за все это? Никакая мать не может желать дурного своей дочери; согласись в этом, следовательно, как же можно противиться матери в чем-нибудь, даже в малейших безделицах, - не говорю уже о таких важных предметах, где дело идет о твоей будущей участи? И можешь ли ты в твои лета располагать сама собою? Неужли ты можешь судить умнее и вернее твоей маменьки? Вещь неестественная! Мое мнение таково (уверен, что с этим мнением беспрекословно согласятся все), что ты сейчас же должна раскаяться во всем, почувствовать свое преступление, - а это самое тяжкое преступление - огорчать своих родителей, - просить у маменькиных ног прощения. Этого мало... Маменька простит тебя (я знаю доброту ее, бесконечную любовь к тебе); но ты еще потом должна будешь много и долго молиться о том, чтобы господь внушил тебе кротость и повиновение. Сегодня ты под крылышком маменьки, под ее властию - завтра, может быть, ты будешь под властию мужа - и точно так же, как теперь маменьке, ты будешь обязана, как добрая жена, во всем беспрекословно повиноваться мужу и угождать ему, быть хорошей хозяйкой, - а потом доброй матерью; за последним примером тебе недалеко ходить...
   Дядюшка крякнул и указал рукою на Олимпиаду Игнатьевну.
   - Представь же себе, когда у тебя будут дети и если (чего боже сохрани!) они станут не повиноваться тебе, огорчать тебя. Каково будет тебе? Размысли обо всем этом хорошенько, дельно и... Но я уже сказал, что тебе остается теперь делать.
   Все родственники были тронуты этою речью, а Ардальон Игнатьич, присутствовавший тут же, прослезился. И потом все они, не выключая и Олимпиады Игнатьевны, обратились к Наташе, желая узнать, какое впечатление произвела на нее эта трогательная и поучительная речь.
   Но на болезненном лице Наташи невозможно было ничего прочесть.
   - Что же вы на это скажете? - спросила ее одна из родственниц, переглянувшись с Олимпиадой Игнатьевной. - Извольте говорить.
   Наташа молчала.
   Родственница повторила ей свой вопрос.
   - Я не могу любить человека, которого не знаю, - произнесла Наташа тихим голосом, - а обманывать я не умею... Бог видит, я не хотела бы огорчать маменьку, но...
   - Боже мой, господи! до чего я, несчастная, дожила! - простонала Олимпиада Игнатьевна. - Лучше бы господь прибрал меня. Ох, как тяжело мне!
   - Полноте, полноте, голубушка, не гневите бога, - сквозь слезы и в один голос произнесли две родственницы, сидевшие возле нее.
   - Наталья Николавна! сжальтесь над вашею матерью! - продолжала одна из них, обращаясь к Наташе, - посмотрите на нее, что вы, в самом деле, убить ее, что ли, хотите? Побойтесь бога...
   - Маменька! я умоляю вас всеми святыми, не принуждайте меня, - сказала Наташа, бросаясь к ногам матери. - Мое решение твердо. Я люблю Григорья Алексеича. Я вам сказала, что я люблю его; если вы не захотите благословить нас, я покорюсь вашей воле, я останусь с вами, я не оставлю вас, но я ни за кого на свете не выйду замуж, ни за кого!
   - Мне не нужно непокорной дочери, - сказала Олимпиада Игнатьевна, - я отрекаюсь от тебя заранее при всех родных. Вот все свидетели. Прахом родителей моих клянусь тебе, что я отрекаюсь от тебя, если ты не исполнишь моей воли...
   - И ты еще после этих слов будешь сметь противиться священной для тебя воле? - произнес строго дядюшка-откупщик, - и твое сердце не смягчится воплем матери, которая носила тебя под сердцем? И ты еще осмеливаешься повторить, что ты любишь не того, кого избрала тебе мать?
   Наташа молчала.
   Все родственники, исключая доброго и безмолвного Ардальона Игнатьича, с ужасом взглянули на Наташу и потом, посмотрев друг на друга, пожали плечами, как будто хотели сказать:
   "Ну, это уж пропащая девушка!"
   - Если так - с этой минуты у меня нет более дочери! - прошептала Олимпиада Игнатьевна умирающим голосом, - уведите ее от меня, друзья мои, - это последняя моя к вам просьба, скажите ей, чтобы она никогда не смела показываться мне на глаза. Я ее не могу видеть.
   Наташа встала и хотела идти, но не могла. Она пошатнулась. Ардальон Игнатьич поддержал ее.
   - Наташенька, друг мой, - сказал он, всхлипывая, - прошу тебя, покорись маменькиной воле. Не доводи себя до греха. Мне очень жалко тебя.
   Но Наташа уже ничего не могла отвечать ему на это. Она лежала без чувств на руках его. Ее вынесли из комнаты.
   Когда она пришла в себя, родственники попытались еще раз убеждать ее, но все было напрасно. Делать было нечего. Они разъехались и быстро разнесли вести о Наташе по всей губернии. Вся губерния приняла глубокое, искреннее участие в положении Олимпиады Игнатьевны, и все (в особенности маменьки) дивились, как могла Захару Михайлычу, на старости лет, прийти нелепая мысль просить руки безнравственной, наглой девчонки, которая почти перед его глазами амурилась не только с Григорьем Алексеичем, но даже и с своим двоюродным братом! Слухи о безнравственности Наташи заставили даже поручика Брыкалова в пьяном виде дня три сряду прохаживаться мимо окна ее. "А черт ее знает: может быть, я и приглянусь ей", - думал он... И при этой мысли поручик Брыкалов прищелкивал языком. Но сильнее всех действовала против Наташи Агафья Васильевна. Она не удовлетворилась клеветами и сплетнями, которые распускала на ее счет, и послала безыменное письмо к Захару Михайлычу, начинавшееся так:
   "Некто, особа, принимающая в вас горячее участие, считает долгом христианским предостеречь вас, ибо девушка, за которую вы сватаетесь, самого дурного поведения, что достоверно известно особе, пишущей сии строки, и она находится в связи с Григорьем Алексеичем Л** поныне..." и прочее и прочее.
   - Уж не бывать ей генеральшей, не бывать, - повторяла Агафья Васильевна, - уж я не допущу до этого! Нет! как своих ушей не видать ей генеральства! Вишь, на какую высоту хочет взобраться. Но уж я втопчу ее в грязь, достигну своей цели!
  

ГЛАВА XII

  
   Страшная, тяжелая тишина, предрекавшая новые бури, водворилась во всем доме после родственного совещания. До Наташи только по временам долетали стоны, ее несчастной матери. Ни к обеду, ни к чаю, ни к ужину никто не сходился. В продолжение нескольких дней обедал только один Петруша, да и то в своей комнате. Два дня Наташа была в каком-то оцепенении и только на третий день, к вечеру, написала Григорью Алексеичу:
  
   "Вы были правы... Я обманывала себя. Мне хотелось уверить себя, что маменька любит меня не для себя только, - но теперь я все вижу ясно... Сколько времени я вас не видала... и как страшно тянется для меня время, если бы вы знали! Часы мне кажутся днями, дни - месяцами... Вы, я думаю, знаете все, что у нас происходит... Я вот уже третий день как одна, совершенно одна. Для меня теперь все кончено. Маменька и все родные отреклись от меня. У меня не осталось никого... Я не могу долее оставаться здесь... Если бы не мысль, что вы любите меня, - с этой мыслью я готова переносить еще больше, - я не знаю, что было бы со мной! Спасите же меня. Моя участь в ваших руках... Ваша

Н.

   P. S. Поскорей отвечайте мне на это. Ответ ваш пришлите сюда с надежным человеком и велите отдать его Лизавете, дочери нашей ключницы. Я в ней уверена. Иначе письмо ваше могут перехватить".
  
   Письмо это через два часа было уже в руках Григорья Алексеича...
   Сергей Александрыч, несколько утомленный, в приятной неге лежал перед камином в своем кабинете в ту минуту, когда Григорий Алексеич вошел к нему, бледный как смерть, сжимая в руках письмо Наташи.
   - Прочти это, - сказал Григорий Алексеич, отдавая ему письмо.
   - Bravo! - произнес Сергей Александрыч, прочитав его. - Ай да Наташа! Я не ожидал от нее такой храбрости! Какова! Ну что ж? Похищать так похищать! я к твоим услугам. Вот наделаем мы суматоху в губернии-то!
   - Умоляю, оставь свои шутки: они не у места. Дело идет об участи человека, о его будущности. Это игра на жизнь и смерть!
   Григорий Алексеич схватил себя за голову и начал прохаживаться по комнате.
   - Тебе легко так судить, - говорил он, останавливаясь перед Сергеем Александрычем, - но если бы ты был на моем месте!
   - Я не желаю быть на твоем месте, - возразил Сергей Александрыч.
   - То-то и есть! Если бы ты мог представить себе, что я перестрадал, перечувствовал в эти дни...
   - И какой же результат всего этого? - возразил Сергей Александрович, - подвинулся ли ты хотя на один шаг к решению гамлетовского вопроса: "Быть или не быть?" - жениться или нет? Теперь уж колебаться поздно... Решайся на что-нибудь.
   - Решаться! - повторил Григорий Алексеич мрачно. - Выслушай меня... Еще за несколько минут перед этим письмом я сомневался в самом себе, колебался, не знал, что мне делать... Это письмо решило наконец все; оно показало мне самого меня в настоящем свете... Я не могу любить глубоко, с самоотвержением. Нет, не могу, я вижу это. Моя любовь в голове, в мечте, а не в сердце, не в действительности. Я принимал экзальтацию за истинное чувство, точно так, как мальчишка, как какой-нибудь Петруша, например, принимает "раздражение своей пленной мысли" за поэзию! Человек, истинно любящий, прочитал бы это письмо с восторгом, он не задумался бы над ним ни одной секунды, а я... Меня бросило в лихорадку от этого письма, как презренного труса. Когда действительность схватывает меня за руку и требует решительного ответа, я отступаю от нее с ужасом, брак кажется мне страшнее смерти. Она с полною доверенностью бросается ко мне, ищет во мне своего спасения, а я скрываюсь от нее, я бегу от нее, я оставляю ее на терзанье палачам. Я ничего не могу для нее! Я довожу ее до последней крайности и тут только в первый раз сознаю свое жалкое бессилие, свое ничтожество сравнительно с нею. Чем же я лучше своего благодетеля, этого Ивана Федорыча, перед которым я так гордился, считая себя вполне человеком!.. Все это может свести с ума! Я навсегда отравил собственную жизнь, - куда бы я ни скрылся теперь, как бы далеко ни убежал отсюда, эта девушка будет преследовать меня повсюду, - и куда я убегу от самого себя? куда? Если бы я мог думать, что сделаю ее счастливой, - тогда другое дело!.. Я не задумался бы о самом себе... Но я никогда не буду в состоянии так любить, как она меня любит! Нет, что ни говори, наши женщины несравненно выше нас. Мы не стоим их, решительно не стоим. Мы все эгоисты, рефлектёры... Мы ни на что не способны, никуда не годны! Все поколение наше заклеймено печатью отвержения, - дряблое поколение! Все мы изнемогли под ношею сомнений и отрицаний! Мы окружены со всех сторон развалинами и остановились в бездействии и недоумении среди этих развалин - и не в силах очистить себе дороги, чтобы идти вперед, а только вопим и стонем, взывая с чужого голоса к будущему, которого недостойны. Глубокие чувства и сильные страсти не по плечу нам, хотя мы беспрестанно толкуем об них. Наш век - это век великих маленьких людей. Все мы подымаемся на ходули и таращимся изо всей мочи, чтобы казаться выше, ни в ком из нас нет ничего истинного... И страдания-то наши бесплодны, потому что они поддельны! Все мы учились чему-нибудь и как-нибудь, кое-чего понахватали из европейских журналов и вообразили себя учеными и философами! Все мы сочувствуем современным интересам Европы, а не имеем никакого понятия о том, что делается под нашим носом, перед нашими глазами! Но лучшая и злейшая пародия на всех нас, наша карикатура - это Петруша. Если уж говорить правду, так ведь все мы несколько походим на Петрушу!
   Григорий Алексеич встал и начал снова тревожно прохаживаться по комнате.
   - Что ж, ты отправляешься в Петербург? - спросил его Сергей Александрыч.
   - Да - и сейчас же. Я не должен и не могу оставаться здесь долее...
   Григорий Алексеич подошел к Сергею Александрычу и крепко сжал его руку.
   - Мы увидимся в Петербурге... Скажи, ты ничего не имеешь против меня? успокой меня... Будь со мной откровенен... Поступок мой не так еще гадок, как кажется с первого взгляда. Рассуди. Я люблю Наташу, но не настолько, насколько она достойна быть любимой. И такая ли любовь нужна ей? А обманывать ее - преступление! Не правда ли? Объясни же ей все, не оправдывай меня, но объясни ей все, как есть!.. Я тебя прошу, этой услуги с твоей стороны я никогда не забуду. Соглашаешься ли ты с тем, что мне не останется ничего более, как бежать отсюда?
   - Совершенно, - отвечал Сергей Александрыч, - ты поступаешь как нельзя более благоразумно. Я тебе беспрестанно повторял и теперь повторяю еще, что ты сделал бы величайшую глупость, женившись на Наташе. Хоть мне жаль, что ты уезжаешь, но делать нечего, тебе неловко оставаться здесь, я понимаю... Поезжай с богом...
   - Как бы мне хотелось видеть ее в последний раз, высказать ей всё...
   - Зачем? это вздор! - перебил Сергей Александрыч, - это свидание было бы для вас обоих неловко.
   - Что будет с нею? что будет с нею? - восклицал Григорий Алексеич.
   - Будь покоен... время, милый друг, изглаживает все и примиряет со всем...
   - Дай бог, чтобы это было так! - произнес Григорий Алексеич трагически.
   В этот же вечер он написал Наташе следующее:
  
   "Я тысячу раз перечитал ваше письмо, я его буду перечитывать всю жизнь мою. Это письмо моя нравственная казнь. Вы отдаетесь мне с такою бесконечною любовию, с такою неограниченною доверенностию, мне!.. Но я недостоин вашей любви, я недостоин вашей доверенности. Оттого-то я и бегу отсюда, бегу от вас, как преступник, - и в ту минуту, когда вы ищете спасенья во мне! Сергей Александрыч объяснит вам все. Я погибаю под тяжким бременем собственного бессилия, я знаю, что впереди ожидают меня безвыходные страдания, но, во всяком случае, лучше страдать и терзаться одному. Нет! никогда я не мог бы удовлетворить вашей высокой любви: я обманывал вас, я обманывал самого себя, я еще верил в возможность для себя счастия!.. О, не проклинайте меня, бога ради, не проклинайте... Я высказываю вам все, я не щажу самого себя, я не оправдываюсь перед вами... Вы говорите, что ваша участь в руках моих, - но я не могу, я не смею, я не должен располагать ею. Кроме горя и страданий, я ничего бы не принес вам!.. Через, два дня меня не будет здесь. Я сам не знаю, куда бегу; мне все равно, куда ни перенести мою постылую жизнь; только я не могу оставаться здесь, в этих местах, где мне суждено было испытать, столько отрадных, столько святых минут. Эти минуты никогда не изгладятся из памяти моего растерзанного сердца. Прощайте - и забудьте меня. Это последнее к вам слово.

Г. Л.".

  
   Агафья Васильевна ошиблась в расчете. Она не знала Захара Михайлыча. Безыменное письмо ее произвело на него совершенно не то действие, какое она ожидала. Сплетни, распускаемые по губернии о Наташе, не доходили до Захара Михайлыча, потому что все губернские сплетники страшно боялись его. Один из таких, вскоре после приезда его в деревню, явился было к нему с различными наветами насчет их общего соседа. Захар Михайлыч выслушал сплетника очень спокойно.
   - Ну что ж, братец, - сказал он, - и ты все это, что мне наболтал тут, перескажешь ему самому в глаза, при мне? а?
   Сплетник смешался несколько.
   - Почему же, - отвечал он, - извольте... я... я готов...
   - Врешь, братец, не перескажешь, - возразил ему Захар Михайлыч, - уж я вижу по глазам твоим, что не перескажешь. А вот я так тебе скажу в глаза, что если ты ко мне еще когда-нибудь подъедешь с такими балясами, на чей бы счет ни было, то уж тогда прошу извинить, - я, братец, тогда тебя на порог своего дома не пущу.
   Человеку такого характера, каков был у Захара Михайлыча, разумеется, особенно не могли нравиться безыменные письма. Прочитав письмо Агафьи Васильевны, очень ловко и скрытно доставленное к нему, он покачал головою, внимательно осмотрел его со всех сторон и положил в свой огромный кожаный бумажник.
   - Дорого бы я дал, - сказал он самому себе, потирая руки, - чтобы узнать сочинителя этого письмеца! Надавал бы я ему, голубчику, публично оплеух. Не пиши вперед этаких писем! Не смей марать репутацию честной девушки. Вот тебе, братец, за это... вот тебе!
   Однако письмо это навело Захара Михайлыча на мысль, которая без того, конечно, никогда не могла бы прийти ему в голову.
   "А что, если Наташа, - подумал он, - точно, любит этого Григория Алексеича? Ведь не мудрено... Он, кажется, малый-то хороший... Что, если я тут подвернулся для того только, чтобы помешать ихнему счастию? Может, он еще прежде меня хотел сделать предложение, да не решался?.. Все это может быть".
   Захар Михайлыч свистнул.
   - Эй, Прошка!
   Прошка вдруг выскочил как будто из-под пола, в серой куртке, с волосами, обстриженными под гребенку, руки по швам.
   - Чего изволите-с?
   - Чтобы через десять минут стоял у подъезда тарантас: Красавчик в корню, алексеевская и бурая на пристяжке. Слышишь?
   - Слушаю, ваше превосходительство.
   И Прошка повернулся налево кругом.
   Через два с половиною часа Захар Михайлыч уже разговаривал с Олимпиадой Игнатьевной.
   - Нет, Олимпиада Игнатьевна, - говорил он, - вы действуйте со мною откровенно, я прошу вас. Если ваша Наташа не согласна идти за меня, если она, например, любит кого- нибудь другого, так вы мне это скажите напрямки, без церемоний, я предложение мое возьму назад, а мы все-таки останемся с вами по-прежнему добрыми соседями и друзьями. Вы не принуждайте ее: согласна она будет выйти за меня - очень рад, не согласна - что делать...
   Но почти в то самое время, как Захар Михайлыч говорил это Олимпиаде Игнатьевне, Лизавета, дочь ключницы, подала Наташе письмо от Григорья Алексеича.
   Замирая, дрожащей рукой схватила Наташа это письмо и быстро пробежала.
   На лице ее выступили красные пятна, в глазах запрыгали огоньки, но она переломила себя, разорвала письмо на мелкие части и опустилась на стул. Более часа просидела она неподвижно, потом встала и пошла к матери.
   - Маменька! - сказала она, - простите меня; я виновата перед вами. Я покоряюсь вашей воле, - объявите Захару Михайлычу, что я согласна быть его женою.
   Она даже и не заметила, что Захар Михайлыч был тут, в комнате...
  
   Прошло десять лет. Говорят, Наталья Николаевна счастлива. Муж ее обожает. У нее сын и дочь - прекрасные дети, в которых она души не чает. Она целый день занята или детьми, или хозяйством, и надо отдать ей честь - хозяйство идет у нее отлично.
   О прошлом она вспоминать, кажется, не любит, иногда впадает в тревожное состояние, как будто в ее довольстве ей еще недостает чего-то. Она похудела и постарела немножко. Сыну своему она дает совершенно практическое направление...
   Вот как хорошо повиноваться родителям и слушать родственников!
   &

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 358 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа