ичу, ставила ее, впрочем, совершенно вне всякой опасности в отношении к Сергею Александрычу. Сближение Наташи с Григорьем Алексеичем делалось быстро. Григорий Алексеич был необыкновенно внимателен к ней. Он выбирал ей книги для чтения, иногда переводил для нее самые занимательные страницы, объяснял ей темные и непонятные для нее места и сам читал ей по вечерам Руссо, под влиянием которого находился в эту эпоху.
Олимпиада Игнатьевна, к удовольствию Наташи, была, по-видимому, очень расположена к Григорью Алексеичу и нисколько не думала препятствовать ни этим чтениям, ни ее разговорам с ним, однако же не выпускала из виду и наблюдала за ней с материнскою внимательностию. Под руководством Григорья Алексеича Наташа оказала замечательные успехи во французском языке и скоро стала понимать французские книги без всякого затруднения. Взгляд ее, что нисколько не удивительно, постоянно становился яснее. Любовь просветляла ее мысли и облегчала ее понимание. Каждый день Григорий Алексеич открывал для нее что-нибудь новое. С каждым днем он незаметно способствовал ее развитию. Это были самые светлые, самые счастливые минуты в жизни Наташи. Григорий Алексеич блаженствовал, любуясь успехами своей ученицы.
Он не сомневался в том, что она любит его, и для этого, конечно, не нужно ему было иметь большой проницательности. Наташа так изменилась в короткое время, что даже строгий и смотревший на все с высшей точки зрения Петруша глубокомысленно заметил однажды, что "натура ее не такая дюжинная, как он думал прежде, что она начинает прозревать, вступает в момент сознания" и что-то еще в этом роде.
Даже и лицо Наташи приняло другой характер, более серьезный. Присутствие любви обнаружилось во всем существе ее. Такая перемена в Наташе не укрылась, между прочим, и от наблюдательности Олимпиады Игнатьевны...
Однажды Сергей Александрыч, лежавший на диване и куривший сигару, вдруг обратился к Григорью Алексеичу... В комнате никого не было.
- А что, ты влюблен в Наташу? признайся.
Этот неожиданный вопрос застал Григорья Алексеича врасплох.
- Что-о? - произнес протяжно Григорий Алексеич.
- Я говорю, что ты влюблен в Наташу, - продолжал Сергей Александрыч, потягиваясь на диване.
- Какой вздор! кто это тебе сказал? - Григорий Алексеич несколько принужденно засмеялся, схватил со стола какую-то книгу и начал перелистывать ее.
- Будто вздор? - продолжал Сергей Александрыч... - Отчего ж? В Наташу можно влюбиться, если еще чувствуешь в себе способность влюбляться! Она хорошенькая... У нее глаза недурны, рука хороша... За тебя отдадут Наташу с радостию, - и мне будет очень приятно иметь тебя родственником. Маменька ее серьезно уже поговаривает о том, что ее пора пристроить, и умильно поглядывает на тебя. Хочешь, я буду твоим сватом?
Григорий Алексеич швырнул на стол книгу, которую перелистывал, вскочил со стула и побледнел.
- Твои шутки совсем не остроумны... - произнес он сквозь зубы.
Сергей Александрыч внутренне улыбнулся.
- Если тебе не нравится мой разговор, я, пожалуй, замолчу... Но послушай... (Сергей Александрыч совершенно переменил тон и привстал на диване.) Наташа в самом деле девушка добрая, - но знаешь ли, я думаю, что ты, - разумеется нехотя, но делаешь ей много вреда. Ты насильно вырвешь ее из ее сферы, раздражишь ее воображение разными поэтическими бреднями, с трагическим ужасом укажешь ей на безобразие деревенской жизни, а потом преспокойно раскланяешься и уедешь в Петербург.
- Никогда! Никогда! - вскрикнул гордо Григорий Алексеич, вскочив со стула.
- Так, стало быть, ты хочешь на ней жениться? Григорий Алексеич болезненно вздрогнул при этом вопросе и в бессильном страдании опустился на стул.
- Ты вообще противоречишь себе, - продолжал Сергей Александрыч, - кричишь против идеализма, преследуешь романтиков, которые тебе везде мерещатся, даже и здесь, в селе Куроедове, которое в честь мою названо теперь Сергиевским, а сам вечно бродишь в идеалах; проповедуешь о необходимости ясного, практического взгляда на жизнь, а смотришь на нее бог знает как и хочешь переделать ее по нелепым фантазиям разных сумасбродов. По-моему, тот только понимает практическую жизнь, кто умеет пользоваться ею. Что за охота вечно страдать в настоящем, бесполезно мечтая о каком-то лучшем будущем? Ты на все смотришь мрачно, даже на Агафью Васильевну; тебя возмущает даже Васька - мой приказчик, потому что он кланяется мне до земли и не смеет мигнуть в моем присутствии... Все это, конечно, глупо и нелепо, но смешно и забавно. Все это существует, следовательно, должно существовать. И поверь мне, эта же самая Наташа, которую ты хочешь теперь возвышать, развивать и для которой, верно, скоро не будет на земле достойных идеалов, - без всякой церемонии вышла бы замуж за какого-нибудь толстого и глупого Федота Карпыча, рожала бы, как и все, каждый год детей, солила бы грибы, варила варенье, угощала бы гостей наливками своей стряпни, называла бы своего Федота Карпыча душкой, или Пульпультиком, как у Гоголя, или как-нибудь в новом роде и была бы в своем милом неведении очень довольна, спокойна и счастлива, - а может быть, Федот Карпыч в первые же месяцы после бракосочетания надоел бы ей и опротивел - и это могло бы очень случиться...
- Полно!.. - закричал Григорий Алексеич, - это несносно, ты имеешь дар осквернять все хорошее. В этом я не сомневался...
И с этими словами он вышел из комнаты.
Сергей Александрыч спокойно проводил его глазами, закурил другую сигару и, протянувшись с наслаждением на диване, подумал:
"Кажется, добрый и умный малый, а чудак!"
После разговора Сергея Александрыча у Григория Алексеича пропал сон и аппетит, лицо осунулось, глаза впали - и он несколько дней одиноко и мрачно бродил в саду и в роще, стараясь избегать всех, и в особенности Наташи. "Я люблю ее, - думал он, - но чем же, в самом деле, должна кончиться эта любовь? - браком?" И при этом вопросе, который до разговора с Сергеем Александрычем не приходил ему в голову, дрожь пробежала по его телу... "Браком! - повторял он, - браком!" - в волнении взад и вперед прохаживаясь по аллее сада. Тихие, безмятежные картины брачной жизни, которыми некогда восхищался он, в эту минуту ему не являлись более. Напротив, как нарочно, вся прозаическая сторона этой жизни выступила перед ним во всей наготе: домашние хлопоты и тревоги, раздирающий уши крик детей, неизбежное охлаждение к жене, ее слезы и вздохи, его тоска и отчаяние и прочее. Григорий Алексеич был убежден, что безумно связывать себя вечным обетом, добровольно лишать себя свободы. "Но что же мне делать? - спрашивал он сам себя, - бежать отсюда? запереться в самом себе, обречь себя на одиночество и влачиться по свету без надежд и без цели! И куда бежать?" Мысль об одиночестве показалась ему еще страшней мысли о браке. "Нет, - подумал он, - я не создан для одинокой, эгоистической жизни, мне необходимо иметь возле себя существо любящее, близкое, родное по духу, с которым бы я делил и чувства, и мысли, и горе, и радости! К чему мне моя постылая свобода?"
И Григорий Алексеич, колеблемый этими мыслями, то решался объясниться с Наташей и ее матерью - и разом кончить все, то хотел уехать из Сергиевского. Иногда, минутами, казалось ему, что он вовсе не любит Наташу, что он просто увлекся ею, что между ними не существует настоящей симпатии, что в ней нет достаточной теплоты, что она больше все понимает головой, чем сердцем, - и мало ли чего не казалось ему? Несколько раз в день менял он свои мысли и взгляды и часто совсем упадал духом в горьком сомнении и нерешительности.
В таком мрачном расположении духа забрел он однажды вечером (это было уже в половине июля) в самую отдаленную и заглохшую часть сада и, утомленный более мыслями, чем ходьбою, бросился на траву между кустами орешника, спускавшегося у самых ног его в глубокий овраг, на дне которого между камнями лениво пробивался ручей с глухим журчаньем. На другом берегу оврага была роща. Впереди и кругом Григорья Алексеича все было дико и мрачно. Сквозь плотную, густую массу зелени, окружавшую его, не мог проскользнуть луч солнечный. "Нет, - думал Григорий Алексеич, - нет, я напрасно обвиняю ее в неспособности любить: у нее глубокое, любящее сердце; чем более я наблюдаю ее, тем более вижу, что она может любить с увлечением, с страстию...
Это широкая, избранная натура, которой доступно и понятно все... И я сомневался вней! Какая глупость! Теплоты недостает не в ней, а во мне, - и Григорий Алексеич при этом бил себя в грудь... - Сердце мое с каждым днем черствеет более и более; никогда не испытав любви, я уже сознаю в себе неспособность любить так, как бы следовало, а бывают, впрочем, минуты, в которые мне еще кажется, что я могу любить со всем жаром и полнотою молодости; но это обман, ложь! я никогда не буду в состоянии удовлетворить ее любви, для чего же напрасно смущать ее покой? Я решительно не стою ее! Мне следует быть с ней как можно холоднее, как можно осторожнее. Но это опять глупость! я не выдержу... Нет, мне просто нельзя оставаться здесь ни одной минуты, я должен бежать отсюда куда-нибудь, все равно, только как можно далее; каждая минута замедления будет с моей стороны преступною слабостию..."
Но как будто это так легко?
Он задумался и через минуту произнес почти вслух:
- Кончено. Сегодня же еду! - и очень решительно побежал по тропинке.
Тропинка эта привела его на довольно открытое место. Тут он приостановился и вздохнул свободнее. Зеленые стены леса и его сумрак душили его, ему необходимы были в эту минуту свет и пространство.
"Я посмотрю в последний раз, - думал он, - на эти луга, на Волгу; в последний раз, потому что я никогда уже не ворочусь сюда".
И, подумав это, Григорий Алексеич: пошел более покойным и ровным шагом.
Подходя к самому скату горы, с которой виднелась Волга, Григорий Алексеич вдруг вздрогнул и как бы прирос к земле.
В десяти шагах от него сидела на скамейке Наташа.
На ней было белое платье. Черные волосы ее локонами спускались до груди... Все вокруг нее и вся она облита была розовым отблеском догорающей вечерней зари. Воздух дышал благоуханною свежестью. Все было тихо, вершины деревьев чуть колебались. Григорий Алексеич долго стоял не шевелясь и едва переводя дыхание. Наташа была очень хороша. Он смотрел на нее долго и благоговейно и потом робко подошел к ней.
Наташа обернулась, когда он стоял в двух шагах от нее.
- Ах, это вы! - сказала она.
Григорий Алексеич молчал, опустив голову на грудь.
- Какой прекрасный вечер, - заметила Наташа. - А где вы были? Верно, в роще?
- Да, в роще... нет, впрочем, я ходил в саду, - отвечал Григорий Алексеич, - а вы давно здесь сидите?
- Это моя любимая скамейка, - сказала Наташа, - я здесь часто сижу. Отсюда чудный вид.
- В самом деле, хороший вид. Мне это место также нравится... но я, может быть, помешал вам... может быть, вы хотите быть одни?
- Нисколько, - отвечала Наташа.
- Так вы мне позволите сесть возле вас?
- Садитесь.
Григорий Алексеич сел на скамейку. Они несколько минут молчали.
- Вам, верно, надоела деревня? - сказала первая Наташа, - вы не привыкли к ней - вы день ото дня становитесь скучнее.
- Вы замечаете это? - возразил Григорий Алексеич.
- Да. Что ж, это вам кажется странным? И не я одна, и другие замечают это.
- Что мне за дело до других?
Наташа посмотрела на него с недоумением.
- Скажите, отчего вы так посмотрели на меня? - спросил Григорий Алексеич.
- Так... - Наташа несколько смешалась. - Ну, признайтесь, ведь вам скучно здесь?
- А отчего же вы думаете, что в другом месте мне было бы веселее? Напротив, я люблю деревню. Деревенская жизнь для меня не так чужда, как вы думаете, потому что я постоянно до девятнадцати лет жил в деревне. Здесь мне и весело и грустно... Но мне иногда кажется, что нет человека в мире счастливее меня, иногда я думаю, что я самый несчастный из людей...
Григорий Алексеич сам не знал, что говорил, он оторвал ветку от куста и бросил ее. Он хотел еще что-то сказать - и остановился.
Сердце Наташи замерло. Она предчувствовала что-то необыкновенное.
- Послушайте, - сказал Григорий Алексеич, - мне давно хотелось говорить с вами; вы простите меня, если я говорю нескладно... У меня нет более сил скрывать от вас... Рано или поздно вы бы должны были узнать это...
Григорий Алексеич вдруг схватил руку Наташи. У Наташи потемнело в глазах, рука ее задрожала...
- Выслушайте меня - пожалуйста... я должен сказать вам - я люблю вас...
Легкий, едва слышный звук вырвался из груди Наташи, и слезы потоком хлынули из ее глаз.
- Я еще никого не любил в жизни... я люблю в первый раз, - продолжал он с возрастающим жаром и смелостию, - еще за полчаса перед этим я упрекал себя в холодности и неспособности любить, мне казалось... но теперь мне ясно, я не понимал самого себя, теперь я чувствую, как горячо и сильно я люблю... без вас для меня нет ничего в жизни.
Наташа сидела недвижно. Слезы крупными каплями продолжали падать на ее грудь.
Она не верила тому, что слышала; до сей минуты ей казалось почти невозможным, чтобы он мог полюбить ее, - он, по ее мнению, достойный любви первой, лучшей женщины в мире!
- Скажите же мне что-нибудь... взгляните на меня!.. Наташа подняла голову, улыбнулась сквозь слезы и пожала его руку...
- Только одно слово! - повторял Григорий Алексеич.
Наташа хотела сказать это слово, но разгоревшееся лицо ее вдруг побледнело.
В эту минуту ей послышался шорох в густых кустах сзади скамейки...
Часа через два после этого Олимпиада Игнатьевна, Наташа, Петруша, Григорий Алексеич и Сергей Александрыч сидели все вместе в гостиной в ожидании ужина. Наташа была несколько рассеяннее обыкновенного и как-то все невпопад отвечала на вопросы Сергея Александрыча. Григорий Алексеич, напротив, был в самом приятном и веселом расположении духа и даже очень одобрительно улыбался, слушая Петрушу, декламировавшего ему свои новые стихи.
Олимпиада Игнатьевна раскладывала гранпасьянс, вздыхала, охала и изредка поглядывала на дочь с заботливым беспокойством... Месяц прямо смотрел в широкое окно, обливая комнату своим бледным светом и бросая длинные и серебряные полосы на пол. От времени до времени слышался в комнате доносившийся издалека однообразный и мерный стук ночного сторожа.
Олимпиада Игнатьевна оставила карты и обратилась к дочери.
- Что с тобой, Наташа, что ты, нездорова, что ли?
Иона приложила руку к ее голове.
- У тебя в лице нет кровинки, а голова такая горячая!.. За тобой надо смотреть, как за ребенком. По вечерам теперь сырость такая, а ты ходишь в саду в одном тоненьком платьице. Того и гляди, схватишь лихорадку.
- Я ничего, - отвечала Наташа, - у меня так только, немного болит голова. Это пройдет.
- То-то пройдет, - ворчала Олимпиада Игнатьевна. - Поди-ка ты спать, напейся на ночь малины да закутайся хорошенько; это будет лучше.
Наташа в ту же минуту встала и подошла к маменькиной ручке. Олимпиада Игнатьевна перекрестила ее и поцеловала в лоб.
Сергей Александрыч посмотрел на Наташу с улыбкою и пожал ей руку. Григорий Алексеич молча поклонился ей; и когда она вышла, Петруша отправился вслед за нею.
- Я провожу тебя до твоей комнаты, - сказал он ей.
- Спасибо. Зачем же? Я могу дойти и одна, - отвечала Наташа.
- Мне хочется поговорить с тобою, сестра, - произнес Петруша таинственно.
- О чем? - спросила Наташа, вздрагивая, - пожалуй, когда-нибудь после, только не теперь, Я в самом деле не очень здорова.
Петруша нахмурился.
- Послушай, Наташа... - голос Петруши делался все таинственнее, - никогда еще я не чувствовал в себе такой сильной потребности говорить с тобой. Теперь я, может быть, выскажу тебе то, что другой раз мне не удастся высказать. Ты знаешь, что у меня минуты откровения не часты.
Наташа ничего не отвечала.
Войдя в свою комнату, она обратилась к Петруше, который все следовал за нею:
- Тебя, верно, братец, ждут ужинать.
- Я не хочу ужинать, - отвечал Петруша, располагаясь на диване.
- А маменька-то? Она будет беспокоиться... ты ведь знаешь ее... ей бог знает что придет в голову... Она подумает, что и ты нездоров.
- Оставь ее; пусть думает себе, что хочет...
- Поди скажи, чтобы меня не ждали ужинать, - сказал он, обращаясь к горничной, которая ставила на стол свечу.
Когда горничная ушла, Петруша подошел к Наташе, с чувством посмотрел на нее и крепко пожал ее руку.
- Я понимаю тебя, Наташа, - произнес он значительно, - от меня ты не должна ничего скрывать... Верь мне, я могу быть твоим другом; ты можешь смело высказать мне все, что лежит у тебя на сердце... тебе известен мой образ мыслей.
- Что такое? что ты хочешь сказать? - спросила Наташа.
- Неужели ты думаешь, - продолжал Петруша, - что от меня могла ускользнуть перемена, которая произошла в тебе с некоторого времени? Неужели ты воображаешь, что я не понимаю сердца женщины? От меня ты не утаишь ничего. Не бойся. Я, может быть, объясню тебе многое, что еще ты сама не ясно сознаешь в себе... Послушай, Наташа, я еще до сих пор в жизни не встречал женщины, родственной мне по духу, и, может быть, никогда не встречу. Что ожидает меня в будущем? Капля радостей и море страданий! У меня натура артистическая, субъективная, а такого рода натуры не могут быть счастливы в настоящем обществе! Они находят удовлетворение только в самих себе... Знаешь ли ты, что возможность любви, горячей, беспредельной, лежит у меня здесь в зародыше?
Петруша ударил себя в грудь.
- Много чувств и мыслей безвыходно замкнуты в этой груди. Меня считают сухим и холодным. Наружность моя, точно, такова, но наружность обманчива, сестра... Внутренний огонь пожирает меня! Родись я не здесь, среди этого пошлого, бессмысленного, апатического общества, я мог бы сделать многое, я не бесполезно прошел бы жизненное поприще; но здесь, сестра, здесь нет пищи для моей деятельности! Кому здесь понять меня? В глазах старого, отжившего поколения я не более как сумасбродный мальчишка, нахватавший самых вредных идей; но меня не понимают многие и из молодого поколения, и те, которые считают себя развитыми, которые трактуют о современных вопросах. А это нестерпимо. Например, Сергей Александрыч, - он обращается со мной совершенно как с ребенком и глядит на меня с высоты величия. Он воображает, что стоит наряду с веком, потому что был в Париже и в Лондоне, а между тем это человек отсталый; у него душа дряблая, старческая, неспособная сочувствовать, и какой пошлый взгляд на жизнь! Искусство, поэзия для него не существуют, тонкие поэтические черты для него решительно неуловимы...
Петруша вскочил со стула и начал прохаживаться по комнате.
Наташа, заметно встревоженная началом разговора Петруши, почти не слыхала последних слов его. Мысли ее заняты были совершенно другим.
Петруша остановился перед нею.
- Знаешь ли, - продолжал он, - если кто-нибудь немного может понимать меня, так это разве Григорий Алексеич... по крайней мере мне так кажется.
Наташа не приобрела еще искусства владеть собою. Лицо ее вдруг изменилось при этом имени, и она с любопытством взглянула на брата.
- У Григорья Алексеича сердце теплое: поэтическая сторона жизни доступна ему, но, кажется, и в нем начинает остывать юношеский пыл, энергия убеждения, и он начинает расходиться с новым поколением. А это жаль, очень жаль! Он тоже воображает, что знание жизни приобретается только одним опытом... старческая, пошлая мысль!.. но я все-таки уважаю этого человека и всегда охотно протягиваю ему руку. В нем есть хорошие стороны. Это один из немногих людей, которые в случае нужды могут быть полезны... Ах, жизнь, жизнь!.. не многим дается ее светлое понимание... Да!.. а люди не легко и не вдруг познаются!.. А я, однако, с первого раза умел оценить Григория Алексеича... Ему я даже обязан тем, что узнал тебя.
- Как это? - спросила Наташа.
- Без него я не подозревал бы того, что ты способна к развитию, к воспринятию высших идей. С тех пор как он здесь, ты сделала огромный шаг. Ты многим обязана Григорью Алексеичу.
Петруша взял снова руку сестры и еще крепче прежнего пожал ее.
- Ты любишь его, Наташа! признайся мне. Я вижу все - и должен сказать тебе... эта любовь радует меня, потому... потому что она совершенно разумна.
Наташа молчала. Она не могла произнести ни одного слова, если бы и хотела отвечать на вопрос Петруши. Грудь ее тяжело и неровно дышала, а сердце болезненно билось.
- Признайся мне как другу, как духовному брату, - говорил неотвязчивый Петруша с экстазом, - о, я свято сохраню твою тайну, я не оскорблю деликатность твоего чувства; я не захочу нагло ворваться в святилище твоего сердца для того, чтобы напрасно возмущать его... Ты любишь Григорья Алексеича? скажи мне.
- Да, да, - прошептала Наташа, задыхаясь и закрывая лицо руками...
Долго оставалась она в таком положении. Петруша смотрел на нее, скрестив руки на груди и усиливаясь как можно более придать значения и важности своей физиономии, и когда Наташа открыла лицо и решилась взглянуть на брата, он обнял ее и потом как-то вдохновенно начал поводить глазами.
- С этой минуты я твой, сестра, - произнес он дрожащим голосом, - в эту минуту мы породнились с тобой духовно. Располагай мной... Если матушка, почему бы то ни было, вздумает препятствовать вашему соединению или станет притеснять тебя, она в одно время лишится и сына и дочери!.. Это будет для нее нравственною казнию; никто, может быть, не подозревает здесь, на что я способен в крайних случаях!.. Нам надо действовать смело, прямо... О, как весело вступать в открытую борьбу с предрассудками и невежеством! Сердце замирает от восторга при этой мысли.
Петруша продолжал говорить о Григорье Алексеиче, о маменьке, о будущей участи человечества, об освобождении женщины, о мировой любви, о самом себе и о своих стихотворениях.
Когда он все высказал, простился с сестрою и уже отворил дверь, чтобы выйти из ее комнаты, Наташа бросилась к нему и остановила его на минуту.
- Послушай, братец, - произнесла она, крепко и судорожно сжимая его руку, - то, что я сказала тебе, останется между нами... бога ради! Я прошу тебя...
- И ты еще можешь сомневаться во мне, - перебил Петруша оскорбленным тоном, - после всего, что я говорил тебе? Я открыл тебе всю мою душу, все мои верования и убеждения. Стало быть, ты не поняла меня?
- О нет, нет! - вскрикнула Наташа со слезами на глазах, - прости меня... я уверена в тебе...
Дня через три после этого Петруша написал стихи к Наташе, в которых он подтверждал между прочим, что "в его груди, как в могиле, навеки замрет ее святая тайна". Но он не выдержал и прочел эти стихи Сергею Александрычу. Сергей Александрыч похвалил их; Петруша смягчился и, разнеженный этою похвалою, внутренно примирился с ним на эту минуту и, сам не чувствуя как, передал ему от слова до слова весь разговор свой с Наташей.
Между тем слухи о любви Наташи к Григорью Алексеичу с различными прибавлениями и преувеличениями распространялись быстро в родственном кругу и, переходя из уезда в уезд, сделались самою интересною новостию в губернии и для посторонних.
Толки эти были очень забавны и разнообразны. И кому бы пришло в голову, что первая, пустившая эти толки, одушевившие всю губернию, была Стешка, горничная Агафьи Васильевны? Агафья Васильевна, нередко посещавшая Сергиевское, с каждым приездом своим убеждалась, что на сбыт Любаши плоха надежда, что Григорий Алексеич, "не соблюдая никакого приличия и благопристойности, так и подлипает к Наташе", и заключила из этого, что он должен быть самый беспутный человек. Агафья Васильевна затаила злобу свою до времени и начала наблюдать за ними исподтишка посредством своих агентов. Стешка через Петровича передавала ей все, что делалось в Сергиевском.
Петрович, в угоду Стешке и отчасти по собственной наклонности, исполнял ревностным и добросовестным образом должность шпиона. Рука, раздвигавшая ветви кустарника в саду в минуту объяснения Григорья Алексеича с Наташею, принадлежала Петровичу, и на другой же день все виденное и слышанное им он передал Стешке, которая, в свою очередь, сейчас же, как следует, донесла об этом своей барыне.
- А! так вот как! - вскрикнула в бешеном торжестве Агафья Васильевна, - вот оно что! Сама на шею бросается к нему!.. сама обнимает его! Она бесчестит собою всю нашу фамилию, всю нашу губернию! Да уж полно, дворянская ли кровь течет в ней?.. Уж не согрешила ли Олимпиада-то Игнатьевна?
Агафья Васильевна дала полную волю языку и начала везде трезвонить о Наташе и о Григорье Алексеиче.
Но грозные тучи клевет и сплетней, скоплявшиеся на губернском горизонте, еще не разразились над Сергиевским. Там было еще все ясно и безмятежно. Олимпиада Игнатьевна хорошо понимала, что делалось кругом ее, и часто с большим любопытством расспрашивала своего племянника о Григорье Алексеиче. Ей было неприятно только одно - почему Григорий Алексеич не служит.
- Как же он не заботится о своей карьере? - спрашивала она, - разве он имеет такое обеспеченное состояние?.. Вот вы, батюшка, - прибавляла она, - это другое дело. Вас бог благословил... У вас полторы тысячи душ крестьян. Слава богу, вам не о чем заботиться. Ну, а молодому человеку, не богатому, грешно не думать о службе и праздно проводить время.
Сергей Александрович старался объяснить тетушке, что Григорий Алексеич проводит время не совсем праздно, что он много читает, занимается литературой, пишет статьи для журналов; но тетушка сомнительно и недовольно покачивала головой и говорила:
- Воля ваша, что же это за занятия такие? Ведь это он делает для своего удовольствия... Ведь это все же не то, что коронная служба... Ведь за эти занятия он не получит ни чина, ни награды, ни какого профита.
Глядя на дочь свою и на Григория Алексеича, когда они сидели вместе, старушка иногда думала:
"Господи! буди воля твоя!"
Случалось также, что, глядя на них, она думала: "Как бы это узнать достоверно, есть ли у него состояние, обеспечен ли он?" - потому что Сергей Александрыч не дал ей положительного ответа на этот вопрос. С Наташей при Григорье Алексеиче она обращалась гораздо нежнее и ласковее обыкновенного и часто говорила ему в ее присутствии:
- Как я благодарна вам, батюшка, за то, что вы занимаетесь с ней, читаете ей, толкуете, учите ее.
Но наедине с дочерью Олимпиада Игнатьевна давала ей другого рода наставления.
- Ты, пожалуйста, Наташа, - говорила она, - не очень слушай то, что тебе рассказывает и нашептывает Григорий Алексеич, не верь всему, что там написано, в этих книгах, которые он тебе читает.
А вот что Григорий Алексеич нашептывал Наташе:
- Если бы вы знали, как я теперь счастлив! А была минута, когда я хотел бежать отсюда, бежать от вас...
- Зачем же бежать? - перебила Наташа с недоумением.
- Я сомневался во всех и во всем - я сомневался в самом себе, я сомневался в вас. Я думал, что вы не любите меня.
- Неужели вы думали это? - спросила Наташа, - я могла думать, я... но это совсем другое. И до сих пор... Скажите мне, бога ради, за что вы меня любите?.. Я и до сих пор не понимаю этого!
- Вы не знаете самое себя, - говорил Григорий Алексеич, с восторгом смотря на нее, - за что? вы дали смысл и содержание моей жизни. Ваш взгляд, ваше слово, одно присутствие ваше разливает святое чувство в груди моей. Вы еще не знаете, насколько вы выше этих людей, среди которых родились и живете. Посмотрите хорошенько вокруг себя, на самых близких родных своих, на их образ жизни, на их дикие, нелепые предрассудки. Есть ли у вас что-нибудь общее с ними? Вы, верно, оставите их без сожаления?
- Если мне придется когда-нибудь оставить их, - отвечала она, - я, конечно, не буду жалеть никого, кроме маменьки...
- Я понимаю, что вы привязаны к ней по привычке; но послушайте, я должен прямо сказать вам все, я должен быть откровенен с вами: вы не можете любить ее искренно, и если думаете, что ее любите, - вы обманываете самое себя.
- Что это вы говорите? - с ужасом сказала Наташа. - Она - моя мать! Я знаю, что у нее доброе сердце и она очень любит меня. Как же мне не любить ее?
- Да, она любит вас до той минуты, покуда вы молчаливо и безусловно будете во всем покоряться ее требованиям, но если вы хоть раз вздумаете обнаружить перед ней собственную волю, которая будет противоречить ее воле, тогда эта любящая мать с добрым сердцем явится перед вами в настоящем свете... Она без жалости подавит вас своею материнскою властию, она не позволит вам дохнуть свободно, прикинется еще вдобавок притесненною, будет стонать, охать и всем жаловаться на вас. И никто не примет вашу сторону, все будут за нее... Между ею и вами не может существовать никакой откровенности, никакой симпатии. Вы должны, напротив, скрываться от нее, казаться перед ней не тем, чем вы есть, приносить ей ежеминутные жертвы и для собственного спокойствия поступать по ее желанию против своих убеждений, против своей совести...
- О нет, - прервала Наташа, - ни за что на свете; теперь я чувствую, что никто не в состоянии заставить меня сделать что-нибудь против моих убеждений.
- Но знаете ли вы, - продолжал он, - может быть, минута испытания уже близка для вас. Я беден, я почти ничего не имею; ваша матушка не подозревает этого, она, верно, думает, что у меня есть какое-нибудь состояние, и только потому так благосклонно обращается со мною, - но я должен буду открыть ей все, вывести ее из заблуждения, и тогда...
- Вы слишком дурно думаете об ней. Вы не знаете ее. Она не захочет препятствовать моему счастию. Я скажу ей, что я люблю вас, что я никого никогда не буду любить, кроме вас.
- Вы слишком чисты душою, слишком неопытны; но если мои подозрения оправдаются - тогда что?
- Тогда... - Наташа задумалась. Григорий Алексеич впился в нее своими глазами... "А! она колеблется", - мрачно подумал он.
- Тогда, - сказала Наташа голосом спокойным и твердым, - тогда у меня не останется никого, кроме вас.
Григорий Алексеич при этих словах стал перед Наташею на колени и начал жарко целовать ее руки в безумном упоении.
- Бога ради, что вы делаете? - произнесла Наташа, которая, несмотря на волнение, сохранила присутствие духа, - вы забыли, где мы; вас могут увидеть...
Григорий Алексеич поднялся медленно, отвел рукою длинные свои волосы, которые упадали ему на лицо, взглянул на Наташу млеющими глазами и прошептал:
- Да, я совсем забыл... простите меня, я не помню, что делаю; я так счастлив!
Он снова сел возле нее и несколько минут жадно вдыхал в себя вечерний воздух.
- Мы не останемся здесь, - продолжал он, успокоиваясь, разнеживаясь и как будто мечтая вслух, - мы уедем отсюда, мы поселимся в Петербурге, устроим маленькое хозяйство, будем допускать к себе только немногих избранных друзей. Я буду трудиться, икак легок и приятен мне будет всякий труд! Мысль, что я тружусь не для себя только, а для существа родного, близкого мне, - эта мысль будет одушевлять и вдохновлять меня... До сей минуты деятельность моя была в усыплении, потому что я не имел цели в жизни, потому что кругом меня было все бесприветно и пусто. До сих пор я бродил во мраке и ощупью, я воображал себя мудрецом, а между тем был глуп, как ребенок. Только теперь я начинаю понимать и видеть все ясно; только теперь я чувствую в себе настоящую силу и желание деятельности. Человек, никогда не любивший, хотя бы прожил сто лет, не имеет права сказать, что он жил!
Григорий Алексеич говорил долго, Наташа слушала его с восторгом, и в воображении ее уже развертывалась картина прекрасного будущего. Для Наташи каждое его слово дышало святой, непреложной истиной. Она смотрела на него с полною верой.
Но Григорий Алексеич не мог долго оставаться в таком безмятежном и блаженном состоянии духа. Одно обстоятельство, совершенно, впрочем, ничтожное, вдруг нарушило внутреннюю его гармонию.
Он лежал после обеда на диване в своей комнате и мечтал. Мечты его мало-помалу начинали спутываться и принимать неопределенные и туманные образы, глаза закрывались, и он готов уже был совсем заснуть, как вдруг кто-то сильно и выразительно крякнул над самою его головою.
Григорий Алексеич открыл глаза и с досадою обернулся назад.
На пороге двери стоял Петрович с свойственным ему глубокомысленным видом.
- Что тебе надо? - спросил Григорий Алексеич.
- Да, признаться, надо-то мне Сергея Александрыча, - отвечал Петрович, заглядывая в комнату.
- Его нет здесь.
- То-то нет, я и вижу, что нет. Да где же бы они это могли быть?
- Не знаю.
- Гм! Надо пойти отыскивать их. Барыня их спрашивает зачем-то...
- Поди отыскивай... Мне что за дело.
Но Петрович не двигался с места.
- Ну, что ж тебе?
- Эх, батюшка Григорий Алексеич, - проговорил Петрович, вздыхая, - то ись, как я вас люблю... верите ли богу... я много произошел в своей жизни и много господ видал на своем веку... Вот и Василий Васильич Бочкаревский, знаете его? уж на что барин, - да нет, куда до вас, далеко! Все не то. Этакая счастливица наша барышня, в сорочке, видно, родилась, ей-богу!
- Это что значит? - сказал Григорий Алексеич, вскакивая с дивана.
Петрович немного смутился.
- Вы простите меня, Григорий Алексеич, то ись, может статься, я и глупое слово сказал, оно, может, вам и неприятно, что я примешал ваши сердечные чувствия, но ведь шила в мешке не утаишь, батюшка, ей-богу. Мы, то ись все, не иначе понимаем вас, как женихом Натальи Николавны, и радуемся этому! Ежеминутно, так сказать, бога благодарим...
Григорий Алексеич кусал губы от нетерпения и досады.
- И сама барышня, - продолжал Петрович, - ономнясь приходит в девичью... и я тут случился, знаете... и говорит: ну, девушки, говорит, будет вам работа... приданое, говорит, мне шить...
- Она сказала это? - вскрикнул Григорий Алексеич, бледнея и дрожа всем телом. - Ты лжешь!..
- Чего же вы, батюшка, гневаетесь-то? Убей меня бог. Вот тут и Палагея была, и Аннушка, и Матрена, всё живые люди. Спросите у них, коли мне не верите.
Петрович клялся и божился, но Григорий Алексеич не слыхал уже ничего и не видал.
У Григорья Алексеича помутилось в глазах; он в отчаянье бросился на диван, потом вскочил и начал бегать из угла в угол, бормоча сквозь зубы несвязные и отрывистые фразы:
- Прекрасно!.. приданое... девкам поверять свои тайны... это в духе деревенской барышни!.. Как это мило!
Наташа вдруг потеряла для него свое высокое значение и превратилась в пустую, ничтожную девочку.
"И я допустил себя так глупо увлечься ею! - думал он, - и я мог вообразить, что она оторвалась от грязной и гадкой действительности, в которой родилась и выросла! Это сумасбродство, нелепость! Сергей Александрыч прав; он ничем не увлекается; он смотрит на вещи просто, положительно, и потому у него взгляд бывает часто яснее и вернее моего. И может ли она любить, может ли она понимать любовь в ее святом, в ее высоком значении, когда она уж теперь начинает хлопотать о приданом и рассуждает об этом со своими девками? Ей просто хочется выйти замуж, женихов нет, а я, дурак, тут кстати подвернулся, - она и расплылась передо мною и начала сентиментальничать..."
Григорий Алексеич целый вечер дулся, не говорил с Наташей ни слова и едва отвечал на ее вопросы. Ночь провел он беспокойно, проснулся ранее обыкновенного и оделся наскоро, чтобы идти гулять. Он боялся встретить кого-нибудь, особенно Сергея Александрыча, потому что чувствовал потребность быть один, потому что не хотел, чтобы кто-нибудь заметил его страдания. Григорий Алексеич вышел на крыльцо. Утро было теплое, небо было подернуто тонкими и бледными облаками. Роса крупными матовыми каплями лежала на листках бузинных кустов, разросшихся на дворе у самого дома; луг перед домом только что был скошен, и воздух напитан запахом травы... На крыльце, прислонясь к колонне, стояла Наташа; глаза ее были красны, и веки распухли.
Григорий Алексеич увидел ее и хотел вернуться назад, но уже было поздно. Наташа обернулась к нему. Григорий Алексеич сухо поклонился ей, остановился в раздумье и не знал, что делать. Встреча была с обеих сторон неожиданна. Ни Григорий Алексеич, ни Наташа несколько минут не знали, что сказать друг другу.
- Какое прекрасное утро, - произнесла наконец Наташа в замешательстве.
- Да, - отвечал Григорий Алексеич рассеянно и не глядя на нее.
- Отчего вы так рано встали сегодня? - спросила она.
Григорий Алексеич не отвечал ни слова. Наташа повторила свой вопрос.
- И вы, кажется, встали сегодня раньше обыкновенного? - сказал он раздражительно. - Я, признаюсь, не ожидал вас встретить здесь.... Вы, верно, чем-нибудь озабочены, какими-нибудь хлопотами по хозяйству?.. Это делает вам честь. Заниматься хозяйством очень полезно, полезнее даже, чем читать.
- Что это значит? Что это за тон? - спросила она. - Объясните мне, что это значит? Вы так изменились со вчерашнего дня. Я не понимаю вас...
- Вы меня не понимаете?.. - возразил Григорий Алексеич с ядовитою улыбкою, - может быть!
Но в эту минуту он взглянул на Наташу. Ее расстроенный вид, ее распухшие от слез глаза, ее бледность - все это вдруг поразило его.
"Какое же, однако, я имею право оскорблять ее?.. - подумал он. - К тому же верить словам глупого лакея... Может быть, все это было не так. Он переврал". Григорий Алексеич вдруг бросился к Наташе с чувством.
- Простите меня, - сказал он, - не слушайте меня, я сам не знаю, что говорю! я болен. - И он в отчаянии судорожно ломал свои руки, как нервическая женщина.
- Что с вами? - спросила она, взяв его руку и глядя на него с участием.
Григорий Алексеич не только успокоился совершенно, но ему показалось, что в ее невольном движении выразилась вся сила, вся беспредельность ее любви к нему.
Весь этот и следующий день он был необыкновенно доволен и весел. Может быть, довольствие это продолжалось бы и долее, если бы не Петруша. Петруша давно искал удобного случая сблизиться с Григорьем Алексеичем и серьезно поговорить с ним о Наташе, о самом себе и о человечестве, которое сильно его тревожило. И когда случай этот, по мнению Петруши, представился, - он передал весь разговор свой с сестрою.
- Так она вам призналась, что любит меня? вам? - возразил Григорий Алексеич, выслушав его и с некоторою злостью измеряя его с ног до головы.
- Да, - отвечал Петруша гордо и торжественно.
- В самом деле?
Григорий Алексеич улыбнулся презрительно.
- Впрочем, - продолжал Петруша, - впрочем, и без признания Наташи я знал и видел всё... ваша и ее тайна была давно угадана мною. Я понял вас с первой минуты вашего приезда сюда. На меня вы можете положиться.
Григорий Алексеич принужденно захохотал.
- Благодарю вас: поверьте, мне очень лестно быть поняту вами, - только я не советую вам слишком полагаться на вашу проницательность. Она легко может обмануть вас, молодой человек!
Петруша побледнел, закусил губу и отстал от него.