идвинулась к ней и произнесла печальным голосом:
- Знаю я, знаю, что жить тебе в дедовской хате не сладко... Дяди твои, сварливые и пьяницы, а жены у них скверные... И небогато у вас... Но чем же я могу помочь тебе в твоей беде?
- Ой, можешь, можешь, лишь бы только захотела! - начала Франка, отняв руки от лица, и, забросив их кругом шеи своей подруги, стала целовать ее так страстно, что поцелуями и слезами увлажнила ее лицо. Затем, повиснув на ней всей своей коренастой фигурой, она минуты две тихонько шептала ей что-то на ухо.
Петруся снова сделала жест, выражавший сопротивление и неудовольствие.
- Не хочу! - закричала она. - Никому ничего советовать не стану, хотя бы там не знаю кто был... никому! Ей - богу, не буду!
Франка не выпускала ее из своих объятий и опять, и плача, и смеясь, начала что-то шептать ей. Петруся беспрерывно повторяла: - Не хочу! Не дам! Не посоветую... Побожилась, что не посоветую! - но, очевидно, ей становилось жаль Франку, и ею овладевало женское любопытство. Она давала отрицательные ответы, однако слушала шопот Франки с сочувствием и любопытством.
- А любит ли он тебя хоть немножко? - спросила она.
Девушка подперла огрубевшей ладонью мокрую от слез щеку и, уставившись печальными глазами на подругу, ответила:
- Один только бог может это знать! .. Но мне все-таки кажется, что немножко любит. Уже два года прошло с того времени, как он первый раз затронул меня. Молоденькая я тогда была и ни на какого парня не смотрела. Вот раз, около колодца, как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю: Клементий! Я ему водой из ведра прямо в глаза, а он схватил меня за талию и треплет по плечам: "Ты, Франка, говорит, не к этому колодцу приходи по воду, а к тому, что ближе к нашей хате". И после уж так всегда: пусть только где-нибудь увидит, сейчас затронет. Зимой "гнилушки" за пазухой приносил и горстями сыпал мне в фартук, а вот недели две тому назад ни с кем в корчме не танцовал, кроме меня.
- Это хорошо! - заметила Петруся, - это значит, что любит.
Девушка, стыдливо закрывая рукой глаза, тихо ответила:
- Но иной раз - месяц, и два, и три - даже не посмотрит на меня и так же, как меня, других девушек затрагивает... А тут мне дома такая беда, что спаси господи! . . Дед ругает, и дяди ругают, и жены их хотят меня из хаты выгнать: "Иди служить, говорят. Кто тебя, глупую, замуж возьмет? Клементий не возьмет, говорят, вот уж два года, как он обманывает тебя, а ты веришь..."
Она заломила руки и снова начала плакать.
- Я и верю и не верю... - говорила она с плачем, - пошлет ли мне господь бог такое большое счастье, что на мне женится хозяйский сын... Ох, счастье это! Такое счастье, что большего уже, кажется, нет на свете... Петрусю, очевидно, тронули ее признания. Она была сердечно расположена ко всякому живому существу, а жалобы и желания Франки напоминали ей о ее собственном прошлом. Франка начала целовать ей руки. - Спаси, Петруся, спаси, помоги, - стонала она, - я всю жизнь буду тебе благодарна.
- Да ведь... - колеблясь, начала Петруся, - ведь если бы и так... то отец... ему не позволит жениться на тебе... Сын зажиточного хозяина: . . богатый и такой красивый... Я слышала, Петр эту зиму хочет посылать для него сватов к Будраковне...
- Ой! - застонала Франка, - если бы он только хотел, если бы он только сам хотел! .. С отцом уж тогда легко сладить. Он у отца, что зеница в глазу: отец света за ним не видит...
- Это правда, - подтвердила Петруся, - он все равно, что один у родителей, потому что из глупого Ясюка мало толку...
- Только бы он захотел! Только бы он в самом деле полюбил... - вздыхала Франка и снова целовала руки кузнечихи, а щеки ее смачивала своими поцелуями и слезами.
Петруся, сильно озабоченная, задумалась еще сильней; очень уж не во-время приходилась настойчивая просьба подруги. Но сердце - не камень. Действительно, если бы Франка вышла за Клементия, это было бы для нее таким же счастьем, каким для нее самой было замужество с Михаилом. Действительно, Петр был хорошим человеком, любил сына и, может быть, не особенно противился бы его желанию.
- Ну, - сказала она, - хорошо... Бабушка мне когда-то рассказывала о таком зелье... никогда я еще никому его не давала... но тебе, - что уже поделаешь? - может, и дам. Если найду - дам, да не знаю, найду ли? Зайди завтра узнать.
Франка даже на землю опустилась от радости и, обняв колени знахарки, начала целовать их. Затем, вскочив с земли и выпрямившись, она уперлась руками в бока. Это была торжествующая поза. Радость и торжество сияли на ее красном одутловатом лице и в ее голубых, блестящих глазах. Казалось, что даже ее маленький вдавленный у лба нос еще больше вздернулся. Она топнула ногой и всплеснула руками. - Вот я вам тогда задам! . . Я им тогда покажу - и дядькам и дядькиным женкам! На порог своей хаты не пущу. Надену покупную юбку и буду в ней ходить перед их глазами... Как увижу, что какая-нибудь из них ест хлеб, то одной рукой покажу ей колбасу, а другой - кукиш...
Петруся задыхалась, смеясь над торжествующей физиономией и ожесточенными угрозами Франки. Очевидно было, что девушка гораздо меньше жаждала любви Клементия, чем той блестящей доли, которая ожидала ее в этом замужестве. Но чувства эти кузнечиха понимала и разделяла: и ей, бедной сироте, которую когда-то презирали, приятно было ходить теперь по деревне в покупной юбке и принимать прежних благодетелей в своей зажиточной хате.
- Хорошо! - повторила она. - Что же делать? Как тут не помогать людям, когда можно? Ну, зайди завтра...
Франка стрелой пустилась к деревне: она спешила в корчму, где уже играли скрипки и где, вероятно, был Клементий.
На другой день, когда было уже темно, она опять возвращалась от кузнечихи. На этот раз она шла медленно, задумавшись, может быть, немного замечтавшись, и поминутно сжимала рукой что-то, спрятанное у нее на груди за рубашкой. Как вдруг у конца тропинки, между густыми кустами репейника, покрывавшего окраину поля, возле росшей за плетнем яблони, кто-то схватил ее за юбку. Она так испугалась, что даже вскрикнула и начала креститься, но вдруг узнала в нагнувшейся над забором женщине Розальку. Проворно перескочивши через низкий плетень, Розалька свистящим шопотом принялась расспрашивать ее:
- А откуда ты идешь, Франка? От кузнечихи? Ты и вчера туда ходила... Не бойся! Я все вижу. А что у кузнечихи слышно? Зелья варит, жабу кормит, с чортом разговаривает? А?
Сначала Франка не хотела отвечать и пошла дальше, но Розалька снова удержала ее за юбку. - Чего удираешь? - говорила она. - Спешишь к дядиным кулакам и дедовой руготне?.. На, садись и ешь. Поговорим.
Она втиснула ей в руку холодный большой зеленый огурец и, вытащив из-за пазухи другой такой же, уселась в небольшой яме среди репейника. Предложенный огурец расположил Франку к женщине, ненавидеть или сердиться на которую у нее не было никакого основания. Напротив, Розалька высказывала ей даже некоторое расположение и, когда ей уж очень досаждали дома, вступалась за нее и однажды жестоко подралась с ее тетками. Впрочем, это было очень просто. Она не имела повода завидовать Франке. Ей было даже немного жаль девушку за ее сиротство. Они обе уселись у кустов репейника и, грызя огурцы, в темноте начали шептаться. Огород, на котором они находились, был пуст; rfa тропинке не было ни живой души. Розалька все старалась выпытать у девушки, зачем она ходила к кузнечихе. Франка, снова вспомнив о своей горькой судьбе, вторично расчувствовалась и, глубоко вздыхая, начала говорить:
- Ох, какая я несчастная! Другой такой несчастной уж на свете нет! Известно, сирота я и бедная, живу почти что в чужой хате... - И она тем же тоном, каким рассказывала Петрусе про свою жизнь, затянула прежнюю песню.
Розалька с сочувствием качала головой, а затем спросила:
- А чего ж ты ходила к кузнечихе?
Но Франка продолжала свое:
- Бог его знает, любит ли он или не любит, но мне кажется, что все-таки немножко любит. Еще два года тому назад около колодца как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю... Клементий... Я ему водой из ведра прямо в глаза...
И так дальше, до конца. Все то же самое и так же, как и Петрусе. Розалька не противоречила и не прерывала ее; однако минуту спустя опять спросила:
- А чего ж ты ходила к кузнечихе?
Но Франка не высказала еще всего, что засело у нее в голове как ежедневная молитва.
- А в другой раз, - жалобно говорила она, - месяц, и два, и три даже не глянет, а так же затрагивает других девушек...
- Зачем ты ходила к кузнечихе?
- Я верю и не верю, чтобы бог всемогущий дал мне такое великое счастье...
- Зачем ты ходила к кузнечихе?
Несмотря на все желания Розальки вести дело дипломатично, она готова была уже вспыхнуть, но Франка, сама не зная зачем и для чего, поцеловала ей руку и, отирая пальцами слезы, начала:
- Спаси, тетушка, помоги! .. Я всю жизнь буду тебе благодарна...
- Ага! - протяжно проговорила Розалька, и глаза ее блеснули во мраке, как два огонька.
- Так ты к кузнечихе ходила просить совета...
- Да!
- Что ж, дала ли она тебе его?
- Дала... пусть ей господь бог все хорошее даст...
Розалька всем своим гибким телом повисла на шее девушки и шопотом начала осыпать ее быстрыми, настойчивыми и страстными вопросами. Франка с минуту сопротивлялась, стыдливо и испуганно отворачивая от нее свое лицо. Она стыдилась и боялась своей тайны. Но Розалька, обнимая ее одной рукой, другой запихивала ей в рот кусок своего недоеденного огурца и с большой нежностью пригибала ее к земле так, что они почти легли на траву. При этом она ласково называла ее голубкой, кукушечкой, рыбкой.
Франка не привыкла в своей тяжелой сиротской доле к таким нежностям. Ей льстило, что с ней так обходится женщина старше ее и хозяйка зажиточной избы. Она поцеловала Ро-зальке руку, назвала ее теткой и принялась снова жаловаться и плакать. Розалька утешала ее и забрасывала вопросами, а когда они обе, спустя час, поднялись с земли, то черные глаза Степанихи светились радостью и торжеством. Она вытянула из девушки все, что хотела знать, и, неожиданно оставив ее между стоячими репейниками, стрелой помчалась в деревню.
Запыхавшись, бежала она по затихшей уже деревенской улице и, наконец, остановилась у ворот петровой хаты. Сначала у нее было, очевидно, намерение бурею влететь туда и рассказать все, что она узнала, но вдруг в ее голове сложился совершенно иной план. Теперь она еще никому ни о чем не скажет, а только когда в семье Петра случится несчастие, когда Клементий и Франка непременно захотят обвенчаться, отец же будет против этого, когда между ним и сыном возникнут ссоры и несогласие, тогда она придет к ним и расскажет, кто виноват во всем этом. Интересно, что сделает тогда Петр, который ни за что не согласится, чтобы его сын женился на первой встречной да еще из воровской семьи. Сам он никогда не воровал и не захочет иметь невесткой внучку вора. Ох, будет же тут, будет в этой хате всяких ссор и огорчений! Ох, достанется же кузнечихе от Петра и всех порядочных людей! Зададут уж ей тогда. О! Зададут той, что отравила ей всю жизнь, по милости которой она не узнала мужниной любви и из-за которой у нее на теле столько синяков, сколько звезд на небе. Пусть бы бил, да любил. И не любит, а бьет крепко, и все по милости той!
В сумраке, стоя перед петровой избой, она заплакала, вытерла фартуком глаза и медленно пошла дальше. Чего ей было спешить? Ведь она знала, что ее ожидает дома. С утра заболело дитя, а известно, что когда ребенок заболеет, то сострадание Степана к ребенку превращается в свирепую злость на жену, и он злобно обрушивается на нее, как будто она виновата, что дитя родилось такое хилое, ни к чему не годное. Правда, когда ему было два года, она однажды так хватила его лопатой по голове, что ребенок потерял разум и онемел на несколько недель. Но разве он от этого такой слабый и неразвитый? Где уж там? Такая уж ее доля поганая.
В избу Петра действительно заглянуло горе, однако не скоро и не такое, какого ждала Розалька.
В солнечный октябрьский день обширную избу наполняли люди, приходившие туда с советами и утешениями. Хотя Петр уже два года не был старостой, однако серьезность в обращении с людьми, рассудительность его речей, а может быть, главным образом его богатство доставляли ему особое уважение и благосклонность жителей Сухой Долины. Как только молва о несчастье, постигшем его, разнеслась по деревне, тотчас же соседи-хозяева один за другим стали приходить к нему, чтобы расспросить о подробностях происшествия, поговорить с огорченным соседом, повздыхать и покачать головой.
Это случалось особенно часто потому, что летние и осенние работы почти окончились, а оторваться на часок от цепа и гумна гораздо легче, чем от плуга и нивы.
Петр приказал младшему сыну молотить на гумне рожь, а сам с утра собирался отправиться с плугом на поле выкапывать картофель, но уже близился полдень, а он никак не мог заставить себя выйти из избы. Он беспрестанно думал о картошке, несколько раз уже отворял двери, чтобы запрячь в плуг лошадей, но каждый раз возвращался и снова садился на скамейку у стены. Он не жаловался вслух и даже не вздыхал, но видно было, что руки его бессильно опускались на колени, ничего ему не хотелось делать, и лоб его покрывался глубокими морщинами. Он отвечал на приветствия входивших соседей коротким: "Во веки веков!" и снова замолкал. Иногда он подымал ко лбу руки и так шевелил ими, как будто крестился и говорил молитву. Соседи становились перед ним или садились на скамейку и, задавши несколько вопросов, выразив удивление, покачав головою, тоже замолкали, вздыхали и уходили, а на их место приходили другие. Так было с мужчинами. Но с женщинами дело обстояло совершенно иначе. Они толпой окружали постель, на которой лежал больной, разговаривали, советовали и громко причитали над Агатой, которая тихо плакала, сидя на земле у постели. Болен был Клементий. Красивого парня подкосила жестокая горячка. Неподвижный, как колода, лежал он под клетчатым одеялом, с лицом, пылающим огнем, и жалобным голосом беспрестанно звал к себе мать. Агата вставала, брала стоявший подле кувшин с водой и, став на колени, прикладывала его край к губам сына. Он жадно пил, а по ее поблекшему от горя лицу текли слезы. Однако она не кричала, не заламывала руки и даже редко вступала в беседу с соседками. Она всегда была самой тихой из женщин в деревне; такой уж она стала под влиянием своего степенного мужа и спокойной жизни. Зато другие женщины, тесно окружив постель и посматривая на больного, галдели, как на базаре, и причитали, как на похоронах. Лабудиха, такая же зажиточная и степенная хозяйка, как и Агата, говорила:
- Не выдержит, уж я знаю, что не выдержит!.. Я, может быть, уже человек десять видела с такой болезнью, и ни один не выдержал.
Агата заплакала еще сильней и, уткнувшись лицом в ладони, даже зашаталась вся от горя, но жена Максима Будрака, плотная и здоровая баба, оттолкнула от постели зловещую соседку.
- Отчего не выдержит? Разве нет милосердия божьего к грешным людям? Господь бог небесный смилуется и пошлет здоровье. Агата! Дайте мне скорее кувшин! Слышите, Агата? Ему надо приставить к животу кувшин!
Жена Семена, Параска, с маленьким ребенком на руках и двумя постарше, которые цеплялись за ее юбку, от природы слезливая, потому что почти всегда была голодна и озабочена, размазывала по худым щекам слезы и причитала:
- Ох, какие богатые и счастливые люди, а все-таки и их посетила забота! Ой! .. Клементин, Клементий, лучше бы ты на этот луг не ездил, не мок на дожде да не спал на этой гнилой копне! Ой! Болезнь твоя вылезла из той гнилой копны и вошла тебе в тело... Ой, бедная ж твоя молодая головушка, бедная!
Действительно, за несколько дней перед тем парень ездил на дальний луг, чтобы собрать накошенную незадолго до этого траву, промок под проливным осенним дождем и переночевал на стоге, мокром от сырости. Вернувшись домой, он принужден был надеть полушубок, так как его стало знобить. На следующий день деревенские парни собрались ловить в пруде рыбу неводом, он пошел вместе с ними, разделся на берегу, почти по самые плечи влез в воду и часа два помогал тащить невод. После этого он слег в постель и уже два дня не вставал. Все это время он сохранял сознание, только иногда жаловался на разные боли, а теперь так стонал, что старая Лабудиха сложила руки как бы для молитвы и, переступая с ноги на ногу, спросила Агату:
- А свечи есть у вас? Пора бы ему, бедняге, вложить свечу в руки.
Будракова, со своей стороны, требовала кувшин, чтобы приложить его к животу больного; другие женщины шептали о священнике и святых дарах; молоденькая стройная девушка, в тонкой рубашке, с желтым цветком за ухом, стоявшая около окна и смотревшая, как на лучезарное видение, на больного Клементия, громко простонала: - Ой, боже ж, мой боже!
Это была дочь Максима Будрака, самая красивая и богатая девушка в деревне. Она пришла будто за матерью, но на самом деле беспокоилась об участи красивого парня и в молчании стыдливо стояла у окна. Жена Петра, задыхаясь от плача, поднялась с земли и пошла в клеть за кувшином и свечой, а неуклюжая Параска, неотступно следуя за ней вместе со своими тремя детьми, беспрестанно повторяла, с упорством тупых и безвольных созданий: - Ох, лучше бы ему никогда не ездить на тот луг, не мокнуть под дождем и не спать на той гнилой копне!
В это время между шумящими женщинами позади Агаты, которая, принеся Будраковой кувшин, уселась у ног сына с огарком восковой свечи в руках, поднял неожиданно крик самый звонкий из всех, язвительный и шипящий женский голос:
- Разве эта болезнь у него от луга или дождя и гнилой копны? От чего-то другого она у него, и не божья тут воля, а чья-то другая!
Это был голос Розальки, которая уже несколько раз заходила в этот день в избу и, поглядев минуту на больного, выбегала вон, чтобы через некоторое время вернуться обратно. По ее подвижному и оживленному лицу можно было догадаться, что она сильно удивлена и озабочена чем-то. Она не ожидала того, что тут произошло. За воротами петровой избы она несколько раз останавливалась и, приложив к губам палец, глубоко задумывалась. Затем она бежала домой приготовить обед и намять хоть немного льну, а Розалька любила лен и, несмотря на все, не могла совершенно забыть о нем. При этом Степан, молотивший рожь, уже два раза кричал ей из гумна, чтобы она не уходила из дому, так как им надо сейчас итти на поле собирать картофель. Одним словом, в этот день она металась во все стороны; тут она хотела трепать лен, там звал ее муж, а в избе Петра ей нужно было уладить важное дело. Но все же из всего, что совершалось вокруг нее, это дело больше всего интересовало ее, так что, вбежав еще раз в избу Петра и услышав приводимое Параской объяснение причин болезни Клементия, она закричала:
- Не от луга, и не от дождя, и не от гнилой копны у него эта болезнь! Не божья на это воля, а чья-то другая...
А когда почти все присутствующие женщины, не исключая Будраковой, которая уже стояла над больным с кувшином в руках, устремили на нее взоры, она сложила на фартуке свои маленькие, темные, проворные руки и проговорила:
- Это напущено!
- Что? - спросил хор женских голосов.
- А эта болезнь! Кто-то напустил ее на него.
Теперь уж несколько мужчин, молча сидевших против Петра, да и сам Петр начали прислушиваться к разговору баб. Даже больной повернул к говорящей омраченные страданием, но сознательно, с немым вопросом глядевшие глаза.
- А-а-а-а! - воскликнули с изумлением два женских голоса: - А кто-же это такой сделал?
Переступая с ноги на ногу и сверкая глазами, Розалька начала:
- Я знаю, кто... Та, что давала ему любовное зелье. Должно быть, оно было не такое, как следует, и вместо любви причинило болезнь.
Мужчины пренебрежительно покачали головами, а Клементий взглянул на Розальку и, стыдливо пряча лицо под покрывало, фыркнул со смеху, несмотря на свою болезнь.
Известие о том, что кто-то давал ему приворотное зелье, немного сконфузило его, а еще более потешило. Но вслед за тем он застонал, так как почувствовал сильную боль в пояснице, и, несмотря на это, повернул свой отуманенный взгляд к красивой Будраковне, как бы желая сказать: - А что? Видишь, какой я!
Но красивая девушка даже побледнела от страху и уставилась на Розальку испуганными глазами; другие женщины моментально пооткрывали рты, затем принялись осыпать Степаниху вопросами. Она же с обычной живостью повернулась к Петру:
- Хадзи, Петрук! - закричала она, - тебе скажу. Никому не скажу, а тебе скажу: ты отец, и твое дело мстить за обиду сына.
Петр встал и пошел за женщиной, которая схватила его за руку и вышла в сени. Там в полумраке разговаривали они вдвоем с четверть часа.
В это время в избе воцарилась тишина. Будракова приставила кувшин, похожий на исполинскую банку, к желудку больного.
На дворе послышался мужской голос, нетерпеливо звавший Розальку. Она крикливо отвечала из сеней:
- Сейчас! Сейчас!
Степан, с плугом, запряженным парой лошадей, остановился перед избой двоюродного брата и, нетерпеливо дожидаясь жены, страшно ругался.
Только спустя четверть часа Петр вернулся в избу, очевидно, взволнованный и рассерженный. Лоб его нахмурился еще больше, чем прежде, а обыкновенно добродушные глаза сердито сверкали из-под сдвинутых и насупленных бровей. Однако он ничего не говорил, но, согнувшись и поникнув головой, уселся на скамейке, плюнул и заворчал:
- Сгинь, пропади, нечистая сила! - Затем бросил на сына испытующий взгляд и спросил: - Клементий! Пил ли ты недавно мед с Франкой, внучкой Якова? А? Пил или нет? Отвечай!
Парню трудно было ответить на этот вопрос. Он стыдился и прятал лицо под одеяло.
- Не приставай, батько, очень кости болят! - застонал он.
- Я не пристаю к тебе, а хочу узнать, - возразил Петр и умоляющим тоном прибавил: - Как отец, я тебя спрашиваю: пил ли ты мед в корчме с Франкой, внучкой Якова?
Красивая Будраковна стояла вся залитая румянцем. Она знала о том, что Клементий затрагивает некрасивую и бедную Франку и не раз хотела сурово обойтись с ним за это, но не могла. Не в ее натуре было сердиться. Она только снова отвернулась к окну и громко утерла пальцами нос. После этого она внимательно слушала, что будет дальше.
- Ну, - понукал опять Петр сына, - пил или не пил?
- Пил, - жалобно ответил Клементий, - так что ж такого, что пил?
Петр безнадежно кивнул головой.
- Ну, - сказал он, - с тем медом ты и болезнь эту выпил. Девка насыпала в него скверного зелья. На смерть, а не на жизнь, на погибель, а не на любовь дает людям ведьма это зелье...
Несколько женщин всплеснуло руками. Измученные, заплаканные глаза Агаты смотрели на говорившего с почти безумным выражением.
- Ведьма! - раздался общий крик.
- Ковалиха! - промолвил Петр сквозь стиснутые зубы, причем встал со скамейки и пошел в клеть. Немного спустя он вернулся, неся то самое евангелие, с помощью которого Петруся некогда узнавала вора. Он подошел к больному сыну и, сделав в воздухе крестное знамение, положил книжку на подушку, над самой головой сына. Делая это, он шептал:
- Может быть, бог смилуется над нами несчастными; и божья сила преодолеет дьявольскую; и ты, сынок, выздоровеешь и сам выместишь свою обиду на этом враге человеческого рода; и весною я еще поеду пахать с тобой; и еще увижу твою свадьбу...
Он крестил воздух над сыном бесконечное число раз, прижимал святую книгу к его голове, и несколько крупных слез скатилось из его глаз по впалым, бледным щекам.
Клементий был поражен сообщенным ему известием и этими последними словами отца. Он сильно взволновался; голова его начала гореть сильнее, глаза приобрели какой-то тусклый блеск, он начал терять сознание, ужасно стонал и бранился.
Женщины, с своей стороны, подняли крик и плач; кричали, что уже все кончено, что нужно послать за ксендзом, что больной, пожалуй, не дождется ксендза.
Лабудиха зажгла свечу и воткнула ее в руки больному; Будраковна упала перед окном на колени и с громким плачем начала кричать:
- Упокой, господи, душу его!
Петр, совсем теряя голову, шел уже запрягать лошадей, чтобы ехать за ксендзом. Он весь трясся от горя и ярости и время от времени изрыгал сквозь стиснутые зубы страшные проклятия:
- Каб ей ноги поломало! Каб ей от слез света не увидеть, ведьме проклятой, недругу божью, за то, что она продала христианскую душу нечистой силе!
Агата, увидя зажженную свечу в руках сына, впервые пронзительно вскрикнула и, накинув на свою всклокоченную голову платок, с быстротою молнии выбежала из избы. Сначала она бежала по деревенской улице, затем свернула на ту узенькую дорожку, которая между стенами риг и плетнями огородов вела к усадьбе кузнеца.
Стояли ясные дни бабьего лета. Голубое небо, хотя и бледное, было так чисто, что на нем нельзя было заметить ни малейшего облачка. От побледневшего и как бы уменьшившегося солнечного диска падал ровный свет на темные поля, наготы которых не закрывала тощая тень наполовину обнаженных деревьев.
Рощи, разбросанные по пригоркам, сверкали золотом и всевозможными оттенками пурпура, а воздух, проникнутый живительным и сухим холодком, был так тих и чист, что даже серебряная паутина, висевшая на ветвях деревьев, тощих кустах и бурьяне, была совершенно неподвижна. Горизонт казался круглым щитом, покрытым выпуклой резьбой, а небо - колоколом из прозрачного хрусталя.
В неподвижном хрустале воздуха и ласкающем солнечном сиянии, между куском вспаханного поля с одной стороны и сухим, пожелтевшим огородом с другой, усадьба кузнеца казалась воплощением глубокого спокойствия, и только блестевшие на солнце стекла маленьких окон оживляли ее.
Тишина царила в поле и в огороде, на белеющей за огородом полосе песка и на отливающей серебром поверхности пруда; только два отзвука человеческого труда нарушали ее: мерные, твердые, сильные удары кузнечного молота и тоже равномерное, но более быстрое и не такое громкое постукивание льняного трепала, казалось, вторившее ударам молота.
От тяжелых ударов молота и быстрого постукивания трепала, от дыма, вившегося над трубой дома, от пламени, сверкавшего за открытыми дверьми кузницы, от раздававшихся в саду детских голосов и заглушавшего их порой петушиного пения в мирную гармонию окружающей природы проникала струя чистой, здоровой, трудовой жизни.
Михаил чинил в кузнице плуги, поврежденные во время осенней пахоты. Аксинья, сидя под золотистой яблоней в саду на сухой траве, грела свои старые кости в последних теплых лучах солнца, а подле нее маленький Стасюк, возбуждая восторг двух еще меньших девочек, дул в деревянную свистульку, издававшую тоскливые и пронзительные звуки.
В темной избе, с низким потолком, цветными ситцевыми занавесками и несколькими горшками с геранью, миртами и мускусом, не было никого, кроме спавшего в люльке ребенка. На земле, скамьях, табуретках и даже на трех парадных стульях лежали один на другом темные снопы вымоченного и высушенного льна; угол просторных сеней был почти до потолка завален белыми головками капусты.
Недаром эти последние ясные, солнечные дни носят название бабьего лета. В эти-то дни на деревенских работниц сваливается целый град разных работ.
Сегодня Петруся с самого рассвета срезала капусту и носила ее домой, а теперь, уставивши у самой стены избы длинный вогнутый станок, наложила на него льну и, ударяя по нем доской с ручкой, отделяла мягкие волокна растения от их сухой и твердой оболочки.
В приподнятой юбке и грубой рубахе, босая в круглом чепчике из красной шерсти, из-под которого выбивались темные и густые волосы, падая на ее лоб и шею, она все быстрее ударяла доской трепала, а сухая кострица взлетала на воздух, осыпая ее одежду и всю ее окутывая золотившейся на солнце пылью.
Работа была тяжелая, и Петруся, задыхаясь от сухой пыли, дышала быстро и громко; крупные капли пота выступили У нее на лбу и щеках; одна из ее рук была окровавлена в двух местах. Однако она ни на минуту не прерывала работы и так погрузилась в нее, что не слыхала ни стука отпираемой калитки, ни поспешных шагов приближавшейся к ней женщины, и тогда только подняла голову, когда женский голос, охрипший от плача и гнева, в нескольких шагах от нее заговорил:
- Пускай тебе чорт помогает! Чтоб ты из этого льна выткала саван себе и своим детям!
Она подняла голову, и ее глаза встретились с блестящими глазами Агаты. Она выпрямилась, руки ее опустились вдоль юбки. Она, очевидно, была поражена этими словами.
Еще вчера к ней прибегала Франка с известием о болезни Клементия. Она сейчас же побежала бы к прежним своим хозяевам, чтобы узнать, что там происходит, утешить, может быть, помочь, но она знала, что там дурно говорят о ней и вовсе не желают ее посещений.
Агата пришла сама и начала с проклятий.
Не привыкшая к брани и крикам, несчастная отчаявшаяся женщина с пожелтелым и исхудалым лицом остановилась, как была - в туфлях и большом платке на голове. Она не металась, как это делали другие женщины, но стояла почти без движения и только смотрела на нее строгим взглядом. На Петрусю эта неподвижность, этот взгляд, устремленный на нее, и брошенные ей проклятия произвели такое впечатление, что она. даже застонала и отступила шага два назад, как перед привидением.
- Чего вы хотите, тетка? - еле могла она произнести.
Агата закачала головой и повторила несколько раз так, как будто ей нехватало дыхания для более длинной речи:
- Ой, ты, ты, ты! . . Ой ты, негодная! - произнесла она наконец. - Сколько лет ты наш хлеб ела, мы ж тебя любили и голубили... За что ты теперь отравила нам сына? .. А? ..
Петруся всплеснула руками.
- Я отравила вашего сына?.. Я?
Агата шагнула вперед, - их разделяло теперь только узкое трепало.
Она вытянула шею и впилась в лицо молодой женщины ядовитым сверкающим взглядом. С протяжным шипением выходили из ее уст слова:
- Что ты ему сделала? Скажи, что сделала? Какое зелье давала той девушке, чтобы она напоила его? Не давала, может? А? Скажешь, что не давала? Солги... что тебе мешает, ты ведь и так уже погублена, чорту продана, бога не боишься. Скажи, что не давала!
Румяное от работы лицо Петруси еще более вспыхнуло. Она заломила руки и крикнула: - Ага!
Теперь она поняла, почему в избе Петра приписывали ей болезнь Клементия, и внезапный ужас сжал ей сердце.
А может, это и от того зелья, может, в самом деле заболел он от того зелья? На ее испуганных глазах выступили слезы. Она повернулась к Агате боком и, словно онемевшая, стояла неподвижно, как столб.
- Ага! - закричала тогда Агата, - не побожишься, что не давала! Потому что дала! Уж я по лицу твоему вижу, что дала и что Розалька говорила правду! Но если так, то переделай же то, что сделала! Слышишь? Дай что-нибудь такое, чтобы выгнать отраву из его тела. Если ты ведьма, то ты все знаешь. Если ты можешь сделать худое, то можешь и хорошее... Переделай, что сделала! Слышишь? Переделай!
Протянув обе руки к женщине, обратившейся в статую, она дергала ее за рубаху и плечи, а в ее взгляде вместе с гневом и ненавистью начало появляться выражение тревожной мольбы. То с ненавистью, то умоляя, она повторяла:
- Знаешь... можешь... как сделала, так и переделай...
Петруся рванулась, вырвала из ее рук свою рубаху и, заломивши руки, простонала:
- Что я сделаю?.. Отстаньте вы от меня...
Тогда Агата, хотя и ослабевшая от горя и слез, прыгнула, как серна, и, опустившись перед ней на землю, обняла ее колени.
- Петруся! Милая, зозуленька! Спаси его! Дай ему что-нибудь такое, чтобы та отрава вышла у него из тела... ты же сама ее давала... как сделала, так и переделай... Я тебе за это все дам... что только захочешь... если захочешь, льну дам, и шерсти, и яиц, и полотна, и денег... мы с Петром не пожалеем... только переделай то, что сделала... пусть он останется жив, наш миленький голубок, наша опора на старости лет... Ты знаешь... Ясюк ведь хворый... А этот, наша правая рука... наш лучший работник... Спаси ты его... Знаешь... можешь... как сделала, так и переделай...
Она, сжимала ее колени и стала целовать край ее юбки. Видно было, что для Петруси это материнское горе и отчаянные мольбы были пыткой. Она сама была матерью, а с этой женщиной столько лет когда-то прожила в мире и согласии... Она поднесла руку к голове и стала причитать...
- Ой, боже мой, боже! Что мне делать? Не сделала я и переделать не могу...
Агата сорвалась с колен и спросила шипящим голосом:
- Не сделала? Может, побожишься, что не сделала? Петруся снова отвернулась от нее и онемела.
В голове ее стало темно, как в осеннюю ночь, и только вихрем кружились там слова:
- И сделала, и не сделала... может быть, это не от того, а может быть, и от того...
Она не могла долго выносить эту муку, отскочила от вновь принявшейся за угрозы женщины и крикнула с гневной жалостью:
- Отстаньте, тетка... чего вы от меня хотите... идите просить помощи для сына у какой-нибудь знахарки, а не у меня!
Теперь Агата рассвирепела и бесконечное число раз назвала ее ведьмой. Она недолго проклинала ее, так как для этого у нее не было ни привычки, ни умения: она только призывала божий гнев на ее голову и на ее детей и грозила местью Петра и всех честных людей. Потрясая кулаком и стиснувши зубы, она говорила:
- Подожди! Подожди! Достанется тебе от людей за все наши обиды, и чорт, твой приятель, не спасет тебя, когда на твою голову обрушится человеческая месть!
Вдруг она вспомнила, что в то время, когда она здесь ссорится с ведьмой, ее сын, может быть, уже лежит мертвый; она схватилась за голову, выскочила со двора и побежала обратно в деревню.
Петруся опустилась на землю там, где стояла, и, закрыв лицо руками, расплакалась громко и горестно. Однако она плакала недолго. В избе послышалось щебетанье проснувшегося ребенка... Она вскочила и побежала в избу. Должно быть, там она кормила дитя и забавляла его некоторое время, потому что слышно было, как она нежно разговаривала с ним, начинала петь несколько песенок и прерывала их коротким смехом и громкими поцелуями. Очевидно, дитя смешило ее своим лепетом и движениями маленьких ручек и привлекало к себе ее губы. Затем послышался однообразный стук от покачивания люльки, и наконец в избе воцарилась тишина. Адамчик снова уснул, а Петруся вышла во двор с узлом стиранного белья на спине.
День был погожий. Нужно было до наступления ночи выполоскать белье в пруду.
Несколько сот шагов отделяло этот пруд от последних дворов Сухой Долины. С одной его стороны тянулась полоса песку, на котором когда-то, по совету старой Аксиньи, забавлялся целыми днями больной сын Петра Дзюрдзи; остальная часть берега охватывала полукругом узкий луг, за которым темнели и простирались по смежным холмам обработанные поля. Луг этот издавна был отведен под выгон для скота. Берег этот летом зеленел лесными чащами, звенел пением птиц, кваканьем лягушек, пестрел голубыми и желтыми цветами, красными ягодами калины, раскидистыми ветвями вербы, в тени которых сверкала белая кора стройных берез. Теперь под березами, которые рисовались на голубом фоне неба, как изящно вырезанные из золота колонки, под покрасневшими осинами с вечно дрожащими листьями, под вербами, опускавшими в воду хвои поседевшие ветви, на сухой траве, трещавшей под ногами и усеянной увядшими листьями и седым пухом репейника, - сгибались над тихой и гладкой поверхностью, воды несколько женщин: они полоскали выстиранное дома белье, а эхо их разговоров и сухие, ритмические звуки ударов вальков далеко разносились по опустевшему полю.
На поле виднелось еще двое: крестьянин, шедший за плугом, и крестьянка, которая, идя немного позади, собирала выкопанный картофель и, наполнив им фартук, высыпала в стоявшие в борозде мешки. Полоса, на которой работали эти люди, тянулась вплоть до узкого пастбища. Крестьянин, шедший за плугом, был Степан Дзюрдзя, а женщина, собиравшая картофель, - жена Степана, Розалька. Они представляли собой унылую пару. Он, чуть-чуть нагнувшись над плугом, шел молча, сильный и хмурый, только время от времени протяжно покрикивая басом на своих лошадей: - Гоо! Гоо! Гоо! Она же, согнувшись так, что почти касалась своим смуглым лицом земли, иногда ползала на коленях по полосе, роясь руками в темном песке, и по временам напоминала своим худым гибким телом червяка, извивающегося по полю. Повидимому, эта совместная тяжелая работа не была ей неприятна, так как, работая без передышки, она по временам заговаривала ласковым голосом с идущим впереди ее мужчиной:
- Вот, слава богу! - говорила она, - картошка в этом году большая... как репа!
А затем опять прибавила:
- Любопытно: что там с Клементием? Жив ли он еще, или уже умер?
Потом, немного погодя:
- Степан! В следующее воскресенье стоило бы поехать в костел, взять с собой Казика и поручить его божьему милосердию: может быть, станет здоровее...
Мужчина не отвечал, как будто не слышал, что она говорит. А в ее голосе, почти всегда шипящем и раздраженном, теперь звучала нежность. Розалька затрагивала его, вызывала на разговор, раз даже засмеялась и, став на колени, пустила ему в спину картошку. Он только оглянулся, что-то пробормотал и, подвигаясь дальше за плугом, мрачно закричал на лошадей: - Нооо! Он не рассердился, но лицо его не прояснилось и он не ответил ей ласковым словом. Женщина опять согнула спину над полосой и снова грустно закопошилась, как червяк в темной земле. Вдруг она подняла голову. Степан, который теперь повернулся лицом к пруду, придержал лошадей и, как бы поправляя что-то у плуга, смотрел в ту сторону, откуда по берегу пруда приближалась женщина, увешанная мокрым бельем. Он смотрел на подходившую с таким напряжением, что даже мускулы его лица растянулись и разгладились, и на нем появилась глуповатая на вид, но в сущности блаженная улыбка. Глаза Розальки также устремились к пруду. Она узнала в подходившей женщине Петрусю и вскрикнула так, будто к ней прикоснулись раскаленным железом.
- Чего стал, как пень! - закричала она на мужа и, все повышая голос, стала понукать его итти дальше. Мучительное страдание снова разбудило в ней злобную фурию.
Петруся приблизилась к женщинам, нагнувшимся над водой, и приветливо поздоровалась с ними. Только один голос, и то как-то несмело, ответил приветствием. Это была молодая Лабудова. Дочь одного из богатейших хозяев в деревне, любимая мужем и всей родней, она осмелилась, хотя и со скрытой тревогой, выказать ей свою благосклонность. Другие женщины молча опускали свои вальки на погруженное в воду белье или, подняв головы от работы, бросали на нее взоры, в которых любопытство и испуг смешивались с гневом и отвращением.
Петруся уже хорошо понимала, что все это значит, и стала в стороне, под раскидистой вербой, у корней которой был привязан спущенный на воду челнок. Это был челнок, на котором катались по пруду деревенские ребятишки и удили плотву и карасей. На нем очень часто женщины, для сокращения дороги, переплывали с одного берега на другой, поближе к деревне.
Она остановилась близ челнока, опустила в воду принесенное белье и, так же как и другие, принялась бить его вальком и полоскать. Однако это не помешало ей слышать разговор ее соседок. Сначала они потихоньку шептались между собой, но это не могло долго тянуться: где же им было долго сдерживать свои чувства или голоса! Они стали говорить громко и говорили о том, чем была занята сегодня вся деревня: о болезни Клементия Дзюрдзи и ее причинах. Рассказывали, что Петр поехал за ксендзом, что больному уже два раза давали в руки зажженную свечу, что мать чуть не умирает с горя, что если Клементий умрет, то хозяйство Петра погибнет, так как он сам скоро состарится, а младший сын, как известно, калека и дурень. Два голоса жалобно простонали:
- Ой, бедные, бедные, несчастные люди!
А одна из женщин, покрывая своим грубым тягучим голосом все остальные, стала причитать:
- Чтоб тому, кто это сделал, не видать добра в жизни! Чтоб он пропал за обиду людскую и плакал на похоронах своих детей!
Это была Параска, которая, говоря это, смотрела исподлобья на Петрусю.
- Смотрите! - прибавила она немного спустя, - отчего это кузнечиха не надела сегодня покупной юбки и шелкового платка?
Ох, эта покупная юбка и полушелковый платок, в которые иногда наряжалась Петруся; давно уже, давно кололи они глаза Параске, которая теперь мочила в воде одни старые лохмотья.
В это время с поля донеслись крики: слышался грубый мужской и пискливый женский голос. Бабы начали смеяться.
Степан Дзюрдзя опять ссорился с женой. Они так часто вздорили между собой, что для некоторых были предметом сурового порицания, а во многих возбуждали смех. Теперь из доносившихся слов можно было понять, что дело у них шло о каком-то мешке для картошки, за которым Степан посылал жену домой. Мешок ли был на самом деле причиной ссоры? А может быть, он предпочитал, чтобы в эту минуту жена ушла с глаз? Она же, как раз те