нехорошо. Но у нее прекрасный слух, и она очень прилежна. Не бывало случая, чтобы она плохо приготовила урок.
- Ну что ж, Катя, может быть, твои дети будут больше приспособлены к жизни, чем мы с тобой.
- Чем я - конечно. Твоя жизнь. Костя, только начинается.
- Начнется она скучно. Вот закупорюсь в провинции, службу возьму - и все.
- Ты когда-то мечтал о писательской карьере.
- Когда-то мечтал. Мечтать, Катя, не возбраняется. Разве ты не мечтала о самостоятельной работе, об архитектуре, а то раньше - об опере?
Катя ответила испуганно:
- Да, но это было... с этим, Костя, покончено.
- Навсегда?
- Навсегда.
Она подумала - и еще раз уверенно повторила:
- Навсегда!
Дети... О них сестра говорила теперь постоянно. Не знаю, был ли это завет нашей матери или сестра сама открыла для себя новую страницу жизни и новый интерес,- но в последний год моей московской жизни я заставал ее всегда с Лелечкой или Володей. С Лелечкой они что-то шили, кроили, серьезно обсуждали или играли на рояле, с Володей они казались заговорщиками. К Володе я даже несколько ревновал сестру,- она нашла в нем друга, на смену мне.
В конце зимы серьёзно заболел Евгений Карлович. Он лежал недели три, и вдруг оказалось, что этот холодный и как бы чужой в семье человек - такой же беспомощный ребенок, каким была Лелечка, не хотевшая есть кашки.
Он стонал, жаловался, его комнаты перестали быть святилищем, к нему приносили поднос с куриным бульоном и пузырь с горячей водой. Сестра проводила ночи у его постели - и было странно думать, что вот все-таки она, не какая другая женщина, например не та, которую мы встретили на цыганском концерте, поправляет ему подушки, ставит ему компрессы и отмечает его температуру. Я видел, что сестре тяжело и что больной капризен и порою груб с нею. Совсем случайно, ночуя у них, я подслушал однажды его больной и резкий окрик. Не знаю, каков был повод,- вероятно, и не было никакого, - но до меня ясно донеслась его фраза, визгливая и истерическая:
- Ну и оставь меня в покое, и ступай к своему Власьеву!
Я замер от ужаса и отвращенья. Если бы Евгений Карлович не был болен, я, вероятно, бросился бы на него с кулаками. Голос его умолк, затем я слышал, как сестра ушла к себе в комнату, соседнюю с моей, и как все в доме умерло.
Пусть больной - но как он смеет! Я дрожал от волнения и рисовал себе картину какой-то страшной мести, придумывал резкие, обличающие слова, которые я крикну этому противному старику, изломавшему жизнь моей сестры.
Не постучав, вошла Катя:
- Костя...
- Я не сплю, Катя. Что ты?
- Ты не спишь... Костя, я сейчас уеду, мне нужно немедленно уехать. Ты поедешь со мной?
- Куда?
- Я не знаю. Я не могу больше здесь жить. Я тебе потом скажу...
Катя старалась говорить спокойным голосом, но я видел, что она дрожит от волнения. Я сказал:
- Я еду с тобой, куда хочешь. Можно пока поехать ко мне, а потом... я не знаю... верно, ты поедешь к маме? Я сейчас встану, Катя.
Она вышла, а я стал поспешно одеваться. Куда нам ехать ночью? Даже и извозчика в Сокольниках ночью не найти. И вообще - что же это такое будет! И в то же время непременно нужно решительно ответить на грубость, на эту дикую выходку Евгения Карловича. А как же он останется один, больной? Ну, это уж его дело! Катя знает лучше.
Я слышал, как в Катиной комнате выдвигались ящики комода и шуршали по полу ремни чемодана. Потом сразу все стихло. Одетый, я ждал. Прошло с полчаса. Тогда я решился войти к Кате. Она сидела на постели и смотрела на вещи, лежавшие на полу. Когда я вошел, она улыбнулась и сказала ласково и виновато:
- Прости меня, Костя. Конечно, я никуда не поеду. И некуда. Прости меня! Я не сдержалась, и это очень худо.
- Я ведь все слышал, Катя. То есть я слышал одну фразу.
- Ну и все... Ложись, милый, и прости меня.
- Но, может быть, Катя, и правда, лучше тебе уйти совсем?
- Нет, Костя. Какие пустяки! И он - больной. У меня уже прошло...
В глубине души и я думал, что так лучше. "Главное,- думал я,- извозчика нет, как же без извозчика?" Сейчас мне это казалось самым важным. Если бы днем - тогда гораздо проще...
Катя вышла, потом на минуту вернулась что-то взять, потом я услыхал в комнате мужа ее обычный, спокойный и ровный голос. Вот она сошла вниз - за горячей водой для пузыря. Мне остается пойти к себе и лечь спать. Какая сильная Катя! А может быть, наоборот - она слишком слаба для такого решительного шага? Как ей трудно...
Он встал худым и постаревшим. В их отношениях ничто не изменилось. Поправившись, он опять проводил свои вечера в городе.
Наступила весна - пора моих государственных экзаменов. Они не были мне страшны,- но все же о визитах к сестре нельзя было и думать. Я приближался к преддверию самостоятельной жизни.
Я думаю, что наши души с сестрой были связаны невидимыми нитями. В те дни, когда она рвалась куда-то и требовала от жизни многого,- и я был мечтателем, и мне хотелось перегнуть судьбу и овладеть ее путями. Но вот Катя успокоилась - нашла что-то или надумала; и странный, нежданный покой вошел в мою жизнь. Из многих юношей, бывших моими сверстниками, я мог бы назваться тогда самым уравновешенным и самым уверенным в том, что звезды на небе светят для всех, но не всем суждены полеты. Я сознательно готовил себе маленькую жизнь - и уже занес ногу на первую ее ступеньку.
Как будто бы мы долго гуляли вдвоем в горах и вот, на склоне дня, простились на высоком холме, откуда на две стороны видны две долины: там - кучка домиков, здесь - городок твоего бытия. Прощай!
Разойдясь, мы аукаемся, пока эхо гор доносит звук. Затем наши голоса замирают, и мы молча спускаемся каждый по своему склону - к своей судьбе. День гаснет, в домиках зажглись огни. Дружба не забыта, но ум каждого из нас уже занят заботами своей долины.
Прощаясь, мы не могли думать, что больше не увидимся никогда. Это просто как-то не приходило в голову. Мы были молоды, и мы привыкли к встречам и расставаньям. Сестра приехала на вокзал проводить меня, мы обнялись и пожелали друг другу лучшего. Она уверяла:
- Ну, ты долго не засидишься у мамы: затоскуешь по Москве!
И я думал, махая ей из окна вагона шляпой:
"Без Москвы трудно! Здесь много осталось милого".
Я застал мать больною; за последний год она очень ослабела и почти ослепла, уже не могла писать писем и поручала это мне. Она мечтала об одном: чтобы я пожил с нею до ее смерти. А что дни ее не будут долгими - мать хорошо сознавала. И еще она хотела, чтобы я женился:
- Ты - мой последний. Повидать бы и от тебя внука - да и на покой!
Я не буду рассказывать о своей жизни. Только скажу, что я оказался послушным сыном и что мечта моей матери исполнилась: она умерла вскоре после того, как я стал отцом.
Из многих смертей, которые мне довелось оплакивать, смерть матери была самой легкой и самой понятной. Когда, много позже, я потерял жену, с которой прожил долгие годы мирно и любовно, и почти тогда же потерял сына, убитого в гражданской войне,- я и их смерти принял как тяжкое, но возможное, оправданное жизнью. Вспоминая о них, я не задаю себе вопроса: "Зачем они жили и за что погибли?" Моя жена умерла в тягчайший год России,- и, быть может, для нее лучше, что ей не пришлось скитаться по чужим землям, как приходится мне. Сын мой знал, на что идет; я его не удерживал - да и не мог бы. Их судьба мне понятна.
Но непонятной и ничем не оправданной кажется мне судьба моей сестры.
Расставшись, мы редко переписывались, особенно с тех пор, как выяснилось, что я останусь в провинции, где уже нашел службу, и что я женюсь. В этих редких письмах сестра писала мне только о своих детях - ничего о себе. Когда у меня начались свои заботы, переписка наша невольно оборвалась. Так прошло года три.
И вот однажды я получил письмо от своего племянника Володи, который уже кончал гимназию,- письмо коротенькое, хорошее, умное и почтительное. Он писал между прочим, что мама его очень больна, что она часто вспоминает обо мне и просила его мне написать. Скоро ей будут делать серьезную операцию, исход которой трудно предвидеть.
Письмо Володи очень меня опечалило, и я просил его написать мне о том, как сойдет операция и что это за болезнь. Он вскоре ответил, что все пока сошло благополучно, если не будет рецидива, и что предполагают рак.
Я с удивлением вспоминаю, как мало места в моих мыслях заняла болезнь сестры. Моя личная жизнь текла ровно и однообразно, в маленьких заботах, в таких же маленьких радостях; дни тянулись долго,- месяцы же мелькали незаметно. Да как-то и ум не мирился с мыслью, что болезнь Кати может иметь роковой исход, что смерть не всегда ждет старости, а косит и молодых,- да не так уж и молода моя сестра, уже ушли ее лучшие годы. И мне казалось, что вот все это разъяснится, а может быть, уже и прошло. В тихой жизни всегда охотно гонишь тревожащие думы. День прошел - и прекрасно; пусть и завтрашний пройдет так же тихо и безболезненно, а там еще день. Довлеет дневи злоба его!
И я долго не мог понять весь смысл нового письма Володи, которое принес почтальон вместе с газетами и обычными повестками:
"Дорогой дядя! Мама умерла вчера после повторной операции. Последние месяцы она очень страдала, и смерть была для нее избавлением. Мы в большом горе. Подробнее написать тебе пока не могу".
Это было весной. А весна в наших краях так хороша. Весна у нас долгая, ласковая, душистая. Река вскрывается, потом теплые дожди, потом цветы, белые, лиловые, всякие, и много их. Цветет сначала черемуха, после сирень и еще позже липа. Потихоньку наступает лето, тоже прекрасное, осторожное - не сразу жара. У нас и осень хороша, и даже зима - сухая, чистая, морозная. В наших краях и смерть не кажется злом и обидой, а кажется сном, неизбежным, когда тело устало жить. Хоть и непонятно: зачем нужно судьбе, чтобы иные люди проходили мимо счастья - прямо к вечному покою...
Так умерла моя любимая сестра.
Если бы я был заправским писателем и хотел создать художественный образ,- я бы, вероятно, постеснялся так подробно повествовать о женщине, ничего в своей жизни не сотворившей, не угадавшей своего пути, даже не сумевшей выковать свою долю счастья. Я хорошо знаю, что моя сестра - не героиня романа, не только современного, но и по тогдашним временам. Но эти записки - не выдумка, а только дань памяти, братский долг - без попытки забавить читателя занимательным чтением.
И я знаю: то, что раньше порождало сомнения и создавало неразрешимые душевные драмы,- то сейчас едва вызывает улыбку. Жизнь так изменилась: внешне стала гораздо сложнее, а внутренне - много проще. Сейчас женщине все открыто и доступно; ей не к чему ломать свою жизнь только из-за того, что ей не верен нелюбимый муж или что человек, который ей нравится, не похож на созданного мечтою героя.
И только одного я не знаю: точно ли нынешняя, духовно упрощенная и независимая женщина счастливее прежней, сжимавшей свою волю обручем семейных обычаев и обязанностей, боявшейся продешевить себя и свою жизнь? Наблюдаю, приглядываюсь, - а не знаю, не уверен, не могу решить... Мне все кажется, что в образе жены и матери, более способной на жертву, чем на сопротивление, есть какая-то своя особая ценность, как в картине старого мастера. Правда, эта чистота и эта цельность сейчас на житейской бирже не в спросе.
Но ведь и все мы, люди старые, люди прошлого, теперь не в спросе и никому не нужны. Нам пора в историю, если в ней найдется для нас место. И только один упрек я мог бы сделать современности: она не уготовала для нас спокойного ухода, она заставляет нас - в последние наши дни - переживать непосильное. Вместо мирного ухода - она сделала нас участниками трагедии, которая не по плечу и многим молодым. Это жестоко - но что же делать!
Моя повесть о сестре кончена.
Я рассказал о ней то, что знал и что видел. Видел я и знал, конечно, не все, только очень малое. Как ни были мы с нею дружны и близки,- а в душу к ней я заглянуть не мог. Я и слезы ее видел только раз - на реке, в предрассвете, когда она не ждала свидетелей. Сколько их пролито - не знаю. И я, плохой друг и нечуткий брат, не знаю, бушевали ли бури в душе бедной моей сестры или она умела сдерживать их, как не всегда удается и сильному мужчине. Она для меня во многом осталась загадкой, моя бедная Катя.
Часто, особенно теперь, когда я совсем один и стар,- думая о сестре, я вижу ее ясно, и девочкой, и взрослой, и такой, какою сам ее наблюдал, и даже такой, о какой знал только по семейным рассказам, особенно материнским.
Бойкий ребенок, все перенимающий у взрослых, девочка с рано проснувшимся чувством материнства, подросток, зачарованный поклонением настоящего большого человека и отдавший ему жизнь, оскорбленная женщина, себя же и покаравшая за это оскорбление, даровитый человек, бросивший ветру свои дарования, подвижница, принявшая посвящение и ушедшая в заботы о детях и о нелюбимом муже. Так я о ней думаю,- но разве я знал ее по-настоящему? Трудно понять целиком русскую женщину!
Вот она плачет на сундуке, сидя со мной в чулане. Вот она крутит локон на виске, упрямо повторяя фразу из учебника Иловайского. А вот - таинственно ходит на цыпочках, решает что-то очень важное. Вот она, уже замужняя дама, грозит пальцем кукле:
- Ага, ты не хочешь слушаться мамы? Тебе не нравится красный бантик?
А вот она в моей студенческой комнатушке, среди юных своих поклонников, общий кумир, королева в бумажной короне. И вот - певица божьей милостью, будущий архитектор, слабая женщина, испугавшаяся любовной тени. И опять - безудержные слезы в утреннем тумане, первый седой волос, разговор о "Норе" с товарищами сына. И какая ранняя, такая жестокая смерть после стольких страданий - за что?
В год смерти сестры, поздней весной, мы с женой уехали в деревню. Жена была так ласкова ко мне, так помогала мне изжить горе,- а было на ней немало забот о первом ребенке. Мы прожили три месяца в крестьянской избе, отдыхая душой, никого не видя из людей городских. Мне нелегко было выговорить себе такой длительный отпуск, и мы решили использовать его хорошенько. Жили, как лесные люди, питаясь ягодами, огородными овощами да немного моей охотой. И мы действительно нашли в природе и утеху, и новый запас здоровья для будущего. Лето удалось прекрасное.
Однажды, помню, я ушел поутру с ружьем в лес, обещав жене принести если не какую дичину, то хоть корзину смородины и малины; она, как обычно, осталась дома с ребенком и по хозяйственным хлопотам: прополоть гряды, починить белье, приготовить завтрак. Я забрел далеко и вышел на небольшую незнакомую поляну. Посреди поляны росла лиственница, раскидистая, ясная, светлая; и трава была здесь не тронута ни человеком, ни зверем. Я остановился в восхищении - и прислушался: к такой картине нужна особая музыка. И вот из леса донеслась до меня эта музыка - голос тоскующей горлинки. Иные птицы щебечут, другие насвистывают, третьи просто поют,- и только про горлинку народ говорит ласково и трогательно: она _т_о_с_к_у_е_т.
И то ли в светлой красоте одинокой лиственницы, то ли в жалобе горлинки я почувствовал близкое веянье души моей сестры Кати. И хоть я не суеверный человек, попросту - неверующий, а в ту минуту готов был поверить, что ее душа здесь, совсем рядом, порхает над травой или яснится в зеленом наряде светлого дерева. И я стоял долго, не смея пошевелиться, и горюя по ней, и радуясь нашей солнечной встрече.
После, возвращаясь домой по лесной тропе, и без дичи, и с пустой корзинкой, я искал слов, чтобы объяснить, почему жизнь моей сестры не удалась и почему на ее долю не досталось того, что к другим само приходит, без зова и без мучительных ожиданий.
Но таких слов - чтобы ими на все думы ответить - я найти не мог. Только до одного я тогда додумался уже у самой опушки леса, за минуту до того, как завидел наш деревенский домик; додумался - и сказал себе вслух, как любил говорить в лесу:
- Не всякий рожденный для любви любовь свою находит, потому что время не ждет, а усталость подкрадывается к нам незаметно.
Печатается по первому и единственному книжному изданию - Париж, изд. "Современные записки", 1931.
В 1928 г. в "Последних новостях" (15-16 дек., No 2824-2825) были опубликованы воспоминания Осоргина о его сестре Ольге Андреевне Ильиной-Разевиг - прототипе героини "Повести о сестре". Отдельные главы повести публиковались в "Последних новостях", 1929, 31 марта. No 2930; 1 окт., No 1929; 7 дек., No 3181. Полностью повесть была опубликована в журнале "Современные записки", Париж, 1930, No 42-43.
Катюша чувствовала себя Давидом, победившим Голиафа...- Ветхозаветное предание рассказывает о борьбе израильтян и филистимлян. Юноша-пастух Давид, пришедший в стан израильского царя Саула, поразил великана-филистимлянина Голиафа из пращи и, наступив на него ногой, отрубил ему голову. Гибель силача Голиафа стала причиной победы израильтян - их противники обратились в бегство (Библия. Ветхий Завет. Первая книга царств. Гл. 17).
Фридрих Великий - Фридрих II (1712-1786) - прусский король с 1740 г.
Меровинги - первая королевская династия во Франкском государстве (конец V в.-751).
Робинзон в русском лесу...- Имеется в виду книга: Качулова О. Робинзон в русском лесу. Рассказ для детей. Спб., 1881. 295 с. (4-е изд.-1900 г.). Об этой книге М. А. Осоргин писал во "Временах": "Автора не помню, но лучшей детской книги не было никогда написано" (Времена. Париж, 1955).
Апостолы любви "без черемухи"...- Книги С. Малашкина, Л. Гумилевского, П. Романова (в том числе его рассказ "Без черемухи", 1926), посвященные вопросам нового быта и морали, вызвали в 1920-х гг. острую полемику в печати. См. ст. Мих. Осоргина о П. Романове "По полям словесным" (Последние новости, 1927, 15 сент., No 2367).
Подобно Счастливцеву из "Леса" я порою <...> ловил себя на неотступной мысли: "А не повеситься ли?" - Речь идет о рассказе Счастливцева о жизни у родственников (А. Н. Островский. Лес. Действ. 2, явл. 2).
Холодный дом...- Сестра М. А. Осоргина Ольга Андреевна, как и героиня повести, жила в Сокольниках, на Стромынской, 12, в доме мужа - В. А. Разевига, члена Русского горного общества, владельца торгового дома "М. Франке и К®" (лаки, краски).
Бегать по Кисловкам...- Кисловские Нижний и Средний пер. сохранили свое название. Кисловский Малый - ныне пер. Собиновский; Кисловский Большой - с 1949 г. ул. Семашко.
Панина Варвара Васильевна (1872-1911) - русская эстрадная певица, исполнительница романсов, цыганских песен.
Читал в "Русском богатстве" Михайловского... - Михайловский Николай Константинович (1842-1904) - русский социолог, публицист, литературный критик; народник. Один из редакторов журнала "Русское богатство" (с 1893 г.).
Записался в Румянцевке в очередь на Бельтова и Николая-она...- Псевдонимы Георгия Валентиновича Плеханова (1856-1918) и Николая Франциевича Даниельсона (1844-1918) - русского экономиста, публициста, одного из теоретиков либерального народничества. Даниельсон перевел на русский язык "Капитал" К. Маркса.
Струве Петр Бернгардович (1870-1944) - русский экономист, философ, историк, публицист.
Туган-Барановский Михаил Иванович (1865-1919) - русский экономист, историк. Защитил диссертацию "Промышленные кризисы в современной Англии" (Спб., 1894).
Будучи юристом, я слушал лекции по естествознанию Тимирязева и бродил с группой медиков по клиникам Девичьего Поля...- Осоргин вспоминал о своих студенческих годах: "Мы слушали и своих, и "чужих" профессоров, и медик так же неизменно являлся на вступительную лекцию А. Чупрова по политической экономии, как юрист не упускал случая послушать ботаника Тимирязева, орнитолога Мензбира, венеролога Поспелова. Искали общих знаний, а не практической тренировки" (Осоргин Мих. Посолонь//В кн.: Памяти русского студенчества: Сб. воспоминаний. Париж: Свеча, 1934).
Фотография прекрасной, испуганной и негодующей девушки, из рук которой двуглавый орел вырывает книгу законов,- олицетворение Финляндии...- В феврале 1899 г. был издан манифест, в котором царь присвоил себе право издавать для Финляндии законы без согласия Сейма, в компетенцию которого до этого временя входило все законодательство по внутренним делам Финляндии.
Мы решили поселиться на Грачевке...- Драчевка, она же Грачевка, получила свое название по местности Драчи, известной с XIV в. (здесь жили "драчи", "дравшие" пшено). Эту же местность позднее стали называть и Грачи, так как здесь изготовлялись снаряды для мортир, называвшихся "грачами". Переименована в Трубную в 1907 г.
К ногам ее он склонился...- Библия. Ветхий Завет. Книга Судеб Израилевых. Гл. 5, ст. 27.
Кассо Лев Аристидович (1865-1914) - известный юрист, министр просвещения Российской империи (1910-1914).
Учебник Иловайского - Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) - историк, публицист, автор учебников по русской и всеобщей истории.