Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Сидение раскольников в Соловках, Страница 2

Мордовцев Даниил Лукич - Сидение раскольников в Соловках


1 2 3 4 5 6 7

ign="justify">  - А у нас, в аглицкой земле, таковых юродивых нет, а есть токмо шуты, и они бывают умны гораздо, - настаивала аглицкая немка, которая хотя и давно жила в России, а все еще многие стороны жизни поражали ее.
  - Нету, нету, родимая, то шуты - особо статья: то у нас скоморохи, гудошники, бражники... А то уроди Христа-ради.
  Амалея Личардовна вспомнила, как она, еще девушкой, в первый раз увидела своего будущего жениха в театре и именно когда играли об одном несчастном старом короле, которого называли Лиром и у которого были три дочери. Там она видела на сцене и шута, такого же юродивого... А здесь, в московской земле, ничего подобного нет... И она невольно вздохнула, взглянув на солнце: и солнце здесь не такое, не так ходит, как в ее родной аглицкой земле. Так низко ходит московское солнце!..
  - У нас, в аглицкой земле, я такового шута видала на theatre, - сказала она, обращаясь к Оленушке.
  - На чем? - с любопытством спросила девушка, которая уже много диковинного и непостижимого слышала от Амалеи Личардовны. - На чем, говоришь?
  - На theatre, Оленушка, - отвечала аглицкая немка. - Да я уж тебе сказывала о theatre.
  - А! Помню, помню... Это дом такой, палата большая, аки бы церковь, а в ней люди сидят на скамьях, да друг над дружкой, высоко, ряда в четыре, сидят и глядят на действо: выйдет это аки бы король, либо королева, либо принец и говорят, говорят либо подерутся нарочно, а то жених с невестой выйдут, тоже говорят о своем сердце. Ах, кабы мне посмотреть на все это!
  - Что ты! Что ты, непутевая! - остановила ее мать. - В эком-то святом месте да об скоморохах... Вон и у нас на святках хари надевают да наряжаются, кто козой, кто медведем, кто бесом, тьфу! Не к месту бы сказать, грех какой!
  Вдруг что-то грохнуло так, что все вздрогнули. Неупокоиха даже присела от испугу. Оглядевшись, увидела, что в одном месте над монастырской стеной клубился дым. Сотник Исачко стоял около пушки, над которой и подымался, тая в воздухе, белый дым, и смотрел куда-то в зрительную трубку. В других местах на стене тоже суетились ратные люди. Из келий торопливо выходили монахи, тревожно посматривая на стены.
  - Пушкари, к наряду! По местам! - раздался зычный голос Исачки.
  - Пушкари, по местам! - повторилась та же команда где-то в воротной башне, это распоряжался сотник Самко.
  Почти в одно мгновенье передовая монастырская стена усыпана была ратными людьми. Скоро на стене показались священники в облачении и монахи. В воздухе заблестели золотые и серебряные оклады икон, несомых по монастырской стене. Церковные хоругви, возвышаясь почти наравне с башнями, веяли в воздухе как крылья и скрипели огорлиями. Впереди процессии шел Никанор в архимандричьем облачении и митре, искрившейся дорогими камнями и бурмицким жемчугом, и, осеняя серебряным распятием пушки и ратных людей, кропил направо и налево святою водой. Что-то чарующее, поражающее представляла эта картина, где, казалось, всю воинственную рать составляли черные клобуки. Со стены неслось пение нескольких сот голосов, большею частью старых, жалких, дребезжащих, как ослабевшие струны гуслей, но их подхватывали и молодые, сильные голоса, разносившиеся далеко по взморью чем-то глубоко трогательным и печальным. Казалось, древняя священная обитель отпевала себя заживо и кропила святою водой свою собственную могилу. И над всем этим стаи вспугнутых голубей, и выше всех в глубокой синеве слабо поблескивает белыми крыльями общий монастырский любимец, белый турман "в штанцах".
  А там, внизу, на море, на голубой поверхности залива тихо покачивались суда, привезшие ратных людей, собиравшихся громить святую обитель. Кровавым пятном горел на солнце красный флаг воеводского судна. А еще ближе, по берегу, краснелись целые кровавые полосы: это красные кафтаны стрельцов, которые, переняв у немцев некоторые воинские хитрости, шли нога в ногу, поблескивая ружьями. Впереди несли тяжелый зеленый стяг с золотыми кистями. За ними медленно двигались, скрипя и покачиваясь в воздухе, какие-то чудовища вроде виселиц на толстых колесах: то были "тараны", стенобитные орудия, которыми предназначалось разбить в щебень стены, сложенные когда-то руками самого Филиппа, святителя московского, во время его печального изгнания. За таранами чернелись пушки, которые стрельцы везли на себе лямками. Под зеленым стягом грузно переваливалась массивная фигура, сверкая шлемом и кольчугою: это был сам воевода, холоп его пресветлого царского величества, Ивашка Мещеринов.
  Еще пение на стенах не умолкло, как послышалась резкая команда, еще никогда не слыханная пушкарями.
  - Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй нас! - прозвучал по стене голос Никанора.
  - Аминь! - отвечали сотники.
  И разом грянуло несколько десятков пушек. Дым заволок стены, башни и самих пушкарей. Никанор осенял пушки крестом. Хор черной братии последними надорванными голосами грянул: "Спаси, Господи, люди твоя!.." Внутри монастыря послышались крики и отчаянные вопли богомольцев, которых так неожиданно застигла страшная осада.
  Исачко своими косыми глазами ясно видел, что пущенные им ядра не долетели до стрельцов, взрыв землю за несколько десятков шагов впереди их строя. Пушкари вновь зарядили пушки.
  Никанор, весь красный, с каплями пота, засевшими в его волосатых бровях, ходил от пушки к пушке, кадил их и пушкарей и кропил святою водою.
  - Матушки мои! Галаночки! - приговаривал он к пушкам. - На вас наша надежда, вы нас обороните!
  Дым ладана смешивался с пороховым дымом. Пушкари, целуя крест, снова кидались к пушкам. Голос сухого Геронтия, как боевая труба, гремел среди плачущего и взывающего хора: "Спаси, Господи, люди твоя!.." Вопли внутри монастыря раздирали душу.
  - Стреляйте, детушки, стреляйте! - кричал Никанор. - Да смотрите хорошенько в трубки, где воевода: в него, жирного, и стреляйте, детки! Коли поразим пастыря, ратные люди разойдутся, аки овцы.
  Залпы следовали за залпами, ядра взрывали землю и разбивали камни, а стрельцы все надвигались, и все виднее и виднее вырисовывались железные головы стенобитных орудий. Последовал залп и с той стороны. Ядра, как громадные орешины, защелкали по монастырской стене и с визгом отскакивали назад, отбивая куски камней и глины.
  - В стяг-от, в стяг зеленый мети, Исачушко-друг! - молил Никанор. - Там воевода.
  На стену вынесли запрестольный образ покровителей монастыря. Далеко блеснула золоченая риза и золотые, с самоцветными камнями венцы вокруг темных ликов преподобных Зосимы и Савватия.
  Никанор упал перед иконой.
  - Святители! Угоднички! Не выдайте своей обители на поругание! - вопил он, ползая перед иконой. - Гляньте-ко с неба сюда! Махните, погрозите перстами святыми на еретиков!
  А ядра все гуще и гуще стучат в стены, Исачко ревет на своих пушкарей.
  - Дайте, братцы! - закричал он. - Дайте, душу свою вместо ядра и зелья засыплю в матушку!
  И он сам зарядил пушку, сам навел ее и грянул.
  Зеленое знамя упало, словно подкошенное. Взрыв радости огласил стены.
  - Стяг упал! Стяг подбили! - кричали пушкари. - Любо! Любо! Еще катай!
  Никанор, раскосмаченный, без митры, которую держал служка, бросился кропить и целовать пушку, которая поубавила московский стяг.
  - Спасибо! Матушка! Галаночка! Еще угоди, в воеводу угоди, родная!
  Новые залпы расстроили передние ряды стрельцов. Стенобитные орудия остановились. Москвичи задумались.
  В это время там, где остановились стрельцы, чтобы, немного передохнув, снова двинуться на монастырь, справа, на пригорке, показалась человеческая фигура. Неизвестный шел к стрельцам и что-то показывал им, поднимая руки. Со стены скоро узнали его: это был Спиря, который показывал стрельцам свою скуфью с птичками.
  - Смотри-тко, братцы, Спиря! - закричали пушкари. - Ай-ай!
  - Он и есть, братцы. Что он задумал?
  Московские стрельцы, видимо, обратили внимание на этого странного человека. Все глядели в его сторону. Некоторые побежали к нему.
  В это самое время слева, где рос кустарник, как из земли выросли люди. Прикрываясь кустарником, они приблизились на ружейный выстрел к правому крылу московского отряда. И их узнали с монастырской стены.
  - Братцы! Да это наши там с казаками! - раздались радостные голоса.
  - Наши! Ай да молодцы! В засад пошли...
  Действительно, то была небольшая партия донцов вместе с молодыми и старыми монахами из рядовой братии, рыбаков и других трудников. Ярко оттенялись в зелени кустарника черные клобуки и скуфьи.
  И вдруг из кустарника раздался ружейный залп. Московские стрельцы дрогнули от такой неожиданности: они сразу поняли, что это засада. Некоторые из них, пораженные пулями, упали. В этот момент и крепостные пушки дали залп.
  Косой Исачко и кемлянин Самко распоряжались нарядом. Задымленные пороховой сажей, без шапок, то с банником в руке, то с дымящимся фитилем, они были страшны. Пушкари не отставали от них. Пушки накалились до того, что к ним нельзя было дотронуться.
  - Уходят еретики! Уходят! - прошел по стене радостный крик.
  - Наутек! Наутек! Улю-лю-лю!
  - Святители! - с радостными слезами стонал Никанор.
  Черный хор с ревущим Геронтием во главе дребезжал разбитыми голосами и гнусел до самого неба: "Взбранней воеводе победительная, яко избавляшеся от злых..."
  - Хвалите Бога, отцы и братие! Кричите до самого престола его! Владыко всесильный!
  Приступ был отбит.
  
  
  IV. СИРОТСКАЯ СВЕЧКА ПЕРЕД ГОСПОДОМ
  Странное, удивительное то было время. Маленький островок, едва заметный на карте, ничтожный огорбок, выползший из-под неизмеримых вод Северного Ледовитого океана, крохотная песчинка среди песков морских, Соловецкий монастырь отложился, ушел из-под державы великого неисходимого Московского государства, и московский великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые России, самодержец московский, киевский, владимирский, новгородский, царь казанский, царь астраханский, царь сибирский, государь псковский и великий князь литовский, смоленский, тверской, волынский, подольский, югорский, пермский, вятский, болгарский и иных, государь и великий князь Новгорода низовской земли, черниговский, рязанский, полоцкий, ростовский, ярославский, белозерский, удорский, обдорский, кондинский, витебский, мстиславский и всея северные страны повелитель, и государь иверския земли, карталинских и грузинских царей, и кабардинские земли черкасских и горских князей и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных отчич и дедич, и наследник, и государь, и обладатель (таков был полный титул Алексея Михайловича, и за прописку хотя единого слова в этом титуле дьяка постигало обычное наказание: "Бить батогом нещадно"), и такой могущественный государь в течение восемнадцати лет не мог подклонить под свою державную руку этого отбившегося от великого российского стада ягненка. Да и не до того тогда было. Повторяем: то было странное, удивительное время.
  Эпитет "тишайший", приданный Алексею Михайловичу его современниками, совсем не подходил к характеристике его царствования, полного бурных событий. Он был кроток, набожен, со всеми ласков, с необыкновенно привязчивым сердцем. Он искренно любил Россию, свой народ и всем сердцем желал ему добра, счастия, благоденствия. Его голубиную душу глубоко ценили все его приближенные, с которыми он обходился с отеческою нежностью, и если иногда и наказывал царедворцев за упущения по службе, только не за злоупотребления, то истинно по-отечески: любимое его наказание было купать бояр в пруду. Вот что он сам писал об этом своему стольнику, Матюшкину: "Извещаю тебя, што тем утешаюся, што стольников купаю ежеутре в пруде. Иордан хороша сделана, человека по четыре и по пяти, и по двенадцати человек, за то, кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю; да и после купания жалую, зову их ежедень, у меня купальщики те едят вдоволь, а иные говорят: мы-де нароком не поспеем, так-де и нас выкупают, да и за стол посадят - многие нароком не поспевают..." И царь доволен, тешится, и выкупанные царедворцы довольны, и ни один не простужался, кушая в мокрой одежде, разве что насморк схватит, который послабее... Да что тогда и за насморки были, когда без платка сморкались!.. Таковы были люди, таковы были у них и нервы...
  И это-то благодушное царствование благодушнейшего и "тишайшего" государя оказалось самым бурным, роковым для России, государственно и духовно расколовшим ее надвое, на две половинки, которые доселе, через два столетия, не могут спаяться воедино.
  Что же это был за клин такой чудовищный, который расколол такое громадное, вековое дерево, как Московское царство, расколол надвое от ветвей и вершины до корня? И где нашелся еще более чудовищный обух, который вогнал этот страшный клин в вековой московский дуб, вогнал так, что расщепил его надвое? Чья, наконец, была та богатырская рука, которая направила сокрушительный обух на московский дуб?
  На эти страшные вопросы во вкусе бессмертного Иоаникия Галятовского можно отвечать только в его вкусе, метафорически.
  Великий клин, расколовший Московское царство, был - идея. Идея, в каком бы виде она ни входила в государство, в общество, в семью, всегда входила клином в живое тело и расщепляла его: входила ли она в виде живого слова, проповеди, в виде книги, в виде знания, она всегда и везде одними усваивалась и принималась, другими отрицалась. Принимали ее обыкновенно или почему-либо равнодушные к господствующим понятиям члены государства, общества и семьи, или же члены молодые, юные, для которых господствующие понятия не стали еще делом привычки, чем-то дорогим, своим. Отсюда являлось раздвоение мнений в государстве, в обществе, в семье: отсюда раскол в обширном, историческом смысле слова, разделение на "приемлющих" и на "неприемлющих", на людей "новых" и на людей "старого порядка". Этою идеею во время Алексея Михайловича была книга, и притом печатная, потому что в Москве завелась первая типография, занесенная из Киева, из того места, откуда заносилось в древнюю Русь все лучшее - христианство, просвещение, печать. Прежде всего, конечно, нужно было напечатать самые важные, самые необходимые книги. А таковыми были книги богослужебные. Начали печатать их. Но с какого оригинала наборщикам набирать их? Надо было найти лучшие, правильнейшие оригиналы. Собрали их. Стали сверять, оказались незначительные разноречия, и в иных описки, которые от давности вошли в привычку, как, например, "Исус" вместо "Иисус". Книги сверили с греческими подлинниками, исправили и напечатали. Тогда люди привычки, старые люди, отказались принять новые книги... Клин остановился в дереве, ни взад, ни вперед...
  Тогда является обух и бьет по клину. Клин, повинуясь страшной силе обуха, входит в дерево и расщепляет его надвое. Обух этот - Никон: он проклял неприемлющих новые книги... Те ощетинились...
  Рука, двигавшая обухом - Никоном, было время: "Приспе бо час"... "Приспе час" и Московскому государству дать у себя место печати, книге, новой идее...
  Соловецкий монастырь вместе с прочими людьми старого склада не принял новых книг и откололся от Московского государства. Нашлись было и в этом монастыре "новые люди", молодые попы, которые начали было служить по новым книгам; но их архимандрит велел "сечь плетьми", и они покаялись после вторичного сеченья.
  Вскоре и сам Никон, так сказать, "отложился". Оскорбленный невниманием царя, который не иначе прежде называл его как "собинным другом", Никон бросил патриарший престол и ушел в монастырь, показывая на стоявшую в то время на небе комету:
  - Да разметет Господь Бог вас оною божественною метлою, иже является на дни многи!
  Он заперся в своем монастыре и сидел там ровно девять лет. Потом его судили и "обнажили" высокого святительского сана... "Откололся" таким образом и Никон, но не от новых книг...
  Затем через год или два после суда над Никоном Стенька Разин "отколол" от Московского государства всю юго-восточную окраину... Так до того ли было Московскому государству, чтобы думать об отложившемся ничтожном островке на Белом море, о Соловецком монастыре... Вот и сидят себе старцы в своей обители и поют по старым книгам...
  Разина берут и помещают его буйную голову на кол.
  Москву очищают от главных вожаков сопротивления новой идее - новым книгам: протопопа Аввакума и других воротил "отколовшегося" московского общества ссылают в Пустозерск.
  Остается один Соловецкий монастырь. Покончив со всеми, принимаются и за него. Шлют туда стряпчего Игнашку Волохова с ратными людьми. Черкая братия принимает Игнашку в пушки и прогоняет от своих стен.
  Шлют стрелецкого голову Корнилишку Иевлева со стрельцами, и его встречают "галаночками" и гонят аки волка из овчарни.
  Шлют, наконец, воеводу Ивашку Мещеринова с целою флотилиею, с пушками и стенобитными орудиями. И Ивашку принимают в "галаночки".
  После неудачного приступа Мещеринов отошел к своим кочам. А монастырь, усилив караулы поблизости стен и подмонастырного хоромного строения и амбаров, вошел снова в обычную жизненную колею. Но через три дня после приступа случилось обстоятельство, которое послужило началом рокового, трагического исхода "соловецкого сидения".
  Старшая начальная монастырская братия, архимандрит Никанор, келарь Нафанаил, городничий старец Протасий и монастырский законник и грамотей Геронтий сидели в трапезной келье и занимались монастырскими делами. Все они сидели на лавке, а Геронтий у стола, на котором лежали бумаги, книги в кожаных и сермяжных переплетах, свитки и стояла медная большая с узеньким горлышком и ушками пузатая чернильница с воткнутою в нее камышовою для письма "тростию". Утреннее солнце, проникая сквозь узенькие, зеленого стекла, с железными решетинами окна, бросало зеленовато-радужные светлые пятна на бумаги, на серьезные лица братии и на согнувшийся над бумагою широкий затылок Геронтия. У порога стояли два мужика в синих рубахах и усиленно встряхивали волосами, стараясь понять то, что читал нараспев Геронтий:
  - "...А который человек по грехом от своих рук утеряетца, или в лесе с дерева убьетца, или колесом и возом сотрет, или озябет, или сгорит, или утонет, или утопленник водою приплывет, а то обыщут без хитрости, что которой от своих рук истеряетца и с тех веры за голову не имати", - читал Геронтий и на этом месте поднял свою черную голову.
  - Не имати, - повторил отец Никанор в раздумье, - стало, на вас поголовщина не падает, - глянул он на мужиков.
  Мужики потоптались на месте. Из них низенький, с бородавкою на скуле и белыми финскими глазами, смело выставил правый локоть вперед и заложил большой палец правой же руки за подпояску, на которой сбоку болтался деревянный гребешок, которым можно было расчесать разве только хвост у лошади.
  - Кака, отцы, поголовщина? - сказал он уверенно.
  В это время в келью вошел молодой высокий чернец. Черные говорливые глаза под крутыми бровяными навесами, широкие скулы, редкая черная бородка, маленькие мягкие усы, не прикрывающие мясистых красных губ, и тщательно заплетенная коса изобличали в нем не худородного чернеца, да и одет он был чисто. Войдя в келью, он помолился на образа и, сделав шаг к Никанору, поклонился в землю.
  - С чем? - спросил архимандрит.
  - С челобитьем, святой отец, - отвечал чернец отрывисто.
  - А в чем твое челобитье?
  Чернец вынул из-за пазухи сложенную вчетверо бумагу и с низким поклоном подал архимандриту, который, не развертывая бумаги, глядел на просителя.
  - Жалоба мне, святой архимандрит, на купецкую женку, на Неупокоеву.
  Архимандрит, видимо, удивился. И другие отцы глядели на просителя с удивлением.
  - На-кось, вычти, - сказал Никанор, передавая бумагу Геронтию.
  Тот медленно развернул челобитную, разглядел ее и, защищая своею тенью от солнца, стал читать:
  - "...Государю архимандриту Никанору еже о Христе с братьею бьет челом нищий государев сиротинка и ваш богомолец, соборной попишко, иеромонашишко Феклиско. Жалоба мне, нищему твоему государеву сиротинке, на купецку жену Неупокоеву, на Акулину Иванову из Архангельсково города. В нонешнем, государь, году, месяца июня во 2-й день, приходила та Акулина с понехидою и подала мне, нищему вашему государеву сиротинке и холопишку, поминанье с большим предисловием. И яз, нищий ваш, поминание у нее взял и стал читать родителей Акулининых. И та Акулина мне, нищему вашему, стала говорить: прочитай-де и все. И яз, нищий ваш, стал ей говорить: "Акулина Ивановна, много прочитать, не одна ты". И она, государь, Акулина, возгордев богачеством своим, учала меня, нищего, бранить лодыжником, и долгогривым шпынем, и кутьею называть, и мучителем обзывать при народе. И яз, нищий ваш государев, не хотя от нее позору и терпети, ее легонько взашей вывел вон из церкви, а она сильною мне чинилася, упиралась и кукиш мне якобы с маслом в нос совала. А назавтра приволокся я по челобитью к богомолке бабе Нениле понехиды служить, и та же меня Акулина нищею вашею собакою называет, и жеребцом, и кобыльею головою, и бранит всячески неудобь сказаемо. Умилосердися, государь, святый архимандрит Никанор, пожалуй на ту Акулину Иванову дочь свой праведный сыск и оборонь, что мне, вашему государеву богомольцу и холопишке, от ее позорные брани и бесчестия нигде от ней уходу нет, ни в кельях, ни в церкви Божии, от ее брани и позору чтоб мне, нищему вашему государеву богомольцу, впредь как жити у престолу соборные церкви под твоим, государя своего, благословеньем и жалованьем. Государь, святый архимандрит Никанор, смилуйся пожалуй".
  Отец Геронтий, кончив читать, подозрительно взглянул на челобитчика. Мужички у порога переглядывались, и моргающие глазки низенького мужичонка как бы подмигивали товарищу: "Знаем-де мы его, кочета брудастого, всех наших кемлянок перетоптал". Архимандрит глядел сердито, двигая, как таракан, своими волосатыми бровями.
  - Не затейно ли ты, малый, написал? - кинул он на него недоверчивый взгляд.
  - Для чего затейно, государь?
  - Для чего! По твоей дурости... Она, Неупокоиха, баба статейна и усердна: ежегодь вклады дает на монастырь, да и вон пять бочек беремянных вина реннского пожаловала на обитель... Я поспрошаю у ней.
  - Сыщи, государь.
  - А послухи есть? - спросил городничий старец.
  Челобитчик замялся.
  - Видоки были? - повторил вопрос архимандрит.
  - Она, государь, шпынем, кобыльей ладоницей лаяла.
  Мужики переглянулись... "Так-де и бабы кемлянки зовут его", - говорили глазки низенького.
  - А при свидетелях это было? - переспросил городничий.
  В дверях показалась косматая голова и скуфья в руках. Мужики торопливо расступились. Юродивый вбежал радостный, восторженный.
  - Бегите, отцы, молиться... у нас светлый праздник, - заговорил он возбужденно.
  Все смотрели на него недоумевающе и со страхом. Знали, что Спиря даром не станет радоваться.
  - Что ты, Спиря? Не мешай нам, мы церковное дело строим, - строго сказал архимандрит.
  - Какое дело в праздник! На дворе велик день!
  - Какой велик день?
  - Все свечи зажжены... все паникадила... до Бога полымя...
  - Да что с тобой?
  - Я плясать хочу, вот что... Сам Бог глядит на нас, а вы - на! Вокруг дурна возитесь...
  Он искоса взглянул на чернеца-челобитчика. Между тем со двора доносился какой-то смешанный гул. Соборный колокол загудел беспорядочно, набатно...
  - Сполох, отцы! - тревожно, шепотом заговорил архимандрит, озираясь на всех и вставая.
  - Трезвон, великая служба, разлюли малина! - радовался Спиря и прискакивал.
  Все поспешили на двор. Там уже был весь монастырь на ногах. По небу ходили клубы дыму.
  - Угодья горят! Кругом поджога! - слышались тревожные голоса. - Это они, злодеи!
  - Все, все свечечки теплятся к Богу, весело! - твердил юродивый, поспешая вместе с старцами на монастырскую стену.
  Действительно, когда старцы вышли на стену, то с ужасом увидели, что весь остров точно утыкан горящими свечами, огненным кольцом было опоясано все пространство на несколько верст от монастыря. Огни горели ровно, тихо, потому что и в воздухе стояла тишина, только в иных местах полымя поднималось высоко и широко, как все уставленное свечами паникадило, а в других местах теплились одинокие копеечные свечечки. Это горели монастырские дровяные склады, скирды многолетнего запаса сена, постройки для рыбного и звериного лова, монастырские карбасы, рыболовные и звероловные снасти - все, куда ни глянешь, горело и дымило, восходя к небу клубами дыма. В просветах пламени виднелось темно-синее море. Птицы носились в воздухе, оглашая весь остров криками. К этому примешивался ужасающий рев скотины и ржанье лошадей.
  Старцы стояли безмолвно, как бы вдумываясь в глубину страшного явления, совершавшегося на их глазах. У Никанора седые брови окончательно надвинулись на глаза и судорожно вздрагивали. Отец Геронтий, казалось, еще более высох и вытянулся в кнут. В стороне раздавались возгласы негодования: "Злодеи! Богоотступники! Да они хуже татар! Изверги!"
  Один Спиря, казалось, ликовал. Он радостно поскакивал и то говорил со своими голубятками: "Гулюшки-гули", то бормотал вслух: "Ай да Иванушка-дурачок! Мещеринушка воевода! Умно сделал, почистил нас, а то уж мы больно грязно жили, жирно ели, сладко пили, мало богу работали... ай да Иванушка! Затеплил нашу сиротску свечечку перед Господом..."
  Ждали вторичного приступа стрельцов и приготовились к отражению их; но приступа на этот раз не было, он был впереди.
  
   V. ОГНЕННЫЙ МОНАХ И ПОСЛАНИЕ АВВАКУМА
  Когда в монастыре убедились, что Мещеринов не намерен брать стены на вороп, добывать монастырь "наглостно", а умыслил измором извести святую обитель, временем и голодом истомить и стал для того вести подкопы под землею, насыпать валы да строить городки, то черная братия опять созвала собор: что делать? на что решиться?
  На собор созвана была только черная братия, а из мирян приглашены лишь сотники Исачко Воронин да Самко-кемлянин. Собор был в трапезе.
  Только что Никанор, перекрестясь на образа и поклонившись черному собору, хотел было говорить, как в трапезу вошел Спиря, а с ним никому не ведомый монах. Он был сух, как Геронтий, но только ниже его значительно, с огненного цвета волосами, черными, запавшими, но горевшими фосфорическим блеском глазами и с лицом, изборожденным морщинами. В руках его был железный посох с крестом вместо ручки. За поясом берестяной бурак. Босые ноги, по-видимому, никогда не знали сапог, ни даже лаптей.
  Огненный монах вошел, потупя голову, потом поднял глаза к переднему углу, помолился и земно поклонился передовым старцам, а потом в пояс на все четыре стороны.
  - Мир обители сей и благословение Божие, - произнес пришелец.
  - Аминь! - глухо повторил весь собор.
  Пришелец опять поклонился.
  - Кто еси, человече, и откуда пришествие твое? - спросил архимандрит.
  - Что ти во имени моем? Аз есмь птица Божья, зверь лесной пред Господом. А пришествие мое от стран полуночных, из страны далекой, из града Пустозерска. Меня послал блаженный протопоп Аввакум.
  При имени Аввакума по собору прошел ропот удивления. Слава этого имени разнесена была во все концы Московского государства: он высился в глазах всех, как единый крепкий адамантовый столп среди падающего правоверия.
  - С чем прислал тебя отец Аввакум? - спросил Никанор, обрадованный и в то же время, видимо, смущенный.
  - С рукописанием, - отвечал огненный чернец.
  - К нам? К соловецкой братии?
  - К вам, отцы.
  Все ждали, что пришелец сейчас подаст письмо. Но он оглянулся, ища кого-то глазами. Глаза остановились на юродивом, который сидел на полу и улыбался.
  - Али печать не сломишь? - спросил он, продолжая улыбаться.
  - Не сломлю, брате, крепка.
  - Так визгалочку, поди, дать?
  - Визгалочку бы.
  Спиря полез в свою сумку и вынул оттуда подпилок, по-видимому, заранее приготовленный. Все с недоумением смотрели, что дальше будет. Огненный монах стал раздеваться среди собора: распоясался, снял полукафтанье и очутился в власянице и портах. Власяница была до того жестка, словно бы она была соткана из тонких колючих проволок. Ропот удивления опять, как ветерок, прошел по собору. Огненный чернец снял и власяницу... Собор ахнул! Сухое тело было обтянуто железными обручами, словно развалившийся бочонок, буквально оковано железом, которое так и въелось в тело и во многих местах проржавело, там, где было до мяса и почти до кости протерто тело...
  То было странное и страшное время: гонения, воздвигнутые на людей, не признавших новых книг, на людей старого мировоззрения, которых новый исторический клин отколол от "новых людей", выработали изумительные характеры подвижников старой веры, и чем нагнетение на них было острее, тем более обострялся фанатизм преследуемых, и, по общему историческому закону, тем более росло их стадо: ничто так не ускоряет рост и не способствует густоте летораслей на дереве, как подрезывание их...
  Собор содрогнулся, увидев это худое, искрещенное железными обручами тело. Вокруг пояса обвивалась железная же полоса, шириною в три пальца. Она окончательно въелась в тело, так что краев ее не было даже видно. Полоса спереди замыкалась замком, который висел на двух сходившихся плотно проушинах.
  Спиря стал пилить дужку у замка.
  - Ноли нет ключа? - с дрожью в голосе спросил Никанор, весь бледный.
  - Ключ у Аввакума на кресте, - был ответ.
  - О-о-ох! - простонал кто-то в толпе. - Господи!
  Подпилок визжал по нервам... но тогда нервов не знали... он визжал прямо по душе, и притом по грешной душе... Все чувствовали эту визготню там, в себе, глубоко, и им чудились муки ада: горящие смолою котлы с плавающими в них людьми; люди, жарящиеся на громадных сковородах, словно осетры; пилы, визжащие по костям и по становым хребтам грешников; крючья, на которых висят подвешенные за ребра люди; клещи, вытаскивающие языки и жилы из рук и ног...
  Визжит, визжит, визжит подпилок! Со Спири пот градом катится...
  - Сме-ерть моя! - выкрикнул Исачко-сотник и упал в ноги пришельцу и стал их страстно целовать: это была увлекающаяся, детская натура.
  - А! Донял, - добродушно улыбнулся Спиря, - это не пищаль, брат, не гуля в штанцах.
  Дужка замка распалась. Замок звякнул о каменный помост. Все вздрогнули.
  - А как ты, миленький, к нам попал? - спросил Никанор, все еще бледный.
  - Вот дурачок провел, из Анзерского скита, - указал пришелец на Спирю.
  - А ты уж и там побывал? - удивился архимандрит.
  - Не я, а мои ноги, - отвечал Спиря.
  Исачко, поднявшийся с полу, стоял красный, совсем растерянный. Косые добрые глаза его моргали, как бы собираясь плакать. Огненный чернец глядел на него с любовью и грустью. Черная братия тискалась вперед, чтобы ближе рассмотреть "подвижничка". В трапезе становилось неизобразимо жарко.
  Когда Спиря рознял поясной обруч на пришельце, под обручем оказался узкий, уже обруча, кожаный пояс. Спиря вопросительно посмотрел на своего гостя.
  - Чик-чик? - спросил он.
  - Чик-чик, - ответил тот, улыбаясь.
  Спиря бросился к столу и достал из него нож.
  - Тут чикать? - спросил он, указывая на живот.
  - Тут, - был ответ.
  Пояс разрезан и снят. В нем оказалась завернутою длинная, узкая, сложенная вчетверо полоска бумаги. Спиря развернул ее.
  - Ишь как намелил протопоп, - проворчал он, - мачком обсыпал бумажку.
  Никанор дрожащею рукою взял бумагу. Геронтий подвинулся к нему, протягивая руку.
  - Соборне вычесть? - нерешительно спросил Никанор огненного чернеца.
  - Соборне, - отвечал тот, надевая на себя опять власяницу и полукафтанье.
  - Благословись, отец.
  Никанор подал бумагу Геронтию. Геронтий перекрестился, а за ним руки всего черного собора поднялись ко лбам да на плечи. Спиря сел на полу и стал кормить своих голубей.
  - "...Всем нашим горемыкам миленьким на Соловках, - начал Геронтий, - протопоп Аввакум, раб и посланник Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа, благодать вам, отцы и братия, и чада, и сестры, и дщери, и сущие младенцы. Прослышал я здесь, сидя на чепи в земляной яме, что вы, яко подобает воинам Христовым, ратоборствуете добре супротив проклятых никониан. Честь вам и слава, стрельцы Христовы! И Никанорушка, свет архимандрит, осквернив руку свою и душу троеперстием ныне чу кровию омывает пятно то с души своей. Спасибо, свет Никанорушка!"
  ...Куда девалась бледность архимандрита! Он стоял багровый, а из-под седых нависших бровей текли слезы и разбивались в брызги о перламутровые четки.
  - "... Хвала тебе, воеводушка и стратиг правоверия! Похвала всем вам, стрельцы божьи в клобуках, и вам, сотнички добрые, и ратные люди, и миряне! Обнимаю вас всех о Христе, длинны су руце мои: всю Русь правоверную обнимаю, яко невесту богоданную".
  И Исачко стоял красный как рак.
  - Исакушка, слышишь? - прошептал Спиря.
  - Нишкни, друг, - отмахнулся тот.
  - "...Молю всех вас, страждущих о Христе, кричу к вам из ямы моей, из сени смертной, руце мои простираю к вам из земли, из живой могилы, в ню же ввергоша меня сатанины сыны, молю с воплем и кричанием, откликнитесь, светы мои миленькие: еще ли вы дышите или уже сожгли вас, что лучину Христову; или передавили, или в студеном море, что щенят, перетопили? Нету чу? Дай-то Бог. А коли нету, именем Божием заклинаю вас: претерпим зде мало от никониан, претерпим и кнут, и огнь, и костей ломание, претерпим миг един смертный, яко молния краткий, да Бога вечно возвеселим и с Ним вместе возрадуемся. Ныне бо в зерцале гадания, тамо же, за гробовой доской, за костром, за виселицей, лицом к лицу Его, света нашего, узрим. Ныне нам от никониан огнь и дрова, земля и топор, нож и виселица, могила без савана, похороны без ладану; вместо пения "плачу и рыдаю" кричание и рыдание секомых и пытаемых, вопление жен и детей, гугнение урезанных языков; там же ангельские песни и славословие, хвала и радость, и честь, и вечное ликование в царских венцах. Яра ныне зима, ох яра, студена, но сладок тамо и тепел рай; болезненно терпение, но блаженно восприятие. Того для да не смущается сердце ваше: и я здесь, миленькие мои светы, в земле скачу и ликую, что собачка на цепи: близко венец царский, вот-вот рукою достаю. Так-то, светы. Всяк верный не развешивай ушей, не раздумывайся, гляди со дерзновением во огнь, в воду, в яму глубокую, против ядра и пищали, иди и ликуй, и скачи: под венец идешь, на царство. И его-то, нашего батюшку-царя, тишайшего миленького света, нашего "свете тихий", они, сатанины сыны, смутили. Да добро! Его сердце в руце Божией: сам Бог ему персты сложит истово и светлы оченьки ему откроет. Любо мне, радостно, светики мои, что вы охаете: "Ох! Ох! Ох! Как спастися? Искушение прииде!" Чаю су ох, да ладно так, ладнехонько: а вы, светы, меньше спите, убуждайте друг друга, вас много, кричите до Бога, услышит за тридевять земель, увидит за синими морями за окиянами: у Него чу очи не наши, всевидящи. А я играю, в земле сидя, что сурок зимой, плещу руками, звеню цепями, то гусли мои звончаты, аки райская птичка веселюсь, а меня едят вши, добро! Пускай их! Меньше червям останется. Пускай, реку, диавол от сосуды своими погоняет от долу грязного сего к горнему жилищу и в вечное блаженство рабов Христовых. Идите же ко Христу, светы мои. Приношу вас и себя в жертву Богу живу и истинну. Богу животворящу мертвыя и сожженныя в золу. Сам по Нем аз умираю и вам того желаю. Станем же добре, станем твердо. Аще не ныне - умрем же всяко, а из нас, что из зерна горушна, вырастут тьмы тем. Помяните первых христиан. Ныне что! Ныне игралище, шутки, широкая масленица нам: нас жгут и вешают в одиночку, а тогда, светы, посекали секирами во главу по сорока тысяч, топили в озерах по полутретьи до четверты тысяч, жгли без числа, что лес. А что взяли! Из двунадесяти апостол стали тьмы тем верующих. Тако и из нас. Сожгут одного из нас, что золы-то выйдет! А та зола, светы мои, семя новое: сколько золинок, праху сего от сожженного тела, пустят по свету, столько новых верных вырастет из тех малых золинок. Отрубили у кого голову, ино та голова зерном стала, и отродится то зерно из могилы сам-сот, сам-тысяч: ни едина рожь так не родит, ни ячмень, как голова мученика. Это верно, други. Посеки один дуб, ан сто дубков пойдет от корня. Так-ту! Вон меня еще не посекли, аз еще расту, старый дуб, а из меня уж вырос во какой молодой дубок. Терентьюшко млад, что к вам сие мое писание принесет, коли Господь сподобит. А был он стрелец московский, караульщик мой, и замкнуты мы с ним здесь в Пустозерске, что собаки на одной цепи, в яме жили, да Христос среди нас. А теперяна! Как познал прелесть света и мое тюремное веселие, из тюремщика сынком мне миленьким стал".
  - И-и! Хитер су, вор Терешка! - дергал Спиря Исачка за полу, показывая на огненного чернеца.
  - А что он? - удивился Исачко.
  - Вон приковал себя ко Христу веригами, ну и любо ему со Христом-ту.
  - Уж и подлинно, ах!
  - "...Стойте же, светы, не покоряйтеся да страха ради никонианска не впадете в напасть, - читал Геронтий. - Иуда апостол был, да сребролюбия ради ко диаволу попал, а сам диавол на небе был, да высокоумия ради во ад угодил, Адам в раю жил, да сластолюбия ради огненным мечом изгнан и пять тысящ пятьсот лет горячу сковороду лизал. Помните сие и стойте, светы: держитесь, крепко держитесь за Христовы ноги да за Богородицыны онучки. Они, светы, не выдадут. Аминь".
  Голос Геронтия смолк. Сотни грудей, долго не дышавших от внимания, теперь дохнули ветром.
  - Аминь! Аминь! - застонала трапеза.
  - Будем стоять! Будем держаться за Христовы ноги да за Богородицыны онучки.
  - Добре! Добре! Любо! Умрем за крест, за два перста!
  - Потерпим за сугубую аллилуйюшку-матушку! Постраждем!
  Голоса смешались словно на базаре. Слышалось - и "за Богородушку", и "за аллилуйюшку", и "персточки-перстики родимы...".
  - А за батюшку "аза"! Ох, за света "аза" постоим! - перебил всех голос юродивого.
  Многие смотрели на него вопросительно, не зная, о каком "азе" говорит он.
  - Не дадим им "аза"! - повторял юродивый.
  - Какого аза? - обратились некоторые к архимандриту.
  - А в "верую", - отвечал тот. - В "верую во единого Бога" там сказано: "и в Господа нашего Исуса Христа, рожденна не сотворенна"... А никонианцы этот самый "аз"-от и похерили, украли целый "аз"...
  - Батюшки! "Аз" украли! Окаянные!
  - Так, так, братия, - подтверждал Никанор, - велика зело сила в сем "аз" сокровенна: недаром в букваре говорится "аз ангел ангельский, архангел архангельский..."
  - Ай-ай-ай! И они, злодеи, украли его, батюшку?
  - Украли, точно злодеи.
  Послание Аввакума внесло такую страстность в это черное соборище, что все готовы были сейчас же идти в огонь, на самые страшные муки. Страдания, и притом самые нечеловеческие, стали для этой нафанатизированной толпы высочайшим идеалом, к которому следовало идти неуклонно, мало того - не идти только, а бежать, рваться со всем безумием мрачного ослепления. На Никанора послание это подействовало, как бич на боевого коня и как елей на старые трущиеся в душе раны. Аввакум, мнения которого он трепетал после публичного отречения от двуперстия, Аввакум, ставший центром и светочем борьбы за старые начала, выразителем силы, ей же имя легион и тьмы тем, этот Аввакум шлет ему привет и хвалу, бросает и на него луч своей мрачной славы. Исачко-сотник, необыкновенно впечатлительное и страстное дитя природы, тоже вспыхнул как порох от послания Аввакума.
  А тут еще этот огненный Терентьюшко в потрясающих душу веригах, Терентьюшко - бывший стрелец, тюремщик и мучитель Аввакума - какие ужасы он сообщил!
  Для большего нравственного и физического истязания Аввакума в Пустозерске, где его засадили в глубокую, сырую и холодную, земляную яму, к нему приковали его сторожа-тюремщика, этого самого стрельца Терентия, с тем расчетом, чтобы тюремщик был всегда при арестанте, а в случае если арестант совратит и его, то чтобы все-таки они оба были на цепи и не могли бежать. Но к

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 360 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа