гостя" Пушкина - двух литературных перлов, в которых вашему покорному слуге, однако, не нашлось места. Я, разумеется, метил на Дон-Жуана, изучил эту роль перед зеркалом, бегал специально на нее смотреть на гостившего в то время в Петербурге знаменитого Эрнеста Росси, и вдруг (можете себе представить мое негодование!) - мне поручили роль Лепорелло, а Дон-Жуана предоставили изобразить "окающему" Кузьме Блошенко. Но я решил на этот раз выдержать характер и от комической роли отказался наотрез.
Нейгоф тоже показал характер, как и я, решительно отклонив предложенную ей роль доны Анны и выразив настойчивое желание сыграть Лауру, за которую, в свою очередь, уцепилась обеими руками панна Вильчинская.
Таким образом, спектакль прошел без нашего участия и, к полному нашему удовольствию, невыразимо скверно. Лаура-Вильчинская во время пения два раза сорвалась с голоса, а Жуан-Блошенко орал без толку к без совести и гремел своими огромными подвязными шпорами, как взвод жандармов.
Тем не менее Марте все-таки хотелось выступить в чем-нибудь перед публикой до закрытия школьных занятий. За отказом от доны Анны оставалось выступить в качестве чтицы в предполагаемом в конце поста литературном вечере. Весь вопрос сводился теперь к тому, что читать. По поручению Марты я перебрал всевозможные "Живые струны", всякие школьные хрестоматии и сборники новейших поэтов, даже рылся одно время в Публичной библиотеке в старых журналах, надеясь там найти что-либо по вкусу моего идеала, и все-таки никак не мог угодить. Или стихотворение было слишком длинно, или очень коротко, или слишком сентиментально, или опять слишком вульгарно.
Наконец, она нашла сама без всяких посторонних влияний, что читать, перелистывая как-то разрозненный том стихотворений Майкова. Как-то раз я зашел к Нейгоф не в обычное время, утром, всего на минутку, с новым поэтом под мышкой. Я застал Марту посреди залы с раскрытой книгой в руках, взволнованную, порозовевшую, похорошевшую...
- Сакердончик, милый... я нашла то, что мне нужно! - встретила она меня ликующим возгласом.
Это было стихотворение Майкова "Невольник", художественный перл, как-то странно мной пропущенный среди огромного стихотворного вороха, мной пересмотренного. Марта вся была под впечатлением своей поэтической находки.
- Стойте, я вам сейчас прочту... идите сюда...
- Но позвольте, надо же раздеться...
- Совсем не надо, идите так, как есть... Maman нет дома... Идите же, а то у меня пройдет настроение! - крикнула она повелительно.
Я повиновался и так, как был, в теплой шинели, в высоких мокроступах, запорошенный снегом, ввалился в залу. Марта откашлялась, выступила на середину залы, выпрямилась и медлительно-плавно, с каким-то красивым помахиванием руки, произнесла:
Каждый день в саду гарема,
У шумящего фонтана,
Гордым лебедем проходит
Дочь великого султана.
Затем она незаметно ступила шаг назад, наклонила голову и, ревниво мерцая из-под опущенных ресниц своими чудесными глазами, продекламировала далее:
У шумящего фонтана,
Бледный с впалыми щеками,
Каждый раз стоит невольник
И следит за ней очами.
Раз она остановилась,
Подняла глаза большие...
(И она устремила на меня свои большие, пристальные глаза)
И отрывисто спросила:
"Имя? Родина? Родные?"
И как спросила! В ее голосе чувствовалось одновременно - и оскорбленная гордость повелительницы, смущенной упорным взглядом красивого раба, и невольное участие, и робко проступавшая нежность. Потом взгляд ее вдруг загорелся, грудь взволновалась, лицо, казалось, потемнело, и глухо, но отчетливо, как биение сердца, голосом человека, сдавливающего в себе прорывающуюся наружу кипучую страсть, она прошептала:
"Магомет,- сказал невольник,-
Емен - родина, а кровью
Я из Афров - род, в котором
Рядом смерть идет с любовью!.."
...И захлопнула книгу.
Я не двигался, ошеломленный. Ничего подобного я не ожидал от Марты. Это была уже не декламация, а живая страсть, трепетавшая з каждой строке произведения, одухотворявшая каждое слово. Ни прежде когда Марта читала Корделию, ни после, когда мне не раз приходилось ее видеть и слышать, она не приближалась к такому совершенству. А она стояла, как ни в чем не бывало, небрежно оправляя складки своего пестрого турецкого капота, весело щурясь от бившего солнца, празднично освещавшего нарядную залу.
- Хорошо, Сакердончик?
Вместо ответа я бросился целовать ее руки, как полоумный, моргая влажными глазами... и тут только вспомнил, что я в шубе и мокроступах! При звонком хохоте моей чародейки я кидаюсь в переднюю, поспешно начинаю разоблачаться... и сталкиваюсь с maman Нейгоф. Словом, целая история... Впрочем, все разрешилось в мою пользу. В вознаграждение за мои усердные хлопоты по розыску стихов я был оставлен обедать, а после обеда явился неизменно иронизирующий Кока, и составился маленький литературно-театральный комитет, единогласно одобривший старика Майкова. Хотя исполнительница "Невольника" и отказывалась упорно повторить свое чтение перед "комитетом", но я был в таком шумно восторженном состоянии, что мне поверили на слово, что Марта читает его божественно.
Нужно ли говорить, с каким нетерпением ожидал я великопостного испытания? Я уверен, что волновался вдвое более самой Марты, которая, казалось, вся была сосредоточена на изобретении подходящего туалета. Нужно ли также повторять старую историю влюбленного поклонника, что, когда настал вечер, я находился в состоянии, близком к умопомешательству, и первое отделение, напичканное разными лжеклассическими тирадами, пропустил и мимо глаз и мимо ушей. Зато по окончании антракта я весь обратился в какой-то священный трепет... "Вот-вот,- думалось мне,- она выйдет, и разом померкнут все мнимые школьные светила, и дуновение таланта пронесется по изумленной зале, и миру объявится новое, лучезарное слово..."
И вот она вышла - величественно красивая, в фантастическом черном платье с сверкающими полумесяцами, рассыпанными по бархатному полю, с бриллиантовой звездой в гордо взбитых волосах, как та восточная звезда, прекрасная султанша, воспетая поэтом. Она вышла и начала медленным, взволнованным голосом:
Каждый день в саду гарема
У шумящего фонтана
Гордым лебедем проходит
Дочь... дочь...
И вдруг запнулась, потерялась, вся вспыхнула, как зарево... Я сидел ни жив, ни мертв, готовый крикнуть через всю залу потерянный стих... К счастью, Марта вспомнила и продолжала. Но светлый гений, покровительствующий своим избранницам, ее покинул, и исполнение вышло неуверенно, тускло, совсем скомканно. Едва из уст Марты вырвался последний стих она сконфуженно наклонила голову и торопливо, как виноватая, прошмыгнула за кулисы.
Впрочем ее голос, красота, необыкновенный туалет произвели должное воздействие, и в зале раздались аплодисменты... не те, разумеется, на которые принято выходить. Я взглянул на мамашу Нейгоф, чопорно восседавшую в первом ряду кресел. Она явно была смущена, но следы ее смущения сглаживались общим видом материнской самоуверенности. "Я ведь говорила,- изображала ее напудренная физиономия,- что моя дочь - Норма и Динора, а совсем не драматическая актриса!" И в этом торжествующем взгляде я читал себе полное осуждение.
Милая, бедная Корделия!
Я нашел ее за кулисами, сидящую неподвижно на стуле, в каком-то малодушном оцепенении, в котором я ее никогда не видал,- бледную, чуть не плачущую. Несмотря на уговоры суетившихся около нее двух товарок по школе, она ни за что не хотела выйти в залу. "Maman была права... maman была права!" - беззвучно всхлипывала она, нервно кусая свой кружевной платок и не обращая на мое присутствие ни малейшего внимания. Наконец, за кулисы явилась сама maman и убедила Марту показаться в зале, на том простом основании, что генеральская дочь должна быть выше толпы и тем более актерской. Вскоре, впрочем, она увезла Марту домой, простившись со мной крайне пренебрежительно, явно удовлетворенная, что извлекла дочь из театрального омута. По выражению ее лица я убедился, что неудачный дебют Марты окончательно восстановил ее против драматического искусства и что она смотрела теперь на неупокоевский кружок "Друзей театралов" совсем как на заведение для умалишенных.
Так или иначе, но фонды мои теперь настолько понизились, что я благоразумно вынужден был отложить мое паломничество в девятую линию Васильевского острова до первого дня Пасхи.
Первый день праздника был светлый, теплый, совсем весенний, и я шел в семью Нейгоф с визитом снова в таком ликующем настроении, как будто меня ожидало там невесть что. На самом же деле меня ожидали там две крупные неприятности: с визитом у Нейгоф сидели полковник Дифендов, тот самый Дифендов, которого прочили в мужья Марте, и какая-то благотворительная генеральша Побидаш,- оба круглые, толстые и красные, как астраханские арбузы. Разговор, разумеется, был не о театре, а вертелся около каких-то светских сплетней, нимало для меня не интересных. Я был представлен астраханским арбузам просто как некий господин Груднев, без малейшего намека на мое артистическое достоинство, и все время их визита занимал в углу гостиной довольно плачевное положение. Наконец роковой полковник и благотворительная дама поднялись с места, взяв с Марты слово: первый - танцевать с ней первую кадриль на каком-то постылом журфиксе, а вторая - продавать на каком-то бонтонном базаре ланинское шампанское. Не выходившая в продолжение помянутого визита из рамок обычной светской любезности, с уходом гостей Марта опять пришла в свое домашнее добродушно-юмористическое настроение. От нее, разумеется, не скрылся мой хмурый вид.
- Что вы смотрите таким Гамлетом, Сакердончик? - спросила она, когда maman зачем-то вышла из залы.
- Как же мне не смотреть Гамлетом, Марта Васильевна, когда вы...
Я остановился.
- Продолжайте: когда я?
- Когда вы, в самый короткий промежуток, так резко изменились!
Марта мельком взглянула в зеркало, улыбнулась и недоумевающе пожала плечами:
- Из чего же вы это заключаете?
- Из того, что вы стали совсем не та, как прежде... О театре вы даже не упоминаете... В нашу школу за последнее время совсем не показывались... Просто не знаю, что и думать.
Глаза Марты насмешливо сощурились.
- А что же мне делать... в этой нашей школе?
- Как что? То, что делают другие: работать, изучать, совершенствоваться...
Глаза ее сощурились еще более.
- Вы это серьезно думаете, что эти - другие - работают и совершенствуются?..
- По-вашему, что же выходит?
- По-моему, выходит одно: что вы - милый, наивный Сакердончик, а ваша хваленая школа - пустая затея, не стоящая ни малейшего доверия, в которой умеют только говорить о высокой материи, а на самом, деле интригуют, сплетничают и занимаются такими гадостями, о которых барышням совсем непозволительно говорить!
Она вся раскраснелась, и глаза разгорелись, как два угля.
- Ах, довольно обо всем этом... довольно!! Кстати, сюда идет maman, а она о вашем Шекспире и слышать теперь не может!..
Мамаша Нейгоф вернулась в гостиную с совсем расстроенным видом и упавшим голосом сообщила дочери, что Анна Гавриловна и вторую пасху испортила, как первую, и переложила столько сахару, что нет никакой возможности есть! Разумеется, тут было не до Шекспира!
К обеду подошел брат-юнкер и напустил на меня такого холода, что ужас. Он находился накануне выпускного экзамена и на каждом шагу давал чувствовать свои будущие эполеты. О театре все точно условились не проговариваться, всецело занятые предстоящим базаром генеральши Побидаш. Словом, обед вышел мне не в обед, и я ушел на этот раз из семьи Нейгоф с невыразимой тяжестью на сердце.
Через две недели начинались каникулы,и я отбыл в г. Керчь, совершенно убитый переметчивостью моего "предмета".
В первых числах сентября я опять был в Петербурге. Я перешел теперь на третий курс и получил завидное право играть изредка на клубных сценах, разумеется, пока роли лакеев и гостей. Но я мужественно верил, что это лишь первые необходимые ступени на тернистой лестнице артистической карьеры, и не падал духом. Что меня удручало - это исчезновение Марты Нейгоф. В школу она более не показывалась, а прежняя ее квартира в девятой линии стояла пустая. Но сердечное предчувствие, редко обманывающее платонических любовников, настойчиво подсказывало мне, что она здесь...
Действительно, в последних числах декабря, как раз перед самыми рождественскими праздниками, я наконец ее встретил в Гостином дворе, все такую же цветущую и нарядную, какою ее мне случалось всегда видеть и какою иначе не мог себе представить. Она стояла перед витриной каких-то дамских ненужностей и задумчиво блуждала по выставке своими погибельными глазами.
- Корделия! - окликнул я ее нерешительно.
Марта быстро обернулась и глаза ее весело засмеялись.
- Александр Вячеславич... вы? Наконец-то! Как я рада!..
Последовали дружеские рукопожатия. Хотя официальное "Александр Вячеславич" меня покоробило, но живая радость, которую обнаружила Марта при встрече, утешила меня сразу несказанно.
- Как это мы до сих пор не столкнулись... Это даже странно! - волновался я, любуясь ее разгоревшимся от мороза лицом.- Просто вы, вероятно, носите какую-нибудь шапку-невидимку, чтобы дурачить ваших поклонников!- пошутил я, кивая на ее высокую белую папаху.
- Ну уж, какая это невидимка. Вот вы другое дело! - засмеялась она, оглянув мою маленькую барашковую шапочку, напоминавшую собой поповскую скуфейку.
Мы оба рассмеялись, как будто никогда не расставались. Марта предложила пройтись по Гостиному. Она вся теперь оживилась и вошла в свою, так сказать, обычную, юмористическую тарелку.
- Скажите на милость, что вы здесь делаете в Гостином дворе? Добрые люди пришли сюда за рождественскими покупками, а вы, поди, так, зря болтаетесь?
- Вот вы и ошибаетесь: я как раз зашел, чтобы сделать себе на елку один подарок, к которому долго подготавливал свой карман.
- Хотите угадаю - какой подарок?
- Сделайте одолжение.
- Штуку черного сукна... на костюм Гамлета... Угадала? Я слегка обиделся.
- Вот и не угадали.
Вовсе не штуку черного сукна, а полный прибор для гримировки!
Марта звонко расхохоталась.
- На елку... гримировочный прибор? Ах, Сакердончик, Сакердончик, вы все такой же!
- На что меняться мне! - трагически продекламировал я из "Горе от ума".
- Вернулись холостые? - продекламировала она комически.
- На ком жениться мне?.. Вы знаете отлично, что кроме вас, Корделия... и искусства у меня нет ничего привлекательного в жизни!
- Вот вы и женитесь... на искусстве. Право, будет отличная партия. А на мне, вы знаете, maman ни за что не позволит...
- Вы все шутите, Марта Васильевна, а для меня это вопрос жизни...
- Сакердон, милый, Марта Васильевна вовсе не шутит, и она вовсе не так легкомысленна, как вы думаете. У ней есть тоже вопрос жизни... и вопрос этот разрешится не далее, как на будущей неделе. Вы не верите, что у меня есть вопрос жизни? Ну, так знайте же, господин Гамлет, что на праздниках я дебютирую в кружке "Свободных любителей"... Что вы морщитесь! Вам не нравится, что я, наконец, дебютирую?
- Нет, не то... напротив, помилуйте! Но кружок "Свободных любителей" имеет такую двусмысленную репутацию...- пробормотал я, донельзя угнетенный ее переходом во, враждебный театральный лагерь.
Нейгоф беспечно усмехнулась.
- Захотели вы репутации от любительского кружка! Все они на один лад. А ваш неупокоевский кружок с вашей трагической школой, думаете, лучше? Что в приемной стоит бюст Шекспира с отбитым носом - это еще ничего не доказывает. Зато у нас, у "свободных любителей", есть светский гон. А это, что бы ни говорили, много значит. По крайней мере там никогда не рискуешь встретить особ вроде вашей... этой панны Вильчинской!
Я из деликатности не возражал,, потому что отлично знал, что такое представлял собой кружок "Свободных любителей", который вернее следовало бы назвать "светских губителей". У нас все же был Шекспир, хотя и с отбитым носом, а там, кроме фотографической карточки Савиной, вывешенной в конторе бок о бок с прейскурантом модного магазина какой-то мамзель Жан, иных драматических следов отыскать было довольно трудно.
Итак, я промолчал и лишь меланхолично осведомился - в чем она предполагает дебютиррвать.
- Вы знаете водевиль "Вспышка у домашнего очага"... "Le mari dans du coton?" Ну, вот я в нем играю роль взбалмошной жены... Надежда Николаевна находит, что эта роль должна мне очень удаться... Надежда Николаевна Синеокова - известная любительница... Вы, вероятно, слыхали... Что же вы не отвечаете и смотрите исподлобья, как волк? Ну, конечно, слыхали... Кто из театральных ее не знает!
- Никакой Синеоковой я не знаю, а я знаю одно: что перейти от "Короля Лира"... к переделочному водевилю - это такой шаг... такой шаг...
- Который ведет к погибели! - драматически подсказала за Меня Нейгоф.- Так, по-вашему?
И заметя, что я мрачно сверкнул глазами на ее иронию, продолжала добродушно:
- Вот видите ли, что я вам скажу на это... Вы, Сакердончик, очень милый, очень добрый, ну, словом, я вас очень люблю... Только не сбивайте меня вы ради самого бога вашими классиками... Ну какая я в самом деле Корделия?.. Я Фру-Фру, Перикола... все, что хотите, только не Корделия... А что я тогда так удачно прочла, так это чисто случай... Когда мы с maman были за границей, мы во Флоренции видели "Лира" с Росси... Корделию играла какая-то тоненькая и очень миловидная итальяночка... фамилию теперь не помню... Макарони или Лацарони - наверное, что-то в этом роде... Ну, так тогда нам с maman ее игра очень понравилась... так это у ней все выходило грациозно... душевно-грациозно. Вот maman потом мне говорит: "Что бы тебе, Марта, попробовать себя в Корделии. Это такая деликатная роль..." Вот я себя и попробовала. Нашел на меня такой удачный момент. У всякого в жизни бывают свои удачные моменты... А только это вовсе не мое амплуа... Это мнение и мое собственное, и maman, и Надежды Николаевны... все, все наши добрые знакомые в этом уверены! Фуй, вы опять смотрите исподлобья... Я терпеть не могу, Сакердончик, когда вы смотрите исподлобья... У вас такие светлые, хорошие глаза, к которым идет только улыбка... Ну, улыбнитесь же, Сакердончик, улыбнитесь, а то я вас брошу и пойду в Перинную линию, в No 7... А вы знаете, номер седьмой - это такой роковый номер для дам, что раньше часу оттуда не выберешься и непременно купишь какую-нибудь дрянь. Ну-с, что же?
Нечего делать, я улыбнулся, хотя случайное причисление меня к "недобрым" знакомым уязвило мое самолюбие самым серьезным образом. Но Марта ничего этого не замечала и с неослабевающей энергией продолжала отстаивать и расписывать передо мной свой новый кружок.
- Одно, что там ужасно - это интриги. Ах, если бы вы знали, какие там интриги. Не далее как на вчерашней репетиции чуть не вышел скандал... Надо вам сказать, что, кроме "Вспышки", идут два акта из "Горе от ума", и Софью и Лизу играют сестры Трамбецкие - известные кружковые сплетницы. Между тем дежурным старшиной в тот вечер был статский советник Шалашников. А этот самый Шалашников, надо вам сказать, давно добивался роли Софьи Павловны для своей жены. Вот он и задумай отомстить семье Трамбецких... Вы знаете, что он сделал? Вы просто не поверите! Он выкрал перед самой репетицией из суфлерской будки экземпляр "Горе от ума"... Это статский-то советник! До чего может довести любовь к своей дражайшей половине! А Трамбецкая, оказывается, выследила и подняла за своих детей целую историю. Кричит на всю залу, что доведет дело до градоначальника - просто срам! Еле удалось ее успокоить. И все-таки я вам скажу, что, несмотря на интриги, наш кружок - милый, милый и милый!!
И видя, что я еще недостаточно пленен описанными прелестями, весело откашлялась и продолжала живописать:
- Во-первых, он уже потому милый, что там все светские люди... это, разумеется, отражается во всем... ("Даже в поступке статского советника Шалашникова",- подумал я про себя.) В игре, в mise en scХne {Мизансцене (фр.).} - во всем господствует самый изящный тон... А это очень важно... очень! И потом, знаете, у кружка есть свой оркестр - из любителей и любительниц. Это просто курьез, что такое этот оркестр! (Марта детски-радостно расхохоталась.) Вы только представьте себе: на барабане играет некий седовласый адмирал, на тромбоне зудит один модный адвокат, а две первые скрипки изображают две старые девы... любительницы... Умора!.. Вы непременно должны прийти посмотреть, что у нас такое происходит. Да то ли еще у нас бывает!.. Вы знаете, мы ставим не одни оперы и драмы, но и балет, настоящий балет, как следует - в трико, с коротенькими юбочками и разными там пуантами и ронжамбами. И премило выходит... и все кружковые... даже один драгунский полковник в нем участвует... Некий Каташихин. Вы, может быть, знаете? Ах, какая талантливая личность!!. Хохотун, анекдотист... ну, словом, душа общества. И, вообразите, какое совпадение?!. На днях я его вижу в "Пахите" в трико, в розовых башмачках, выделывающим там разные антраша. А на другой день встречаю на Малой Садовой, едущего на развод,- в густых эполетах, в регалиях, каска с султаном... Я ему кланяюсь... А он мне вот так... по-балетному... ручкой. Прелесть как весело!.. Нет, что вы там ни говорите, а я повторю в десятый раз, что наш кружок - милый, милый!!
Что мне было отвечать на этот грациозный, но легкомысленный лепет, обличавший, незаметно для себя, злее всякой щедринской сатиры, все пустозвонство господ свободных любителей. Да и до обличенья ли мне было, мне, двадцатидвухлетнему юноше, находившемуся бок о бок с любимой женщиной, с которой я не виделся с лишком полгода. Если б я и решился на обличение, это было бы не только грубо, но вовсе глупо. И я молчал как виноватый, упиваясь ее звонкой болтовней, любуясь ее жгучими глазами, радуясь на стройность ее стана, на неуловимую грацию всех ее движений. Понемногу я совсем забыл и о целях искусства, и о цели моего путешествия - покупке гримировочного ящика - и вместе с Мартой весь отдался жизнерадостному созерцанию окружавшей нас предпраздничной сутолоки. Меня тогда детски радовало все, каждая мимолетная подробность: и стоявшие у панели извозчики, краснощекие, оживленные, с бородами, опушенными инеем, выглядывавшие издали совсем святочными дедами; и веселые толпы детей, жадно прилепившиеся к витринам игрушечных магазинов; и неизменные в гостинодворской сутолоке захудалые немецкие мамаши в своих продувных собачьих шубках, с героическим терпением обшмыгивающие добрый десяток магазинов, чтобы купить в результате на тридцать копеек глицеринового мыла или зубного порошку,- все восхищало, все.
Случайно взгляд Корделии упал на торговца глиняными фигурками, мылом, гребенками, всякою дешевою мелочью. Бог знает почему ей приглянулся толстенький глиняный немец с цилиндром на голове и зонтиком под мышкой. Немец, действительно, имел очень живое и умильное выражение и был быстро сторгован за двугривенный.
- Это вам от меня, Сакердончик... на елку. Возьмите эту немчуру и поставьте на свой письменный столик, и, когда вам будет скучно, смотрите на него и вспоминайте о вашей Корделии... А теперь мне пора... maman ждет меня к обеду и наверное сердится. И потом, видите, как метель поднялась. Вас я не приглашаю к нам, потому что у maman последнее время ужасная мигрень и она просто на себя не похожа.- Марта запнулась и как будто немного сконфузилась за свое негостеприимство или по какой другой причине - мне тогда было невдомек. Затем она коротко вздохнула, протянула мне обе руки и быстро проговорила: - Ну, прощайте... Мне пора, пора!.. На мой дебют, смотрите же, непременно приходите - вы знаете, как я дорожу вашим отзывом. Я вам пришлю и афишу, и билет... Слышите, приходите?..
- Клянусь на мече моем!..- произнес я торжественно.
- Вы все с вашим Гамлетом... Нет, вы положительно неизлечимы!..
И Марта быстро скользнула из-под гостинодворского навеса и на панель, а затем - не успел я оглянуться - очутилась на другой стороне, около часовни.
- До свиданья, Сакердончик! - крикнула она оттуда.
И хотя поднявшаяся снежная метель скрыла ее от меня, но я еще долго стоял на том заветном месте, где она со мной простилась... и вручила рождественского немца. Я испытывал необыкновенный прилив сердечных ощущений. Радость жизни захватывала меня всего, кипела и играла во мне, подобно бушевавшей перед глазами снежной вьюге. Душа моя была переполнена...
- "Злись, ветер, дуй, пока твои не лопнут щеки!!" - громогласно продекламировал я и, полоумный от счастья, бросился вперед, через дорогу, по направлению к звеневшей конке.
На третий день праздника я получил от Марты Нейгоф раздушенное письмо с строгим напоминанием непременно быть на дебютном спектакле; в письмо был вложен билет, вместе с афишей спектакля в виде маленькой книжечки из глассированной розовой бумаги; с золотыми буквами и виньеткой, изображавшей лиру, перевитую лаврами. Последняя страничка была занята программой танцев, долженствующих состояться в заключение спектакля: "вальс, кадриль, полька, котильон" и т. д. Откровенно признаться, я с глубоким скептицизмом оглядел эту нарядную афишу. Танцы, стоявшие, из понятного приличия, на последнем плане, очевидно, были здесь на первом. Искусство же играло, так сказать, роль флага, под прикрытием которого отличным образом отплясывали, интриговали и амурничали. Тем не менее я отдал портному выутюжить залежавшуюся фрачную пару и в назначенный день и час отправился.
Наружный вид залы как нельзя более оправдал мое артистическое предчувствие. Это было впечатление какого-то неотразимого и беспечального сверканья... Сверкало все: сверкала голубая зала, освещенная электричеством, сверкал театральный занавес, изображавший пляску каких-то пузатых амуров, сверкали плечи декольтированных барынь, эполеты военных и фрачные груди статских. В воздухе чувствовалась какая-то острая смесь - модных духов, двусмысленных каламбуров и светского тщеславия. Ничего хоть сколько-нибудь похожего на серьезный драматический кружок!
В начале девятого часа начался спектакль, открывшийся двумя актами из "Горе от ума", и это начало окончательно укрепило меня в моем враждебном чувстве к фешенебельному кружку "Свободных любителей".
Чацкого играл член кружка - какой-то г. Перион. Бог мой, что это был за несуразный Чацкий! Много мне случалось на моем любительском веку лицезреть всяких бессмысленностей, но, признаюсь, такой, пародии я не ожидал...
С всклокоченной рыжей бородой (?), в ярко-зеленых перчатках и какими-то помешанными глазами ворвался он на сцену точно вихрь и накинулся на Софью со своими упреками, совсем задыхаясь от волнения. Я каждую минуту ждал, что он или поперхнется от судороги в горле, или опрокинет стул. Дело обошлось на этот раз благополучно, но постоянные махания руками в зеленых перчатках выводили меня из терпения. Да и вся его игра была какая-то зеленая. Особенно достопримечательно вышло у него место:
А тут ваш батюшка с мадамой за пикетом;
Мы в темном уголке и, кажется, что в этом...
Чацкий-Перион при последних словах встал, уткнулся в угол и, будто подавленный дорогим воспоминанием, заплакал... Но это еще было не последнее изобретение господина Периона!
"Как хороша!" - вздыхает, уходя, Чацкий.
Что может быть, кажется, проще? Зеленый Чацкий и тут перемудрил: закатил глаза под лоб, выпростал из-под ворота рубашки золотой медальон с предполагаемым портретом "предмета" и страстно его поцеловал. Сцена с медальоном, очевидно, была рассчитана на вызов, но - сверх чаяния - ничего, кроме общего недоумения, не вызвала. Потом, когда наиболее трезвые из свободных любителей решились упрекать господина Периона за эти произвольные вставки, он горячо оправдывался, будто он играл по Белинскому. Я, впрочем, сколько раз отмечал то обстоятельство, что когда актер из любителей играет скверно Чацкого или Гамлета, он всегда оправдывается - будто это по Белинскому!
Надо и то сказать, что антураж был вполне под масть зеленому Чацкому: Софью Павловну играла любительница, очень красивая, с большими томными глазами, но с таким слабым голосом, что ее еле слышно было в первом ряду; напротив того, любительница, изображавшая Лизу, так оглушительно визгливо хохотала, что действовала на нервы. Молчалин и Фамусов, со своей стороны, способствовали зеленому ансамблю. Первый так низко и униженно пригибался, что, казалось, не доставало только хвоста под фраком, чтобы совсем походить на Лису Патрикеевну; а второй, по дряхлости лет, так безбожно шамкал и привирал, что возбуждал одно сострадание. Сзади меня, в креслах, говорили, что это один из старейших любителей, создавший роль Фамусова двадцать лет назад. Я этому охотно верил, но видел от создания одни обломки и ежеминутно страшился, чтобы старейший любитель как-нибудь не развалился.
Все это лишило меня мужества смотреть второй акт "Горе от ума", и я просидел его в буфете, за стаканом чая, в скорбном раздумье о безнаказанности любительской свободы.
Можете себе представить, с каким замиранием ожидал я "Вспышки у домашнего очага". Но "Вспышка" шла в заключение, и перед ней пришлось вынести пытку представления какого-то французского отрывка, оказавшегося впоследствии, когда я разобрал, в чем дело, знаменитой сценой ссоры двух братьев из комедии Ожье "Семейство Фуршамбо", оканчивающейся задушением одного из соперников. Братьев-соперников играли какие-то светские набеленные человеки, из подражания французам так безбожно картавившие, что из всего их коротенького диалога я только улавливал: oui и non {Да, нет (фр.).}; в общем же данный классический отрывок произвел на меня очень дикое впечатление - двух приличных молодых людей, появившихся на подмостках лишь затем, чтобы дать друг другу, на глазах у всех, звонкую пощечину. Если бы не имя Эмиля Ожье, фигуровавшее в афише, я бы прямо принял их игру за настоящий клубный скандал.
Вслед за скандалом пресловутый любительский оркестр из старых дев и молодых офицеров сыграл какой-то развеселый марш, чуть ли не из "Боккаччо", и началась "злоба" моего вечера - "Вспышка у домашнего очага".
Роль madame Говорковой - особы, производящей "вспышку",- очень благодарная роль. Узнающая из дневника мужа, что ее благоверный томится однообразием, она разыгрывает перед ним целую интермедию, попеременно являясь то ревнивой, то сентиментальной, то страстной, то эксцентричной, сопровождая свои превращения довольно игривыми куплетами. Роль мужа Говоркова - сравнительно служебная, и ее играл некий г. Мальчевский - высокий, плотный блондин, с ястребиными глазами и самоуверенной манерой испытанного любителя. Этот г. Мальчевский не понравился мне с первого же своего появления. Был ли то инстинкт любящего сердца, чуявшего беду, или просто артистическая чуткость, возмущенная любительским апломбом совсем ординарного исполнителя, но к концу водевиля я питал к нему необъяснимое для меня самого настойчиво враждебное чувство. Мне сдавалось, что я читал между строк его роли и безошибочно угадал всю пошлую суть этого самодовольного франта. В начале пьесы Говорков вспоминает о своей холостой жизни и женщинах, с которыми был в связи, и г. Мальчевский - надо ему отдать справедливость - вспоминал с таким самодовольством и развязностью, с такой, если так можно выразиться, любительской откровенностью, что каждому делалось ясно, что он подчеркивал свои личные воспоминания, что это завзятый Дон-Жуан, избалованный женщинами и прошедший огонь и воду любовной практики. А гнусная бесцеремонность, с которой он обнимал Говоркову, блудливые взгляды, которыми он ее пожирал, волчий аппетит, с которым целовал ее руки, все это подсказывало мне без слов, что он играл не одну, а целые две роли, и вторую - очень опасную для такой неопытной партнерши, каковою была и в жизни и на сцене Марта Нейгоф.
Да, и на сцене в особенности. В ее исполнении чувствовалось что-то деланное, насильственное, битье на эффект в местах, требующих наибольшей сдержанности,- словом, игра, совершенно шедшая в тон Мальчевскому, в тайном руководстве которого я теперь не сомневался ни на минуту. Оттенков в игре не было никаких, но зато благодаря симпатичному контральто пение куплетов сравнительно удалось, в особенности первой арии: "В любви есть что-то неземное", где madame Говоркова сентиментально мечтает сделаться птичкой и ворковать про любовь. Тут промелькнули очень грациозные детали, совершенно пропавшие для кружковой публики, напомнившие мне мимолетом прежнюю кроткую Корделию. Но зато пение следующих куплетов заставило меня сильно призадуматься над дальнейшей судьбой своего идеала.
Говоркова одевает амазонку, берет в руки хлыст и поет:
Я люблю балы, наряды,
Цирки, оперы, балет.
Марта при этом так развязно изогнула стан, что мне сделалось за нее совестно. Но это были только цветочки.
Чтоб всего мне было вволю.
Деньги все я прррокучу! -
поет Говоркова далее. Марта при слове "прррокучу" зажигательно сверкнула глазами, как-то по-цыгански взвизгнула и лихо размахнула хлыстом перед самым носом Мальчевского.
"Свободные любители", разумеется, неистово зааплодировали. Сердце у меня упало. Боже мой, думалось мне, что же это такое? Ведь это же оперетка, наигрубейшая оперетка... Один небольшой шаг - и от прежней целомудренной Корделии не останется и тени. А тут еще аплодисменты, восторги, всякие льстивые уверения за кулисами... Марта, дорогая, симпатичная Марта, да неужели же она потеряна навсегда - и для меня... и для строгого искусства?!
Я этому отказывался верить и, по опущении занавеса, опустившегося, к слову сказать, при гулких аплодисментах, остался ожидать выхода Марты в залу. Во мне еще трепетала смутная надежда перекинуться с ней словом по душе, может быть, проводить ее до дому, как прежде... во времена короля Лира.
Прохаживаясь по зале, я уловил отрывок разговора двух фрачников, по-видимому, из зловредного племени "свободных любителей":
- Ну, как на твой вкус новая дебютантка?
- Ничего себе, штучка довольно пикантная; только еще слишком стесняется...
- Она... не замужем?
- Разумеется, нет... Иначе с чего бы я стал ей хлопать?
Конца диалога я не уловил, но и начала для меня было вполне достаточно, чтобы преисполниться нестерпимым омерзением к кружку "Свободных любителей". Негодующий опустился я на стул, в углу залы, поджидая с стесненным сердцем выхода Нейгоф. Наконец она показалась в дверях залы в каком-то ослепительном бальном туалете, с золотистыми гроздьями на голове, в сопровождении толпы свежеиспеченных кружковых поклонников. Следом за ней шел ненавистный мне Мальчевский - элегантный, фатоватый, с самодовольным видом губителя, способствовавшего чужому торжеству. Он небрежно натягивал бальные перчатки и нашептывал на ухо Марте что-то очень веселое, потому что она то и дело оборачивалась, видимо сдерживая прорывавшийся смешок.
Вдвойне похорошевшая от своего шумного успеха и сыпавшихся кругом похвал, она выглядела совсем королевой, благосклонно принимавшей поздравления от своих ничтожных подчиненных. Корделия и тут сказывалась в ней.
Заметя меня, Нейгоф шепнула своей придворной свите какое-то таинственное слово, по которому та от нее почтительно отхлынула и дала возможность остаться мне с глазу на глаз с моей черноокой повелительницей.
- Ах, Сакердончик, как это мило, что вы пришли! - начала она, рассеянно оглядываясь по сторонам.- Ну, что скажете? Вам понравилось?.. В самом деле, как я рада, что вы пришли!.. Сядемте... вот сюда, в нишу...
Мы сели в нишу и несколько минут молчали. На самом деле Марта едва ли была так рада, как говорила, потому что продолжала блуждать глазами по сновавшей толпе. Любопытные взгляды, которыми ее награждали проходившие, очевидно льстили ее женскому тщеславию.
- Ну, что же вы молчите, Сакердончик!.. Понравилось вам, как я играла?
Я смутился, точно пойманный врасплох преступник.
- Да, Понравилось... Мне только хотелось вам сказать...
- Говорите!..
- Нет, сейчас это неудобно... И потом, мне надо так много вам сказать... Я лучше сделаю это после... после танцев... если вы мне позволите вас проводить...
Нейгоф беспокойно оглянулась и, как мне показалось, смутилась в свою очередь.
- Никак нельзя, Сакердончик... никак нельзя! Мы, артисты, после бала ужинаем внизу, в ресторане... по подписке... Бог знает, до которых часов все это может затянуться!
"Мы, артисты, ужинаем..." - эти слова задели за живое мое самолюбие, и, против воли, я нахмурился.
Марта это уловила и поспешила перевести разговор на более безобидную почву.
- Ах, я забыла вам сказать: maman вам очень кланяется...
- Благодарю вас.
- Очень, очень кланяется... Она, бедная, эту зиму так страдает мигренью... Она сегодня непременно хотела меня посмотреть, но опять мигрень помешала...
Марта равнодушно вздохнула и машинально оправила прическу. Воцарилось опять неловкое молчание. С ее стороны чувствовалась ложь и натянутость; а я, с своей стороны, своим смущением и нерешительностью лишь увеличивал неловкость. Наше недоразумение разрешил страусовский вальс, оглушительно впорхнувший в опустевшую залу. Одновременно с началом вальса около Нейгоф выросла фатоватая фигура г. Мальчевского. Я оглянул его приторно улыбающуюся физиономию и подумал про себя: "Те... те... те...- уж не это ли есть мигрень твоей мамаши?"
- Madame Говоркова, обещанный вальс? - развязно сострил г. Мальчевский и грациозно нагнул правую руку.
Марта вдруг вся вспыхнула и поднялась с места.
- Ах, да, вальс... Простите, Сакердончик! Я... и забыла, что обещала... Но мы еще увидимся,- она ласково мне кивнула и положила левую руку на плечо кавалера.- Ведь да... увидимся?
- Не знаю... разумеется... я уверен...
Я оглянулся - и не узнал залу... Стулья, составлявшие партер, были уже убраны, и по зале кружились нарядные вереницы "свободных любителей" и "свободных любительниц"... и среди них - знакомая грезовская головка с золотистыми гроздьями в развивавшихся волосах. Я невольно вспомнил третий акт из "Горе от ума", вообразил себя в роли героя и, окинув презрительным взглядом кружившуюся толпу, вышел из залы. Спускаясь по парадной, уставленной цветами лестнице в швейцарскую, я ступал меланхолично-медленно, со скрещенными на груди руками, совсем Ю la Чацкий, и вполголоса декламировал:
Чего я ждал? Что думал здесь найти?
Где прелесть этих встреч? Участье в ком живое?
На глазах моих навертывались слезы, и, дабы не выйти из роли, я поспешил выйти скорей на улицу, на свежий воздух.
Спустя час я уже был у себя в комнате, на Петербургской стороне. Передо мной на столе кипел самовар, а внутри меня кипел целый ад самых мрачных ощущений. Я отлично видел теперь, что я вовсе не разыгрывал роль Чацкого, а роль гораздо низшего достоинства. Под этим удручающим впечатлением вся моя жизнь представлялась мне теперь одной безотрадной пустыней. Театр казался мне пошлым балаганом, созданным на потеху сытой толпы; искусство - лицемерной маской, под которой прятались низкие и корыстные страсти; Корделия - бедным, легкомысленным ребенком, навеки погибшим в гнусном любительском омуте...
- Боже мой, что-то со мной будет... что-то будет! - простонал я и беспомощно плюхнулся на стул перед своим одиноким письменным столиком. Прямо, в упор на меня, из-за кабинетного портрета Эрнеста Росси, выглядывал толсторожий глиняный немчура, подаренный Корделией, и его добродушные заплывшие глазки, казалось, сочувственно говорили:
"Du armer Sakerdon, was wird mit dir sein?" {*}.
{* Бедный Сакердон, что будет с тобой? (нем.).}
А между тем случилось то, что я никак не мог предполагать и чт