Главная » Книги

Крюков Федор Дмитриевич - Зыбь, Страница 2

Крюков Федор Дмитриевич - Зыбь


1 2 3 4

nbsp;    Сердце стучало, и била лихорадка. А крутились уже сзади возбуждающие звуки разгоравшегося боя, крики, гиканье, буханье ударов, слитый топот многолюдного движения.
   - Ты на баз выйди... а? Уляша?.. Я с садов зайду, на гумне буду ждать... Я ведь обселюцию вашу знаю! Не увидят небось... а?.. Уляша?..
   Он наклонился близко к ней. Хотелось обнять и прижать ее крепко-крепко. Смеясь и отбиваясь, она вырвалась. Губы его все-таки успели коснуться влажных зубов ее, и весь он вспыхнул и задрожал от этого прикосновения.
   - Беги, дерись... Чего ж ты? - крикнула она, убегая и смеясь. - Бьют ведь ваших-то!..
    
    
   III.
    
   Терпуг подвел баркас к невысокому пряслу, наполовину вытащил его из воды и, вставши на нос, бесшумно, не прикасаясь к старой городьбе, перескочил в сад - там, где он не был затоплен водой.
   Верховая вода, поздняя, дружная и теплая, затопила левады, сады, гумна. Было хорошо и весело, не похоже на привычную картину станицы, ново и празднично. Пахло свежей смолой от лодок и сырой свежестью от воды. От реки, за две версты, несся немолчный, играющий шум и раскатывался вширь размашисто-вольной, мягкой трелью. Сливался с беспокойно-радостными, призывными голосами весенней ночи, растекаясь в ее зубчато-перескакавающих свистках, неожиданно быстрых, порывистых, страстных. Упрямо-неустанно букали водяные бычки: бу-у... бу-у... бу-у... Заливисто хохотали лягушки. Звонко сверлили воздух короткими коленцами какие-то таинственные, маленькие водяные жители.
   В затопленном саду старые груши, тихие, удивленно неподвижные, черные, прислушивались к этим буйным голосам и гляделись в зыбкое, черное зеркало, шевелившееся у их корней.
   Терпуг постоял, прислушался. Стучало частыми, громкими ударами сердце. В ушах качался мерными взмахами глухой шум, точно где-то торопливо работала широкая плотничья пила. Жутко было. Как будто низкое прясло, отрезавшее его от улицы, было заколдованной чертой, в которой его ждал и стерег кто-то враждебный и хитрый, прятавшийся в черных тенях сараев, в углу за начатым приметком соломы. Молчит, затаил дыхание, приготовился... Вот-вот шагнет навстречу...
   Била лихорадка неуверенного и жадного ожидания. Он так спешил... Как только остановился бой, ушел с улицы. И бежал, бежал в обход, другими улицами, чтобы кто не проследил за ним... Но если не успел?..
   Чуть слышный мерный шорох легких шагов прошелестел вдруг за сараем. Терпуг кашлянул. Но вдруг испугался и подался в тень: а если не она?..
   Прислушался. За сараем тихо. Но кто-то робко крался по саду, медленно и осторожно вытаскивая из воды ноги, робко чмокал, шлепал, наступал на сухие сучки, шелестел в старой городьбе ласково и хитро. И струился запах смолы от баркаса. За баркасом зыбко вздрагивал месяц в воде, и звенела резвая ритурнель торопливо обгонявшихся водяных струек.
   Никого...
   Терпуг вышел из тени, подошел к воротам с гумна на передний двор, посмотрел. На самой средине двора лежал бык, жевал жвачку, медленно и обстоятельно. И слышно было скотину рядом на базу. Где-то в черной тени, под сараем, вздохнула корова, а подальше хрястели ясли, о которые чесался, верно, молодой бугаишка. На белой стене куреня четко рисовалась переломленная тень журавца. Жидкий блеск мигал на окошках, не закрытых ставнями, над новой соломенной крышей вилась как будто золотая пыль.
   "Пожалуй, прошла... Да, прошла! Не успел... Спешил лишь. Бросил улицу. И все зря... пропал заряд..."
   Он без стуку приотворил ворота и вышел на передний двор. Но сейчас же почувствовал, что тут-то и есть самый страх. Бык перестал жевать и с удивлением обернул голову к нему. Кто-то стукнул щеколдой у соседей, несомненно пошевелился кто-то в вишневом кусту, в палисаднике. Невольно обернулся и прикинул взглядом, куда бежать - в случае, если вдруг выскочит из чулана свекор Ульяны - Савелий Губан.
   Пригнулся, чтобы с улицы не было видно. Измерил еще раз глазами двор: далеко все-таки бежать до окон, и плетень от улицы низок, все видно. Не разгибаясь, зашагал большими шагами, по-журавлиному. На белой стене куреня, рядом с длинным изломом колодезного шеста, смешно запрыгала уродливо согнувшаяся тень. И в вишневом кусту прошипел беззвучный смех...
   Перевел дух лишь под самым окном. Сердце колотилось так, как будто коваль Лобода гвоздил молотком по наковальне. Даже качало всего взад и вперед.
   Осторожно стукнул пальцем в окно - раз, и другой, и третий. Плохо замазанный, шатавшийся глазок откликнулся кротким, дребезжащим звуком и смолк. Размеренно, четко и вдумчиво, - точь-в-точь как миссионер на собеседовании со старообрядцами, - звенел сверчок. Остановится, прислушается, словно ждет возражений, но, равнодушно позевывая, молчат бородатые слушатели и пристально смотрят в его розовую лысину. Хитрой загадкой звучит тишина. И опять ровно журчит, опять звенит о преданиях, о том, как первый Адам был частицей церкви и искусился, а о второго Адама искушение сломало рога.
   И никаких других звуков вблизи, кроме этого монотонного чиликанья. Только где-то в высоте широким взмахом разрезал тишину шипящий шум крыльев, с мерным, частым плеском и пересвистом. Кулики, должно быть, или утки.
   Еще попробовал постучать. Ни звука в ответ. Лишь стук сердца отдается в ушах...
   Но гдо-то близко, на улице, сейчас как будто за куренем, вдруг раздался веселый, громкий говор, смех.
   - Погоди, - звонко смеялся женский голос, - еще с годок поживешь без мужа, научишься одна на баз выходить.
   Терпуг вдруг с ужасом, со всей отчетливостью представил, что сейчас непременно откроют его тут, под окном, у белой стены, так ярко освещенной месяцем. Вскочил и гигантскими прыжками запрыгал через двор к чулану.
   Бык, разглядевший его у окна спокойно-любопытст­вующим взглядом и поленившийся встать, когда он в первый раз крался через двор, теперь вдруг испуганно вскочил, отбежал в сторону и сердито пыхнул ноздрями.
   Где-то близко, но не на соседнем дворе, стукнула металлическим звуком щеколда, с коротким дребезгом открылась и снова захлопнулась дверь, проглотивши веселый говор. Но явственно слышны были легкие, торопливые шаги. Вот калитка скрипнула... Она?..
   Терпуг высунулся из тени, кашлянул, но так тихо и робко, что и сам не слышал. По тому, как Ульяна остановилась в калитке, оглянулась на улицу, он решил, что она, если и не услышала его робкого сигнала, - все-таки чувствует его присутствие здесь, догадывается и ждет.
   Он вышел совсем на свет, снял фуражку и, когда Ульяна обернула голову в его сторону, молча махнул ей рукой.
   Идет... Весь задрожал от радостного волнения: увидела, идет...
   Но она круто повернула к крыльцу. И сейчас же звяк­нула щеколда, черным зевом зевнула дверь и захлопнулась.
   Это было так неожиданно, конфузно и так обидно... Даже лихорадка перестала бить его. Сразу охватило глубокое спокойствие разочарования.
   - Сволочь!.. - проговорил Терпуг с негодованием.
   Сердито открыл ворота на гумно и нарочно, из мести, не затворил их: пусть бык залезет на сенник и нашкодит. Лег на прикладок соломы и застонал от досады. Почему ушла? Ведь узнала, видела!.. И ни слова...
   Неровно обрезанный месяц висел как раз над гумном и обливал его твердым, отчетливым светом. Глухой гомон чуть-чуть доносился с далекой улицы, на которой был кулачный бой. А еще дальше, где-то на краю станицы, песня слышалась. Бас точно читал протяжно, нараспев, медленно, спокойно, важно, а в конце тонкой-тонкой струей звенел в воздухе и тихо угасал подголосок. Опять кто-то брел по воде за садом, осторожно чмокал, плескал мерно и шуршал в городьбе. Мелькнул огонек в двух окошках. Через минуту погас.
   "Легла... - враждебно подумал Терпуг. - Погоди... ты у меня не будешь ломаться в поясу!.."
   Он не совсем ясно представлял, что сделать с Ульяной, но был уверен, что существуют меры, приводящие в послушание молодых баб.
   Встал. Долго стоял, раздумывал, колебался: уйти ли, примирившись с неудачей, или - куда ни шло! - попытаться еще раз?.. Наконец, решительно тряхнул головой и пошел к куреню. Шел прямо, не пригибаясь и не стараясь укрыться. У окна все-таки присел, оробел. И до­стучал осторожно, тихонько, с расчетом... Как будто скрипнула половица. Почудились осторожные шаги босых ног и взволнованное дыхание за окном. Неясным пятном мелькнуло что-то и исчезло...
   Подождал. Ни одного звука. Даже сверчок смолк. Так стало досадно, что не выдержал, стукнул с размаху кулаком в стену. Удар прозвучал коротко и глухо. Посыпалась мелкими крошками глиняная обмазка. И стало вдруг страшно: а ну-ка Савелий услыхал?..
   И снова широкими прыжками он перелетел через двор на гумно.
   Он не слышал, как стукнула щеколда и отворилась дверь, но увидел на крыльце беззвучный, легкий, как тень, силуэт. Она? Несколько мгновений силуэт был неподвижен.
   Потом побежал, - не к гумну, а к калитке, - слышен был плещущий шум юбки. Она!.. Поглядела по улице - направо и налево - и бегом понеслась на гумно.
   - Никиша, ты?.. Ну, зачем это?..
   Из-под темного, большого платка, накинутого на голову, взволнованно и выжидательно глядело на него по­бледневшее лицо ее, все трепетавшее неуловимым трепетом. Часто подымалась грудь, и вздрагивал круглый вырез рубахи у белой шеи, четко отделявшейся от темного загара лица.
   Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх - вопросительно и покорно.
   Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза... Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял... И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покорности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам...
   ...Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и говорила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувствовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех счастья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обрезанный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.
   - Житье мое, Никиша, - похвалиться нечем... Веку мало, а за горем в соседи не ходила, своего много...
   - Свекровь? - лениво спросил Терпуг.
   - Свекровь бы ничего - свекор, будь он проклят, лютой, как тигра... Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка...
   Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при лунном свете, небольшие, упругие груды с темными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазнительной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза.
   - Вот сукин сын! - снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. - За что же?..
   - За что! Сватается... а я отшила...
   - Лезет?
   - А то!..
   Мгновенной искрой вспыхнула злоба.
   - Ну, я ему, черту старому! - вскочивши на колени и стиснув зубы, прошипел Терпуг сдавленным, негодующим голосом. - Лишь бы попался в тесном месте - я ему сопатку починю!.. А ведь какой блажен муж на вид! - злобно усмехнулся он. - Поглядеть со стороны - Мельхиседек - патриарх! Подумаешь... Ан, на дело выходит - снохач!.. Сказано, правда: богатому хорошо воровать, а старому... Не подумает никто. Не то, что про нашего брата...
   Они одновременно взглянули друг на друга и вдруг весело рассмеялись.
   - Ну, сделаю я память кое-кому из этих фарисеев! - значительно промолвил Терпуг.
   Помолчал и с таинственным видом прибавил:
   - Соберется партия у нас... мы их выучим! Мы им произведем равнение!..
   Он хвастливо качнул головой и тихонько хлопнул ее по плечу. Ульяна поглядела на него с несмелой улыбкой смутного понимания, ничего не сказала. Для нее чужда и нема была эта мечта о какой-то партии. Не бабье дело. Она счастлива сейчас своим грехом, своим прикосновением к пьяному кубку любви, и ни о чем другом не хочется ей ни думать, ни говорить, как о своем молодом одиночестве, чтобы вызвать к себе сочувствие и жалостливую ласку.
   - Вот про Гарибальди ты почитала бы книжку! Какой герой был! - восторженно сказал Терпуг. Она засмеялась.
   - Ну, где уж... какая я письменница! Азы забыла! Когда мужу письмо написать, и то в люди иду...
   Он плохо слушал, думал о своем. Вздохнул и сказал:
   - Эх, почему я не жил в те времена! Если бы теперь Ермак или Разин, ну - ни одной бы минуты в станице не остался!..
   ...Радостное чувство молодого самодовольства отдавалось беспокойной игрой в сердце, во всем приятно утомленном теле, искало выхода. Хотелось крикнуть гулко и резко, засмеяться, запеть, разбудить звонким, разливистым голосом спящую улицу, эту влажную теплынь весенней ночи, закутанную мягким, колдующим светом. Крикнуть удалым, зычным криком, гикнуть, чтобы слышали сонные люди беззаботного гуляку Никишку. Пусть догадаются, что идет он от чужой жены и весь охвачен ликующим ощущением великолепной жизни. Пусть, вздохнувши, вспомнят старики свою молодость и позавидуют ему...
   Он запел. И хоть не был пьян, но стал пошатываться, как пьяный, фуражку сдвинул на затылок и пиджак спустил с одного плеча, потому что нравилось ему казаться пьяным и походить на Сергея Балахона: шататься его манерой, заложивши руки в карманы, задирать встречных, сейчас же мириться с ними и объясняться в любви. Нравилось бросать в воздух певучие звуки, менять голос с баса на подголосок, с подголоска переходить на низкие ноты, обрывать внезапно песню и прислушиваться к умирающему эху в хоре весенних голосов, которые шумели в левадах.
   Ночной сторож Архип Лобан, дремавший на ольховых жердях, в черной тени у плетня, невидимый с освещенной стороны, строго прохрипел голосом человека, которому смертельно хочется спать:
   - Кто идет?
   Терпуг остановился. Не обрывая песни, дирижируя самому себе рукой, он покачивался на ногах и совсем был похож на пьяного. Приятельски улыбаясь, он пел и смотрел в сторону Лобана, и хотелось ему затеять ссору. Так сделал бы в этом случае настоящий, служилый казак. Так непременно сделал бы Сергей Балахон.
   - Спать пора! - строго сказал Лобан. - Не в указанные часы ходишь!
   Терпуг тотчас же оборвал песню и вызывающим голосом возразил:
   - Пора спать и - спи! Кто мешает? Лобан не пошевелился, но с угрозой в голосе сказал:
   - Ну, проходи, проходи! Без разговору! А то вот взять совсем с маминой рубахой да в клоповку...
   - Не расстраивайся, брат... спокойней будет дело-то... Спи лучше. Кстати, и спать здоров!
   Терпуг оскорбительно-весело засмеялся. Подождал, не скажет ли Лобан еще что-нибудь. Но Лобан равнодушно, громко зевнул и ничего не сказал. Терпуг пошел. Отошел уже далеко. Вдруг вспомнил что-то важное. Остановился, подумал и, обернувшись к Лобану, издали громко крикнул:
   - Тебя все члены твои доказывают, что ты спать здоров!..
   И потом продолжал путь дальше, шатаясь и распевая песню.
   И проходил по всему телу ленивый смех молодого самодовольства, безудержная радость от избытка силы, дерзости, успеха и приятных впечатлений. Так весело, так хорошо было жить в весеннюю светлую ночь, не задумываясь брать от жизни сладкий мед ее цветов, вдыхать их пьяный аромат и не вспоминать о бесчисленных удручающих ее закоулках...
    
    
   IV.
    
   Сидели в мастерской у слесаря Памфилыча, кроме самого хозяина, Рябоконев, Терпуг и однорукий Грач, худой, мрачный, похожий на картинного бандита своими густыми, щетинистыми бровями и длинными вороными волосами. Потом пришел писарь Мишаткин, страдавший с похмелья, и послал Терпуга за водкой.
   К Памфилычу часто заходили в свободное время, больше по праздникам. Был он человек одинокий, вдовец. По преклонности лет работал мало. Имел небольшую слабость к выпивке, но больше всего любил побеседовать в хорошей компании, потому и был всегда рад посетителям. Сын его, которым он очень гордился, служивший околоточным в Риге, во времена свобод прислал ему около сотни интереснейших книжек, теперь уже в большинстве зачитанных. Памфилыч с жадностью набро­сился на них. Изучил их все в таком же совершенстве, в каком знал псалтирь, и долго удивлялся, как это он прожил столько времени и ничего не знал?
   Около этих книжек теснилась некоторое время большая и пестрая группа любителей чтения, в которую входили с одной стороны раскольничий поп Конон и писарь станичного правления Мишаткин, а с другой - такие голодранцы, как Грач и простодушный мужичок Агафон. Потом, как-то незаметно, растерялись эти книжки по рукам, и безнадежно было уж их искать, но к Памфилычу все-таки шли посидеть, поболтать, иной раз перекинуться в картишки, при случае - раздавить полубутылку-другую.
   От домашней невеселой тесноты, скуки, бедности всякого тянуло к людям, к беседе, к возможности забыть докучные мысли о нужде, выкурить цигарку, посмеяться, посквернословить - все как-то полегче становилось на душе. Как бы ни была плоха и невзрачна чужая обстановка, как бы красноречиво ни напоминали ее прорехи о собственной скудости - на людях время проходило легче, без удручения, без боли сердца. Безнадежная ясность горького положения на минутку заволакивалась туманом иных возможностей и давала недолгое забвение.
   И вообще было интересно сидеть так, в сладко-лени­вом бездействии и слушать диковинные рассказы о человеческой жизни, о каком-нибудь странном, загадочном случае, о ловком мошенничестве или о внезапной перемене судьбы, о неожиданной удаче, обогащении. И чем недостовернее было сообщение, тем больше верилось, хотелось верить, потому что в душе у всякого жила своя смутная и несбыточная надежда на какое-то нежданное счастье, которое как будто стоит уже где-то тут, за тонкой стеной, ждет, чтобы шагнуть, обогатить, ослепить блеском и радостью.
   То, что сулила сама жизнь, если глядеть на нее трезвым взглядом, не обманывая себя, было слишком ясно и просто до безнадежности: беспрерывная работа на выпаханном клочке земли, постоянный страх божьей немилости, вечная мысль о прорехах и печальный конец заброшенной старости. Это проходило перед глазами ежедневно, от начала до конца, во множестве примеров, похожих один на другой, как две капли воды. И потому не хотелось долго останавливаться мыслью на том, что так определенно и твердо установлено. Унылый дух сушит кости, и жизнь была бы невозможна, если бы глядеть прямо в ее ужасное, безрадостное лицо. Нужен был туман, гаданье, надежда. И диковинная, несбыточная, она рождалась услужливой мечтой.
   Новое время открыло особый мир, в котором был неистощимый источник для обсуждения, споров, негодования и опять-таки смутных надежд на что-то лучшее. На словах большинство высказывалось безнадежно: ничего нельзя ожидать доброго! А в душе у каждого таилось нетерпеливое чаяние... Ведь был же момент, когда мечты о лучшей доле, казалось, почти уже облекались в плоть. Шумная и диковинная, она из неясной, но несомненно существующей дали подходила близко к убогим жилищам согбенных в тяжкой работе людей. У самого порога была. Не переступила, ушла. Но придет она опять... придет!
   Спорили подолгу. Ссорились, ожесточались. Случалось, доходили до драки. И даже люди немолодые, почтенные, оберегавшие свое достоинство, теряли иногда самообладание и вступали врукопашную, как иные юные легкобрехи. Станичный казначей Спиридон Григорьевич Кукарь, отстаивая божественное установление властей, не выдержал и заехал в ухо Василию Фокину, удачно возражавшему против его положений. Сцепились. Фокин, как помоложе и посвежей, без особого труда подмял под себя Кукаря и с минутку посидел на нем верхом. Старику и не очень ловко было, а делать нечего - пришлось пересопеть...
   Терпуг вернулся не один. С ним пришли: Семен Копы­лов, Фокин и Савелий Губан. Старик Савелий не принад­лежал к числу обычных гостей слесаря Памфилыча - он был для этого слишком серьезный и занятый человек. Но ему нужен был писарь - написать свидетельство на быков: Савелий собирался ехать на Филоновскую ярмарку. Заодно также требовалась и расписка на покупку лугового пая у Копылова. Осторожный Губан не хотел было связываться с Копыловым, - не достоверный человек! - но соблазнился дешевизной и купил все-таки. Поставил непременным условием, чтобы была расписка. Копылов, успевший уже два раза запродать свой пай и всякий раз под расписку, охотно согласился на это условие и в третий раз, только выговорил вдобавок магарыч. А разыграть магарыч удобнее всего было, конечно, к Памфилыча...
   - Когда деньги есть, и кругозор жизни шире, - с ленивой уверенностью сказал Грач, продолжая начатый до прихода новых посетителей разговор. - А нет денег, живешь, как жук в навозе копаешься.
   Егор Рябоконев, просматривавший старый обрывок какой-то газеты, возразил, не отрываясь от чтения:
   - Жизни... настоящей, правильной добиться... с пониманием... Тогда и деньги придут...
   Грач иронически взмахнул цигаркой.
   - Какая тут жизнь - копейки добыть неоткуда! Добейся тут!.. Подойдет статья, заработаешь гривенник-другой, оживешь на минутку. А там опять нужда. Так всю жизнь до гроба, как кобель на обрывке и вертишься... И ни отколь ничего. Один труд, а взамен ничего нет, - какое тут правосудие?..
   - Шел бы ты в попы, Тимофевич, - голос у тебя дозволяет, - весело заметил Терпуг, - Духовенству жизнь хорошая... Посмотри, у о. Василия живот-то какой!..
   - Господа офицеры тоже хорошо живут, - прибавил Савелий Губан без улыбки, но с той прозрачно-прикры­той, спокойной иронией, которая привычна людям деловым в разговоре с пустыми, ненужными им людьми.
   - Что касается офицеров, то должен вам заметить, что это голь, - возразил писарь. - Духовенство, действительно... Как говорится: попу да коту... А офицерство - тоже, как наш брат, нередко без штанов щеголяет...
   - Какой офицер, Иван Степаныч! - горячо воскликнул Копылов. - Позвольте, я с вами не согласен. Какой офицер! Есть, например, из фамильных - громчей попов живут! Я денщиком был у сотника фон-Рябина - вот офицер так офицер! Всем офицерам офицер, царство ему небесное!..
   - А, между прочим, Савелий Фоломевич, - обратился он вдруг к Губану, - время-то, конечно, праздничное, а чего его зря терять?.. Вот с покупочной, господа, проздравьте старика... И дешевенько отдал, ну - старик
хороший... уважить надо...
   Длинный, сухой Савелий равнодушно отнесся к лести и пальцем поманил слесаря в горницу для секретного разговора. Терпуг догадывался, что Копылов продал пай уже не в первые руки и, как всегда, пойдет судебная волокита между такими вот прижимистыми хозяевами, как Савелий, но одобрил это в душе. Едва удерживаясь от смеха, он сказал в спину Губану, когда он, вслед за хозяином, проходил в другую половину:
   - Что же, пошли Бог травки доброй!..
   Но Губан на это пожелание не ответил ничего. Чувст­вовалось по его бурому, морщинистому затылку, что он презирает всю эту компанию праздно болтающих, нестоящих людей, и если бы не нужда в писаре и не необходимость закрепить на бумаге, в силу которой Губан верил, сделку с Копыловым, - он не стал бы терять тут время.
   - Всем офицерам офицер был сотник Егор Егорыч, - повторил Копылов гордо. - Я повидал у него всякой всячины! Сапоги - дешевле четвертного за пару никогда не платил... А одежи этой сколько... у-у, б-бра-тцы родимые!
   Он восторженно покрутил головой и смолк от избытка нахлынувших воспоминаний.
   - У него была мамзелька. Немка, что ль... вроде цыганки, словом сказать, чернявая... Помирал прямо по ней! Когда чем недовольна, визжит, бывало, по-своему лопочет: каря-баря... каря-баря... Пыхнет, уедет, а он сидит и плачет... Ей-богу, плачет! Слезы... Мягкой совести человек был. Поглядишь, бывало, аж досадно! Не утерпишь: "Вашбродь! Охота вам из-за этакой низкости сухари сушить!" - "Я, - говорит, - на нее боле двадцати тыщ просадил... Понимаешь? - говорит. - Доходит, братец, моя точка..."
   - Двадцать тыщ?! - с ужасом воскликнул слесарь, вышедший из горницы в сопровождении Савелия. У Губана в руках была откупоренная бутылка и стаканчик, а под мышкой - краюшка пшеничного хлеба.
   - Двадцать тыщ! - повторил Копылов внушительно. - Сам же, собственной губой, брехал!
   Изумились все, засмеялись. Губан покрутил бородой и с ироническим уважением отметил:
   - Цифра зазвонистая!..
   - "Вашбродь, - говорю, - позвольте вам доложить: чем вам такие капиталы убивать, я вам подешевле найду... утробистую бабочку, не к этой приравнять!" - "Пошел вон, - говорит, - болван! Ты, - говорит, - животное! ничего не понимаешь!.." Нет, двадцать-то тыщ я понимаю, думаю себе, а вот ты, действительно, помутнел. Опосля слышу: застрелился... Без меня уж. Я отслужился.
   - Двад-цать тысяч! Ничего-о! - подавленным тоном повторил Грач, - Отколь же они взяты, спрашивается? трудом нажиты?..
   - Ну, трудом... Из фамильных. По родословию... - простодушно пояснил Памфилыч.
   - По родословию и образованием также, - веско прибавил Савелий Губан.
   - Да, он на одиннадцать языков знал, сукин сын! - хвастливо вставил Копылов и соврал.
   - И когда на них перевод придет? - мечтательно проговорил Терпуг.
   Губан укоризненно покрутил головой, но ничего не сказал, потому что занялся угощением. Не спеша, бережно и осторожно налил водку в стакан, широко перекрестился, обвел присутствующих строгим взглядом.
   - Пожеламши всем добраго здоровья! - торжественно сказал он. Выпил и крякнул. И было у него на лице выражение человека, твердо знающего себе цену и не забывающего о том, что угощение купил именно он, а не кто другой.
   С торжественной медлительностью он наполнил стаканчик опять и поднес не хозяину, как полагалось бы по этикету, а писарю, потому что человек он был несравненно более нужный, чем Памфилыч. Потом уже налил хозяину и Копылову. Остальных собеседников ему вовсе не хотелось угощать - совсем не нужный ему народ. Но уже из старины принято было: не обноси никого, а то врага наживешь. Помедлил с минуту и, скрепя сердце, налил неполный стаканчик. Предложил сперва Рябо­коневу. Потом Фокину. Оба отказались, и это было ­настолько приятно Савелию, что когда и Грач, любивший выпить, последовал все-таки их примеру, он сказал убеждающим голосом:
   - Дают - так бери, а бьют - так беги! Чего ломаться-то?
   Но Грач не взял.
   Терпугу, как человеку еще слишком молодому, Савелий вместо водки предложил нравоучение:
   - А ты, Никишка, сперва ветер в пригоршни собери... Соберешь - ну, тогда можешь и за богачей браться... Так-то!.. - Ведь куда несется-то! - покрутил он своей клинообразной бородой и рассмеялся. - Куда лезет!.. Туда же, куда и прочие!.. В Сибирь ты, парень, глядишь, боле ничего!
   Или туда, за маленькие окошки, в энту емназию с железными решетками. Тоже храпит, как и порядочный...
   Терпуг, задетый этим пренебрежительно-насмешли­вым тоном, весь вспыхнул. Было обидно до боли, а сдачи дать - не знал как. Обругать Губана и немедленно полезть на ссору удерживала еще не исчезнувшая привычка юной стеснительности и почтения к седине. Смолчал.
   - Ты его не пужай, - добродушно-насмешливым голосом сказал Копылов. - Он - парень ничего.
   - А тебе что же не показалось? - стараясь быть спокойным, спросил Терпуг. - Ай за свою требуху опасаешься? Погоди, равнение произведут и тебе!
   - Хороший из тебя арестант выйдет со временем, - ответил Губан. - С людьми, брат, жить, должен сам человеком быть. А по своему произволу и убеждению хочешь жить, иди на Сахалин: там со львами да с тиграми поживешь!..
   - Поживем пока и тут!
   - Богом установленный порядок кто ломать начнет, не быть тому на-воскресе... помни! Всегда так было, есть и будет! - твердо сказал Савелий.
   - Это двадцать-то тысяч на девку... Богом установлено?.. Терпуг не выдержал и выразился очень крепко. Все засмеялись. Памфилыч даже затылок поскреб, а Савелий изумленно хлопнул себя по бедрам.
   - Молодой ты вьюнош, Никишка, и такие неподобные слова! Помни: горе тому, кто препирается с Создателем своим, черепок из черепков земных!..
   - Сейчас за Писание! Вот не люблю за что этих фарисеев! - сказал Рябоконев.
   - Позвольте, господа! - чувствуя завязывающуюся словесную схватку и радуясь ей, закричал писарь. - Не сдвигайте беседы с ее постановки... Позвольте! Если Писание, Писание!.. У Иоанна Златоуста сказано...
   - Он испровергает лерегию! - с негодованием воскликнул Губан.
   - А ты утверждаешь? - крикнул Рябоконев.
   - Да позвольте же мне сказать, господа! У Иоанна Златоуста сказано: аще убо не были бы богатии, не беша бы и нищеты... И далее...
   - Это сюда не касательно!
   - Позвольте! Почему же не касательно?..
   - Ивана Златоуста вы к себе не равняйте, социалы проклятые! Он лерегию не испровергал!..
   - Надобности нет... Зато о богатстве и бедности говорил одно с нами. Религию и мы признаем... Во имя Отца и Сына и Святаго Духа...
   - Куда вы лезете, скажите на милость? куда вы несетесь?..
   - Да ты слушай сюда!..
   - ...И не такие были, да в преисподнюю извергалась гордыня их. Помни и денно и нощно, не забывай: под тобой подстилается червь, и червь - покров твой...
   - Уперся, как свинья рылом, в Писание и думает: святитель...
   - Я ему же, сукину сыну, пользы желаю! Из него чело­век будет, коль старших будет слухать. Рос он без отца... вклюнулся в табак... в скверные дела...
   Копылов изумленно и горестно покачал головой и, притворяясь серьезным, спросил:
   - В какие же, Савелий Фоломевич? Либо к бабенкам к твоим когда зашел?
   Губан остановился и сердито сказал:
   - Это тебя не касательно. Про его дела я знаю. А мои бабы содержат себя правильно... про это нечего...
   "Пронюхал, черт старый", - подумал Терпуг и несмело, вполголоса, возразил:
   - Насчет этих делов тоже иные старички есть... Обряди ему, как следует, бабу - вся божественность, яко дым от лица огня, убежит...
   - Ну, будет вам перепираться! Не ломайте беседу! Ты, Фоломевич, не гляди на него, подноси, пожалуйста... У меня ведь вот... еще одна!..
   Копылов извлек из кармана и с веселым хвастовством взболтнул бутылку.
   - Чего ты с ним! - примиряющим голосом прибавил он. - Он - молодой...
   - Щенок, - сурово сказал Губан, наливая водку, - а тоже в социалы лезет... Вот кого не люблю на белом свете - социален этих... приверженцев!..
   Фокин, недавно вернувшийся со службы, сказал:
   - У нас Бурханов был, войсковой старшина. Тоже, как и ты, дедушка, не любил он их, социал-демократов! Соберет, бывало, нас: "Вы, - говорит, - братцы, смотрите не слушайтесь этой жмудии!" В энто время, вобче, начальство не храпело, а так себе... ласково, можно сказать, разговаривало... не как раньше. "Опасайтесь их, - говорит, - крошите их шашками, так их разэтак! Ничего не будет! Головой заверю..." А сам - ну такая труса был! Без двух провожатых, бывало, на улицу не выйдет...
   - Как же вас, подлецов, не опасаться! - насмешливо вставил Копылов.
   - Деньжонками он там хорошо было поджился, да под суд отдали после мобилизации. Не поладил с одним другом...
   - Это уж кому пофортунит! Не поделился, значит... ну...
   - Рублей семьдесят и моих денег за ним село... "Вы их мне представляйте, этих самых агитаторов, - говорит, бывало. - Я награжу", - говорит. Давал по трюшнице за каждого. Ну, наша братия - народ понятливый! Как видит: мало-мальски подходящий жидок идет - берет его за киршу и тянет: "Агитатор, вашескобродье!" - "Насчет чего?" - "Насчет земли. Землю, - говорит, - отобрать вашу офицерскую, участки..." - "Ах, так его разэтак!" - "Вроде как сожалеючи нас, вашескобродие..." - "Брешет он, так его разэтак! Они и у вас землю отберут!.."
   - Диковины нет, - сказал Губан, - и отберут! Думаешь, не отберут? От-бе-рут! Погоди, брат...
   - Да чего отбирать-то? Сколько ей? Ведь это Бурханову бояться - ну так: четыреста десятин! Я и то раз не утерпел. "Нам, - говорю, - вашескобродие, это землетрясение так же страшно, как нищему пожар... Ей осталось у нас уж коротко, земли-то. А вот вам, действительно..." - "Что-э?!"
   Фокин захрипел особым голосом и изобразил пантомимой изумленную фигуру войскового старшины. Все покатились со смеху.
   - Осерчал?..
   - Не показалось, видно?..
   - "Ты, должно быть, оратор, сукин сын?" - "Никак нет, вашескобродие!" - "По морде видать: оратор!" - "Помилуйте, - говорю, - вашескобродие, никогда и никак!.." После так все и накапывался. Стою раз у полкового знамя, он проходит. "Этого, - говорит, - зачем поставили? Он меня запорет! Уберите его, это - оратор, так его разэтак!"
   Савелий Губан закончил свое угощение и уже готов был бы потолковать с писарем о деле, но начал угощать Копылов, и старик не устоял против искушения. Был он скуп и жаден: никогда без особой нужды не расходовал лишней копейки на грешные удовольствия мира. Но когда представлялась возможность угоститься на чужой счет, не уклонялся от греха, ел и пил исправно, даже с увлечением. Остался и тут. Посудину свою спрятал в уголок, - она тоже денег стоит, - сел рядом с писарем, которого выделял из всей компании и, принимая свой очередной стакан, сказал грустным тоном:
   - Отец Василий мне надысь... Пришли, говорит, в монастырь... как бишь он его назвал?.. Вот, дай бог памяти... вертится на языке, а не назову!.. Пришли, - говорит, - трое вот таких молодцов... - Губан показал локтем на Терпуга. - Прямо к отцу архимандриту, говорит: "Руки кверху!.." И народ, говорит, был кругом, а перепужались все, никто оборонной руки не мог поднять. Забрали, говорит, денежки и ушли... Так, говорит, как в воду нырнули!..
   Губан горестно чмокнул языком.
   - Значит, они уж и святыни не признают... - прибавил он скорбно-обличительным тоном.
   - А много денег-то?
   - Семь тыщ, говорит.
   - Семь тыщ! - восхищенно протянул Копылов. И долго смотрел перед собой остановившимся, изумленным взглядом.
   - При оружии... вот в чем сила, - сказал Грач.
   - Оружие существует - не на такой пустяк, - возразил Рябоконев. - Это и с дубьем можно... А кто понимает об оружии - не полезет с ним куда зря...
   Губан весело рассмеялся и покрутил головой.
   - Ведь в какую высь задаются-то! Подумаешь: у-у, г-гирои!..
   - Я ввысь не задаюсь, Фоломевич! Но когда тесно мне, нож до самой души доходит, - я чувствую и говорю... вот!.. Терпуг сказал в сторону, ни к кому не обращаясь:
   - Ну, а у меня охота задать трезвону всем этим обиралам мирским да фарисеям...
   - Ах, ты... щенок белогубый! - с негодованием воскликнул Губан. - Парх! Право, парх...
   - А ты - фарисей!..
   Вспыхнула ссора, шумная, веселая, немножко пьяная. В ней не было настоящего, искреннего ожесточения, какое бывает в схватке за какого-нибудь поросенка, забравшегося на огород, или лошадь, захваченную на потраве, когда так стремительно переходят к кулакам и кольям. Предмет спора был расплывчатый, смутный, почти неуловимый, и лишь тогда, когда переходили на личности, укоряли друг друга, загоралась искренняя злоба и ненависть.
   Кряжистый, жесткий хозяин Савелий Губан презирал, в сущности, всю эту бесхозяйственную шваль и ее пустую словесность. Ее смехотворная враждебность к тому отдаленному миру верхов, к которому он лично был достаточно равнодушен, не заслуживала бы и внимания, но какое-то невольное раздражение охватывало, досада брала, что голытьба норовит перевернуть весь твердый, надежный порядок жизни. И он сердито, с бранью защищал эту сторону жизни, прожитой в беспрестанном, упорном, тугом накоплении, в добровольном недоедании и недосыпании, во всевозможных лишениях и темных грехах, воровстве, ростовщичестве. Он с трудом оперился, с трудом выбрался наверх, завоевал почет. И теперь, когда голая, легкомысленная вольница говорила о покушении на богоустроенный порядок, он хоть и не верил в возможность его крушения, но искренне негодовал и даже терял самообладание в споре.
   Долго и бестолково шумели. Пили и шумели. Губан поражал противников текстами из Писания. Были ли в действительности эти тексты на своем месте, никто не знал, но верили Губану, что он не от своего чрева выдумывает их. И не могли сбить его с позиции. Но когда переходили к оценке ближайших явлений окружающей жизни, то очевидность голого беззакония опрокидывала все оправдания богоустроенного порядка. Губана припирали в угол. Он не сдавался и все выдвигал Бога, как союзника и покровителя своей стороны.
   - Ты думаешь: ежели ты или Федот Рванкин по пучку свечей в церкву несете, так вы и святители?
   - А по-вашему, и церковь не надо, может?
   - Рванкин - мошенник! Панкрут! - бестолково орал Копылов. - Его давно бы надо...
   - Он страх Божий имеет! А страх Божий - начало премудрости... А вы про Бога забыли, в церкву не ходите...
   - Не будь ты фарисеем! Свечей-то поменьше таскай в церкву, да не блуди!..
   - Поганей нет того народа, какой от Бога ушел...
   - А ты-то к снохе лезешь, это - как? По-Божьему? - обличительным тоном сказал Терпуг.
   Губаи не выдержал роли уверенного возражателя и стал ругаться. Но это лишь доставило удовольствие его противникам. Они покатывались со смеху. Старик осер­чал. Забыл даже, что надо переговорить с писарем о деле, плюнул и ушел.
   - Ну, ты у меня помни, щенок белогубый! - погрозил он уже в дверях Терпугу.
   Долго хохотали над ним. Фокин изображал, как будет он ругаться, когда узнает еще, что купленный им пай Копылов продал уже в двое рук, Фокин был великолепный актер и, похоже, представлял жадного, обозленного Губана. Каждый из слушателей еще дополнял воображаемую сцену новым, ярким комическим штрихом, и долго в мастерской Памфилыча не смолкал буйно-веселый грохот.
   - Надо их, чертей, учить! - кричал Грач. - В них самый корень, вот в этих...
   - Учить, учить... - упрекающим тоном возражал Копылов. - А сколько раз я говорил: пойдем, ребята, забастовку кому-нибудь сделаем, - все в кусты. Духу-то в вас ни в ком ни на один градус нет!..
   - У тебя никакой идеи нет, - сказал Рябоконев. - Куда же я пойду с тобой? Лошадей, что ль, красть? Монополию громить? Так это бери Храпова в компанию, бери Кривого... Надо сорт в делах различать!..
   - Ваших делов я ни черта не пойму! Одно вижу: никакого толку нет из вас... Партия, партия... А в какую силу партия?.. Атаманишку какого-нибудь и то не посмеете ограничить!..
   - Может, достанем... Погоди...
   - Вот я открою вам дела... - хвастливо кричал Копылов... - Я - Илья! Кабы мне еще Еноха, я бы открыл вам такие громы и молоньи!.. Я бы показал... как ты сказал, бишь? И... идеи, что ль?..
   Опять шумно и бестолково заспорили. Терпуг лишь слушал. Знал он мало и привык подчиняться авторитету Рябоконева, который начитанностью превосходил даже Памфилыча. Терпуг брал не критикуя, на веру, готовыми все его мысли. Но иногда ему казалось странным, как это, при такой ясности врага, можно было терпеть и ждать чего-то? Он сам тосковал оттого, что не знает, куда надо броситься, но должны же это знать и указать понимающие люди... Желание выйти на чистое поле и схватиться с какой-то ненавистной силой, которая таила в себе все зло, сойтись с ней, лицом к лицу, - беспокойно бродило в нем и искало выхода, толкало на ненужные выходки, на дерзости полицейскому Возгрякову, страж­нику и даже самому Фараошке, станичному атаману. Силой помериться, удаль показать жаждала взволнованная душа, а кругом было одно

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 515 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа