. В самый разгар бала туда явился Ермолов. Он сообщил о слышанном прежде всего Барклаю.
Министр отозвал Ермолова в сторону.
- Правда ли, Алексей Петрович? и стоит ли беспокоить государя? - спросил, всегда сдержанный и тихий, Барклай.
- Мне думается, что такого рода известия не терпят отлагательства,- подчиненно заметил Ермолов министру.
- Думаете? - помолчав, произнес Барклай и сообщил донесение Ермолова государю.
Государь, расчетливый во всех своих действиях и малейших движениях, даже и виду не подал, что известие взволновало его. Он только слегка побледнел и продолжал быть на балу, хотя и недолго. В то время как он покинул бал, садился в коляску, с известием о переходе Наполеона через Неман, прискакал и казачий офицер, гонец из аванпостных отрядов атамана Платова.
Из дворца государь тотчас же послал за Шишковым. Было два часа ночи - тот самый час, в который Наполеон появился на берегах Немана.
- Поспеши,- сказал государь входящему секретарю своему,- написать приказ моим войскам и к Салтыкову, в Петербург, о вторжении неприятеля в наши пределы. Да непременно упомяни, что я не помирюсь с ним до тех пор, пока хоть один неприятельский воин будет оставлен в нашей земле.
Тринадцатого июня роковая весть о вторжении неприятеля в русские пределы пронеслась повсюду. Четырнадцатого, на заре, государь оставил Вильно. Шестнадцатого, с некоторым беспорядком, началось отступление наших войск, сперва из города, потом из окрестностей. Совершилась первая стычка нашего арьергарда с передовою французскою цепью, в которой был взят в плен, израненный пикою, будущий и лучший историк кампании двенадцатого года граф Сегюр.
"Так начался,- говорит современник и очевидец вторжения,- страшный смертный пир, коего шумный отголосок должен был передавать из века в век, рушить царства, почитавшиеся непоколебимыми, утвердить могущество полагавших себя на краю гибели и поставить порабощенную Европу на новых основаниях".
Между тем, как страшная суматоха происходила на западной границе России, два манифеста государя, от тринадцатого июня, с неимоверной быстротой разносились по всем концам России.
"Французские войска,- объявлял один из них,- вошли в пределы Нашей Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое соблюдение союза. Я, для сохранения мира, истощал все средства, совместные с достоинством престола и пользою Моего народа. Все старания Мои были безуспешны. Император Наполеон в уме своим положил твердо разорить Россию. Предложения, самые умеренные, остались без ответа. Нечаянное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается мне иного, как поднять оружие и употребить все, врученные Мне Провидением, способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие Моего народа и на храбрость войск Моих. Будучи в недрах домов своих угрожаемы, они защитят их с свойственною им твердостью и мужеством. Провидение, благослови праведное наше дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной, принудили нас препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве Моем!"
Другой манифест гласил:
"С давнего времени замечали Мы неприязненные против России поступки Французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем Нашем желании сохранять тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши. Но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах Нашей Империи, не нарушая мира, быть токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император, нападением на войска наши при Ковно, открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается нам ничего иного, как, призвав на помощь свидетеля и защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силы Наши противу сил неприятельских. Не нужно Мне напоминать вождям полководцам и воинам Нашим о их долге и храбрости: в них издревле течет громкая победами кровь Славян. Воины! вы защищаете веру, отечество и свободу. Я с вами. На начинающего Бог!"
"На начинающего Бог!" - сказал вместе с своим императором и весь народ русский.
Мы долго, молча, отступали,
"Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Наполеона через Неман не только изумил русскую армию, но и поставил ее в довольно неопределенное положение, исхода которого никто не знал и не предвидел.
Первая армия - Барклая,- преследуемая по пятам французским арьергардом, безостановочно отступала к Дриссе, к укрепленному лагерю, недостатки которого обнаружились тотчас же при вступлении туда передовых корпусов.
Все потеряли головы - и не знали, что делать, что предпринять.
Первая растерялась квартира главнокомандующего. Интриговавшие перед тем и делавшие множество советов некоторые члены штаба вдруг приутихли и просили сами советов.
Начальник главного штаба, маркиз Паулуччи, один из беспокойнейших, был заменен Алексеем Петровичем Ермоловым.
Отступление русских было так торопливо, что, наконец, неприятель остался далеко позади, и принуждены были посылать партии отыскивать, где он находится.
Во время пребывания армии в укрепленном Дрисском лагере, где все же думали дать отпор неприятелю, было получено одно весьма важное известие, мгновенно изменившее ход дела.
На первом переходе армии, в местечке Неменчиве, военный министр призвал к себе расторопного ермолаевского адъютанта Павла Граббе, и приказал ему немедленно, кратчайшим путем ехать навстречу войскам второй армии, князя Багратиона, и передать, чтобы войска, усиленными переходами, старались соединиться с первой армией, не допуская себя отрезать. Соединение это оказалось невозможным. Шестидесятитысячный корпус маршала Даву шел на Минск и разъединил армии. Князь Багратион поэтому отказался от направления на Минск и на Вилейку, как было предложено ранее, и пошел на Бобруйск и Могилев.
Услышав это известие от Павла Граббе, государь, с выражением нетерпения, воскликнул:
- Это неправда! Быть не может! Даву здесь против меня, а князь Багратион имеет от меня другие приказания!
Скромный, доселе почти незаметный, вестник заявлял, что за точность этих сведений он отвечает головою. Он говорил: действительно часть войска взята у Даву и направлена к Дриссе. Но маршалу даны новые войска из армии короля Вестфальского и других корпусов.
Известие это изумило государя.
- Теперь о скором соединении армий и думать нечего! - произнес он и отдал приказание о немедленном выступлении армии к Полоцку.
На третий день армия была уже в Полоцке, за исключением первого корпуса под командой графа Витгенштейна, оставленного прикрывать Петербург.
Дела принимали весьма неблагоприятный оборот. Все в главной квартире притихло и выжидало. Государь был молчалив, ровен и среди окружающих себя людей искал способных быть полезными ему и отечеству при таких трудных обстоятельствах. Он остановился, покуда, на Ермолове.
Призвав его к себе, государь сказал:
- Чрезвычайные обстоятельства, в которые теперь поставлена Россия, несогласия в главной квартире и между главнокомандующими вынуждают меня иметь подробные и по возможности частые известия о всем том, что будет происходить в армии. Я уезжаю в Москву. Поручаю вам, по моем отъезде, извещать меня письмами о важнейших происшествиях в армии. Надеюсь, что выбор мой пал на человека достойного.
- Всегда был и буду предан моему государю,- отвечал его величеству Ермолов, - весьма обрадованный такого рода поручением.
В сопровождении немногих лиц государь отправился в Москву. Все поняли, что окончательно решено беспрерывное отступление...
Как очаровательна природа и как злобны люди!
Замок графа Валевского, в течение многих лет наполнявшийся громом чар да криком пирующих гостей, наполнился вдруг совершенно иным громом и совершенно иными криками: по всем залам его раздавалось звяканье шпор, сабель, ружей и слышались голоса военных людей. Все это торопилось, бегало, кричало, приказывало. У замка ежеминутно грохотала пальба и трещали барабаны. Войска и обозы тянулись мимо Веселых Ясеней и точно пропадали в его лесах, по его пустынным дорогам.
Весь этот шум и гам происходил оттого, что в замке находился князь Багратион - главнокомандующий второй армией - с блестящим своим штабом.
Князь шел из Пружан. Выйдя оттуда для соединения с первой армией, он быстро был окружен неприятелем и должен был брать всякий свой шаг вперед с бою. Положение его было поистине критическое. Он расчел марши свои так, что двадцать второго июня главная квартира должна была быть в Минске, авангард далее, а партии уже около Свенцян. Но его, по предписанию Барклая, повернули на Новогрудок и велели идти - или на Белицу, или на Николаев, перейти Неман и тянуться к Вилейке. Князь пошел, хотя и писал, что этим путем идти невозможно, так как три неприятельских корпуса уже были на дороге к Минску и дороги сами по себе были непроходимыми. В Николаеве князь перешел Неман. Но оказалось, что в Волочине, куда должны были направляться войска, была уже главная квартира Даву, и князь рисковал потерять ее. Он снова кинулся на Минскую дорогу, но и та была уже занята войсками короля Вестфальского и Понятовского: Князь направился к Бобруйску.
Раздраженный неопределенным положением, теснимый со всех сторон неприятелем, князь затеял горячую переписку с главной квартирой первой армии, в которой предлагал решительные меры и желчно сетовал на Барклая. Ему мало внимали. Князь злился и даже несколько раз совершенно искренно отказывался от командования второй армией.
В Веселых Ясенях князь получил уведомление от Ермолова, что соединиться армиям желательно бы в Смоленске.
- Боюсь,- сказал он при этом графу Сен-При,- чтобы и в Смоленске меня не обманули. Я приду туда, а их уже там и не будет.
- Неужто Ермолов шутит! - произнес Сен-При.- Не думаю, князь.
- А! Христос с вами! - и он уже сделался дипломатом на все руки, мой любезнейший! Не верится что-то и ему! - недовольным тоном заметил князь. - Сами видите, граф, как дела идут. Мы проданы. Я вижу, нас ведут на гибель. Я не могу на все равнодушно смотреть. Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения. Я, ежели выберусь отсюдова, тогда ни за что не останусь командовать армией и служить. Стыдно носить мундир. Ей-Богу, я болен! А ежели наступать будут с первою армиею, тогда я здоров. А то, что за дурак! Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский. Если бы он был здесь, ног бы своих не выдрал, а я покуда выхожу с честью.
- Это точно, князь, что нас поставили здесь в положение каких-то беглецов,- сказал Сен-При,- и благодаря только вам мы довольно удачно увертываемся от неприятеля.
- Беглецов! именно - беглецов, граф! - воскликнул Багратион, играя нагайкой, которая висела у него через плечо.- Я волосы деру на себе, граф, что не могу дать баталии! Хорошая баталия хоть несколько бы остановила пыл Бонапарта, хотя, говорят, он только и желает того, чтобы сразиться с нами!
- Я тоже нахожу, князь, что баталия необходима,- проговорил Сен-При с выражением сдержанного недовольства на что-то и на кого-то.- Тут бы Суворова надо, не Барклая,- с тонкой, хорошей усмешкой заметил далее граф.
Крепкое, старое лицо Багратиона, с полузакрытыми, мутными, как будто не выспавшимися глазами, мгновенно оживилось. Багратион боготворил Суворова. Первые успехи князя совершились именно под знаменами великого русского полководца, который подарил ему даже свою шпагу, видя в нем своего преемника. Князь Багратион гордился этим подарком, и точно, честолюбивый, смелый, умный, но почти ничему не учившийся, избалованный счастьем, считал себя таковым. Намек графа Сен-При польстил ему.
- Суворова! - именно Суворова, граф! - подтвердил горячо Багратион. Глаза его из мутных каким-то внутренним оживлением вдруг превратились в ясные, твердые, с выражением ястребиной хищности и презрения. Горбинка его длинного восточного носа слегка вздрагивала.- Суворова! - именно Суворова, граф! - повторил Багратион, произнося слова с своим восточным акцентом.- О, Суворов бы напомнил Бонапарту силу русского оружия, как он напоминал ее в Италии! Но его нет... нет, граф! И русская сила с течением обстоятельств находится в руках человека, который стоит ниже своего назначения!
Князь намекал на Барклая, которого издавна не любил. Сен-При слушал Багратиона с тем вниманием, которое ясно говорило, что он согласен со всем тем, что слушает.
Князь с графом долго еще говорили по поводу текущих событий и почти во всем соглашались. Граф Сен-При был в высшей степени способный человек, а такие люди имели на Багратиона влияние и нередко злоупотребляли его доверием. Граф был тонко любезен, льстив. Грубоватый князь поддавался чарам этой любезности и лести. Хорошо воспитанный человек имел дело с простой, способной натурой, и воспитание как-то само собою брало верх.
Вечерело, июньский день подходил к концу. Вошел адъютант Багратиона, бравый, краснощекий, с веселым выражением в лице, полковник Муханов, и доложил князю, что хозяин дома, граф Валевский, просит откушать его хлеба-соли.
Князь только тут вспомнил про хозяина и даже забыл, что он не видал его совсем. Условия военной жизни, торопливость, с которою главная квартира переходила с места на место, лишали Багратиона возможности вообще любезного и предупредительного, повидаться с хозяином дома. Впрочем, граф Валевский и сам почему-то нигде не показывался.
При встрече Валевский и Багратион обменялись обычными любезностями, причем последний извинился, что за множеством хлопот он не успел еще доселе повидаться с ним. Граф, в свою очередь, извинился, что он принимает гостя не так, как бы следовало.
Ужин прошел довольно торопливо, но отчасти и весело. Любезнее всех был сам хозяин. Он рассказывал несколько весьма грубых, но переданных изящно анекдотов про Наполеона. Багратион смеялся. Все вторили ему. Оркестр беспрестанно наигрывал то один польский: "Александр, Елизавета, восхищаете вы нас", то другой: "Гром победы, раздавайся". В заключение было пито шампанское; провозглашен тост за здравие императора Александра, потом за здравие самого князя Петра Ивановича Багратиона, причем по заранее сделанному распоряжению услужливого графа Сен-При, один из певчих Валевского прочел давние, глупые стихи поэта Николаева, написанные в честь Багратиона, когда он возвратился из австрийского похода.
Славь тако Александра век
И охраняй нам Тита на престол.
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве и Цесарь в бранном поле.
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле.
Князю понравилась эта грубая лесть: она напоминала ему прием, сделанный ему же в Москве, в Английском клубе, в 1809 году, но он почел за нужное сказать, обращаясь к Валевскому:
- Граф, напрасно... это уж лишнее...
Валевский на это любезно улыбнулся и махнул по направлению к сцене носовым платком.
Оттуда послышалось тихое, невидимого хора, пение:
Тщетны Россам все препоны,
Храбрость есть побед залог,-
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног!
Князь несколько переконфузился. Кто-то крикнул "ура". За ним повторили другие. Багратион, веселый, с блистающими глазами, слегка раскланивался...
На другой день было назначено выступление главной квартиры по направлению к Чаусам, и потому, как сам Багратион, так и его штаб, скоро разошлись, поблагодарив хозяина за гостеприимство.
Скоро в замке все успокоилось. Но по берегам Березины и вокруг замка посты бодрствовали. Кое-где горели костры и поминутно раздавалось протяжное "слу-ша-ай"!..
Наступившая ночь была светла, как день. Сад, окружающий замок, стоял точно околдованный. Деревья не шевелились. Широкий садовый пруд лежал неподвижным стальным пластом, величаво отражая в лоснящейся мгле своего глубокого лона и всю воздушную бездну неба, и опрокинутые темные деревья, и часть замка. Круглый лик полной луны то отражался ясно в пруде, то вытягивался в длинный, сверкающий блестками сноп. На одной из дорожек сада показался Валевский. Он был в своей неизменной венгерке и шел медленно - он шел к домику Уленьки по той самой дорожке, на которой он встретил свою певицу, поутру, несколько дней тому назад. Дорожка эта стала графу особенно мила своей пустынностью, и он не пропускал уже случая, чтоб не прогуляться там - особенно ночью...
Князь Багратион имел обыкновение вставать очень рано. Вставая, он никого не беспокоил, сам одевался и выходил на прогулку.
Солнце только что поднялось из-за далеких лесов. Князь вышел в сад и начал ходить медленно по всем дорожкам, прислушиваясь к шуму расположенных по Березине и поднимавшихся в поход отрядов. Чуткое ухо его различало все распоряжения и команды, до него доносился звук оружия, крик солдат и ржание лошадей. Потом все это смолкло, но послышался тупой гул от двигавшихся масс людей и обозов. Отряды уходили торопливо, и потому вскоре стало вокруг тихо. Недавно вставшее солнце неярким светом пробиралось в сад. Заблестели росинки, засверкали и зардели крупные капли, задышало все свежестью утра. На ближних полях раздались рассыпчатые голоса жаворонков. Мокрая трава пахла, и чистый летний воздух переливался прохладными струями. Хорошо стало князю. Грудь его дышала легко, ровно. Он сел на скамейку под громадной серебристой тополью и с наслаждением прислушивался к пробуждающимся звукам утра. Вот, не торопясь, точно перекликаясь, затараторили почти над самой его головой две птички. Вот зашелестела густой своей листвою тополь, и князю показалось, что вдруг заспорило несколько человек чуть слышным шепотом. Вот затрещали в высохшей траве кузнечики, вот запела, точно зарыдала о покинутом счастье, пеночка...
"Как очаровательна природа и как злобны люди!" - припомнил князь - сам один из злобствующих - слова Руссо.
Вдруг до его слуха донеслись неясные звуки струнного инструмента. Князь прислушался и различил, что кто-то играет на цимбалах. Звуки усиливались, трепетали и переливались, и потом как-то враз, целым потоком пронеслись по саду.
Князь поднял голову, насторожил ухо. Звуки не прекращались.
- Что это - сон? Нет, нет...- прошептал князь и вдруг, порывисто встав, направился в ту сторону, откуда слышалась игра на цимбалах...
В ее очах, алмазных и приветных,
Увидел он, с невольным торжеством,
Земной эдем!.. Как будто существом
Других миров - как будто божеством
Исполнен был в видениях заветных.
С того самого утра, как граф Валевский, встретившись с Уленькой, выпил у нее несколько чашек кофе, те маленькие комнатки, где она помещалась, необыкновенно преобразились. Прежде пустые и скучноватые, они теперь были наполнены всякого рода дорогими безделушками и дышали той уютной роскошью, которой умеют обставлять свои жилища только одни женщины. С радостью, свойственной неожиданно разбогатевшему человеку, Уленька по нескольку раз в день, на первых порах, пересматривала и перебирала особенно нравившиеся ей вещицы, вертела их в руках, любовалась ими, старалась разгадать, как и из чего они были сделаны. При этом цыганская порода ее сказалась вполне: она более всего восхищалась блестящими или ярко раскрашенными предметами. Красный цвет она предпочитала всем другим.
Граф Ромуальд от души смеялся над этим вкусом своей певицы и не препятствовал ей обставлять комнаты по ее желанию.
Изменилась несколько и сама Уленька. Она стала более резвой и веселой, играла и пела более чем прежде. Граф Валевский по целым часам слушал ее, молча и улыбаясь. Ему нравилась эта маленькая идиллия, начатая так недавно и так мило отзывавшаяся в его сердце.
В первое утро граф просто хотел пошалить, как он шалил обыкновенно, где бы ни был, но в то же утро к шалости примешалось какое-то новое чувство, которое не покинуло его и доселе.
Граф до мельчайших подробностей помнил все, что произошло в то утро.
Уля ввела его в свою комнатку и не знала, где посадить. В комнатке было бедно. Бледный свет утра, пробивавшийся сквозь небольшие окна, ложился на все матовыми полосами и еще более увеличивал ее невзрачность. Оглянувшись, граф брезгливо поморщился. Он никогда не заглядывал в жилища своих служащих и потому не знал, как они живут. Граф довольствовался одной наружной красотой их помещений и полагал, что и внутри так же хорошо, как ж снаружи. Он оглядывался и не знал, где присесть. В комнатке стояли только табуретик да скамейка у небольшого столика. Граф уже сожалел о том, что вошел в такое помещение.
Сконфуженная и растерявшаяся Уля суетилась.
- Туто вот, пан, туто, - указывала она на скамеечку и покрыла скамеечку маленьким ковриком.
Граф не садился. Тонкая неподвижная улыбка не сходила с его губ. Он все оглядывался.
- О, граф! Тут у меня все так не хорошо, не прибрано,- извинялась Уля,- да я ж не знала, что граф заглянет ко мне, а то я бы прибрала.
Уля говорила своим порывистым, но мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели. Звуки этого голоса как-то странно, но вместе с тем приятно щекотали ухо графа. Он сел на скамеечку, но осторожно и медленно.
Рассветало все более и более.
- О, я сейчас, сейчас подам графу кофе! - сказала Уля и скрылась за дверью, шелестя своим платьицем.
Не переставая улыбаться, точно какая-то забавная мысль не покидала его, граф обернулся к окну и совершенно машинально распахнул его. В ту же минуту с соседних деревьев, с громким щебетаньем, сорвалась многочисленная стая воробьев и уселась, толкаясь и пища, на подоконниках флигелька. Более всего их вертелось у распахнутого оконца; некоторые, более смелые, совсем-таки лезли к рукам графа. Невообразимо безалаберный писк одушевлял всю эту массу маленьких храбрецов. С каждой минутой их прибывало все более и более - они сыпались откуда-то точно проливной дождь.
- Вполне идиллия! - произнес граф, отыскивая глазами, что бы можно было посыпать крикливым гостям.
На глаза ничего не попадалось. Вошла Уля с засученными по локоть рукавами. Опытный глаз Валевского сейчас же заметил красоту этих засученных рук.
- Прочь, прочь вы, негодные! - замахала Уля руками на воробьев.- Прочь, а вот я ж вас! а вот я ж вас! - продолжала она махать руками, так как воробьи и не думали покидать окна, а, напротив, несколько из них, из назойливейших, влетели даже в комнатку и шныряли повсюду.
Графа это заняло.
- Нет, вы не гоните их, зачем же?
- Да ведь они ж мешают графу.
- Нисколько, право, нисколько,- говорил граф, следя за изгибами махающих Улиных рук.- Им бы что-нибудь посыпать, хлеба, зерен. У вас есть?
- Вот тут хлеб - крошки, вот они.
Уля вытащила из-под столика ящик с крошками хлеба и метнула горсть за окно. Часть воробьев, шурша крыльями, устремилась туда.
- А, да это занимательно! - сказал граф.- Позвольте мне самому их накормить, а вы уж похлопочите о кофе.
Почти с полчаса граф возился с воробьями: кидал им крошки, прислушивался к гневному их щебету, любовался их возней. Чашка кофе уже стояла перед ним, а сама Уленька, как-то успевшая переодеться, ожидала, когда граф перестанет забавляться прирученными ею буянами-воробьями.
Наконец, граф обернулся к Уленьке.
- О, да сколько у вас друзей, моя маленькая! Право, я вам завидую. В таком пернатом обществе, с такими крикунами, я думаю, вам превесело.
Уля, краснея, объяснила, что воробьи ее очень любят и каждое утро и каждый вечер собираются у ее окон, и что они, правда, много развлекают ее.
Граф прихлебывал кофе и не сводил глаз с Уленьки. Сверх ожидания, кофе оказался превосходным. Граф попросил другую чашку. Уленька торопливо принесла. За второй граф выпил третью чашку. Комнатка бедной певицы начала казаться ему занимательной, даже в своем роде приятной.
"Странно,- думал он,- что я до сих пор не обращал на эту девушку внимания! Черты ее лица очень хороши и напоминают облики древних изваяний. Плебейка - и такое сокровище! Впрочем, тип у нее несколько цыганский, однако ж она напоминает и нечто греческое или, в крайнем случае, грузинское, вообще - что-то восточное".
Он еще внимательнее, точно вещь, начал разглядывать Улю. Та поняла это и зарделась до ушей, не опуская, впрочем, глаз, в которых сверкало что-то смелое до дерзости.
Граф почувствовал, что кровь приливает ему в голову, а все тело охватывает какое-то восторженное опьянение. Он встал, прошелся раза два по комнатке и сел рядом с Уленькой. Та не шелохнулась на своем месте. Граф взял ее за руку. Рука Уленьки горела, как в огне. Не то с удивлением, не то с испугом она смотрела на графа во все свои глаза и недоумевала, что с ним такое сталось.
Граф между тем был в совершенно возбужденном состоянии, что случалось с ним довольно редко. Он часто брался за голову, нервно вздрагивал и так же нервно улыбался. Уля стала страшиться за графа: ей показалось, что он болен. Она стала выражать нетерпение. В самом деле, глаза у графа в эти минуты были почти помешаны, руки судорожно дрожали, все тело вздрагивало.
Уля вдруг встала. Сильное смущение было заметно во всей ее фигуре, во всех ее движениях.
- С вами недоброе делается, граф! - сказала она дрожащим голосом.
- Что?.. что?..- как бы очнулся граф и медленно встал.
- Я пойду... позову людей...
- Людей? Зачем! не надо! - проговорил торопливо граф.- Я один с тобой хочу быть, один! И ты не уходи. Садись.
Граф посадил Улю на прежнее место. Та беспрекословно села, но лицо ее мгновенно нахмурилось и приняло какой-то своеобразный, решительный вид.
- А! ты, вижу, зла, любишь кусаться! - начал граф каким-то прерывистым голосом.- Зачем это? Не будь злой. Я злых не люблю.
- Граф! Граф! - прошептала Уля.- Я девушка безродная, я одна, я девушка бедная...
- Бедная? Какой вздор! Ты так же богата, как и я... Не ты у меня в гостях - я у тебя. Да, тебя зовут Улей - Ульяной по-русски... Какой вздор!.. Ульяна... Совсем незвучно... Я буду звать тебя Реввекой... Ты не еврейка, но это все равно, по крайней мере - поэтично и звучно... Тебе нравится имя - Реввека, скажи? - приставал граф...- Реввека и Ромуальд?! как прекрасно! Это все равно что - Ромео и Юлия!
Уля не понимала графа. Она все более и более таращила на него глаза, что еще более раздражало графа. Граф очень хорошо понимал, что с ним происходит, и, радуясь этому настроению, проявлявшемуся у него весьма редко, как можно долее намеревался продлить его. Это было с его стороны нечто искусственное, но в то же время для него невыразимо приятное.
- Да, я буду тебя звать Реввекой! - повторил граф.- А ты... ты просто зови меня Ромуальдом. Я для тебя не граф теперь, ты для меня - не бедная певица, не танцорка, не плясунья театральная, ты для меня теперь - нечто больше всего этого... несравненно больше... Постой! что же ты молчишь, не отвечаешь ничего? - медленно взял граф Улю за руку: - Реввека, говори со мной!
Уля низко опустила голову, пылая вся в лице и стараясь сохранить спокойный вид.
- О, граф! я бедная девушка...- снова чуть слышно произнесла она и немного отвернулась от графа, так, что ему она видна стала вполуоборот.
"Какой профиль! - мысленно восклицал граф.- Нет, нет, я не могу поверить, чтобы она была простой плясуньей. Тысячу раз допускаю, что она нечто выше этого".
Граф быстро шагнул к Уленьке и крепко взял ее за плечо. Та вздрогнула и стала на ноги.
- О, точно, точно Реввека! - воскликнул граф с невыразимой страстностью, откинув голову несколько назад, но не снимая с Уленькиного плеча руки.- Античная красавица вполне! Га, черт возьми! - закричал он вдруг громко, волнуясь и порывисто дыша,- красота не должна быть в дрянном одеянии!.. Прочь все! долой все!
На Валевского нашло какое-то жгучее исступление. Рука его судорожно смяла в комок находившееся под ней полотно сорочки - и плечо Уленьки обнажилось.
Уленька не вскрикнула, не подала ни малейшего голоса негодования, но здоровые пальцы ее с дикой яростью впились в борт графской венгерки... Несколько мгновений граф почти задыхался...
- О, прелестное утро! прелестное утро! - восклицал после этого утра часто Валевский.
Почему-то осталась довольна тем утром и сама Уленька. Для нее то утро тоже прошло в каком-то угаре, и при воспоминании о нем она вся вспыхивала от удовольствия.
Для графа Валевского сделалось чем-то необходимым посещать каждым утром - именно утром - свою Реввеку. Уленька-Реввека встречала его с той простой, милой предупредительностью, которою в совершенстве обладают любимые и влюбленные женщины. Во всем замке и в окружности еще никому не было известно об отношениях графа к своей певице, хотя ни граф, ни сама Уленька вовсе не старались придавать этому особенной таинственности: граф потому, что вообще человек был бесцеремонный и открытый, Уленька - по своей врожденной простоте. Таинственность соблюдалась как-то сама собою. Впрочем, если бы отношения графа к певице и стали известны, то едва ли бы ими так интересовались, как в обыкновенное время: все были заняты Наполеоном, его войсками, предстоящими битвами, и всякий втихомолку, а то и открыто дрожал за свое имущество и за свою шкуру. Переход Багратионовой армии через Веселые Ясени еще более усугубил этот страх, все приутихло и попряталось, ожидая грозы.
Не обращал ни на что внимания один владелец Веселых Ясеней и более чем когда-либо жил беспечно и забывался до опьянения в маленькой комнатке своей Реввеки, которая на склоне его лет дарила ему такие жгучие ласки, каких он не испытывал и в лучшую, молодую пору своей жизни.
- А, ты уж проснулась, моя Реввека, моя ранняя птичка! - приветствовал граф Уленьку, пробравшись к ней в утро выхода Багратионовой армии из Веселых Ясеней.
- Проснулась и ждала тебя, Ромуальд! - встретила его Уленька в утренней полосатой курточке резвым и вкусным поцелуем в левую щеку.
- Ну, и прекрасно! ну, и прекрасно! - целовал обе ее руки граф, светло и хорошо улыбаясь.
- Ах! - вдруг воскликнула Уленька,- зачем это сюда столько солдат нашло? Так много, и все такие запыленные, сердитые! Я видела.
- На войну идут,- удовлетворил ее любопытство граф.- Драться будут с Наполеоном.
- На войну! драться!
- Пойдут подерутся, порежут друг друга, мертвых всех - похоронят, а живые все - разойдутся, кому куда нужно.
- Ах! ах! - восклицала наивно Уленька,- как страшно! В Москве я у солдата жила, так он тоже про войну рассказывал. Я, бывало, всегда пряталась и плакала, когда он начинал показывать, как на штыки идут. И теперь будут на штыки?
- Всего будет довольно. Впрочем, все это вздор! - сказал граф и обнял Уленьку за стан.- Ты лучше спой мне что-нибудь, потихоньку или сыграй на своих цимбалах. Нынче я плохо спал. Вздремну, может быть, под твою игру.
- О, то добже, пан! - воскликнула весело Уленька.- Ложись, слушай... я буду играть...
Через минуту Уленька сидела уже на полу, подстелив коврик, с цимбалами на коленях. Она поместилась у ног развалившегося на диванчике графа.
Струны на цимбалах дрогнули - Уля начала играть. Сперва она бренчала довольно равнодушно, сдержанно; но заунывные страстные звуки родных песен расшевелили ее понемногу, руки быстро забегали по струнам - и она заиграла громко и увлекательно.
- Хорошо! хорошо! - шептал граф, любуясь виртуозкой, поминутно встряхивавшей своими густыми кудрями.
В самый разгар игры, когда, казалось, звуки метались, как шальные, то ноя, то взвизгивая, то замирая, чтобы разразиться с новою силою, на пороге появился князь Багратион...
...Как! к нам? милости просим, хоть на масленице, да и тут жгутами девки так припопонят, что спина вздуется горой.
Весна двенадцатого года в Москве стояла прекрасная. Вся утопающая в садах, первопрестольная столица утопала в это время и в удовольствиях, даже более чем когда-либо.
Так называемый большой свет предавался обычным увеселениям. В Английском и в танцевальных клубах шла игра в вист, бостон, лабет. Ежедневно у кого-нибудь из высшего света давался бал или устраивалась вечеринка. На них гости, как и в другое время, беспечно танцевали экосезы, матрадуры и полонезы и вели изящные речи на французском, языке, так как среди этого общества преобладал еще тон старой Франции, тон эмигрантов, графов и маркизов. Приверженность к французам была еще полная. Говорить по-русски в гостиных считалось еще дурным тоном. Повсюду сновали франты, которых называли тогда "петиметрами". Они щеголяли в шляпах а ла Сандрильон, в пышных жабо с батистовыми брыжами, с хлыстиками или с витыми из китового уса тросточками, украшенными масонскими молоточками. Многие, особенно изысканные щеголи, ходили во фраках василькового, кофейного или бутылочного цвета, в узких гороховых панталонах, а сверх них в сапогах с кисточками. Дамы-франтихи являлись везде в платьях с высокой талией, с короткими рукавами и в длинных, по локоть, перчатках... Более благочестивые дамы, по общепринятому тогда обыкновению, щипали корпию, кроили и шили перевязки для раненых. В таких домах редкая комната, даже из парадных, не была завалена бинтами и засорена обрезками холста и полотна. Глядя на мамаш, занимались этим и маленькие дети. Некоторые ударились в богомолье и езжали в дальние монастыри. В театре шли патриотические пьесы: "Наталья, боярская дочь", "Илья Богатырь", "Иван Сусанин", "Добрые солдаты". Простонародье веселилось по-своему: забиралось в Нескучный сад, где давались волшебные представления. Шло в Государев, ныне кадетский в Лефортове, сад, где постоянно гремела роговая музыка и пелось "Гром победы, раздавайся" с пушечными выстрелами. Степенные купцы облюбовали только что устроенный тогда первый московский бульвар, усаженный новыми березками,- Тверской. Более веселого характера купчики катили в Марьину рощу, где в красивой палатке, на их усладу, гикали и плясали цыгане.
О политике мало кто думал. Интересующиеся этим предметом усердно читали "Московские ведомости", но в них слишком осторожно и только вскользь писали о движении наполеоновских полчищ. Никто, по словам одного современника, в высшем московском обществе порядочно не изъяснял себе причины и необходимости этой войны, тем более никто не мог предвидеть ее исхода. В начале войны встречались в обществе ее сторонники, но встречались и противники. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая таинственно скрывала в себе и те события и те исторические судьбы, которыми после она ознаменовала себя. В обществе были, разумеется, рассуждения, прения, толки, споры о том, что происходило, о наших стычках с неприятелем, о постоянном отступлении наших войск во внутрь России, но все это не выходило из круга обыкновенных разговоров. Встречались даже и такие люди, которые не хотели или не умели признавать важность того, что совершалось на виду у всех. Мысль о том, что Наполеон будет в Москве или Москва будет ему сдана, никому и в голову не приходило. Простонародье, так то просто грозилось закидать французов шапками.
Все это было весьма естественно: ясное понятие о настоящем редко бывает уделом человечества. В таком случае прозорливости много препятствуют чувства, привычки, то излишние опасения, то непомерная самонадеянность. Пора действия и волнений не есть пора суда.
Собиралось ополчение, но покуда довольно вяло и как бы шутя. На народных гуляньях, у Новоспасского и Андроньева монастырей, устроены были красивые военные палатки, вокруг которых гремела музыка, а внутри их блестели разное оружие и военные доспехи, уставленные пирамидами. Вербовались охотники в военную службу: новобранцев из простолюдинов принимали унтер-офицерами. Посредине палатки стоял стол, покрытый красным сукном, обшитым золотым галуном с кистями, а на столе лежала книга в пунцовом бархатном переплете, с гербом Русской империи: охотники вписывали в эту книгу свои имена. Купечество на этот счет пожертвовало полтора миллиона рублей.
Граф Матвей Мамонов, богатый и честолюбивый юноша, вызвался сформировать на свой кошт целый конный полк, который бы состоял под его начальством. Ему дано было позволение, и вот сформировался полк в синих казакинах, с голубою выпушкою, в шапках с белым султаном и голубою, мешком свисшею, тульей. Эти сорванцы более занимались пирушкою по московским трактирам, чем подготовлением к предстоящей боевой жизни. О их удалых проделках ходило немало рассказов по Москве. Полк этот, впоследствии, ни в каком действии не был, отличался своеволием, сжег даже одно русское селение, за что главнокомандующий сделал Мамонову строгий выговор, а полк был расформирован.
Подобных ополченцев набралось тысяч до шести. Вместо знамен им дали хоругви из церкви Спаса во Спасской.
В Петербурге смотрели на вторжение Наполеона в Россию посерьезнее, и потому престарелый главнокомандующий Москвы, граф Гудович, заменен был графом Растопчиным. Все как-то сразу почуяли, что человек этот в данное время самый подходящий, необходимый. Страстный, пылкий, самолюбивый, всегда себе на уме, граф мог решиться на все, что и требовалось в то время от главнокомандующего такого города, как Москва.
Поздравляя Растопчина с назначением, Карамзин, в то время проживавший у графа, выразился:
- Граф, вы едва ли не Калиф на час.
- Точно, Калиф на час, милостивейший Николай Михайлович, но лучше быть Калифом на час, чем графом не у дел на всю жизнь.
- И вы назначением довольны?
- Весьма.
- Что ж вы будете делать, граф? Теперь обстоятельства сложны, на Москву будут смотреть, а то, быть может, уж и смотрят во все глаза российские. Вам трудно.
- Нисколько,- отвечал граф.- А что я буду делать, это я вам, как историку, скажу: я, Николай Михайлович, буду... как думаете, что я буду?..
- Скажите, граф.
- Буду...- засмеялся Растопчин.- Да ничего я не буду... Впрочем, чего нам надо ожидать от Бонапарта, я подавал записку еще покойному императору Павлу. Проще: Бонапарт будет у нас в Москве.
Историк даже испугался такой мысли.
- Граф, что вы говорите такое?
- Прошу, чтоб это было между нами, добрейший Николай Михайлович. С другими я не делюсь подобными мыслями. Вам это я сказал опять-таки как историку.
- Но это невозможно! - воскликнул, всегда сдержанный, Карамзин.
- Что такое невозможно! - шутил граф.- Невозможно, чтоб Бонапарт заглянул в нашу первопрестольную столицу? Хе, хе, Николай Михайлович. Вот и видно, что вы не военная косточка. Я еще покойному императору Павлу самолично докладывал, что Бонапарт заглянет-таки в нашу хату, да хорошенько заглянет - в самый наш наилучший уголок.
- Что ж император?
- А император сказал, что мы напустим на него нашего старичка Суворова. Я осмелился спросить у его величества: "А коли Суворова не будет?" Император рассмеялся. "Тогда,- говорит,- пущу в ход тебя".
- Стало быть, и ваше пророчество и пророчество покойного императора Павла несколько сбываются?
- Мое - пожалуй, а другое - не знаю. Покуда ждем спасения от Барклая. Может статься, и поможет чем. Говорят, Дрисский лагерь хорош. Может