Главная » Книги

Иванов Иван Иванович - Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 2

Иванов Иван Иванович - Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4 5 6

ния. Он также усердный читатель "Отечественных записок", и следовательно, весь принадлежит западническому направлению. Он увлекается западничеством до последней крайности, уверяет, что ему даже противен вид Кремля с соборами.
  - Для чего здесь настроены эти пагоды? - однажды задал он вопрос своему приятелю, певцу русских песен.
  Но эта крайность не могла оставаться прочной. Островский еще не имел вполне определившихся убеждений, он просто поддавался более распространенному и сильному направлению идей. И нетрудно было догадаться, что именно западничество менее всего соответствовало природе и таланту Островского. Все прирожденные сочувствия влекли его к русской коренной почве, всеми силами души он был связан с Москвой и ее бытом. Презрение к Московскому Кремлю звучало в его устах по меньшей мере странно и неожиданно и, очевидно, являлось плодом внешних веяний. Стоило веяниям перемениться, стоило попасть Островскому в круг людей, более родственных по своим взглядам его собственным естественным влечениям,- и западнические крайности без особенных затруднений могли перейти в противоположные.
  Надо помнить, Островский - натура чисто художественная, а не публицистическая. В таких натурах убеждения создаются не столько логическим процессом мысли, сколько впечатлением, чувством и воображением. И очевидец совершенно правильно замечает, что народная песня в кружке Островского была "главною силой, которая постепенно слагала, вырабатывала и выясняла основы миросозерцания молодых друзей". Это поэтическое внушение возымело особенное действие на Островского, и вскоре после его западнических увлечений мы слышим от одного из самых близких его друзей: русское направление, воспринятое Островским, доходило у него иногда даже до крайностей. Островский уже не мог равнодушно слушать отзывы и толки западнического лагеря, они оскорбляли его самолюбие, затрагивали его лично и усиливали враждебное отношение к столь недавно еще обожаемому направлению.
  Не одна, конечно, народная песня совершила в нем подобную перемену. Вся атмосфера, которою дышал молодой писатель, располагала его именно к русскому направлению. Его окружали яркие национальные таланты, на молодую впечатлительную душу сильно воздействовали оригинальные русские натуры, - а все эти семена падали на крайне благоприятную, самой природой подготовленную почву. Но, несмотря на некоторую категоричность суждений, свойственную Островскому, примкнувшему к новому направлению, не следует думать, будто он стал решительным, непримиримым врагом западников. Такая резкость и прямолинейность не соответствовали бы самому художественному строю, самой природе нашего писателя. Он был одинаково далек как от славянофильской сектантской исключительности, так и от слепых восторгов противоположного лагеря перед западноевропейской цивилизацией. Здравый смысл и глубокое национальное чувство - главнейшие основы миросозерцания Островского. Всякий отвлеченный фанатизм был ему совершенно чужд, и впоследствии, в качестве директора театров, он будет усердно заботиться о появлении на русской сцене образцовых произведений западной драматической литературы, будет переводить испанских и итальянских драматургов и мечтать о полном переводе Мольера. Все это, по мнению Островского, не могло мешать национальному развитию русской сцены.
  Впрочем, в начале своей литературной деятельности он мог принять за личное оскорбление даже тот или иной отзыв западника о русской истории и русской действительности,- но временные огорчения не вызывали у него желания порвать все связи с западниками. Он охотно отзывается на их приглашения, например прочесть для них свою пьесу, посещает западнический салон графини Салиас, писавшей под именем Евгении Тур, и отнюдь не следует примеру своих ближайших приятелей, намеренно избегавших противного лагеря. Он далек также и от чисто внешних славянофильских увлечений своих друзей, не переодевается в мужицкое платье, не тоскует о длинной национальной бороде; вообще - он не утрачивает ни на минуту здравого смысла и спокойствия духа и идет ровно и спокойно своим путем правдивого, непосредственно-сильного художественного творчества.
  Но именно эти качества и вызывают особенный восторг у славянофильских поклонников Островского. Вряд ли когда-либо какой русский писатель с первых же шагов своей деятельности возбуждал такое стремительное чувство любви, почти обожания. Он становится настоящим центральным светилом среди многочисленных литературных и артистических талантов. На него смотрят как на могучего представителя истинно русского искусства, как на единственную надежду национальной литературной сцены.
  Среди восторженных ценителей таланта и личности Островского первое место определенно должно принадлежать Аполлону Григорьеву. Одаренный незаурядными литературными способностями, сильным художественным чувством, рыцарски обожавший литературу и искусство, Григорьев представлял собой пламенного, часто до самозабвения вдохновенного романтика на русской национальной почве. Личная жизнь выпала ему крайне неудачная, переполненная обманутыми надеждами, неосуществившимися мечтами и всякого рода лишениями. Слишком горячая, романтическая натура и .обилие жизненных испытаний беспрестанно мешали ясности и спокойствию критической работы Григорьева. Его трудно было ограничить строго определенными рамками правоверного литературного направления,- и Погодин приходил в оторопь от внезапных взрывов чисто поэтического вдохновения своего сотрудника, от его неукротимой умственной независимости, от его художественного равнодушия к общепризнанным уставам и обычаям славянофильского толка.
  Но и Погодин не мог не признать, что Григорьев "много хорошего везде скажет с чувством". Именно это "чувство" преимущественно и управляло восторгами и мыслями Григорьева. И все его силы целиком сосредоточились на Островском. Молодой драматург стал центром молодой редакции "Москвитянина". Она, по замыслу самого Погодина, должна была обновить его журнал, вдохнуть в него свежую, юную жизнь и упрочить торжество славянофильской литературной и общественной веры.
  Григорьев оставил нам воспоминания об этом невозвратном прошлом беспредельных надежд и истинно богатырских творческих замыслов.
  Перед нами не простой рассказ, а страстная вдохновенная исповедь. Речь ведет не просто бывший сотрудник бывшего журнала, а предается воспоминаниям некий влюбленный, воскрешающий чарующие образы своих мечтаний. Он кратко и ясно определяет значение Островского в своей личной и писательской судьбе: "Явился Островский и около него как центра - кружок, в котором нашлись все мои дотоле смутные верования". Нашлись - подчеркивает сам автор, придавая, очевидно, исключительное значение самому факту встречи с Островским и его друзьями.
  Очевидец описывает нам и саму сцену, с которой началось нравственное просветление Григорьева,- сцену столь же редкостного характера, как и вся история отношений Григорьева к Островскому.
  Однажды у Островского был большой литературный вечер, присутствовали представители всех литературных направлений. Когда большинство гостей разошлось и остались только близкие Островскому люди, Филиппова попросили спеть. Певец, по обыкновению, произвел на всех сильное впечатление, в особенности на Григорьева. Он упал на колени и просил кружок принять и его в число своих ближайших членов. В порыве восхищения и мольбы он заявлял, что до сих пор всюду и тщетно искал правды и нашел ее наконец в среде друзей Островского; и он был бы счастлив, если бы ему позволили здесь бросить якорь.
  Островский стал для Григорьева пророком нового слова, единственным полным выразителем его миросозерцания. Григорьев не умел определить, кто он - западник или славянофил, знал только, что существует один человек, с ним у него "все общее". Только он может сказать вещее слово и действительно скажет его.
  Эти восторги Григорьев перенесет и в свои статьи, примется даже в стихах воспевать талант обожаемого драматурга, посвятит целую оду Любиму Торцову как воплотителю "русской чистой души",- вообще Григорьев до конца дней своих останется пламенным распространителем веры Островского. И нашего писателя следует считать душой и средоточием молодой редакции погодинского журнала. Такую роль определил ему сам Погодин, задумывая обновление своего издания и отводя в нем место современной даровитой молодежи русского направления.
  
  
  

  5. Первая комедия
  Островский очень долго работал над первой своей комедией. Банкрот писался и исправлялся около четырех лет. Еще в 1846 году план пьесы был совершенно готов и точно определено развитие действия,- целые годы ушли на обработку частностей. Только в 1849 году пьеса была закончена. Островский имел уже многочисленные знакомства среди литераторов, мы знаем - его успел оценить и соредактор Погодина Шевырев. Слухи о молодом таланте дошли, наконец, и до издателя "Москвитянина",- но слухи очень смутные и не вполне верные. Профессор, обитавший на Девичьем поле и погруженный в "пыль веков" своего "Древлехранилища", поздно и случайно узнавал о событиях современной живой литературы, и теперь он обращался за сведениями к Шевыреву. "Есть какой-то Островский, - писал он, - который хорошо пишет в легком роде, как я слышал". Погодин предполагал собрать более точные данные у учителя детей Шевырева, товарища Островского, и "спросить" у новоявленного писателя "его трудов": "Я посмотрел бы их и потом объявил бы свои условия".
  Все остальное образованное московское общество обнаружило гораздо больше энтузиазма и любопытства по отношению к молодому писателю. Едва по городу разнеслись слухи о том, что комедия окончена, - на Островского посыпались приглашения прочитать ее в избранных кружках. Первое чтение состоялось у Каткова - в присутствии некоторых западников. Впечатление превзошло все ожидания, тем более что искусство Островского как чтеца стояло на уровне его авторского таланта.
  Читал он медленно, чрезвычайно тщательно оттеняя каждую фразу, будто прислушиваясь к ней и взвешивая каждое выражение. Слушатели самых разнородных общественных слоев единодушно подчинялись обаянию чтеца: так он умел захватить, заворожить - одновременно и литераторов, и аристократов, и серую купеческую толпу.
  Успех у Каткова был только сравнительно бледным началом торжества Островского. В течение всей зимы 1849 года чтения пьесы не прекращались, повторялись чуть не каждый день. Аристократические гостиные в своих восторгах не отставали от личных друзей Островского. Известный кавказский герой генерал Ермолов очень метко выразил свое впечатление, выслушав пьесу: "Она не написана, она сама родилась". Графиня Ростопчина написала Погодину горячее письмо, которое должно было окончательно встряхнуть ученого исследователя древностей.
  "Что за прелесть Банкротство! - восклицала графиня, несколько путая название пьесы.- Это наш русский Tapтюф, и он не уступит своему старшему брату в достоинстве правды, силы и энергии. Ура! у нас рождается своя театральная литература, и нынешний год был для нее благодатно-плодовит" .
  Погодин решился наконец и у себя устроить вечер и пригласить Островского. Вечер состоялся 3 декабря. Островский явился в сопровождении артиста Садовского, попеременно с ним читавшего пьесу. Чтение и на этот раз вызвало всеобщее восторженное одобрение. Погодин записал в своем дневнике: "комедия - Банкрот - удивительная". То же чувство разделяли и многочисленные гости профессора - актеры и литераторы. Среди них находился и Гоголь. Его заранее пригласили на чтение комедии. Он опоздал, приехал среди чтения, тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так простоял он до конца, слушая, по-видимому, внимательно. После чтения он не проронил ни слова. Графиня Ростопчина подошла к нему и спросила: "Что вы скажете, Николай Васильевич?" "Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Эти законы узнаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить".
  Этим и ограничился суд Гоголя,- к автору комедии он не подошел ни разу. Но это не свидетельствовало о безучастности гениального писателя к новому таланту. От Погодина мы знаем, что Островский "подвигнул" Гоголя, то есть произвел на него не менее сильное впечатление, чем на других.
  Шевырев и здесь не преминул выразить свой восторг. Он обратился к слушателям с торжественными словами:
  - Поздравляю вас, господа, с новым драматическим светилом в русской литературе!..
  Более лестной критики не мог услышать начинающий писатель, и Островский после рассказывал: "Я не помню, как я пришел домой; я был в каком-то тумане и, не ложась спать, проходил всю ночь по комнате: такими сказочными словами мне показался отзыв Шевырева".
  В марте 1950 года комедия появилась в "Москвитянине". С этого времени начинается широкая известность Островского. Она находит сочувствие у людей различных литературных лагерей, придерживающихся разных взглядов на искусство. Представитель старой словесности, профессор Давыдов, почувствовал силу нового живого оригинального таланта и сообщал Погодину: "В Островском признаю помазание". Ученый словесник, воспитанный на теориях и формулах учебников, не мог, разумеется, окончательно отрешиться от предрассудков и укорял комедию в отсутствии действия,- впрочем, потому что у Островского не было крикливых эффектов и искусственного драматизма. Более чуткая публика восхищалась пьесой без всяких оговорок. Особенного внимания заслуживает отзыв князя В. Ф. Одоевского, даровитого писателя, благороднейшего друга лучших писателей своего времени, в том числе и Пушкина. Одоевский смотрел на литературу как на ответственную общественную службу, для достойного несения которой писатель должен осознавать свой высокий нравственный долг. И вот он-то в письме к своему приятелю горячо приветствовал произведение молодого драматурга. "Читал ли ты комедию или, лучше, трагедию Островского Свои люди - сочтемся! и которой настоящее название Банкрот? Пора было вывести на свежую воду самый развращенный духом класс людей. Если это не минутная вспышка, не гриб, выдавившийся сам собою из земли, просоченной всякою гнилью, то этот человек есть талант огромный. Я считаю на Руси три трагедии: Недоросль, Горе от ума, Ревизор. На Банкроте я поставил нумер четвертый".
  Восторг князя Одоевского был верной порукой жизненного и значительного смысла комедии, следовательно, в пользу ее заранее были расположены отзывчивые сердца и благородные умы среди современной публики. Университетская молодежь немедленно откликнулась на новый могучий голос, и Островский сразу стал популярнейшим писателем среди студентов. Они уже знали все новости, касавшиеся новой знаменитости, слышали, как Островский читал пьесу у Погодина, дошел до них слух и о том, что Гоголь, не изъявивший желания познакомиться с автором после чтения, только написал карандашом похвальный отзыв на клочке бумаги; клочок передали Островскому, и тот хранил его как драгоценность. Легко представить, какое страстное желание прочитать уже напечатанную комедию овладело молодежью! Но трудно было добиться этого счастья. В трактирах книжка "Москвитянина" была нарасхват, приходилось дожидаться очереди по целым дням, подкупать половых, умолять их потерпеть несколько лишних минут - дать вникнуть в красоты удивительного произведения. Островский и сам не отказался осчастливить личным знакомством своих читателей, - и студенты были поражены и тронуты его простым, товарищеским отношением к ним, его вниманием к их речам и замечаниям. Будто самый обыкновенный смертный попал в студенческую меблированную комнату: ничего величественного и внушительного! Таким останется знаменитый писатель до конца своих дней - доступным, обаятельным, искренне добрым.
  Но не одни лавры достались на долю автора Банкрота. Одновременно пришлось испытать немало огорчений - и официального, и литературного происхождения. Именно чрезвычайная слава новой комедии собрала тучи над головой Островского,- и над ним грянул гром. Правда, удар не нанес ни малейшего ущерба ни таланту, ни славе писателя, но сказался многими весьма тяжелыми минутами. Драматург на первых же порах дорого расплачивался за только что приобретенное знаменитое имя: ему пришлось отстаивать и свой талант, и свои авторские права и вести борьбу при крайне тягостных обстоятельствах. Она окончилась в его пользу только благодаря силе все того же таланта, которому никакая власть и никакая клевета не могли преградить путь к развитию и победе над завистью и злобой.
  На первое место следует поставить официальную историю: она и по времени предшествует литературной, и по значению в судьбе произведений Островского ей, несомненно, принадлежит первенство.
  
  
  

  6. Официальная и литературная судьба первой комедии Островского
  Комедия усердно читалась по трактирам - не только студентами. В трактире у Чугунного моста, привлекавшего самую разнообразную публику машиной с барабанами, единственной в то время на всю Москву, ежедневно пьеса читалась вслух каким-то добровольцем. Чтение повторялось по нескольку раз в день за приличное угощение. Естественно, молва о комедии проникла гораздо дальше университетских аудиторий и литераторских кружков,- о ней услышали сами ее герои - Большовы, Подхалюзины, Рисположенские. Легко представить, какое впечатление произвело на них столь открытое разоблачение заповеднейших тайн замоскворецкого царства! Обида выходила кровная и тем более нестерпимая, что ее наносил щелкопер, издевался над именитым купечеством "стрекулист": неизбежно следовало призвать на помощь власть и потребовать от нее кары преступнику.
  Московская цензура еще до напечатания пьесы предчувствовала негодование именитого купечества. Попечитель Московского учебного округа и в то же время начальник московской цензуры генерал Назимов не был врагом литературы, готов был скорее найти способы открыть свободный путь новому таланту. Отнесся он к пьесе чрезвычайно осторожно, советовался даже с генерал-губернатором графом Закревским, справлялся у него о сословии, представленном в комедии, и о впечатлении, какое она производила на общество при чтении ее в рукописи. В конце концов Назимов пришел к благоприятному решению: "В комедии хотя и представлены люди порочные, впрочем не все, однако порок не только не торжествует, но наказывается самою жестокою на земле карою". Ввиду всего этого Назимов не нашел препятствий разрешить пьесу напечатать. Не был, очевидно, против напечатайся и генерал-губернатор.
  Результаты оказались плачевные. Над всем цензурным ведомством стоял особый комитет, учрежденный 2 апреля 1848 года. Комитет осуществлял высший надзор за книгопечатанием и выполнял свои обязанности с усердием, стяжавшим ему единственную в своем роде историческую известность. Комитет совершенно иначе взглянул на пьесу, чем Назимов и даже Закревский, менее всего расположенный к либеральным поблажкам. Комитет считал своим долгом не только пресекать и карать литературные преступления, но и вразумлять авторов на будущее время, внушать им - по своему усмотрению - правила писательства и цели литературной деятельности. Комитет сообщил свое мнение о предосудительном содержании комедии министру народного просвещения графу Уварову, ведавшему в то время цензурой. Министр в свою очередь обратился к Назимову с предложением пригласить автора к себе и "вразумить его, что благородная и полезная цель таланта должна состоять не только в таком изображении смешного и дурного, но и в справедливом его порицании, не только в карикатуре, но и в распространении высшего нравственного чувства, следовательно, в противопоставлении порока добродетели и картинам смешного и преступного таких помыслов и деяний, которые возвышают душу; наконец, в утверждении того столь важного для жизни общественной и частной верования, что злодеяние находит достойную кару еще на земле".
  Комитет второго апреля, очевидно, хотел прописной морали в лицах, подходящей для детской нравоучительной словесности. Островский в ответ на вразумления цензурного ведомства написал Назимову письмо - в высшей степени любопытное. Оно дает нам ценные сведения о судьбе комедии в лучшем купеческом кругу и знакомит с представлениями автора о своих писательских обязанностях.
  "Труд мой, еще не оконченный,- писал Островский,- возбудил одинаковое сочувствие и производил самые отрадные впечатления во всех слоях московского общества, более же всего между купечеством. Лучшие купеческие фамилии единодушно гласно изъявляли желание видеть мою комедию в печати и на сцене. Я сам несколько раз читал эту комедию перед многочисленным обществом, состоящим исключительно из московских купцов, и благодаря русской правдолюбивой натуре они не только не оскорблялись этим произведением, но в самых обязательных выражениях изъявили мне свою признательность за верное воспроизведение современных недостатков и пороков их сословия и горячо высказывали необходимость дельного и правдивого обличения этих пороков (в особенности превратного воспитания) на пользу своего круга. В глазах этих почтенных людей правда и польза, коей они от нее надеялись, исключала всякую мысль об оскорблении мелочного самолюбия. Все это побудило меня представить мою комедию в цензурный комитет, и это же, осмеливаюсь думать, обратило и ваше внимание на мой труд. Согласно понятиям моим об изящном, считая комедию лучшею формою к достижению нравственных целей и признавая в себе способность воспроизводить жизнь преимущественно в этой форме, я должен был написать комедию или ничего не написать. Твердо убежденный, что всякий талант дается Богом для известного служения, что всякий талант налагает обязанности, которые честно и прилежно должен исполнять человек, я не смел оставаться в бездействии. Будет час, когда спросится у каждого: "Где талант твой?""
  Это объяснение, при всей своей искренности и правдивости, не прекратило волнений власти. Пьеса не была разрешена к постановке на сцене - и не разрешалась в течение целых десяти лет. Но история и этим не ограничилась. Сам автор подвергся преследованиям. Несомненно, далеко не все московское купечество обнаружило "русскую правдолюбивую натуру", нашлись личности обиженные и негодующие, и они воспользовались ситуацией, дабы излить свою обиду - пожаловались на дерзкого литератора генерал-губернатору. Граф Закревский впоследствии числился среди поклонников таланта Островского, по крайней мере он не пропускал случая присутствовать на представлениях его пьес. Но теперь он энергично принялся выполнять долг службы, вероятно, побуждаемый преимущественно Большовыми и Рисположенскими. Относительно автора комедии учинили негласное дознание, председателю коммерческого суда была отправлена секретная бумага. Ею требовались у начальства сведения о чине, должности, звании Островского, а также о его "образе жизни и мыслей". Председатель отвечал также секретным донесением и на самый щекотливый вопрос генерал-губернатора давал такой отзыв: "Что же касается до образа жизни и мыслей, то Островский, находясь при отце, по службе своей пользовался хорошим мнением начальства, не подавая повода к замечанию о каком-либо неблагонамеренном образе мыслей".
  Этот отзыв не смягчил участи писателя. Островский был отдан под надзор полиции. Впрочем, его особенно не беспокоили,- и странно было бы беспокоить. Поднадзорный Островский не раз читал свои произведения на вечерах у того же графа Закревского. Однажды ему вздумалось пожаловаться графу на недоразумение с властями, внесшими его имя в список "неблагонадежных". Граф встретил жалобу лукавым комплиментом:
  - Это вам делает больше чести...
  Но как бы то ни было, надзор был снят только при вступлении на престол императора Александра II,- и квартальный явился поздравить Островского.
  - Кажется, мы вас не беспокоили, - заявил он вежливо. - Мы доносили об вас как о благородном человеке. Не скрою, однако, что мне один раз была за вас нахлобучка.
  Необходимым следствием полицейского надзора явилась отставка Островского. 10 января 1851 года состоялось его увольнение, в аттестате говорилось, что увольняемый должность свою исправлял усердно при хорошем поведении.
  Но официальным гонением не закончились мытарства первой комедии Островского. Лишь только слава о ней стала распространяться за пределы тесного кружка писателей,- немедленно заговорил бывший "сотрудник" Островского. Он предъявил свои права на достоинства пьесы, приписывал себе долю работы не меньшую, чем доля Островского; сплетня быстро распространилась, была подхвачена завистниками и просто любителями всякого рода ссор и дрязг и наконец перешла даже в печать.
  В "Ведомостях московской городской полиции" некий Правдов спрашивал, почему вся пьеса Свои люди - сочтемся! подписана только одним именем, между тем как под отрывком из нее в "Московском городском листке" стоят две подписи? Почему Островский умолчал об участии Горева в сочинении пьесы?
  На этот запрос Островский отвечал в "Московских ведомостях" статьей "Литературное объяснение". Статья содержит любопытные сведения о начале писательской деятельности автора и должна остаться ценной страницей в его биографии.
  "До осени 1846 года,- сообщал Островский,- мною написано было много сцен из купеческого быта... Комедия (Свои люди - сочтемся!) в общих чертах была уже задумана и некоторые сцены набросаны; многим лицам я рассказывал идею и читал некоторые подробности... Осенью 1846 года пришел ко мне г-н Горев; я прочел ему написанные мною Семейные сцены (позже - Семейная картина) и рассказал сюжет своей пьесы. Он предложил начать обделку сюжета вместе: я согласился - и мы занимались три или четыре вечера (т. е. г-н Горев писал, а я большею частью Диктовал). В последний вечер г-н Горев объявил мне, что он должен ехать из Москвы. Тем и ограничилось его сотрудничество.
  До 1847 года я не принимался за комедию; весною же (точнее в самом начале) того года я начал обработку пьесы по измененному мною плану и поспешил напечатать написанное с г-ном Горевым... Нескольких строчек, нескольких фраз г-на Горева я не желал присвоить себе и объявил об его сотрудничестве, подписав в его отсутствие сцены и за себя, и за него".
  Вскоре состоялось известное нам чтение сцен у Шевырева. Островский снова принялся за комедию и, по обыкновению, снова обращался к советам и мнениям других.
  "В продолжение 1847, 1848 и половины 1849 года, - рассказывает он,-я писал свою комедию отдельными сценами на глазах своих друзей, постоянно читал им каждую сцену, советовался с ними о каждом выражении, исправлял, переделывал, некоторые сцены оставлял вовсе, другие заменял новыми, во время болезни, не будучи в состоянии писать, диктовал четвертый акт; написанная прежде сцена по новому плану вошла в третье действие".
  Эта полемика происходила уже в 1856 году, когда комедия Свои люди-сочтемся! появилась отдельным изданием. Островский успел написать к этому времени целый ряд других произведений и тем блистательно опроверг устную сплетню, не прибегая ни к каким печатным объяснениям. Но газетная клевета требовала отповеди - и не только по поводу первой комедии. В том же 1856 году в "Современнике" была перепечатана Семейная картина, появившаяся раньше в "Московском городском листке" под заглавием Картина семейного счастья. В "Листке" Картина не имела никакой подписи, в "Современнике" под ней стояло - А. Островский. Фельетонист "С.-Петербургских ведомостей" поспешил выразить изумление: почему "Современник" согласился печатать пьесу с одной подписью, в то время как раньше та же пьеса была напечатана с двумя подписями? Островский отвечал письмом в редакцию "Современника", восстановляя истину. Но вскоре потребовался и еще ответ. "Ведомости московской городской полиции" недоумевали, почему "Современник" приписал Островскому пьесу, не подписанную раньше ничьим именем? "Не произошла ли,- спрашивала газета,- и здесь какая-либо ошибка?"
  Островский на этот раз утратил спокойствие духа и ответил резким объяснением: "На эту статью,- писал он,- обличающую в авторе, скрывшем свое имя, отсутствие всяких приличий, необходимых образованному человеку, я скажу следующее: "Современник" напечатал мое имя под пьесой потому, что я подписал его, потому что нет никакого повода и никто не может сомневаться в принадлежности мне статьи, по крайней мере печатно, если подписана под ней фамилия... Господа фельетонисты (литературные башибузуки, по выражению "Русского вестника") увлекаются своею необузданностью до того, что забывают не только законы приличия, но и те законы, которые в нашем отечестве ограждают личность и собственность каждого. Не думайте, господа, чтобы литератор, честно служащий литературному делу, позволил вам безнаказанно играть своим именем".
  Этим приключением окончились посягательства недругов и легкомысленных фельетонистов на писательскую честь Островского. Он и впоследствии неоднократно вступал в сотрудничество с другими драматургами,- но уже ни разу больше не высказывалось подозрение в способности прославленного автора присвоить себе чужой труд и талант.
  
  
  

  7. Материальное положение Островского
  "Бедная невеста"
  Первая комедия, потребовавшая от художника столь продолжительной работы, будто изощрила его дарование и окрылила его. В том же 1850 году в "Москвитянине" появляется Утро молодого человека и автор начинает работать над новой комедией, Бедная невеста. На работу уходит весь 1851 год, но она поглощает не все время Островского. Средства для жизни он вынужден добывать другим трудом, помимо художественного. Погодину нет никакого дела до условий творчества. Вообще крайне скупой в издательских расчетах - он не делает исключения и для своего главного сотрудника. За комедию Свои люди - сочтемся! он заплатил такой гонорар, что Островский впоследствии даже стыдился и говорить о нем. Плата пятнадцать рублей за печатный лист считалась у Погодина пределом всех вожделений его сотрудников, притом еще семейных, холостые же должны были довольствоваться половиной высшего вознаграждения. Но выдача даже и этих скромных сумм производилась туго, сопровождалась редакторскими проповедями насчет расточительности и бережливости. Григорьев, в одну из многочисленных размолвок с прижимистым издателем, обмолвился очень верной характеристикой своего хозяина: "В вашем превосходительстве глубоко укоренена мысль, что человека надобно держать вам в черном теле, чтобы он был полезен".
  И Островский именно и пребывал в этом "теле". Он читал статьи для журнала, держал корректуру и ради этой работы ежедневно путешествовал на Девичье поле, совершая в один конец не меньше шести верст. Так зарабатывал хлеб насущный писатель, провозглашаемый на страницах того же "Москвитянина" глашатаем нового слова, и общепризнанный автор блестящих комедий! Нужда неотступно преследовала его, нередко доводила до отчаяния, особенно перед наступлением праздников, требовавших лишних расходов. Тогда несчастный знаменитый драматург писал такие письма своим приятелям: "Сами знаете, в каком я положении нахожусь. К такому празднику, когда расходы удесятерятся, быть совершенно без копейки - вещь очень неприятная. Я не знаю, что мне делать. Я просто теряю голову".
  И в разгар такой нужды, можно сказать лишений, в "Москвитянине" печатается Бедная невеста. Григорьев окончательно убеждается, что Островский создал новое слово. Правда, слишком восторженный критик не успевает объяснить вполне точно и общедоступно, в чем заключается это новое слово. В порыве восхищений Григорьев славословил, изрекал прорицательские определения, реял в некоем золотистом и розовом тумане. Самые решительные заявления критика не заходили дальше следующих откровений: "Новое слово Островского есть самое старое слово- народность: новое отношение есть только прямое, чистое, непосредственное отношение к жизни".
  В другой раз это отношение критик называет "идеальным миросозерцанием с особенным оттенком", а оттенок этот не что иное, как "коренное русское миросозерцание, здравое и спокойное, юмористическое без болезненности, прямое без увлечения в ту или другую крайность, идеальное, наконец, в справедливом смысле идеализма, без фальшивой грандиозности или столько же фальшивой сентиментальности".
  Можно не признавать подобные характеристики непогрешимыми, как это делал, например, Добролюбов. Можно усмотреть некоторый неестественный смысл в юморе без болезненности, в идеализме без аффектации, то есть в добродушии и простоте. Но эти симпатичные черты вовсе не образуют миросозерцания, они скорее свидетельствуют о темпераменте идеалиста, чем о содержании идеализма. Ими может быть одарен писатель, нисколько не похожий на Островского по природе и таланту. Разве юмор Гоголя болезненный и разве этот художник страдает грандиозностью и сентиментальностью? Добродушия у Гоголя как художника во всяком случае не меньше, чем у автора комедий Свои люди - сочтемся! и Бедная невеста.
  Григорьеву до конца не удалось выполнить самую существенную задачу, встававшую перед критикой в связи с произведениями Островского,- именно извлечь жизненный смысл из фактов его творчества. Задачу эту пришлось разрешить "западнику" Добролюбову в приснопамятных статьях о Темном царстве.
  Бедная невеста любопытна и в другом отношении. Комедия полна автобиографических подробностей. Вполне утвердительно не определено до сих пор, но факт вне сомнения: "бедная невеста" комедии - героиня юношеского увлечения самого автора. Несмотря на тяжелую трудовую жизнь, молодой писатель не унывал. Он усердно посещал знакомых, старался возможно тщательнее одеться и даже погодинский гонорар за Свои люди - сочтемся! истратил на модный костюм. Естественно, сердце его не могло избегнуть многочисленных искушений, сопутствующих столь быстрой и громкой славе. Островский увлекся: предмет увлечения - интеллигентная бедная девушка, внешние условия жизни которой напоминали положение Марии Андреевны в комедии Бедная невеста. Сохранилось стихотворение, посвященное Островским своей героине. В стихотворении описывается бал, иронически изображаются барышни, кавалеры, маменьки, но -
  Вот меж всех красавиц бала
  Краше всех одна.
  Вижу я, что погибало
  От нее сердец немало,
  Но грустна она.
  Для нее толпа пирует
  И сияет бал, -
  А она негрижирует,
  Что ее ангажирует
  Чуть не генерал.
  Гений дум ее объемлет,
  И молчат уста.
  И она так сладко дремлет,
  И душой послушной внемлет,
  Что поет мечта.
  Как все пусто! То ли дело,
  Как в ночной тиши
  Милый друг с улыбкой смелой
  Скажет в зале опустелой
  Слово от души.
  Снятся ей другие речи...
  Двор покрыла мгла...
  И, накинув шаль на плечи,
  Для давно желанной встречи
  В сад пошла она...
  Островский, столь близко и сердечно связанный со своим произведением, тщательно работал над ним. Комедия была окончена, но автор все еще боялся выпускать ее в свет, находил нужным "подкрасить" ее несколько, чтобы не краснеть за нее. Сначала Островский решился напечатать только отрывок в литературном сборнике "Раут", потом, в декабре 1851 года, прочитал всю комедию в одну из суббот у графини Ростопчиной. Среди слушателей находился Шевырев; чтение произвело на него сильное впечатление, и он поспешил поделиться своим мнением с Погодиным. Графиня Ростопчина также была в восторге. Эти вести дошли до Писемского, жившего в Костроме, и он написал Погодину: "Сейчас получил письмо от Островского... Радуюсь его успеху и заочно восклицаю: Ура!!! Выдирай наши!!!"
  Слава Островского, следовательно, упрочивалась с каждым его новым произведением. Западники также признали исключительную талантливость московского драматурга. Правда, они не разделяли восторгов Аполлона Григорьева, но первостепенный современный художник из западнического лагеря, Тургенев, именно говоря о Бедной невесте, объявил талант Островского "замечательным". Тургенев находил в комедии немало недостатков, укорял автора особенно в пристрастии к утомительным частностям и мелочам каждого отдельного характера, но все укоризны оканчивались заявлением, что публика ждет от автора комедии Свои люди - сочтемся! - "необыкновенного".
  Островский мог быть доволен таким успехом, встретившим его на первых же шагах литературной деятельности. Но, мы знаем, автор признавал в себе преимущественно драматический талант, считал, что его призвание - писать комедии и драмы. А ведь этого рода произведения пишутся не только для печати и для чтения; их прямое назначение- сцена, они должны прежде всего иметь зрителей; и их-то до сих пор не было у драматурга, успевшего стать знаменитым, но не видевшего еще ни одной своей пьесы на сцене.
  Факт неестественный и для талантливого писателя невыносимо мучительный! Он тем сильнее должен был угнетать Островского, что среди его восторженных почитателей и друзей находился первостепенный артист современной московской сцены, П. М. Садовский. Он вместе с автором читал его произведения и, несомненно, с особенной настойчивостью пытался внушить Островскому страстное желание увидеть наконец свои произведения на сцене. Желание осуществилось сравнительно не скоро, в январе 1853 года, когда Островский был автором уже пяти пьес.
  
  
  

  8. Появление на сцене первой комедии Островского
  Отношение к нему актеров и публики
  Островский кратко и очень скромно отзывается о важном событии в своей писательской жизни. "Мои пьесы,- пишет он,- долго не появлялись на сцене. В бенефис Л. П. Косицкой, 14 января 1853 года, я испытал первые авторские тревоги и первый успех. Шла моя комедия Не в свои сани не садись: она первая из всех моих пьес удостоилась попасть на театральные подмостки".
  Пьеса имела громадный успех, билеты доставались с трудом, и увлечение москвичей заставило дирекцию театров поставить пьесу и на петербургской сцене.
  Начальство сначала долго колебалось. Его смущали герои комедии: безнравственный дворянин и рядом с ним - купец. Дирекция особенно страшилась впечатлений государя. Император Николай I страстно любил театр и непременно смотрел всякую оригинальную пьесу, хотя бы даже одноактную. Несомненно, он не преминул бы посетить и представление комедии Островского, - и начальство не знало, как поступить. Но толки в обществе росли с каждым днем, пришлось уступить всеобщему интересу, - пьесу поставили.
  На второе представление приехал царь, остался весьма доволен спектаклем и по окончании заявил: "Очень мало пьес, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как эта. Ce n'est pas une piece, c'est une lecon (это не пьеса, a нравственный урок)". В следующее представление государь опять приехал в театр, привез с собой государыню и наследника с супругой,- впоследствии он еще раз смотрел ту же комедию. Благосклонность, по-видимому, была вполне внушительная, но она оказала мало влияния на театральную дирекцию и на цензуру. Отрицательное и даже враждебное отношение этих учреждений к новому таланту обнаружилось одновременно с его популярностью и нисколько не ослабевало с течением времени.
  Год спустя после первого представления комедии Не в свои сани не садись на московской сцене появилась Бедность не порок - 23 января 1854 года. Она окончательно укрепила за Островским славу первого современного драматурга. На москвичей комедия произвела громадное впечатление. Она не сходила со сцены в течение всего остального зимнего сезона, до великого поста, и даже отвлекала публику от спектаклей Рашели, гостившей в это время в Москве. Знаменитая французская артистка принуждена была играть по утрам, столь сильным оказалось увлечение московской интеллигенции. И купечество, впервые за все существование русского театра, отозвалось восторженно на талант автора и исполнение артистов. Особенно много горячих похвал пришлось выслушать Садовскому.
  Горбунов, неразлучный спутник Островского, рассказывает несколько случаев, свидетельствовавших о живейшем внимании купцов к истинно русской бытовой комедии. Один из замоскворецких обывателей говорил Садовскому:
  - Ну, Пров Михайлыч, такое ты мне, московскому первой гильдии купцу Ив. Вас. М-ву, уважение сделал, что в ноги и тебе должен кланяться. Как вышел ты, я так и ахнул! Да я говорю жене (увидишь - спроси ее): смотри, говорю, - словно бы это я!.. Борода только у тебя покороче была,- ну вот, как есть! Это, говорю, на меня критика. Даже стыдно стало: сижу в ложе-то, да кругом и озираюсь, - не смотрят ли, думаю, на меня. Ей-Богу! А как заговорил ты про тарантас, я так и покатился! у меня тоже у Макария случай с тарантасом был.
  И он рассказал, как с Нижегородской ярмарки возвращался в Москву и три дня не вылезал из тарантаса.
  Другой купец объяснял Садовскому свои впечатления по поводу роли Любима Торцова столь же откровенно и в высшей степени лестно как для авторского самолюбия, так и для самолюбия даровитого исполнителя.
  - Верите, Пров Михайлыч, я плакал. Ей-Богу, плакал! Как подумал я, что со всяким купцом это может случиться... страсть! Мало у нас, по городу, их таких ходит: ну, подашь ему, - а чтобы это жалеть... А вас я пожалел, - именно, говорю, пожалел. Думаю: Господи, сам я этому подвержен был, - ну, вдруг! Верьте Богу, страшно стало! Дом у меня теперь пустой: один в нем существую, как перст. И чудится мне, что я уж и на паперти стою, и руку протягиваю... спасибо, голубчик! Многие, которые из наших, может очувствуются. Я теперь, брат, ничего не пью,- будет! Все выпил, что мне положено!.. Думаю так: богадельню открыть... Которые теперича старички - в Москве много их! - пущай греются. Вот именно мне эти ваши слова: "Как я жил, какие я дела выделывал!.." Ну, честное мое слово,- слезы у меня пошли.
  Славу Садовского разделяли и другие артисты московского театра. Для них, можно сказать, началась новая сценическая жизнь. До пьес Островского они не выходили из круга переводных и переделанных мелодрам и водевилей. Только изредка на русской сцене появлялось произведение, способное возбудить и вдохновить национальное русское дарование. И талантливейшим артистам бывало часто не под силу справиться с оригинальной бытовой ролью. Привычка исключительно к иноземным пьесам убивала личное творчество исполнителя и окончательно отучала его от воспроизведения русских характеров. Известно, например, в каком затруднении оказались даже такие артисты, как Щепкин и Мочалов, при первой постановке на сцене "Горя от ума".
  Талантливейшие актеры московской сцены долго не могли освоиться с фигурами Фамусова и Чацкого. Щепкин дошел до совершенства в исполнении своей роли лишь после тщательного изучения реального прототипа Фамусова - лич

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 564 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа