о напряжения у него лопнула на руках и ногах кожа; лопнули жилы шеи и внутренностей. Среди других за его гробом шел бельгиец, говоря каждому, кто хотел слушать:
- Действительно, он свернул шею горе, клянусь Бельгией!
"Наследники Неда Гарлана", как прозвали их в шутку знакомые, были семеро молодых людей, студентов и студенток, владевшие сообща моторной лодкой, которой наградил их Гарлан, скончавшийся от чахотки в Швейцарии.
В середине июля состоялась первая поездка "наследников". Они направились на берег озера Снарка "вести дикую жизнь".
Восьмым был приглашен Кольбер, несчастная любовь которого к одной из трех пустившихся в путешествие - Джой Тевис - стала очень популярной в университете еще год назад и часто служила материалом для комментариев.
Джой Тевис с шестнадцати лет по сей день наносила рану за раной, и, так как она не умела или не хотела их лечить, они без врача заживали довольно быстро. Кольбер был ранен серьезнее других и не скрывал этого.
Он делал Джой предложение три раза, вызвав сначала смех, потом желание "остаться друзьями" и наконец нескрываемую досаду. Он ей не нравился. Она боялась серьезных длинных людей, смотрящих в упор и делающихся печальными от любви. При одной мысли, что такой подчеркнуто сдержанный человек сделается ее мужем, ею овладевали запальчивость, мстительный гнев, обращенный к невидимому насилию.
Однако Кольбер не был навязчив, и она не избегала его, предварительно взяв с него слово, что он не будет более делать ей предложений. Он послушался и стал держать себя так, как будто никогда не волновал ее этими простыми словами: "Будьте моей женой, Джой!"
На третий день "дикой жизни" Джой захотелось пойти в лес, и она пригласила Кольбера ее провожать, смутно надеясь, что его каменное обещание "не делать более предложений" встретит повод растаять. Уже три месяца ей никто не говорил о любви. Она хотела какой-нибудь небольшой сцены, вызывающей мимолетное, вполне безопасное настроение, напоминающее любовь. Когда Кольбер шел сзади, она испытывала чувство, словно за ней движется боязливо жаждущая упасть стена. Надо было угадать момент - отойти в сторону, чтобы стена хлопнулась на пустое место.
Прогулка в лесу изображала следующее: впереди шла девушка-брюнетка небольшого роста, с красивым, немного ленивым лицом, напоминающим улыбку сквозь пальцы; а за ней, неуклюже поводя плечами и сдвинув брови, шел рослый детина, тщательно рассматривая дорогу и заботливо предупреждая о всех препятствиях. Со стороны каждый подумал бы, что Кольбер невозмутимо скучает, но он шел в счастливом, приподнятом настроении и мог бы идти так несколько тысяч лет. Он видел Джой, она была с ним; этого Кольберу было совершенно достаточно.
Они вышли на поляну с высокой травой, усеянную камнями, и сели на камни; думая каждый о своем.
Кольбер заметил, что, отдохнув, следует возвратиться.
- Вы рады, что наши отношения стали простыми? - сказала, помолчав, Джой.
- Этот вопрос исчерпан, я полагаю, - осторожно ответил Кольбер, не без основания предполагая ловушку. - Я дал слово. Впрочем, если...
- Нет, - перебила Джой, - я уже запретила вам, а вы дали слово. Неужели вы хотите нарушить обещание?
- Скорее я умру, - серьезно возразил Кольбер, - чем нарушу обещание, которое я дал вам. Вы можете быть спокойны.
Джой с досадой взглянула на него; он сидел, улыбаясь так покорно и печально, что ее досада перешла в возмущение. Ее затея не удалась.
Идти дальше - значило самой попасть в глупое положение. Некоторое время она еще надеялась, что Кольбер не выдержит и заговорит, но тот лишь задумчиво катал меж ладоней стебель травы. Джой вдруг почувствовала, что этот человек всем своим видом, преданностью и твердостью дает ей урок, и ее охватила такая сильная неприязнь к нему, что она не удержалась от колкости:
- Вы дали слово из трусости. Безопаснее сидеть молча, не так ли?
- Джой, - сказал встревоженный Кольбер, - на вас действует жара. Идемте обратно, там вы будете в тени!
Джой встала. Ей захотелось вцепиться в густые рыжеватые волосы и долго трясти эту тяжелую голову, не понимающую смысла игры. Он не захотел ответить ее прихотливому настроению. Обидчиво и тяжело взволнованная девушка пристально смотрела себе под ноги, покусывал губу. Ее внимание привлекло нечто, блеснувшее в зашуршавшей траве.
- Смотрите, ящерица!
Толчок Кольбера едва не опрокинул ее. Она закачалась и с трудом устояла на ногах. Кольбер, махая руками, топтал что-то в траве, затем присел на корточки и осторожно поднял за середину туловища маленькую змею, повисшую двумя концами: головой и хвостом.
- Видали вы это? - возбужденно заговорил он, смотря в гневное лицо Джой. - Простите, если я вас сильно толкнул. Бронзовая змея! Одна из самых опасных! Женщины почти всегда принимают змей за ящериц. Укушенный бронзовой змеей умирает в течение трех минут.
Джой подошла ближе.
- Она мертва?
- Мертва, - ответил Кольбер, сбрасывая змею и снова поднимая ее.
По мнению Джой, было храбро брать мертвую змею в руки, и она не захотела дать в этом перевес Кольберу. Взяв у него змею, она обвила ею свою левую руку, отчего получилось подобие браслета. Змейка, смятая в нескольких местах каблуком Кольбера, отливала по смуглой коже Джой цветом старого золота.
- Бросьте, бросьте! - вдруг закричал Кольбер.
Он не успел сказать, что по безжизненному телу прошла едва заметная спазма. Змея ожила на мгновение, только затем, чтобы, почувствовав враждебное тепло человеческой руки, открыть рот и ущемить руку Джой. Это усилие совершенно умертвило ее. Кольбер схватил змею у головы и так сдавил, что она порвалась, потом сбросил с руки Джой остаток туловища и увидел две капли крови, смысл которых был ему понятен, как крик.
- Не теряться! - сказал ей. - Помните, что смерть - здесь!
Его тело разрывалось от дрожи, которую он сдерживал. Джой беспомощно смотрела на свою укушенную руку. Она испытала гадливую боль, но ее воображение не действовало так быстро, как у Кольбера, и сознание конца не оглушило еще ее. Но резкость и приказания Кольбера вооружили всю ее самостоятельность, очутившуюся в опасности от той крупной услуги, которую собрался оказать Кольбер.
- Пустите, - сказала она, бурно дыша. - Я сама. Дайте мне нож.
В такой момент время дороже жизни. Раскрыв нож, Кольбер старался повалить девушку, чтобы совершить операцию. В то же время он быстро обвел языком десны и нёбо, чтобы установить, нет ли у него царапин во рту.
- Высосать яд! - кричал он. - Больше ничего не поможет! Джой, не спорьте!
Молча, стиснув зубы, она боролась с ним, в странной запальчивости своей предпочитая умереть, чем принять жизнь из его рук. Она отлично знала, чем это должно кончиться. У Кольбера был теперь шанс стать ее мужем - и, без слов, без мыслей, заключив все это в одном инстинкте своем, она отчаянно билась в его руках. Вне себя Кольбер подтащил ее к дереву с раздвоенным стволом и, протиснув в это раздвоение ее руку, причем ободрал кожу, зашел сам с другой стороны. Здесь он схватил Джой за кисть. Теперь ее рука была как в тисках.
Крепко сдавив эту ненавидящую его руку у локтя, причем его огромная сила заставила посинеть ногти Джой, Кольбер глубоко просек тело в месте укуса и, припав к ране, наполнил рот кровью. Сплюнув ее, он сделал это еще раз и, отдышавшись, в третий раз отсосал кровь любимой девушки, которая, дернув руку раза два, наконец, затихла. Она стояла с другой стороны, прислонясь к дереву. Страх, унижение и гнев покрыли ее лицо злыми слезами. Она твердила:
- Кольбер, я все равно никогда не буду вашей женой. Пустите меня!
Кольбер молчал. Отпустив наконец ее руку, он понял, что она говорила, и ответил:
- Вы будете чьей-нибудь женой, а это главное. Чтоб быть женой, надо жить.
Его усы и подбородок были в крови, и он вытер их такой же красной от крови рукой.
Джой, мрачно протянув ободранную и израненную руку, прижимала к ране платок. Оба дышали, как после долгого бега. Наконец, разорвав платок, Джой перевязала руку. Кольбер смотрел на часы.
- Кажется, прошло пять минут. Теперь я спокоен.
Джой не ответила, стоя к нему спиной. Когда она обернулась, его не было на поляне.
Удивленная девушка позвала: "Кольбер!" Ничего не прощая ему, все еще во власти внутреннего насилия, которым Кольбер окончательно одержал верх, девушка направилась по следу смятой травы, и, заглянув в кусты, остановилась.
Кольбер лежал навзничь с черным и распухшим лицом. Это был совсем другой человек. Глаза его заплыли, усы и рот, вымазанные спасительной кровью, открыли весь ужас, от которого он избавил свою возлюбленную. Это отвратительное, отравленное лицо заставило наконец Джой испугаться, так как она увидела свой предотвращенный конец во всем его незабываемом ужасе, и она бросилась бежать, крича: "Спасите, я умираю!"
Но было уже поздно, так как она была спасена.
Старик умирал. Он был почти слеп; к своему положению он относился с несколько смешной гордостью человека, долго и досыта дышавшего жарким огнем жизни. Поэтому Маурей уважал его.
Дом, где они жили, стоял на границе двух пустынь - степи и леса. До ближайшего поселения вниз по реке было два дня пути. В этом поселении находился второй, еще более важный, чем свой - для Маурея, - дом с белыми занавесками. Там жила особа в заплатанных платьях, но, по мнению Маурея, достойная носить костюм из звездных лучей, - Катерина Логар.
Маурей кормился ружьем. Но этого было недостаточно, чтобы с рук его невесты сошли грубые, болезненные трещины и чтобы напряженное, заботливое выражение ее глаз стало спокойным. Поэтому он сделал вдвое больше ловушек для куниц и бобров, чем в прошлом году. Шкуры, добытые им, висели в кладовой, устроенной на высоком дереве. Месяц назад неизвестный вор, проходя этими местами в отсутствие Маурея, залез на дерево, взял шкуры и исчез, а Маурей после того просидел целый день, опустив в руки лицо.
Кто был старик, умиравший в его хижине, - охотник не знал. Его свезли на берег плотовщики; он выпросился плыть с ними, но заболел по дороге, введя тем веселых парней в мрачное настроение. Рассудив, что дела старика все равно плохи, они попросили его сесть в лодку и дождаться смерти на твердой земле.
- Я плыл в Аламбо, к родственникам, - сказал он Маурею утром, - у всякого человека должны быть родственники. Кое-кого я надеялся разыскать там.
Вечером он сказал:
- Подойдите и слушайте.
Маурей набил две трубки, но умирающий отказался курить.
- Сегодня я стану неподвижен, - продолжал старик, - не огорчайтесь этим, так как в свое время вы тоже станете неподвижным. Вы давали мне пить и есть в тяжелую для себя минуту. Я хочу вас поблагодарить.
- Напрасно, - возразил Маурей.
- Исполнение последней воли обязательно, поэтому спорить вам не приходится. В Аламбо живет известный миллионер Гордон.
- Я слышал о нем.
- Да. Когда он был беден, я дал ему взаймы, без векселя, тысячу золотых.
- Это хорошо.
- Затем он разбогател.
- На ваши деньги?
- Конечно. Это плут и делец. Затем я стал беден.
- Это плохо, - сказал Маурей.
- Пожалуй, - согласился старик. - И я потребовал вернуть мне деньги. С того дня, как я потребовал их, до сего дня прошло десять лет. Он не дал мне ни копейки.
- Почему?
- Этого я тоже не понимаю. Это какой-то психологический заскок, свойственный богатым, даже очень богатым.
- Что же теперь делать?
Старик вытащил карандаш, клочок бумаги и написал: "Тысячу золотых, взятых тобою, Гордон, когда тебе нечего было есть, отдай Маурею. Когда-то "твой" Робертсон".
- Вот, получите, - сказал он, - деньги ваши. Он должен отдать.
- Но у вас, вероятно, есть наследники? - спросил Маурей.
- О нет! - Старик сделал попытку рассмеяться. - Нет, никого нет.
Маурей протестовал. Старик стоял на своем. Согласие было обеспечено сущностью положения.
- Хорошо, - сказал, наконец, охотник. - Что же передать еще Гордону?
- Что он подлец, - сказал умирающий, поворачиваясь к стене лицом; он заснул и более не просыпался.
Утром Маурей опустил его в землю, прикрыл могилу травой и, посидев несколько минут с клочком бумаги в руках, нашел, что ради Катарины Логар стоит проехать в Аламбо. Так как дело не расходилось у него с мыслью, он, взяв в мешок все ценное, то есть остаток шкур, нож и белье, сел вечером того же дня в лодку, а через четыре дня видел уже вертикальную сеть мачт, реявших вокруг белых с зеленым уступов города, спускавшегося к воде ясным амфитеатром.
Маурей привязал лодку к купальне, заплатил сторожу и поднялся в сверкающие асфальтовые ущелья города. По улицам переливалось экипажное и человеческое движение с той ошеломляющей, бархатистой напряженностью делового дня, какая мгновенно делает одиноким пришельца, доселе ждавшего, быть может, немедленного, приятного общения. Спросив раз десять, как пройти к Гордону, Маурей получил несколько противоположных указаний, следуя которым каждый раз попадал к затейливым огромным домам, - и все это были дома Гордона, но во всех этих домах его не было. Он был в каком-то еще одном, своем доме.
Наконец, исколесив половину города, Маурей нашел дом и в нем - Гордона. Он прошел железные кружевные ворота, аллею с огненными цветами и попал к раскинутому мостом подъезду, середина которого сверкала ярким небом зеркальных стекол.
Не видя никого, в то время как около дома вились эхом женские и мужские голоса, Маурей громко сказал:
- Эй! Есть ли кто живой здесь?
Молчание. Мимо его лица пролетела бабочка; деревья зеленели, цвели цветы, и не было никого. Маурей три раза повторил окрик, затем выстрелил в щебень дорожки. Камешки брызнули, как вода.
Тогда он увидел, что в глубине зеркальных выпуклостей подъезда мелькает, пропадая и торопясь, человеческая фигура.
Испуганный швейцар выбежал, хлопнул дверью и подступил к Маурею.
- Это вы выстрелили? - вскричал он, косясь и оглядывая с ног до головы смельчака. - Кто выстрелил? Что произошло здесь?
- Случайно зацепился курок, - сказал Маурей, кладя револьвер обратно. - Это вы - Гордон?
- Что?! Я Гордон?! Эй, любезный!..
- Простое, очень простое дело, - остановил его Маурей. - Нам нет причин ссориться. Если вы не Гордон, то проводите меня к Гордону.
- А вам зачем? Что у вас за дела с ним? Ступайте!
- Если у меня и есть дела, - сказал, начиная сердиться, Маурей, - то я скажу ему о том сам. А, вижу, вы - слуга. Только так бесится слуга, когда ему нечего сказать против законного желания. Я желаю видеть вашего господина.
- Милейший, - возразил швейцар, засовывая руки в карманы и показывая на лице глубочайшее оскорбление, - видеть Гордона - не совсем то, что поздороваться с пастухом. Гордон занят. Гордон никого не принимает. Гордон не примет даже второго Гордона, если такой объявится. Но если вы желаете увидеть Гордона - только увидеть, - то вы можете подежурить несколько у ворот. Через несколько минут Гордон выедет в свое загородное имение. Что же касается помощи, если о том речь, - то по это...
Единый удар массивной руки Маурея придал окончанию этого слова характер второго выстрела. Без звука, без сотрясения оглушенный швейцар пал. Маурей, вытирая о штаны руки, огляделся и, не видя никого, прошел в кусты. Здесь было так тревожно, прекрасно и тихо, как это бывает при сердцебиении ранним утром. Мгновенно оценив план, вызванный очевидностью положения и возникший непосредственно за ударом по швейцарской щеке, Маурей снова вышел, перенес бесчувственное тело заслуженно пострадавшего в свое цветущее убежище и заткнул ему платком рот, руки же и ноги перевязал обрывком ремня.
Эти приемы, свидетельствовавшие об опытности и хладнокровии человека, применившего их, казались сущими пустяками для Маурея, так как жизнь в лесах развивает предприимчивость и точность движений. Затем он стал ожидать так неподвижно, как если бы охотился на бобра. Немного погодя, из глубины заднего плана, эластически шелестя, скользнул к подъезду кабриолет; черная лошадь стала, картинно опустив морду к груди, а кучер в цилиндре с плюмажем увидел неизвестного человека, дружески кладущего ему на колено руку.
- С швейцаром плохо, - сказал Маурей, - помогите поднять.
- Тропке!.. - вскричал кучер. - А что? Где?
- Он здесь за деревьями. Его хватил солнечный удар, - взволнованно проговорил Маурей.
Кучер слез и пробежал в тень лучистой листвы; Маурей бежал рядом. Едва блеснул затылок лежащего ничком швейцара, как кучеру показалось, что он видит сон, где все качается и исчезает из глаз: сбив кучера с ног, Маурей быстро завязал ему рот шарфом и опутал тело лианой. Плотнее забив рот, чтобы не проскочило ни одного звука, он выдрал сквозь петли лиан весь выездной костюм, приговаривая, где надо, чтобы дело шло быстрее, мертвящие мозг слова. Как бы то ни было, когда он вышел и сел с хлыстом в руке, обтянутой лопнувшей перчаткой, на передок кабриолета, ничто не могло обнаружить какой-либо перемены.
Беглый взгляд Гордона, вышедшего к великому своему изумлению без швейцара, заметил, как всегда, только плюмаж и хлыст. Лиц слуг он не помнил. Но он стал замечать после некоторых сосредоточенных размышлений делового характера, что экипаж мчится уже в парке, далеко оставив за собой некстати и в стороне единственное шоссе Аламбо, по которому лежит недавно купленное имение.
- Кой черт! - сказал Гордон, притоптывая в кабриолете маленькой жирной ногой. - Почему вы сюда заехали?
Он оглянулся. Маурей стремительно искал глухого угла. Наконец, свернув с аллеи в поросший густой травой просвет, он разом остановил лошадь и обернулся к полуобморочному Гордону.
- Вот записка, - сказал он, тыча в осоловевшее багровое лицо клочок бумаги. - От Робертсона. Уплатить! Живо!
- Я... - начал Гордон.
Черный револьвер и белая бумага ставили ему выбор. Совсем близко от дула он нагнулся и прочел резкое завещание.
- Чек или деньги! - сказал Маурей. - Начало всему положил ваш швейцар. Он думал, что я нищий. Потом перестал спорить. Затем наступила моя очередь думать. Уже запахло вами, а я - охотник.
Наступила очередь третьего человека как бы видеть сон в залитой солнцем листве: что он, лижа сухим, горячим языком чернильный карандаш, выписывает чек; затем, вспомнив, что деньги в кармане, комкает, отсчитывает билеты.
- Что-нибудь... что-нибудь... этот славный... этот великолепный, чудеснейший... передать мне?! - пролепетал Гордон.
- Да, - спокойно сказал Маурей. - Что вы - подлец.
Затем стало тихо вокруг Гордона. Как бы проснувшись, он никого не увидел. Далеко, в дальних просветах аллеи двигались малые фигуры людей, а лошадь как лошадь - спокойно общипывала листву.
Рулевой Спринг заканчивал свою береговую отлучку в Коломахе, куда приехал из Покета по железной дороге. Там стояла его "Морская карета" - парусное судно в семьсот тонн, пришедшее с Филиппинских островов.
Спринг был родом из Коломахи. Здесь он провел свои молодые годы. Теперь ему было пятьдесят лет. Как большинство моряков, он остался холостяком.
Спринг пропил или проиграл жалование за два месяца, посетил некоторых и теперь, накануне отъезда в Покет, размышлял: "зачем ему понадобилась Коломаха?"
Кабаки Коломахи ничем не уступали таким же заведениям Покета, а знакомств в Покете у него было даже больше, чем здесь.
Обратясь к честной стороне памяти, он неохотно признал, что ему хотелось повидаться с конопатчиком Дезлем Гленау, от которого он года два назад получил письмо, извещающее о рождении у Гленау девочки.
"Надо было зайти, поздравить", - думал Спринг каждый день, но за множеством приглашений и угощений откладывал это дело на завтра, а "завтра" тоже было некогда.
Однажды выдалась свободная половина дня, то есть Спринг оказался трезвым случайно; но, сообразив положение, пошел и хватил бутылку.
"Нехорошо явиться нетрезвым, - думал он, - а завтра я воздержусь и непременно пойду".
Наконец он набрался решимости и отправился к конопатчику.
Это был дом в две комнаты с кухней; все помещения вытянулись по прямой линии, так что пройти в последнюю комнату надо было через кухню и первую комнату.
Спринг зашел в кухню. Ставни были закрыты по случаю палящего зноя. Двигаясь в полутьме, едва рассеиваемой тонким лучом в щель ставни, Спринг кашлянул и сказал:
- Встречайте Спринга. Кто дома? Я хочу видеть Гленау или его жену. Вы что, спите, что ли?
Постояв и передохнув, он прошел в первую комнату, где повторил свои возгласы с тем же успехом, как первый раз.
Ему стало неловко и скучно. Однако желая убедиться окончательно, Спринг прошел в последнюю комнату.
Здесь была такая же дневная тьма, как в остальных помещениях. Среди душной тишины тикал невидимый будильник, гудели потревоженные мухи.
Спринг подошел к смутно белевшему возвышению и с достоинством вгляделся в него, но не рассмотрел подробностей. Однако перед ним был действительно кисейный полог детской кровати; он свешивался с потолка и охватывал, как палатка, маленькое ложе с бортами, подвешенное между двух стоек. Кровать нервно качнулась.
"Отец и мать ушли, - подумал Спринг, - они ненадолго вышли, потому что здесь ребенок".
Он подвинул табурет и сел ждать.
За пологом не было ничего видно, но Спрингу казалось, что он различает рыжие волосы на маленькой голове.
- Ты спи, а я посижу, - сказал Спринг, опасливо косясь на таинственное сооружение. - Ссориться не будем, нет; драться тоже.
Внезапно кровать качнулась сильнее и заходила, как под раздраженной материнской рукой. Раздался ноющий звук, от которого у рулевого выступил пот.
- Спи, спи, - поспешно сказал гость, - акула далеко, в море, она не придет. Она ест тюленя. Ам, ам! вот и слопала. Так что не надо кричать.
Кровать перестала было качаться, но при последних словах Спринга понеслась быстрыми размахами взад и вперед, и плаксивый, безутешный писк послышался из-за полога. Струсив, что младенец разбушуется и тем поставит его в замысловатое положение, так как у него не было опыта в деле образумления разогорченных детей, Спринг протянул руку под полог и начал тихо качать девочку, говоря:
- Ты не будешь есть тюленей. Нет. А только один шоколад. Го-го! Мы уж поедим шоколаду! Вот идет большой пароход, - двадцать тысяч тонн шоколаду. И все - тебе!
Так как он не мог представить ничего ослепительнее флотилии с шоколадом, то начал развивать эту тему, прислушиваясь к слезливым звукам, грозящим перейти в рев.
- И еще идет маленький пароход с шоколадом, - говорил Спринг, - а за ним большая шхуна. Вот там самый лучший шоколад. Мы все съедим. Давай нам еще! Все съели, больше нет. Везите нам из Бразилии, из Мексики. Шоколаду, черти такие-сякие! Да побольше! Этот нехорош - давай другого. Вот этот хорош. А акуле не дадим, пошла прочь!
Кровать сильно закачалась, и из-под нее вылез Дезль Гленау, заливаясь хохотом, от которого Спринг почувствовал себя так, как будто упал с табурета.
- Ну, здорово же ты меня кормил своим шоколадом! - вскричал Гленау, открывая ставни и хлопая затем Спринга по широким плечам. - Здорово! Слышал, что ты в Коломахе. А я лег, видишь, поспать, залез под полог, чтоб мухи не ели. Мать ушла с Полли к соседям. Я лежу там, пищу нарочно, а ты стараешься! У меня даже бока смокли, так я удерживался от смеха. Отчего ты не женился? Хорошая вышла бы из тебя нянька!
- Я однажды чуть не женился, - сказал Спринг, - и женился бы, только я знаю, что это дело сложное.
- Врешь! - сказал Гленау.
Это был рыжий человек с веселым лицом, худощавый и гибкий.
Разговор шел уже за столом в кухне перед бутылкой. Приятели сидели и выпивали.
- Лучше бы я соврал, - сказал Спринг, задумчиво смотря на Гленау, - ...только я говорю правду. Здесь, в Коломахе, жила девушка; очень нуждалась. Лет пять назад. Я посватался. Она согласилась, и я пошел в море - скопить на хозяйство. На Борнео вышел скандал с малайцами, и один задел мне крисом по глазу, и он вытек. Пропал глаз. Я вернулся и говорю ей: "Хочешь меня такого, как я есть?" - Она была деликатна. Я спорил. Тогда она призналась, что ей по душе один человек. Я, конечно, мешать не стал, так как это дело на всю жизнь, ну и... я, правду говоря, для нее стар.
- Экий ты дурак, Спринг, - заметил Гленау.
- Я и говорю, что дурак, - ответил рулевой очень серьезно. - Мне уж многие это же говорили.
Вошла жена Гленау, ведя девочку. Молодая женщина сделала большие глаза, потом весело улыбнулась и подала гостю руку.
- Вот дядя Спринг, Полли, - сказал Гленау дочери, которая уставилась на нового человека голубыми глазами отца, - он шоколадный король. У него целый склад шоколада!
В глазах Полли явно наметилось ожидание.
- Даже и купить забыл, - смущенно сказал Спринг, вспотев от досады на свою рассеянность. - Ты не подумай, Гленау...
- Ну что там! - сказал муж.
- Разве это так важно? - подхватила жена.
- Важно, - настаивал Спринг. - Потом я пришлю, не забуду.
Он погладил девочку по голове и стал прощаться. Гленау долго пытался удержать приятеля, но Спринг не остался, сославшись на то, что может опоздать к поезду. Жена Гленау, утомленная жарой, молчала, сдерживая зевоту.
- Хорошо, что зашел, не забыл, - сказал Гленау. - Увидимся еще в другой раз.
Он уже рассказал жене, как Спринг укачивал пустую кровать, и это вызвало общий смех, после которого наступило молчание.
- Прощайте, - сказал Спринг.
- Женись, непременно женись! - говорил Гленау, провожая товарища. - Он мне рассказал, Бетси, как...
Тут жена Гленау вспомнила, что со двора могут украсть пеленки, и вышла взглянуть на них, поэтому Гленау обратился к Спрингу.
- Кто же она? Я ведь знаю здесь всех. Или - секрет?
У Спринга чуть не сорвалось с языка: "Она пошла за пеленками", - но, смолчав об этом, он сказал:
- Ее теперь нет в Коломахе, - она куда-то уехала.
Потом он еще раз попрощался с хозяевами, поцеловал девочку и ушел.
"Зачем же я заходил? - подумал Спринг. - А ведь как тянуло пойти!"
Все же он был доволен, что зашел трезвый.
Наконец я приехал в Одессу. Этот огромный южный порт был, для моих шестнадцати лет, - дверью мира, началом кругосветного плавания, к которому я стремился, имея весьма смутные представления о морской жизни. Казалось мне, что уже один вид корабля кладет начало какому-то бесконечному приключению, серии романов и потрясающих событий, овеянных шумом волн. Вид черной матросской ленты повергал меня в трепет, в восторженную зависть к этим существам тропических стран (тропические страны для меня начинались тогда от зоологического магазина на Дерибасовской, где за стеклом сидели пестрые, как шуты, попугаи), все, встречаемые мной, моряки и, в особенности, матросы в их странной, волнующей отблесками неведомого, одежде, - были герои, гении, люди из волшебного круга далеких морей. Меня пленяла фуражка без козырька с золотой надписью "Олег", "Саратов", "Мария", "Блеск", "Гранвиль"... голубые полосы тельника под распахнутым клином белой, как снег, голландки, красные и синие пояса с болтающимся финским ножом или кривым греческим кинжальчиком с мозаичной рукояткой, я присматривался, как к откровению, к неуклюжему низу расширенных длинных брюк, к загорелым, прищуренным лицам, к простым черным, лакированным табакеркам с картинкой на крышке, из которых эти, впущенные в морской рай, безумно счастливые герои вынимали листики прозрачной папиросной бумаги, скручивая ее с табаком так ловко и быстро, что я приходил в отчаяние. Никогда не быть мне настоящим морским волком! Я даже не знал, удастся ли поступить мне на пароход.
Довольно сказать вам, что я приехал в Одессу из Вятки. Контраст был громаден! Я проводил дни на улицах, рассматривая витрины или бродя в порту, где, на каждом шагу, открывал Америку. Здесь бился пульс мира. Горы угля, рев гудков и сирен, заставляющий плакать мое сердце зовом в Америку и Китай, Австралию и Японию, - по океанам, по проливам, вокруг мыса Доброй Надежды! Вот когда география совершила злое дело. Я рылся в материках, как в щепках, но даже простой угольный пароход отвергал мои предложения, не говоря уже о гигантах Добровольного флота или изящных великанах Русского общества. Было лето, стояла удушливая жара, но, в пыли и зное, обливаясь потом, выхаживал я каждый день молы, останавливаясь перед вновь прибывшими пароходами и, после колебания, взбирался на палубу по трапу, сотрясаемому шагами грузчиков. Обычно у трюма, извергающего груз под грохот лебедки, под отчаянный крик турка: "Вира!" или "Майна!", торчала фигура старшего помощника с накладными в руках, и он, выслушав мой вопрос: "Нет ли вакансии", - рассеянно отвечал: - "Нет". Иногда матросы осыпали меня насмешками, и, должно быть, действительно казался я смешон с моей претензией быть матросом корабля дальнего плавания, я, шестнадцатилетний, безусый, тщедушный, узкоплечий отрок, в соломенной шляпе (она скоро потеряла для меня иллюзию "мексиканской панамы"), ученической серой куртке, подпоясанный ремнем с медной бляхой и в огромных охотничьих сапогах.
Запас иллюзий и комических представлений был у меня вообще значителен. Так, например, до приезда к морю я серьезно думал, что на мачту лезут по ее стволу, как по призовому столбу, и страшился оказаться несостоятельным в этом упражнении. Рассчитывая, по крайней мере, через месяц, попасть в Индию или на Сандвичевы острова, я взял с собой ящичек с дешевыми красками, чтобы рисовать тропических птиц или цветы редких растений. Поступить на пароход казалось мне так же легко, как это происходит в романах. Поэтому крайне был озадачен я тем, что на меня никто не обращает внимания, и ученики мореходных классов, красивые юноши в несравненной морской форме, которых я встречал повсюду, казались мне рожденными не иначе, как русалками, - не может обыкновенная женщина родить такого счастливца.
Подъезжая к Одессе, я разговорился в вагоне с подозрительным человеком. На мой взгляд, он был опасный международный авантюрист, из тех, что хладнокровно душат старух, присваивая бриллианты и золото. Поэтому я отправился в соседнее купе, чтобы предупредить там пожилую еврейку с большим количеством багажа. С ней я тоже свел знакомство. Вообще в поезде все знали, что я еду "на море", и я у всех допытывался, как поступить на пароход. Я сказал ей, чтобы она остерегалась, так как рядом со мной сидит несомненный жулик. Она горячо благодарила меня и, кажется, поверила.
Все произошло оттого, что я никогда не видел таких людей, как этот самоуверенный, хлыщеватый господин с остроконечной бородкой, в золотом пенсне, щегольском клетчатом костюме, лиловых носках и желтых сандалиях. Он так разваливался, картавил, делал такие капризные широкие жесты, что я принял его за мошенника благодаря еще обилию брелоков и колец, так как читал, что червонные валеты унизываются драгоценностями. Между тем это был всего-навсего главный бухгалтер Одесской Мануфактуры Пташникова, человек безобидный и добрый. Узнав, что я еду с одним рублем, что о море и морской жизни имею не более представления, чем о жизни в пампасах, он дал мне письмо к бухгалтеру Карантинного Агентства Русского Общества с просьбой обратить на меня внимание. Но, до момента вручения письма, я был непоколебимо уверен, что письмо заключает какую-то ловушку или страшную тайну, хранить которую меня обяжут под клятвой, угрожая револьвером. Однако именно благодаря этому письму второй бухгалтер устроил мне приют и полное матросское содержание, - правда, без жалованья, - в так называемой "береговой команде".
"Береговой командой" были матросы, кочегары и, другие мелкие служащие Общества, почему-либо неспособные временно находиться на корабле. Это был полулазарет-полубогадельня. Можно здесь было встретить также загулявшего и отставшего от рейса матроса или живущего в ожидании места какого-нибудь старого служащего. Всего жило человек двадцать, по койкам, как в казарме; днем, кто хотел, работал носильщиком в складах пристани, а ночью нес очередную вахту около пакгаузов Общества.
Отсюда-то и совершал я свои путешествия в порт, упиваясь музыкой рева и грома, свистков и криков, лязга вагонов на эстакаде и звона якорных цепей, - и голубым заревом свободного, за волнорезом, за маяком синего Черного моря. Я жил в полусне новых явлений. Тогда один случай, может быть незначительный в сложном обиходе человеческих масс, наполняющих тысячи кораблей, - показал мне, что я никуда не ушел, что я - не в преддверии сказочных стран, полных беззаветного ликования, а среди простых, грешных людей.
В казарму привезли раненого. Это был молодой матрос, которого товарищ ударил ножом в спину. Поссорились они или, подвыпивши, не поделили чего-нибудь - этого я не помню. У меня только осталось впечатление, что правда на стороне раненого, и я помню, что удар был нанесен внезапно, из-за угла. Уже одно это направляло симпатии к пострадавшему. Он рассказывал о случае серьезно и кратко, не выражая обиды и гнева, как бы покоряясь печальному приключению. Рана была не опасна. Температура немного повысилась, но больной, хотя лежал, - ел с аппетитом и даже играл в "шестьдесят шесть".
Вечером раздался слух: "доктор приехал, говорить будет".
Доктор? Говорить? Я направился к койке раненого.
Доктор, пожилой человек, по-видимому, сам лично принимающий горячее участие во всей этой истории, сидел возле койки. Больной, лежа, смотрел в сторону и слушал.
Доктор, стараясь не быть назойливым, осторожно и мягко пытался внушить раненому сострадание к судьбе обидчика. Он послан им, пришел по его просьбе. У него жена, дети, сам он - военный матрос, откомандированный на частный пароход (это практиковалось). Он полон раскаяния. Его ожидают каторжные работы.
- Вы видите, - сказал доктор в заключение, - что от вас зависит, как поступить - "по закону" или "по человечеству". Если "по человечеству", то мы замнем дело. Если же "по закону", то мы обязаны начать следствие, и тогда этот человек погиб, потому что он виноват.
Была полная тишина. Все мы, сидевшие, как бы не слушая, по своим койкам, но не проронившие ни одного слова, замерли в ожидании. Что скажет раненый? Какой приговор изречет он? Я ждал, верил, что он скажет: "по человечеству". На его месте следовало простить. Он выздоравливал. Он был лицом типичный моряк, а "моряк" и "рыцарь" для меня тогда звучало неразделимо. Его руки до плеч были татуированы фигурами тигров, змей, флагов, именами, лентами, цветами и ящерицами. От него несло океаном, родиной больших душ. И он был так симпатично мужествен, как умный атлет...
Раненый помолчал. Видимо, он боролся с желанием простить и с каким-то ядовитым воспоминанием. Он вздохнул, поморщился, взглянул доктору в глаза и нехотя, сдавленно произнес:
- Пусть... уж... по закону.
Доктор, тоже помолчав, встал.
- Значит, "по закону"? - повторил он.
- По закону. Как сказал, - кивнул матрос и закрыл глаза.
Я был так взволнован, что не вытерпел и ушел на двор. Мне казалось, что у меня что-то отняли.
С этого дня я стал присматриваться к морю и морской жизни с ее внутренние, настоящих сторон, впервые почувствовав, что здесь такие же люди, как и везде, и что чудеса - в самих нас.
К главному подъезду замка Пелегрин, описав решительный полукруг, прибыл автомобиль жемчужного цвета - ландо.
В левом его углу с подчеркнутой скромностью человека, добровольно ставящего себя в зависимое положение, сидела молодая женщина с серьезным, мелких черт, лицом и тем оттенком улыбки, какой свойствен сдержанной душе при интересном эксперименте.
Она была не одна. Господин с лысиной, выходящей из-под цилиндра к затылку половиной тарелки, с завитыми вверх, лирой, усами и тройным подбородком, уронив, как слезу, в руку монокль, оступился, и, подхваченный швейцаром, вновь вскинул стекло в глазную орбиту, чопорно оглядываясь.
Швейцар звонком вызвал лакея, презрительно поджав нижнюю губу, что, впрочем, относилось не к посетителю.
- Нижайшее почтение господину нотариусу, - сказал он почтительным, но несколько фамильярным тоном сообщника. - Все в порядке.
- В порядке, - повторил нотариус Эспер Ван-Тегиус. - Шутки долой. Пока не пришел кто-нибудь из этой банды, говорите, как дела.
- Во-первых, идут какие-то проделки и стоит кавардак. Во-вторых, совещание докторов окончилось ничем. Я подслушивал у дверей с негром Амброзио. Смысл решений такой, что "нет никаких оснований".
- А... Это печально, - сказал Ван-Тегиус. - Профессор Дюфорс еще меня не известил обо всем этом. - Удар! Последнее средство... - Он обернулся и кивнул даме в автомобиле, махнувшей ему ответно концом вуали. - Ну, что еще? Настроение? Факты?
В далях заднего плана раскатисто заскакало эхо ружейного выстрела, сопровождаемого резким криком.
- Факты? - сказал, вздрогнув, швейцар, и его гладстоновское лицо передернулось, как кисель. - Вот и факты. Утром он убил восемь павлинов, это девятый.
- Но что же...
- Тс-с...
Где-то вверху лестницы уставился в ухо нотариуса пронзительный свисток, ему ответил второй, и по лестнице, припрыгивая и катясь ладонью по гладким мраморным перилам, спустился бритый человек с лицом тигра; его кожаная куртка и полосатая рубаха были расстегнуты; широкие штаны болтались вокруг огромных ботов с подошвой в три пальца. Копна полуседых, черных волос была стянута малинового цвета платком. Дым шел одновременно из трубки и рта, так что человек спустился как бы на облаке.
Невольно Ван-Тегиус увидел за его спиной призрак подобострастного маркиза в шелковых чулках и красной ливрее, но лакеев этого типа не найти было более в Пелегрине.
- Что здесь происходит? - спросил страшный слуга.
- Нет ни абордажа, ни драки дубовыми скамейками, - с ненавистью ответил швейцар, - просто посетитель, ничего более. Да. Может быть, вы взберетесь по вантам доложить о его прибытии? Нотариус Ван-Тегиус.
Страшилище почесало затылок.
- Я хочу видеть по делу владельца, Эвереста Монкальма, - заявил нотариус, намеренно избегая титула.
<