вочка.
- Да я - и все я, и везде я... - со смехом возразил Званинцев.
- Я вас ненавижу, - с силою прошептала Лидия.
- Благодарю вас. Но согласитесь, однако, что я говорил вам всегда
правду, моя бедная Лиди, - сказал он с участием, смотря на нее пристально. -
Вас продадут, мой бедный ребенок, продадут при первом _опасном_ случае.
- Я его люблю, - опять прошептала Лидия, - слышите ли вы, я его люблю.
- Можете, - спокойно отвечал Званинцев. - Впрочем, и я его очень люблю.
- Я это знаю, - с досадою заметила Лидия.
- Только по-своему, - равнодушно продолжал он, - надобно, чтоб он сам
узнал, до какой еще степени он ребенок. Он, кажется, сбирается убить меня -
по крайней мере, мне так послышалось. К сожалению, ему не удастся даже и
этого, бьюсь об заклад: на это все-таки нужна твердость... хоть руки,
пожалуй.
Лидия вырвала свою руку из руки Званинцева и, схвативши тетку, увлекла
ее к выходу.
Званинцев уехал в клуб.
Севский тоже исчез.
Один Позвонцев долго еще стоял у балюстрады, прикованный глазами к
выходу...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Было три часа ночи. Около часу уже Позвонцев, не раздеваясь, сидел в
больших креслах в кабинете Званинцева. Взгляд его был дик и мутен; наконец
он обмахнул лоб рукой, как человек, желающий согнать упорно засевшую в
голову мысль.
Так! то, в чем искал он спасения, стало для него источником муки. Что
из того, что этот человек, насмешливый, суровый и гордый со всеми, не
стыдится перед ним плакать, пожалуй, что из того, что он сам, когда-то раб и
приспешник Сапогова, когда-то полупомешанный Антоша, теперь имеет полную
возможность и думать и грезить сколько душе угодно, что из того, что ему не
отвратительно теперь возвращаться домой, - все-таки он погиб, он погиб
потому, что никогда, никогда не удастся ему высказаться, что нечто гнетет и
давит его и мешает ему высказаться.
А может быть, и ошибка - это желание высказаться... какие, в самом
деле, формы бытия ему еще нужны? Он свободен, он не связан ничем даже
нравственно, ибо все старые связи им разорваны, а Званинцев всего менее
хочет ограничивать его произвол. Уж точно, есть ли в нем его собственная
личность, как приходила ему мысль в былые годы?
Но это желание, но это стремление, эта тоска безысходная и это чувство
своего духовного превосходства? Но это прошедшее, все полное мук и пыток,
это прошедшее, с самого детства залитое слезами... Нет, нет, для него еще
придет час освобождения, час примирения, за эти муки судьба еще должна
заплатить счастьем. Иначе что же после этого упования живой души.
Прошедшее, грустное прошедшее... Вот перед ним, как китайские тени,
мелькают картины этого прошедшего.
- Вот опять перед ним маленькие комнаты в одном из отдаленных углов
Москвы, вот опять целый однообразно глупый, страшный день. Ему восьмнадцать
лет, бедному малому, а ему каждое утро чешут головку костяным гребнем за
догматическим чаем: ему больно физически, ему больнее нравственно, - но
костяный гребень все-таки чуть не до крови чешет его голову, и льются
неумолкающие жалобы из уст больной матери - бедная, больная женщина! Вот
опять перед ним ее бледное, изможденное страданием лицо, ее лихорадочно
блестящие глаза, ее болезненная злость, - и ему хочется рыдать о ней, его
бедной матери, о ней, которая мучила его всеми истязаниями пыток... И вот
опять, кажется, является вечно пьяный повар, и отец его в задумчивости
начинает ходить по комнате, изобретая кушанья... а Антоше тяжко смотреть на
эту задумчивость, он знает, что при первом неудачном желании какого-нибудь
кушанья мать не утерпит, чтобы не сказать что-нибудь очень язвительное, и
отец вспыхнет, покраснеет, раскричится - и расстроенный пойдет в свою
тяжелую должность. И у бедного ребенка сжимается сердце, и еще больше
сжимается оно, когда по уходе отца мать начинает свои бесконечные монологи
об отце, о том, как он ничего беречь не умеет, о том, что он живет только в
своих родных. И она плачет, она действительно плачет, она искренно страдает,
бедная больная женщина, но она не в силах понять, что от этих монологов с
каждым днем худеет и худеет сын, она еще спрашивает, отчего дрожат, как на
проволоках, его руки, не могущие удержать чайной чашки. Но он вырвался
наконец... он там, куда рвался давно, он сидит на лавке против кафедры, он
слушает, он усердно слушает, ибо это его единственно спокойные минуты; в
голове его совершается умственный процесс, идея вяжется за идею,
великолепное здание является пред очами духа... но боже, боже - нет основы у
этого здания, {4} и оно рушится, и перед ним бездна, страшная бездна, и
перед ним невозможность здания... И вот раздается голос - его зовут; он
бледнеет, он трепещет, ибо знает, что хоть здесь должен он быть первым, ибо
он честолюбив и горд, бедный ребенок. И зато какими муками искупает он
минуты своих академических торжеств! Он готов до бесконечной преданности
привязываться к глашатаям истины, он думает еще, что есть люди, которые
больше его разумеют цель жизни, он винит себя за то, что не видит цели в
мертвых отвлечениях науки, он презирает самого себя, он рыдает целые ночи,
он мучит себя целые дни над книгами... а взгляд его на жизнь не просветлел
нисколько.
И предстает ему иная сфера жизни. Он уже понял, что обман, что
лицемерие - вся эта научная деятельность, - и он усвоил себе этот обман, он
стяжал себе им уважение глупцов и дружбу лицемеров. Он подает большие
надежды, бедный ребенок, - беда в том только, что на вечерах известных
кружков еще не играет он в преферанс, по причине весьма естественной, потому
что ему не на что играть, потому что его касса, точно так же, как прежде,
каждое утро поверяется матерью, по окончании обыкновенной операции костяного
гребня... Ну, да это еще ничего, что он не играет в преферанс, зато он
хорошо рассуждает, обо всем рассуждает, об астрономии, пожалуй, которой он
никогда не учился, зато он _рекрасная душа_ зато он примерный сын, солидный
молодой человек.
И вот из-за множества фантасмагорических призраков с длинными носами, с
догматическими физиономиями - мелькает легкий, воздушный образ девочки. Лицо
ее очень простодушно и мило, голубые глазки смотрят так преданно, так
покорно, и она, как и многие, замечает часто следы нравственных страданий на
лице молодого человека, но она одна высказывает ему это почти прямо: _о! я
знаю, вы часто плачете_ - говорит ему она своим детским голосом, - ведь это
смешно, смешно, боже мой! что женщина уличает мужчину в слезах, но
вспомните, что этот мужчина - больной ребенок, истерзанный нравственными
пытками. И пусть речи этого ребенка полны часто злой иронии, пусть в иную
минуту, в иной вечер девочка в состоянии подчиниться тягостному влиянию этих
речей, в состоянии грустить сама и говорить ему об этом
простодушно-откровенно, - все же он ребенок, все же ведь она, же потом
скажет ему: вы много читали... мало жили.
И ночь, ночь волшебная, редкая, прозрачная ночь перед взором Позвонцева
- ночь, какую можно видеть только в грезах детства, и тихое качанье кареты,
и робкий, и грустный взгляд девочки, которой впервые открыл он, что она -
женщина, которой еще не верится это...
О, зачем, зачем исчез этот детский профиль, эта простодушная
покорность, зачем вызвал он сам эти прозрачно-бледные черты, эти
болезненно-сверкающие очи; зачем он должен быть ее демоном. Но он будет им,
он им будет - он будет демоном, если она может любить только демона.
И призраки смешались, и прошедшее исчезло, и Позвонцев глухо рыдал все
о нем, о прекрасном легком призраке...
Ибо что такое теперь, в самом деле, вся жизнь его?.. Неконченная драма,
остановившаяся на четвертом акте... Все развитие совершено, оставалось
пережить только катастрофу, а ее-то и не было. Бедная, странная жизнь,
скептический вопрос без разрешения...
И что ж теперь?.. о! он в состоянии проклинать ту минуту, когда он был
спасен Званинцевым... Пусть он нежен с ним, как женщина, этот человек, - все
равно, он спас его - и они неравны. Есть человек, которого невольно должен
Позвонцев признать по крайней мере хоть своим старшим братом. А он опять
влюблен, влюблен страстно и безумно - зачем станет он скрывать это от себя?
Да, он влюблен; но имеет ли право на любовь? Он уже слишком стар, чтобы
подчиниться женщине, - он еще слишком молод, чтобы подчинить ее себе. Нет,
нет - вон, с корнем, вон эту страсть из сердца, эту глупую безрассудную
страсть. Он не должен больше любить, потому что не может любить по-своему.
Так, так - и он покорен этому решению рока, но что же осталось ему? Жизнь
так пустынна, так печальна, будущего нет более, остается одно прошедшее,
мучительное своей безвозвратностию.
Позвонцев поднял наконец голову и вперил свой мутный взгляд в пару
пистолетов, висевших на стене.
- Да, это так, - сказал он шепотом, - это так - рано или поздно.
- Но - не теперь, - раздался за ним звучный знакомый голос. Позвонцев
вздрогнул.
- Я тебя поймал, - сказал тихо Званинцев, положивши руку на его плечо.
Позвонцев глухо рыдал, закрывши лицо руками.
- Послушай, - продолжал кротко Званинцев, - я тебя знаю, как свои пять
пальцев, но теперь, признаюсь тебе, я не могу догадаться, что тебя так
взволновало.
- Оставь меня, ради бога, не спрашивай меня, - прошептал Позвонцев.
- Я не люблю лгать, - начал опять Звацинцев, садясь в кресла и
складывая на грудь руки, - я не люблю лгать, ибо уверен, что ложь слишком
вредна. Правде надобно смотреть всегда прямо в лицо. Прикажешь мне _а тебя_
догадаться о твоем внутреннем расстройстве?
Позвонцев опустил глаза в землю перед его испытующим взглядом.
Званинцев видел это.
- Ну да, - сказал он тихо и грустно, - я знал это, тебе тяжело быть
обязанным даже мне.
Позвонцев вскочил с места и начал ходить по комнате.
- Что ж? - продолжал Званинцев так же скорбно, - твоя воля! Видно, уж
мне суждено идти по жизни одному, видно, уж ни на чью грудь не склонить мне
головы... я был с тобой откровенен, как с любимой женщиной, я был - да, я
был с тобой счастлив, я, старый волк в людской толпе, нашел в тебе
семейство, и верь мне, брат, - сказал он с глубоким чувством, - только в это
последнее время возвращался я не с омерзением под свой домашний кров, и
только в это последнее время я был меньше зол на людей. Но я сказал тебе -
твоя воля! Тяжело, и тебе и мне тяжело будет жить одним, но уж лучше же
выносить тяжесть жизни, чем лгать, как рабы.
Позвонцев, грустный и бледный, качал головою.
- Нет, - начал он наконец, с усилием, - я сам не могу тебя оставить, я
привык к тебе, я тебя люблю... Видно, так уж должно, - прибавил он тихо.
- Итак?
- Что бы ни было, я остаюсь... по свободному избранию.
- Благодарю, - сказал Званинцев: - ты и сам не знаешь, как ты много
делаешь мне добра.
- Да, - отвечал медленно Позвонцев, - может быть, но почему я осужден
встречать в жизни только высших или низших, а никогда равных? Впрочем, это
очень глупый вопрос, - прибавил он с принужденным смехом. - Видно, так уж
надо. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот перед нами опять маленькая, чистая комнатка Севского, и ничто не
изменилось в ней, пол, кажется, выметен только еще чище, да на столе
прибавилось множество безделушек большею частию работы нежных рук кузин,
вероятно.
Но, бедный Севский, как он исхудал, как страшны его впалые щеки,
зеленый цвет лица, обметанные лихорадкой губы, как уныло смотрят его светлые
глаза, как резко обозначились угловатые линии лба!
Бедный молодой человек! Бедное, любимое дитя природы, истерзанное
людскими отношениями, неотвязной людской любовью, идущей всегда наперекор
любви вечной матери, наперекор здравому смыслу человека!
В самом деле, человек - существо разумное и свободное, существо высшее
по своей организации и потому имеющее полное право на жизнь, сообразную с
его высшими потребностями, - это существо, вследствие какой-то страшной
путаницы, должно ограничивать свои желания, уничтожать свои потребности!
Природа его требует любви, и, кажется, не все ли прекрасное стоит любви,
равно может быть ее предметом и источником. Нет! первые впечатления, первые
наклеенные понятия ограничили взгляд человека, давай ему не вообще
прекрасного, но такого прекрасного, какого он привык ожидать и желать по
понятиям того кружка, в котором он живет. Мало этого. Он наконец встретил
прекрасное, им самим избранное прекрасное, он наконец остановился перед
избранной женщиной - и готов сказать ей слово любви, слово союза. И что же?
ему - которого мысль в единое мгновение облетает бесконечное пространство -
ему говорят другие люди: "Она не пара тебе" или "Она не может быть твоею,
ибо предназначена другому", - и пусть человек и женщина любят друг друга
такою любовью, которая в состоянии уничтожить и их самих и все возможные
отношения, - попробуй они поверить в силу этой любви!.. Нет силы, которую не
уничтожили бы постоянные муки и расчетливые пытки, нет любви, которой не
залили бы собственные, выдавленные слезы.
Севский сидел у стола, сжимая голову руками.
- Дмитрий Николаевич! - послышался из другой комнаты пронзительный и
дребезжащий голос.
Севский не слыхал... он был слишком углублен в самого себя.
- Дмитрий Николаевич, а Дмитрий Николаевич, - снова раздался тот же
голос, но гораздо повелительней и строже, - я вас зову.
И вслед за этим в растворившиеся двери показалась голова матери.
- Да что ты, оглох, что ли? - сказала она, подходя наконец к нему и
грозно сверкая лихорадочными глазами.
Севский поднял голову; лицо его горело.
- Виноват, маменька, - прошептал он, - у меня голова болит.
- Голова болит! - вскричала мать, и что-то похожее на чувство сожаления
блеснуло на ее лице. Она быстро приложила свою худую, костлявую руку к
голове Севского.
- Да ты весь в жару, Митинька, - начала она... - Вот то-то, мой
голубчик, по ночам-то рыскаешь до свету. Погубишь ты себя, совсем погубишь,
Дмитрий Николаевич, и оставишь меня одну. Уж я и так мало радости-то на
свете видела, а тут...
Она не договорила, слезы градом полились по морщинам ее бледного
исхудалого лица.
- Маменька, - страдающим тоном сказал Дмитрий, - покрывая поцелуями ее
руки, - да полноте, полноте, маменька.
- Не жалеешь ты меня, дружочек мой, - говорила она рыдая. - Вишь, -
продолжала она с сердцем, - голова-то так и горит. Где был вчера целую ночь,
мой батюшка? Знаю, знаю, не вертись, не лги, грех перед матерью вертеться,
мне дядюшка все сказывал, все.
И голос ее задрожал от гнева при последних словах.
- Знаю, где и вечера-то сидишь, Дмитрий Николаевич, - начала она опять,
садясь на диване и утирая платком слезы. - Что ж, твоя воля, я тебя не
удерживаю, погуби мать, погуби - я уж и так на свете мученица.
Севский молчал и тяжело дышал, как человек, у которого на груди лежит
тяжелый камень.
Послышался звон колокольчика.
- Небось, к тебе несет нелегкая, - язвительно заметила мать. - Вот
дожила до какого времени! И с сыном поговорить не дадут. Ну, что ж ты, -
вскричала она, приподнимаясь с гневом, - поди, принимай своих гостей.
- Г-н Званинцев, - доложила входя рыжая девка.
Севский побледнел.
- Это не ко мне, - сказал он с живостью, - я его не звал.
- Да я-то его звала, - отвечала мать насмешливо. - Конечно, уж не к
тебе он приедет, к мальчишке...
- Маменька, маменька. Да не вы ли... - с нервною дрожью начал Севский.
- Что не я ли? Что не я ли? - сказала мать с возрастающим бешенством. -
Званинцев не твоим мерзавцам чета: я его не знала, так и говорила о нем
прежде, что и он такой же. У меня смотри, - быстро закричала она, - выдь к
нему.
Вся кровь бросилась в голову Севскому... он упал без чувств на кресла.
Когда он очнулся, перед ним стоял Званинцев с ласковою и грустною
улыбкою.
- Вы больны, - начал он, взявши с состраданием его руку. Севский
выдернул руку и прошептал: - Оставьте меня.
- Вы видите, - оказал Званинцев уныло, - ваше сопротивление тщетно, вы
в моей власти, я вам говорил это, я вам это доказываю.
- Варвара Андреевна, - обратился он спокойно к вошедшей матери
Севского, - ваш сын болен, пошлите за доктором...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мензбир быстрыми шагами ходил по желтой комнате. Его седые волосы
поднялись, как щетина, ноздри раздулись от гнева и волнения, на лбу его
показались морщины.
Лидия сидела у рояля, беспечно закинув голову за спинку стула и по
временам перебирая клавиши рукою.
- Да тебе, что ли, я говорю или нет? - вскричал наконец Мензбир,
судорожно сжимая кулаки и останавливаясь перед нею.
Лидия презрительно улыбнулась.
- Я вам сказала, - равнодушно отвечала она, - будет с вас.
- Лидка! - закричал Мензбир, ближе и ближе подступая к ней.
- Что это!.. - вскричала Лидия... - о! вам не удастся! - и с этим
словом она с быстротою молнии вскочила с своего места и была уже на балконе.
Мензбир топнул ногой и опять заходил по комнате.
- Скажите вашему барону, - быстро проговорила Лидия, отворяя половинку
дверей балкона, - что я не буду принадлежать ему.
Мензбир ударил себя по лбу.
- Скверная девчонка! - прошептал он сквозь зубы. - Лидия, а Лидия, -
начал он ласково, - поди сюда, мы поговорим с тобою посерьезнее.
- Ну-с, я вас слушаю, - сказала Лидия, снова отворяя половинку дверей.
- Да поди сюда... эх, какая!
- Я вас слушаю. Чего ж вам... ну-с, говорите... да говорите же... я
жду, - быстро сказала Лидия.
- Ты все на Севского-то надеешься, - начал Мензбир ласково, - ведь я
тебе говорил, что о нем уж справлялся... имение все записано на счет, да и
что за имение-то... Дрянь сущая... ну, каких-нибудь тысяч пятьдесят в
ланбарде, да и те едва ли наберутся, - чем тут жить, сама ты рассуди
только... А у барона-то миллион, а. барон-то хоть скуп, как жид, да зато
богат, как жид.
Лидия задумалась.
В эту минуту отворились двери комнаты, и вошел Званинцев ровными и
тихими шагами, с веселым и ясным челом.
- Здравствуйте, - кивнул он головой Мензбиру... - я к вам в
необыкновенное время, потому что за делом.
- Что вам угодно, Иван Александрович? - с приторно нежной заботливостью
обратился к нему Мензбир.
- О, дело не до вас, - почти презрительно отвечал Званинцев, - дело до
вашей дочери.
- До меня! - быстро перервала Лидия.
- Да, до вас, - спокойно сказал Званинцев, садясь в кресла против нее.
- Я, - продолжал он с комическою важностью, - приехал к вам сватом, именно
сватом.
Лидия быстро взглянула на него, но тотчас же опустила глаза, встретивши
их ослепительно холодное выражение.
- Я приехал уполномоченным от матушки Дмитрия Николаича, - начал снова
Званинцев.
- Севского? - перебил Мензбир.
- Теперь, - продолжал Званинцев, не обращая внимания на слова отца и
пристально смотря на Лидию, - все зависит от вашей воли.
Лидия опять взглянула на него и опять увидела то же бесстрастное
выражение лица, которое напоминало спокойствие египетских сфинксов. {5} Она
тихо встала.
- Скажите Дмитрию Николаевичу, - сказала она тихо, - что я не отрекаюсь
от своих слов.
- Только? - спросил немного насмешливо Званинцев. Лидия опустила глаза
в землю; правая рука ее рвала платок, на ее щеки выступил румянец досады.
- Да-с, - прошептала она сквозь свои хорошенькие зубки. Званинцев
засмеялся.
- Я у Севского посаженным отцом, Лиди, - сказал он. - Вот видите ли -
вы правы: все я ж везде я... Ну, так дело в том, что я могу объявить
Севскому о его _счастии_, - прибавил он с насмешливым ударением на слове
счастие.
- Кажется бы... - начал Мензбир.
- Что-с? - строго оборотился к нему Званинцев.
- Нет... я ничего... я, право, так, заметил только, - заговорил старик.
Лиди быстро встала с места и ушла в свою комнату.
Ей было досадно, ей было больно... она в волнении упала на постель...
Расстаться с мыслию, что Званинцев ее любит, было для нее слишком тяжело.
Она его проклинала.
Она уже любила его всей силой первой девственной страсти . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Знаете ли вы зимние вечера, длинные, бесконечно длинные зимние вечера,
проведенные в одинокой комнате с нагоревшей свечою, когда над вами лежит
что-то страшно тяжелое, и сжимает, и давит грудь, и перед вами, как будто на
смех, кружатся и роятся светлые легкие призраки, которые дразнят вас, как
дневной свет, проникающий в узкое отверстие тюрьмы.
В один из таких адски-томительных вечеров Антоша сидел один у
письменного стола, склоняясь головою на лист почтовой бумаги.
Он поднял наконец лицо, залитое слезами, и с негодованием покачал
головою.
Он встал. В чертах его высказалась роковая неизбежная решимость.
- Давно... - прошептал он горестно.
- В последний раз, - прибавил он чрез минуту. Он зарыдал и упал на
колена.
- Нет! - вскричал он почти громко, с отчаянием махнувши рукой, и встал.
Он быстро вышел.
Долго оставалась пустою комната, - и что-то таинственно-торжественное
было в этой пустоте.
Наконец послышался звон колокольчика, и через минуту вошел в кабинет
Званинцев.
Он сел на кресла у стола, и первый взгляд его упал на незасохшее еще
письмо Антоши, залитое слезами.
Званинцев схватил его и, пробежавши быстро, судорожно сжал в руке, на
челе его выступил холодный пот.
Вот что писал ему Антоша:
"Друг, брат, отец мой!.. ты вырвал меня из омута, но ты не мог
возвратить мне моего прошедшего. Я хотел быть выше всех, я не был равен с
тобою, я любил снова... но, не имея силы быть в любви властелином, я не хочу
быть рабом. К чему жить, когда я не умею властвовать жизнию... Быть может,
есть иные сферы, где все, что сдавлено земною оболочкой, найдет простор и
широкие размеры. Ты сам учил меня, что в человеке сокрыта целая вселенная.
Прощай: жизнь моя была гадка, - смерть будет торжественна. Ты меня любил -
пожалей обо мне.
Есть души, которым в самом деле неловко в своих сосудах, потому, может
быть, что эти сосуды повреждены.
Мира, мира просите им, этим бедным душам".
Званинцев тихо сложил письмо и сказал:
- Patet exitus!
Он приехал с обручения Севского и Лидии.
Эпизод третий
СОЗДАНИЕ ЖЕНЩИНЫ
On ne fait le bien, qu'en faisant le mal.
Correspondence inedite. {*}
{* Не сотворишь добра, не сделав зла.
Неизданная переписка (франц.).}
Было десять часов утра. В гостиной Севской полусонная рыжая девка
стояла с половой щеткой в левой руке посередине комнаты. Правой рукою
почесывая нос, она смотрела бесцельно мутными, заспанными глазами в угол
комнаты. Белые сторы окон не были еще подняты, на ясное, зимнее солнце
пробивалось и через них своим холодным светом; на круглом столе церед
диваном стоял уже самовар и кипел, распространяя по комнате не слишком
благовонный запах угольев.
И долго бы простояла еще в сладком полузабвении рыжая девка, если бы из
него не вывела ее полновесная пощечина.
Девка только обернулась, нисколько не удивляясь, по-видимому,
приветствию. Перед ней была Варвара Андреевна, в черном демикотоновом
капоте, в спальном чепце. Даже черты лица самой Варвары Андреевны,
искривленные всегдашним болезненным страданием, не выразили ни досады, ни
гнева в ту минуту, когда ее бледная, костлявая, иссохшая рука давала обычную
оплеуху.
Девка флегматически принялась двигать щеткою по полу.
- А чашки? - закричала Варвара Андреевна, садясь на диван перед,
самоваром.
Девка машинально подошла к дверям.
- Форточку опять не отворяла, бестия! - остановила ее Варвара
Андреевна, - опять накурила самоваром... Ох, ох! тошно... я и так уж
мученица, и без того голова болит, ох, ох!..
Девка мимоходом коснулась рукою форточки.
- Простуди еще меня теперь, - закричала Варвара Андреевна, с яростию
подымаясь с дивана. - Спирту дай поскорее, мерзавка... да чашки-чашки...
Девка была уже за дверями гостиной.
Варвара Андреевна взглянула кругом себя, в ее лихорадочно сверкавших
глазах выразилось глубокое, сдавленное страдание.
- Митя, - прошептала она глухо.
По ее впалым щекам покатилась слеза. Она задумалась, она не обратила
даже внимания на то, что рыжая девка, вместо двух чашек, принесла только
одну, почти бессознательно положила две ложечки чел в чайник и поставила его
на комфорку самовара.
Она была жалка в эту минуту - кругом ее, бедной, больной женщины все
дышало одиночеством и тоской безысходною.
Она сняла чайник с комфорки и налила себе чашку.
- Где же другая чашка! - спросила она с гневом, уставивши свои впалые
глаза на девку.
- Да я не поставила, - отвечала та, глупо улыбаясь... - Ушли-с.
- Кто ушли?
- Дмитрий-то Николаевич-с... к невесте ушли-с, так и сказать
приказали-с, они, мол, скоро будут.
- К невесте ушел, - повторила про себя Варвара Андреевна качая
головой... - вот оно... то ли еще будет!.. Посмотреть на него не дают, -
вскричала она громко с отчаянием... - И я... не смей сказать слова, -
прошептала она с тихой сосредоточенной желчью, - не смей слова сказать, от
моих слов, вишь, он болен, умрет! Ох, Иван Александрович, бог тебе судья!
Она истерически зарыдала...
Увы! Она ведь была тоже права по-своему, бедная, больная и злая
женщина. Есть характеры, которые не могут жить на свете без того чтобы подле
них не было существа, которое бы они любили и которое бы они терзали... Они
ведь тоже любят, эти болезненные природы, любя до того, что в состоянии сами
уничтожиться, уморивши любимое существо. Странная, грустная загадка, эти
природы, загадка, объясняема; только общественными условиями, в которые они
поставлены. В самом деле, чем виновата эта мать, которая мучит своего сына?
Ведь она мучит его от беспредельной любви к нему, ведь она по-своему хочет
даже добра ему? ведь она - _мать!_ Эта женщина любит до того, что она,
пожалуй отречется от своего права мучить другое существо, но она умрет, как
змея, у которой вырвали ее жало.
Долго еще припадки истерики мучили Варвару Андреевну.
Пробило 12 часов - в передней раздался звон колокольчика.
- Это он, - сказала она шепотом, поправляя чепец и садясь на край
дивана.
В самом деле, через минуту вошел Дмитрий; он был весел, на его лице
было просветление, на щеках играл румянец, так и видно было, что ему хочется
кому-нибудь передать все, что наполняло грудь его беспредельной, удушливой
радостью.
Он быстро подошел к матери и с любовью поцеловал ее руку.
- Здравствуй, Митя, - кротко сказала ему больная женщина, удерживая его
руку и поднимая на него свой впалый, грустный взгляд. - Здорова ли Лидия? -
как будто нехотя проговорила она, после минуты молчания.
Есть что-то глубоко унизительное для человека в принужденном участии,
есть что-то страшно тяжелое в вынужденном великодушии людей близких к ним,
есть, наконец, что-то отравляющее всякую радость в жертве, которую делают
для человека люди слабее, ниже его.
- Маменька, вы плакали?... - спросил Севский, не отвечая на вопрос и
опуская глаза в землю.
- Я? о нет, Митя, нет, дружочек мой, я не плакала, я ведь обещала тебе,
что не буду плакать... я не плакала, - скорбным, дрожащим от внутреннего
раздражения голосом говорила Варвара Андреевна, отирая белым платком свои
красные, больные глаза.
Дмитрий взглянул на нее... сердце поворотилось в его груди.
- О боже мой! - вскричал он с ропотом и отчаянием, стиснувши голову
руками, - и зарыдал, не имея сил сказать ничего больше. Варвара Андреевна
вскочила с места и, крепко охвативши его руками, залила его лоб потоком
сдавленных, жгучих слез.
- Митя, Митя, - рыдала она, - не умирай, голубчик мой, Митя... не
умирай, я буду любить ее, слышишь ли! она будет хозяйкою в доме, я готова
быть твоей кухаркой, ее кухаркой, из любви к тебе, я на все готова, на все,
я всем пожертвую, - что ж? уж целый век я была мученица.
Бедная женщина, она не понимала, что каждое слово ее способно было
резать как нож, что самая страстная любовь ее была отвратительным эгоизмом,
что она не могла даже пожертвовать ничем, сама не оценивши наперед и не
выставивши на вид всей великости жертвы.
Ни мать, ни сын не слыхали, как вновь зазвенел колокольчик и как вслед
за тем вошел в гостиную Званинцев. Он остановился в дверях и, сложивши на
груди руки, с немою, зловещею улыбкою смотрел на эту сцену.
Варвара Андреевна увидала его первая и с криком упала на диван,
закрывши лицо руками.
Севский с скорбным, умоляющим выражением поднял на него глаза.
Званинцев молча пожал его руку и, севши на кресла против него, закурил
сигару.
- Дайте мне стакан чаю, Варвара Андреевна, - сказал он спокойно.
Болезненная краска выступила на впалых щеках Севской, но она повиновалась
ему, робко опуская глаза перед его холодным взглядом. Это. было нечто вроде
сцен покойного фан Амбурга с гиенами.
- Когда ваша свадьба, Севский? - спросил он.
- Не знаю, - отвечал молодой человек, неподвижно уставивши глаза в пол.
- _Вероятно_, назначение дня зависит от вас, Варвара Андреевна, -
обратился Званинцев к матери, - пожалуйста, поторопитесь, чем скорее, тем
лучше; Дмитрий Николаевич до свадьбы не способен ничего делать, а место
помощника Воловского не может долго быть вакантно... Он мне это сам говорил.
- Когда же? - дрожащим голосом спросила Варвара Андреевна, не смея
поднять глаз.
- Не знаю, когда хотите, - спокойно отвечал Званинцев.
- Через неделю, - с усилием сказала Севская, поднимаясь с дивана.
- Ровно через неделю? у нас сегодня вторник, кажется? - обратился
Званинцев к молодому человеку.
Дмитрий молчал.
Варвара Андреевна вышла из гостиной.
Севский быстро поднял глаза на Званинцева.
- Иван Александрович, - сказал он, подавляя неприятное впечатление,
которое всегда испытывал от его взгляда, - научите меня, что мне делать?
Званинцев улыбнулся.
- Вы знаете, мой милый, я никогда не даю советов, - сказал он холодно.
- Боже мой, боже мой - что ждет меня в будущем? - с отчаянием говорил
про себя молодой человек, ходя по комнате.
- Что же? вы хотели жениться на Лидии, вы на ней женитесь, -
полунасмешливо начал Званинцев.
- Иван Александрович, - прервал его Севский, подходя к нему и взявши
его руку, - сжальтесь надо мною... но что я говорю вам? к чему я говорю это
вам, - продолжал он с отчаянием, - у вас нет сердца... или нет, нет,
простите меня, я не знаю сам, что я говорю, вы мне сделали так много добра.
- Не я - обстоятельства.
- Ну, положим, положим так даже: вы не хотите моей благодарности, вам
она оскорбительна... Но сжальтесь надо мною, что я должен делать?
- Ничего, кроме того, что вы можете.
Лицо Званинцева было спокойно, как облик сфинкса, - тщетно искали бы вы
на нем хотя тени человеческого сочувствия.
Севский отступил с невольным ужасом и сел на кресла мрачный, бледный,
как преступник, которому прочли приговор.
- Да, - сказал он наконец сухим, горячим тоном, - да, я знаю, что
унизился до того, чтобы быть вам обязанным, что вы играли мной как ребенком.
- Я? - холодно прервал Званинцев, отряхивая сигару.
- Вы или обстоятельства, не все ли мне равно?.. Я уже подлец, довольно
этого, - я ненавижу их, ненавижу вас... чего еще вам надобно?.. чтобы я был
палачом?..
- Слушайте же, - тихо начал Званинцев, устремивши на него грозный,
зловещий взгляд, - слушайте же, безумный, вы еще не все знаете, вы еще и не
воображаете всех мук и пыток, которые ждут вас в будущем, вы еще не хотите
верить, что каждое утро будет вам отравлено, что каждый вечер вы будете
терзаться пыткой...
- О! - простонал молодой человек, сжимая голову руками.
- Вы забыли, что любовь не любовь, если она разделена, - продолжал
Званинцев, - больше еще, вы забыли, что любовь делает свободного человека
рабом, который повсюду волочит за собою свою цепь... вы забыли это все, - а
я это знал и знаю.
- И что же?
- Всякому дано действовать по силам. Я отрекся действовать, - я
предоставляю людей их собственному произволу. Чему устоять - то устоит, чему
погибнуть - то погибнет.
И, взявши шляпу, Званинцев тихо вышел из комнаты...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пойдемте теперь со мною, читатель, в один из самых отдаленных переулков
Литейной части, в низенький, наклонившийся немного набок домик, выкрашенный
дикою краской, снабженный даже ставнями у окон, как будто нарочно для того,
чтобы живее напоминать подобные же московские дома. Кругом его, тоже для
большего сходства, пустыри и огороды, но в этих пустырях и огородах слышится
не размашисто-заунывная песня русского человека, а несносный чухонский вой.
В этом домике жил Александр Иваныч Брага, приятель Севского, тот самый
Александр Иванович, вследствие слов которого автор этого рассказа когда-то
познакомился с Виталиным, о чем в свое время и в своем месте рассказывал
своим читателям.
Комната, в которой жил Александр Иванович, была пуста и мала; все в ней
дышало каким-то вечным приготовлением к путешествию, в ней не было ничего,
кроме кушетки, стола подле нее и чемодана, который валялся в углу. Над
кушеткою висела пара пистолетов; сам Александр Иваныч лежал на кушетке, в
ермолке, прекрасно вышитой серебром по бархату, которой он не покидал
никогда дома. Эта ермолка да чубук с бисерным чехлом пользовались особенной
его привязанностью, хотя ермолка порядочно уже поистаскалась, а из чубука
Александр Иваныч никогда не курил, предпочитая трубке сигару. Было ли это
воспоминание о какой-нибудь хорошенькой кузине или подарок бедной
обольщенной невинности - и когда и как подарены были, этот чехол и эта
ермолка? в светлый ли праздник, вместе с поцелуем свежего, розовенького
ротика, за семейным ли самоваром, с первой чашкой чаю, налитого миленькой
девочкой с заспанными глазками, в день ли ангела, при страстной записке с
орфографическими ошибками? Дело в том только, что чехол и ермолка были
драгоценностями для моего приятеля, они с ним не расставались давно уже, с
турецкого похода, в котором он служил волонтером и для которого он в первый
раз покинул кров родимого украинского хутора. Зачем он его покинул? зачем не
дал он овладеть собою лени и беспечности южного человека?
Александр Иванович лежал и читал, в десятый раз, кажется, письмо
знакомого гвардейского офицера, делая карандашом на довольно широких полях
почтового листка в четвертку остроумные замечания, вроде следующего, по
поводу упоминания в письме _херсонского трактира_: "Херсонский, - отметил
Александр Иваныч, - трактир вовсе не дурной - бильярт только крив немного",
потом по поводу слова _спустил_ - хотел было спросить: "в коротенькую?" но,
увидавши, что слово "спустил" было употреблено в другом отношении, только
презрительно улыбнулся. Углубившись в чтение интересного письма, он и не
видал, как отворилась дверь и как вошел к нему Севский.
- Здравствуйте, Александр Иваныч, - сказал ему молодой человек, - я вас
насилу нашел.
-А, Дмитрий Николаич! Добро пожаловать! - весело приветствовал его
Брага, спуская ноги с кушетки и приглашая Севского садиться... - Что это с
вами, мой милый, вы так бледны, - продолжал он, смотря пристально на
молодого человека, - уж не нужен ли я?
- Да, да, мой добрый друг, вы мне нужны, очень нужны, - отвечал с жаром
Севский, крепко пожимая его руку.
- Вот оно что! - с невольной радостью перервал Брага, и рука его
протянулась к пистолетам.
- Нет, не за этим, - сказал Севский, останавливая его руку.
- А! не за этим еще!.. - так зачем же?.. - почти с досадою проговорил
мой приятель, - на кой черт я гожусь еще?.. Скажите, - продолжал он, -
отчего я не вижу вас более месяца?.. да, именно больше месяца, с того самого
вечера, когда на балу у Мензбира вы готовы были съесть Званинцева?
- Званинцев - человек благородный, Александр Иванович, - принужденно
отвечал Севский.
- А! так это правда? - быстро перебил Брага.
- Что правда? - с смущением спросил Севский.
- Да то, что я слышал, - с досадой отвечал Брага, - что вы женитесь на
Лидии.
- Это правда.
- Что, Званинцев уладил ваши дела?
- Да.
- Что, он вам дает выгодное место? - спрашивал Александр Иваныч с
возрастающим негодованием.
- Все это правда, друг мой, - отвечал Севский, грустно склоняя голову.
- Так зачем же нужен вам я?.. - сказал Брага с ледяною холодностью.
- Я несчастен, я болен, Александр Иванович, - с нервическою дрожью
говорил Севский, - я пришел к вам, потому что вы человек, потому что у вас
есть сердце.
Брага махнул рукою...
- Ну! - сказал он наконец, - я ведь это знал... да что с вами будешь
делать? тряпка вы, а не человек, ребенок, бесхарактерное существо, которому
непременно нужно кого-нибудь, кто бы его водил за нос. Эх! - продолжал он
вздохнувши, - говорил я вам, что эта девчонка...
- Александр Иваныч! - прервал Севский.
- Ну!.. хоть не говорил я вам по крайней мере, что малейшая уступка с
вашей стороны Званинцеву унизит вас, погубит просто. Не говорил ли я вам,
что я знаю этого человека, что я его ненавижу столько же, сколько я люблю
вас, мой бедный друг, мой добрый ребенок. И хотите ли вы знать, за что я его
ненавижу?
Севский молчал, Брага закурил регалию и закашлялся.
- Я давно не вспоминал об этом, я не говорил никому об этом, - начал
Брага, - но ведь должны же вы убедиться, что в этом человеке, что в _этих
людях_ нет сердца, вовсе нет сердца. Умирайте от жажды подле него, он не
подаст вам пить, - его слова довольно будет для того, чтобы спасти человека
от позора, и он этого слова не скажет... Видите ли, я был еще почти
ребенком, когда вступил в волонтеры - ну что еще?.. мне было восьмнадцать
лет, только восьмнадцать лет... у казначея полка, где я служил, была жена...
черт задави мою душу, если я забуду когда-нибудь эту женщину... Волосы, что
это за волосы: густые, смоляные волосы, которые только целовать бы, целовать
бы целую жизнь! Эх!
Брага ударил кулаком по столу.
- Муж был стар, - продолжал он с возрастающим жаром... - она меня
любила, черт меня побери - как я ее любил... В это время мы встретились с
Званинцевым... он был переведен к нам из другого полка, он был уже
штаб-ротмистром, и недавно получил Георгия... Я скоро заметил, что моя
казначейша о