Главная » Книги

Герцык Евгения Казимировна - Воспоминания, Страница 3

Герцык Евгения Казимировна - Воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8

ерховский и другие.
   Однажды бабушка привела внука на суд к Вячеславу Иванову, и мы очень веселились на эту поэтову бабушку и на самого мальчика Мандельштама, читавшего четкие фарфоровые стихи. Щедрость Вячеслава Ивановича в выслушивании и углублении чужого творчества была изумительна. Детальнейший технический разбор неприметно переходил в грозное испытание совести молодого автора, в смысле философском, общественном. Мастер слова, влюбленный в тончайшие оттенки его, внезапно оборачивался моралистом. Это не всем было по нутру. Помню, как я единственный раз видела Анненского у В. И. - два метра, два поздних александрийца вели изысканнейший диалог, - мы кругом молчали: в кружево такой беседы не вставишь простого слова. Но Анненский за александризмом расслышал другое: высокий застегнутый на все пуговицы, внешне чиновный, он с раздражением, подергиваясь одной стороной лица, сказал: "Но с вами же нельзя говорить, Вячеслав Иванович, вы со всех сторон обставлены святынями, к которым не подступись!" У обоих были свои потаенные святыни, но ими они не соприкоснулись. Вскоре Вяч. Ив. писал Анненскому:
  
   Зачем у кельи ты подслушал,
   Как сирый молится поэт,
   И святотатственно запрет
   Стыдливой пустыни нарушил?
  
   В тот год зародилась литературная группа "Аполлона". В отдельности ценя некоторых из молодых поэтов, будущих акмеистов, Вяч. Иванов яростно нападал на эстетствующий дух кружка. Споры с представителями "Весов", в особенности когда приезжал из Москвы Андрей Белый. Помню одно его посещение, разговор между ними, затянувшийся до утра, горящие глаза всегда трепетного и вызывавшего какую-то жалостливую нежность Бориса Николаевича. Он то негодующе вскакивал, защищая свои и своих позиции, то, прижимая руки к груди, будто каялся, отдавался. Против воли побеждало влечение к Вяч. Иванову, чем-то, может быть экстатичностью своей, близкому ему. Когда мы под утро прощались с ним, он повторял ему: "Я ваш, весь ваш, мы завтра договорим, я приду..."
   Закрыв за ним дверь, Вяч. Иванов, посмеиваясь, сказал: "Посмотрите, он теперь много месяцев глаз не покажет". Так оно и было. Захожу к В. Ивановичу на другое утро - утро у него, это три-четыре часа дня - ходит по кабинету, зябко кутаясь в плащ и фантазирует: "У каждого за плечами звери как у евангелистов - по два. У меня - орел и вол. Иоаннов орел парит, а вол (филолог) тянет плуг. И тени их: тень орла - земля, тень вола - козел, похотливый и бездельный. У Лидии было величаво: орел и лев, рыкающий, кидающийся. А у нашего Белого - лев и тень его заяц - чаще тень, чем лев. Но и лев. И - человек".
   Я. - А тень человека?
   - У человека нет тени. Это идеализм, иллюзионизм, призрачность, всегда подстерегающая "человечески то, что оторвалось от природных корней".
   Евангелие наводит его на неожиданные сопоставления, на мысли будто и не евангельские. Но постоянно вижу его с потрепанной черной книжечкой в руках. Говорит: "Евангелие еще не прочитано. Столько противоречивых слов! Только сгорая сердцем постепенно зажигаешь слово за словом..."
   В этот год сложились религиозные верования Вячеслава Иванова. И навсегда. В его христианстве не было ничего конфессионального, - оно было его, из глубины его опыта рожденное, и как бы он ни определял себя впоследствии - еретиком-гностиком, католиком - только это простое зерно вправду срощено было с его духом. Он не раз со свойственным ему глубокомыслием излагал в статьях свои религиозные идеи. Но что они, если перевести их на простой и неподкупный язык наших дней?
   Само бытие, неисчерпанность, полнота его - это для него Бог, это Отец. Ведь чем, как не мерой почитания, благоговения познается Бог? А по отношению к нему, что Вячеслав Иванов называет "благостью космоса", никогда не бывало у него бунта, сомнения, - его природа органически религиозная. Но человек в своем отъединении забывает, теряет связь с целым: вихри страсти крутят его, его носит по волнам, он тенет, гибнет, и хотя мир над ним и бежит, но покуда _с_а_м_ он не станет Сыном, не может протянуться спасительная между ним и Отцом нить. И вот быть может на последней гибельной грани - в человеке родится Сын, Христос, луч света, от света всемирного зажженный. Сын, Люцифер в первоначальном значении не мятежного духа, а светоносца. - Я сжимаю в сухую схему то, что в поэзии В. И., в его философии дышит и цветет многокрасочно, что пережито им и в личном опыте, так как кому, как не ему, грозило - и неоднократно - потонуть в дионисийском хаосе. На эту схему опирается он в своих суждениях и приговорах. Записаны у меня слова его о Пушкине. "Кто говорит, что Пушкин атеист? Он благочестив как правоверный мусульманин. Кому другому так близок дух Корана? Недаром он бросил Ершову гениальную строчку: "Против неба на земле жил мужик в своем селе". Земля _п_р_о_т_и_в_ неба. Ведь это же дух пустыни, Аравии! Нет, в том его грех негрский, что он только еговист, без люциферианства, без пути к Христу... Отсюда вина его перед женщиной, непросветленность отношения к ней".
   В эту зиму Вяч. Иванов стал деятельным участником религиозно-философского общества. Вместе с Мережковским и группой священников основал в Обществе "христианскую секцию". Собрания ее были тесней, интимней, - сюда шли только те, для кого евангелие уже было бесспорной основой. Собирались на Васильевском, кажется в каких-то закоулках Университета: помню тесные комнатки и в витринах под стеклом коллекции минералов. Как ни узок был кружок, единства в нем не было. Что могло быть общего между исторической демагогией Мережковского, осторожными батюшками и чересчур тонкой мыслью Вяч. Иванова? Каждый говорил свое. И со слушателями не образовывался контакт. Это было бесплодным делом, как и многие общественные начинания тех лет.
   Помню среди других доклад В. Иванова "Земля и евангелие" и в нем толкование главы VIII от Иоанна. К Христу привели женщину, взятую в прелюбодеянии, и, испытывая Его, требовали от Него суда над нею. "Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом по земле, не обращая на них внимания". Этот жест Вяч. Иванов толковал так: в земле вписана страстная судьба человека и неразрешима она в отрыве от земли, неподсудна другому суду. Но это тайное; Христос, подняв голову, сказал иначе внешним, экзотерическим словом: "кто из вас без греха - пусть первый бросит в нее камень". И опять, наклонившись низко, писал на земле".
   Христианство в истолковании Вяч. Иванова было тем откровением, которое я давно ждала. Замыкаясь в своей оранжевой комнате, со всей страстью новообращенной пересматриваю, казню все свое прошлое - скептическое, не знавшее Бога, не знавшее добра и зла, не прожженное единством. Хочу совершенствования.
   Рвусь ввысь. И Вяч. Иванов больше чем когда-либо мой учитель, мой старший, ведущий брат. Но рядом с этим неуклонно нарастает тяжесть от общения с ним и окружением его. Мне становится все душнее в этом кольце поклонения, в создании которого я, может быть, повинна больше других. Морализм гнетет меня, привыкшую к внутренней свободе, - то и дело изрекается приговор человеку, явлению какому-нибудь: то-то и то-то "не право" - слово это отголосок дионисийской формулы, "правое и неправое безумие". И по всей башне прокатывается "не право", и все с осуждением смотрят на того, кто почему-то вызвал негодование Вяч. Иванова. Заражаюсь и я, но тотчас же возмущенно бунтую, начинаю ненавидеть это мудрое греческое "неправо". Все острее чувствую, что свободной быть около него, так вдохновенно говорящего о свободе, нельзя.
   Вячеславу Иванову была особенно близка та идея, что мир страданием красен и что жрец и жертва - одно, - идея, роднившая его с мистериальной Грецией. Припоминаю, как по его словам был он потрясен, увидев на улицах Баку шествие членов какой-то сусрфитской секты: они шли, нанося себе в грудь удары кинжалом и обливаясь кровью! Въяве видение древнего оргиазма! И вот в жизненном быту его эта идея, как бы становясь пародией, гримасой на себя самое, принимала уродливые формы садизма и мазохизма. Растравлять в себе самом душевнее страдание, когда острота его притупляется, а также доводить до отчаяния, до слез хитро измышленными придирчивыми укорами близких ему, например, беззаветно преданную Замятину... Может быть это вообще свойственно художественным натурам, постоянно ищущим раздражений, - может быть, но я задыхалась в этом.
   К тому же я была очень одинока: сестра вышла замуж, проводила зиму в Париже. Даже письма наши были немы - мы обе молчали о тягостях наших жизней. В. Иванов ревниво не одобрял брак сестры, считая, что она недостаточно любит, недостаточно любима, а втайне негодуя, что она изменила образу из его сонета, ей посвященного:
  
   Так ты скользишь чужда веселью дев
   Глухонемой и потаенной тенью...
  
   Потом приезжий из Парижа пересказал ему какие-то, кем-то сказанные слова и вот взрыв гнева: Аделаида предала его, его врагам в парижской русской колонии, - предательница! И вся семья с укором глядела на меня, сестру предательницы. Впоследствии, при первом же свидании сплетня рассеялась и между ними опять нежнейшие отношения ученицы и учителя. Но в ту весну девятого года все мне было в нестерпимую боль. Когда я получила от сестры, беременной и тяжело переносившей беременность, призыв приехать - я вся встрепенулась, рванулась к ней. Вяч. Иванов сперва гремел: "Или я или враги мои", потом разжалобливал меня... Но я нашла в себе силы уехать. Когда он провожал меня на Варшавском вокзале, слова его были - вся нежность, но я с тоской переживала конец.
   В последующие годы мы встречались: и я гостила у них, и в Москве мы виделись в кругу друзей, но свидания несли мне больше боли, чем радости.
   Но была у нас еще недолгая полоса, месяц, проведенный в интимной близости.
   Осенью 1912 года Вяч. Иванов покинул Петербург, вместе с семьей уехал за границу. В литературном мире пошли шепоты о том, что он сошелся со своей падчерицей и что она ждет ребенка. Друзья смущенно молчали - все привыкли считать эту светловолосую с античным профилем Веру как бы его дочерью, недоброжелатели кричали о разврате декадентов.
   Зимою я получила от него письмо о том, что у Веры родился сын, что они переезжают в Рим и настойчивый зов приехать к ним. Семейные обстоятельства сложились так, что я смогла это сделать, и в апреле с грустно-радостным волнением шла к ним на Пьяццу дель Пополо, давно знакомыми, давно любимыми улицами Рима. Во внутренний дворик палаццо, по лестнице из массивных плит вверх... Они занимали квартирку, переданную им какой-то англичанкой. Комнатки завешены индусскими вышитыми тканями, тонкий запах лаванды, которую любят старые англичанки. Семейный уют, привычки Вяч. Ивановича ревниво блюла хлопотунья Замятина. Молодая мать над колясочкой трехмесячного сына. Вторая девочка, подросшая, похожая на отца, быстрым, безбровым взглядом - композитор в будущем - ходила в музыкальную школу. Вяч. Иванович, - с тех пор, как сбрил бороду, похожий на Момзена острым профилем и пушистой головой - мыкался по тесному кабинету, медленно, с затяжками ничегонеделания переводил Эсхила.
   Встретил меня с волнением: сестра... его радость мне вызвана и тоской по привычному умственному общению и тревожна желанием знать, что думают о нем друзья. Пошли долгие разговоры, смахивавшие на самооправдывание. Стали вместе перебирать планы их устройства в будущем. Отношение его к молодой жене оставалось то же, что было к девочке-падчерице, как и прежде в житейских делах она, трезвая, крепко стоящая на земле, восхищала и подчиняла себе его, такого неумелого в жизни, и, как прежде, она же молча и благоговейно слушала его вдохновенные речи. Теперь - такие редкие. Начнет - и сейчас же взлет мысли оборвется. Стихов не писал {О. Шор несогласна с замечанием Е. Герцык о бесплодности Вяч. Иванова в этот период. "В то время стала распространяться, летом и осенью 1912 г. написанная книга лирики - "Нежная Тайна"," ...именно в тот, ею проведенный, в доме В.И. месяц он написал целую поэму "Младенчество". Поэма была опубликована в Москве в 1918 г.; но в рукописи она самим автором датирована: "Рим, от 10 апреля по 23 мая 1913 г. "Тогда же В.И. занимался собиранием и обработкой материала по вопросу об истоках религии Диониса, на основании которых впоследствии написал целое исследование - "Дионис и Прадионисийство".}.
  
   Каким обнищалым казался он мне! Не знала я, что лирику периодически нищать, опустошаться до дна - это жизнь его, это хлеб его.
   - И отчего вы, sorellina, такая счастливая, такая независимая? - Чуточку ревниво допрашивал. - Расскажите мне все про себя.
   И я рассказывала - о себе, о друзьях, и далее - когда мы засиживались ночью за правкой Эсхила - чтобы развеять ужас Клетимнестровой судьбы пересказывала ему увлекательный английский роман. Только бы потешить, развлечь. Он и здесь, как под хмурым петербургским небом, упорный домосед. Брюзжит на Рим. Я же всякое утро с радостно бьющимся сердцем вскакивала: куда сегодня? Наскоро выпив что-то в кухне под старательный итальянский Верин говор с кухаркой, выходила на римскую улицу с незабываемыми римскими запахами. Музеи, галереи исхожены, - презирая Бедекер, шла разыскивая среди заброшенного виноградника на Цели какую-то, нигде не отмеченную церквушку, с которой связана древняя легенда, какой-нибудь затейливый, еще не виденный фонтан, фрагмент барокко... А вечером все в подробности, чертя карандашом, рассказывала Вяч. Иванову, и не только об этом - о жизни улицы: о торговце ножами в тележке под огромным звездным зонтом, о том, как в Трастевере две бабы, подравшись, швыряли друг в друга морковь. Он наслаждался, смеясь по-стариковски. Но почему его не зазовешь никуда? То ли боязнь больших, из прошлого впечатлений, боязнь разбудить что-то... Два, три выхода вместе - не больше. Раз мы поехали за город. Вячеслава Ивановича навещал ученый монах padre Palmieri, ревностный сторонник воссоединения церквей. Он и повез нас по неспешной узкоколейке в монастырь базильянцев Grotta Ferrata, где служба шла не по-римски - по чину Василия Великого. Монастырь, напоминающий восток и тем, что на русский лад обнесен толстой побеленной стеной и тем, что на фресках святые отцы длиннобороды и волосаты без тонзуры. Вяч. Иванович на элегантном итальянском языке вел с падре Пальмиери разговоры о соединении востока и запада, но чувствовалось, что души в это не вкладывал. Потом приходил Эрн, молодой московский ученый, писавший в Риме диссертацию о философе Джоберти. С ним вливалась к нам волна влюбленности в первохристианский, катакомбный Рим и воинствующая ненависть ко всей современной Европе - равно к марксизму, к неокантианцам, к Ватикану. Он верил только в монашеский восток... Вяч. Иванов слушал его посмеиваясь, похаживая, останавливался у окна: тонкий обелиск на площади еще розовел вверху, а основание его тонуло в фиолетовой мгле. Искусный спорщик, сейчас он не принимал вызовы Эрна. "В сущности, ведь мне совсем не верно быть belliqueux, быть волевым" - говорил он мне потом.
   Теперь, когда у меня в руках его последние римские сонеты написанные через 15-20 лет после той весны, мне ясно, что уже тогда в нем, нищем, не пишущем стихов, копился в тишине дух этих сонетов.
  
   Пью медленно медвяный солнца свет,
   Густеющий, как долу звон прощальный.
   И светел дух печалью беспечальной,
   Весь полнота, какой названья нет.
  
   Это писалось в тридцатых годах нашего века. Вяч. Иванов почти старик. Отгорели страсти, от бурь и битв истории бежал (думал, что бежал), ряд потерь позади, вместо почетной старости - безвестность, может быть, нужда; не эмигрант - эмигрантским кругам он тоже чужд. А дух полон:
  
  
  
  
  .... один
   На золоте круглится купол синий.
  
   Та римская весна, которую мы прожили вместе, была предчувствием этих его последних вечерних озарений.
   В Риме мне стала яснее прежнего кровная близость Вяч. Иванова с Достоевским (или сам он тогда именно осознал ее явственней?). Имя Достоевского то и дело поминается им. В его отношении к Пушкину чувствовался холодок, несмотря на всегдашнее восхищение пушкинским мастерством. Ближе ему пантеист Тютчев; не ночной, не знающий Бога, бессолнечный Тютчев - нет, не он его спутник в радости и горе. А вот Достоевского он любил всегда живой любовью, хотя и по-иному, чем тот - Пушкина, не как благоговейный ученик... Но какого Достоевского? Достоевский стоит на перекрестке слишком многих дорог - среди них есть одна малохоженная, едва намеченный след: Пушкин - Достоевский - Вяч. Иванов. Это - восприятие святости как красоты, - или красоты как святости ("красота мир спасет"). Это - сладостный восторг в созерцании мира, не иного, а этого, здешнего, который они все трое самозабвенно (так по-разному) любили. Этот мир, эта земля.
   Уже в самых ранних стихах Вяч. Иванова я нахожу этот мотив, пока еще бесхитростно, бедно выраженный:
  
   И все, что дух сдержать не мог,
   Земля смиренно обещала.
  
   В мировой поэзии я не знаю другого поэта, который, зачерпнув, испив так много неба, вечности, дугою-радугой спускался бы сюда же, льнул к этой земле, у которого звучало бы такое безостановочное утверждение мира, оптимизм. Гете? Но он вообще вряд ли когда отрывался от земли. Данте? Этот, достигнув девятого неба, так и не вернулся.
   Мне могут возразить, что Вячеслав Иванов рвался прочь из этого мира, называл его призрачным, могут привести и примеры, опровергающие меня. Я сама могу их привести.
  
   О, сновиденье жизни, долгий морок!
   . . . . . . . . . .Уже давно не дорог
   Очам узор, хитро заткавший тьму.
  
   И другие подобные. Но не это доминанта, или, вернее, звучание было бы не то, если бы и эта нота не входила в ту "полноту, какой названья нет".
   Эти мысли о последнем слове поэзии Вяч. Иванова в смутных еще догадках, помню, бродили во мне именно в Риме, в мои одинокие утренние блуждания. В Риме, где внутренняя тихость Вяч. Иванова не заслонялась для меня блеском его бесед с приятелями, - ни эрудицией, ни хитросплетениями ума. Ведь обычно именно это отмечают все, кто пишут о нем. Слава одного из последних в Европе гуманистов мешает слышать за всем этим чистейшего лирика. Для читателей будущего этой помехи не будет. Правда, будет другая: стих его порой архаичен, перегружен великолепием, сейчас чуждым уху. А под коростой великолепия такие журчат живые, утоляющие воды.
  
   Так прошли мы рядом этот весенний месяц в никогда еще не бывшем тихом согласии - без событий, без мудреных бесед. В памяти у меня картина: Вера с мальчиком на полу, на ковре, Вячеслав Иванович от письменного стола задумчиво, немножко грустно смотрящий на них. Может быть и не так уж лжива измышленная им, а ею слепо повторяемая идея, будто их брак не новый союз двоих, а только отголосок, тень его брака с ее матерью?
   Мне нужно ехать. Вещи мои уже сложены, а Вяч. Иванович по своему обычаю удерживает меня то хитростью, то гневом, то лаской... Наконец я проводила их двоих в Ливорно, где старик греческий священник когда-то венчал его с Лидией Аннибал венцами из виноградной лозы, перевитой белой шерстью (первохристианский обычай). Теперь он же освятил и этот брак: русская синодская церковь этого бы не сделала. Но на голове Веры был не венец менады, а обыкновенный, тяжелый, золоченый.
   Проводив их, я уехала на север на соединение со своими. Это была моя последняя встреча с Римом и последняя глава моей близости с Вячеславом Ивановым.
  

V

Волошин

  

"Он - священная пчела"

"Пчела - Афродита"

"Он - хмель Диониса".

  
   Щуря золотистые ресницы, моя гостья с трогательной серьезностью подбирает образы - изысканные и ученые - и я вторю ей. Но в зеркале ловлю лукавую улыбку сестры: сидя поодаль с ногами на кушетке, записывает наш диалог. Вот он и сохранился у меня на обложке какой-то тетради...
   В 1907 году мы всего ближе подошли к декадентству, непритворно усвоили жаргон его, но чуть что - и сами высмеем себя.
   Это пришла ко мне знакомиться Маргарита Сабашникова, соперница моя по толкованию лирики Вячеслава Иванова и по восхищению своим поэтом. Питать к сопернице примитивные злые чувства? Конечно же, нет. Но что же, если и вправду привлекательна и сразу близка мне Маргарита? Она как и мы пришла сюда из патриархального уюта, еще девочкой-гимназисткой мучилась смыслом жизни, тосковала о Боге, как и мы чужда пошиба декадентских кружков, наперекор модным хитонам ходила чуть что не в английских блузках с высоким воротничком. И все же я не запомню другой современницы своей, в которой бы так полно выразилась и утонченность старой расы, и отрыв от всякого быта, и томление по необычно-прекрасному. На этом-то узле и цветет цветок декадентства. Старость ее крови с востока: отец из семьи сибирских золотопромышленников, породнившихся со старейшиной бурятского племени. Разрез глаз, линии немножко странного лица Маргаритина будто размечены кисточкой старого китайского мастера. Кичилась прадедовым шаманским бубном.
   По ее рассказам вижу ее тоненькой холеной девочкой в длинных натянутых чулочках. Богатая московская семья. Отец - книголюб и издатель - немножко смешной и милый, вместе с дочкой побаивается "мамы", у которой сложная и непреоборимая система запретов. Почему, что нельзя - им обоим никогда не понять. Вот Маргарите так хочется позвать в детскую швейцарова внука, приехавшего из деревни; швейцар принес ей лубяную беседочку - Гришино изделье, - но позвать его, показать, как живут куклы - нельзя. Она тиха, не бунтует, только взгрустнулась. Вдруг - озаренье: Гриша будет бог кукол - бога ведь не видно, только знаешь, что он есть. Жизнь заиграла. Собираясь на прогулку, Маргарита всякий раз берет с собой другую куклу, наряжая ее, волнуется: может быть растворится дверь в швейцарскую мелькнет вихрастый мальчик - кукла увидит бога. И через несколько дней горько упрекала маленькую подругу: зачем, зачем ты выдала! Теперь у кукол больше нет бога.
   - Да почему? Мама твоя не бранилась.
   - Но она знает, а что она знает, то уж больше не бывает.
   И позже, когда Маргарита, уже взрослая, загорится новым поэтом, а мать в своей нарядной гостиной под розовым абажуром перелистает, хотя бы и молча, не осуждая, тощий томик - и вот его уже нет, сник, повял...
   Маргарита уехала в Париж; учиться живописи. У нее подлинное дарование, чистота рисунка, вкус. Почему она не стала художником с именем? Портреты ее работы, которые я знаю, обещали прекрасного мастера. Правда, почему? Не потому ли, что, как многие из моего поколения, она стремилась сперва решить все томившие вопросы духа, и решала их мыслью, не орудием мастерства своего, не кистью.
   Маргарита уехала в Париж; и там встретилась с Волошиным, тогда начинающим поэтом и художником. По галереям Лувра, в садах Версаля медленно зрел их роман, - не столько роман, как рука об руку вживание в тайну искусства. Волошин пишет:
  
   Для нас Париж был ряд преддверий
   В просторы всех веков и стран,
   Легенд, историй и поверий...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Как жезл сухой расцвел музей.
  
   Но в их восприятии прошлого - какая рознь: он жадно глотает все самое несовместимое, насыщая свою эстетическую прожорливость, не ища синтеза и смысла. Пышноволосый, задыхающийся в речи от спешки все рассказать, все показать, все воспринять. А рядом с ним тоненькая девушка с древним лицом, брезгливо отмечает и одно, и другое, сквозь все ищет единого пути, и ожидающим, и требующим взглядом смотрит на него. Он уставал от нее, уходил. Но месяцы проходили и опять, брызжущий радостью, спешил через Европу туда, где она. И они соединились.
   После брака они поселились в Петербурге, в том самом доме, где вверху была "башня" Вяч. Иванова. Оба сразу поддались его обаянию, оба вовлечены в заверть духа, оба - ранены этой встречей. Все это произошло за несколько месяцев до знакомства моего с М. Сабашниковой, о котором выше. Тогда же узнала я и Волошина. Поздней ночью (по обычаю башни) я сидела у Вяч. Иванова, перед нами гранки его новых стихов "Эрос", и я смятенно вслушивалась в эти новые в его творчестве ритмы. Бесшумными движениями скользнула в комнату фигура в пестром азиатском халате, - увидев постороннюю, Волошин смутился, излился в извинениях - сам по-восточному весь мягкий, вкрадчивый, казавшийся толще, чем был, от пышной бороды и привычки в разговоре вытягивать вперед подбородок, приближая к собеседнику эту рыжевато-каштановую гущину. В руках - листок, и он читает, посвящение к этим же стихам Вяч. Ив. Читая, вращал зеленоватыми глазами. Весь чрезмерно пышный рядом с бледным, как бы обескровленным Вяч. Ивановым. Но вот в разговоре он упомянул Коктебель. "Вы знаете Коктебель?" и перед глазами у меня пустынный амфитеатр гор и море, синее, которого не увидишь в Крыму. Нам это первый отец на пути в Судак, и все, что еще в вагоне не развеется из зимнего и ненужного - здесь наверняка снесет соленым порывом. Но разве живут в Коктебеле? Там на безлюдном берегу ни дома, ни деревца... А он сказал: "Коктебель моя родина, мой дом - Коктебель и Париж, - везде в других местах я только прохожий".
   И вот уж мне больше не чужой. По-другому запылали у меня щеки, когда мы с ним наперебой посыпали названиями гор, балочек, селений, думалось мне, никому во всем мире не известных...
   В ту весну седьмого года мы как-то вечером сидели вчетвером: Волошин, Сабашникова, сестра и я. Волошин читает терцины, только что написанные.
  
   С безумной девушкой, глядящей в водоем,
   Я встретился в лесу. "Не может быть случайно,
   Сказал я, встреча здесь. Пойдем теперь вдвоем".
   Но вещим трепетом объят необычайно
   К лесному зеркалу я вместе с ней приник.
   И некая меж нас в тот миг возникла тайна.
   И вдруг увидел я со дна встающий лик -
   Горящий пламенем лик солнечного зверя.
   "Уйдем отсюда прочь!" Она же птичий крик
   Вдруг издала и, правде вновь поверя,
   Спустилась в зеркало чернеющих пучин.
   Смертельной горечью была мне та потеря
   И в зрящем сумраке остался я один.
  
   Маргарита не весело смеялась, тихо, будто шелестела. "И все неправда, Макс! Я не в колодец прыгаю
   - я же в Богдановщину еду".
   Это был канун их отъезда, его - в Коктебель, ее - в имение родителей.
   "И не звал ты меня прочь". И сам ты не меньше меня впился в Солнечного зверя! И почему птичий крик? Ты лгун, Макс".
   - Я лгун, Амори - я поэт.
   Так дружелюбно - они расходились.
   Нам с сестрой с первых же дней довелось узнать Волошина не таким, каким запомнили, зарисовали его другие современники: в цилиндре, на который глазела петербургская улица, сеящая по литературным салонам свои парадоксы, нет - проще, тише, очеловеченней любовной болью.
   В конце мая мы в Судаке, и в один из первых дней он у нас: пешком через горы, сокращенными тропами (от нас до Коктебеля 40 верст), в длинной по колени кустарного холста рубахе, подпоясанной таким же поясом. Сандалии на босу ногу. Буйные волосы перевязаны жгутом, как это делали встарь вихрастые сапожники. Но жгут этот свит из седой полыни. Наивный и горький веночек венчал его дремучую голову.
   Из рюкзака вынимает французские томики и исписанные листки - последние стихи.
  
   Я иду дорогой скорбной в мой
  
  безрадостный Коктебель.
   По нагорьям терн узорный
  
  и кустарник в серебре.
   По долинам тонким дымом
  
  розовеет вдали миндаль.
  
   И еще в таких же нерифмованных античных ладах. Музыка не жила в Волошине - но вот зазвучала музыка.
   Не знаю, может быть говорит во мне пристрастие, но мне кажется, что в его стихах 7-го года больше лиризма, меньше чем обычно назойливого мудрования, меньше фанфар. В кругах символистов недолюбливали его поэзию: все сделано складно, но чего-то чересчур, чего-то не хватает...
   Помню, долгие сидения за утренним чайным столом на террасе. Стихи новейших французов сменяются его стихами, потом сестриными, рассказами о его странствиях по Испании, Майорке, эпизодами из жизни парижской богемы... Горничная убирает посуду, снимает скатерть, с которой мы поспешно сбрасываем себе на колени книги и тетради. Приносится корзина с черешнями - черешни съедаются. Потом я бегу на кухню и приношу кринку парного молока. Волошин с сомнением косится на молоко (у них в солончаковом Коктебеле оно не водилось), как будто это то, которое в знойный полдень Полифем надоил от своих коз. И вот он пересказывает нам - не помню уже чью, которого из неосимволистов - драму: жестикулируя короткой по росту рукой, приводит по-французски целые строфы о Полифеме и Одиссее. В театре Расина античность являлась подмороженной, припудренной инеем. А вот Волошин воспринял ее в ядовитом оперении позднего французского декаданса. Все вообще до него дошло приперченное французским esprit. Ему любы чеканные формулировки, свойственные латинскому духу, - например, надпись на испанском мече: nо! nо! si! si! - не потому ли, что сам он никогда ничему не скажет нет? Восполняя какую-то недохватку в себе, он в музеях заглядывался на орудия борьбы, убийства, даже пытки?
   Подмечаю, как рассказывая о своей беседе с Реми де Гурмон, тонким эссеистом и языковедом, он с особенным вкусом останавливается на обезображенном виде его: лицо изъедено волчанкой, обмотано красной тряпкой, в заношенном халате, среди пыльных ворохов бумаг - таким он увидел этого изысканнейшего эстета. Парадоксальность в судьбе человека всегда манит его. В судьбе человека - в судьбе народов, потому что Волошин с легкостью переходил и на широкие исторические обобщения. Заговариваем о революции - ведь так недавно еще 5-й год, так тревожит душу, не сумевшую охватить, понять его...
   - Революция? Революция - пароксизм чувства справедливости. Революция - дыхание тела народа... И знаете, - Волошин оживляется, переходя на милую ему почву Франции - 89-й год, или вернее, казнь Людовика - корнями в 14-м веке, когда происками папы и короля сожжен был в Париже великий магистр Ордена Тамплиеров - Яков Молэ, - этот могущественный орден замышлял социальные преобразования, от него же и принципы, и т. д. И вот во Франции пульсация возмездия, все революционное всегда связано с именем Якова: крестьянские жакерии, якобинцы... Исторический анекдот, остроумное сопоставление, оккультная догадка - так всегда строила мысль Волошина и в те давние годы, и позже, в зрелые. Что ж - и на этом пути случаются находки. Вся эта французская пестрядь, рухнувшая на нас, только на первый взгляд мозаична - угадывался за ней свой, ничем не подсказанный Волошину опыт. Даром что он в то время облекался то в слова Клоделя, то в изречения из Бхагават Гиты по-французски...
   Но Волошин умел и слушать. Вникал в каждую строчку стихов Аделаиды, с интересом вчитывался в детские воспоминания ее, углубляя, обобщая то, что она едва намечала. Между ними возникла дружба или подобие ее, не требовательная и не тревожащая. В те годы, когда ее наболевшей душе были тяжелы почти все прикосновения, Макс Волошин был ей легок: с ним не нужно рядиться напоказ в сложные чувства, с ним молено быть никакой. А он, обычно такой объективный, не занятый собою, чуждый капризов настроений, ей одной, Аделаиде, раскрывался в своей внутренней немощи, запутанности. "Объясните же мне, - пишет он ей, - в чем мое уродство? Все мои слова и поступки бестактны, нелепы всюду, и особенно в литературной среде, я чувствую себя зверем среди людей, чем-то неуместным... А женщины? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда духом близок ей - я не могу ее коснуться, это кажется мне кощунством..." Так он говорил и этим мучился. Но поэту все впрок. Из этого мотка внутренних противоречий позднее, через несколько лет, он выпрял торжественный венок сонетов: "В мирах любви неверные кометы".
   Как-то среди лета Волошин появился в сопровождении невысокой девушки, черноволосой с серо-синими глазами. Ирландка Байолет, с которой он сблизился в художественных ателье Парижа. Он оживленно изобразил сцену ее приезда: был сильный ливень, горный поток, рухнув, разделил надвое коктебельский пляж... Он и Байолет стояли по обе стороны его, жестами, беспомощными словами перекликались, наконец она разулась и, подобрав платьице, мужественно ринулась в поток - он еле выловил ее. "И первым жестом моего гостеприимства было по-библейски принести чашку с водой и омыть ей ноги". Байолет тихо сияла глазами, угадывая, о чем он рассказывал. Мы переходили на французский язык, на английский, но на всех она была немногоречива. Ее присутствие не нарушило наших нескончаемых бесед, только мы стали больше гулять, наперебой стремясь пленить иностранку нашей страной. Она восхищенно кивала головой, в испанских соломенных espadrilles на ногах, козочкой перебегала по скалам и, усевшись на каком-нибудь выступе над кручей, благоговейно вслушивалась в французскую речь Волошина, - речь свободно текущую, но с забавными ошибками в артикле (article).
   Эта тихая Байолет так и осталась в России, прижилась здесь, через несколько лет вышла замуж за русского, за инженера, и, помню, накануне свадьбы, в волнении сжимая руки сестры моей, сказала ей: Max est un dieu.
   На нашей памяти Байолет была первой в ряду тех многих девушек, женщин, которые дружили с Волошиным, и в судьбы которых он с такой щедростью врывался: распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества... Все чуть не с первого дня переходили с ним на "ты". Какая-нибудь девчоночка, едва оперившаяся, в вольере поэтесс, окликала его, уж седеющего: "Макс, ну, Макс же!" Только мы с сестрой неизменно соблюдали церемонное имя отчество, но за глаза, как все, называли его "Максом". И в памяти моей он - Макс.
   Вот я впервые в Коктебеле, так не схожем с теперешним людным курортом. Пустынно. Пробираюсь зарослями колючек к дому Волошина. У колодца, вытягивая ведро, стоит кто-то, одетый точь-в-точь, как он, с седыми, ветром взлохмаченными волосами - старик? Старуха? Обернувшись к дому, басом, сильно картавя, кричит Максу какое-то приказание. Мать! Но под суровой внешностью Елена Оттобальдовна была на редкость благожелательна, терпима, чужда мелочности. По отчеству будто немка. Но я не знаю, никогда не удосужилась спросить ее о ее прошлом и о детстве сына. Нам было тогда не до житейских корней. Помню только фотографию красивой женщины в амазонке с двухлетним ребенком на руках, и знаю, что вот таким она увезла его от мужа и с тех пор одна растила. Но какое-то мужеподобие ее лишило нежности этот тесный союз и, по признанию Макса, ласки материнской он не знал. Мать ему - приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом - водянистый, ничем не приправленный навар капусты запивается чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти... Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут. Но в комнате Волошина уже тогда привлекало множество редких французских книг и художественная кустарная резьба - работа Елены Оттобальдовны.
  
   15 августа 1907 г.
   "Дорогая Аделаида Казимировна.
   Маргарита Васильевна приехала вчера в Коктебель. Но мы не сможем собраться на этой неделе в Судак. Сейчас она устала очень, а в воскресенье я должен, к сожалению, читать на вечере в пользу курсисток в Феодосии. Так что мы приедем не раньше, чем во вторник на следующей неделе.
   Коктебель кажется одержал на этот раз победу над ее сердцем. Венки из полыни и мяты, которыми мы украсили ее комнату, покорили ее душу во сне своим пустынным ароматом.
   Эти дни я все твержу про себя стихи Шарля Герена. Послушайте, как это хорошо:
  
   Contemple tous les soirs le soleil qui se couche;
   Rien n'agrandit les yeux et l'ame, rien n'est beau
   Comme cette heure ardente, heroique et farouche,
   Ou le jour dans la mer renverse son flambeau".
  
   Они приехали под вечер. Почти не заходя в дом, мы повлекли Маргариту на плоскую, поросшую полынью и ковылем гору, подымавшуюся прямо за домом. Оттуда любили мы смотреть на закат, на прибрежные горы. Опоздали: "героическое и жестокое" миновало. Но как несказанно таяли последние радужные пятна в облаках и на воде. Лиловел тяжелый Мэганом. Я не знаю, откуда на земле прекрасной открывается земля! Наше ли общее убеждение передалось Маргарите, только она, запрокинув голову, шептала: да, да, мы как будто на дне мира... Волошин счастливым взглядом - одним взглядом - обнимал любимую девушку и любимую страну: больше она не враждебна его Киммерии!.. Мы долго стояли и ходили взад и вперед по темнеющей Полынь-горе. Волошин рассказывал, как накануне Маргарита зачиталась с вечера "Wahlverwandtschait" Гете и когда кончила роман, так была потрясена им, что в 3 часа ночи со свечой в руке, в длинной ночной сорочке пошла будить - сначала его, но не найдя в нем, сонном, желанного отклика, приехавших с нею двоюродную сестру и приятельницу и, подняв весь дом, стала им толковать мудрость Гете. Маргарита, смеясь смущенно: не как же спать, когда узнаешь самое сокровенное и странное в любви.
   У нас начались новые дни, непохожие на прежние с Волошиным. То застенчивая, то высокомерная Маргарита оттесняла его, "Ах, Макс, ты все путаешь, все путаешь..." Он не сдавался: "Но как же, Амори, только из путаницы и выступит смысл".
   Он оставил ее погостить у нас и, простившись с нами у ворот, широко зашагал в свой Коктебель - к стихам, книгам, к осиротевшей Байолет.
   Маргарита не ходок. Мы больше сидели с ней в тени айлантусов в долине. Зрел виноград. Я выискивала спелую гроздь розового муската и клала ей на колени, на ее матово-зеленое платье. Она набрасывала эскизы к задуманной картине, в которой Вячеслав Иванов должен был быть Дионисом, или призраком его, мерцающим среди лоз, а она и я "Скорбь и Мука" - "две жены в одеждах темных - два виноградаря..." (по его стихотворению). Мы перерыли шкафы, безжалостно распарывали какие-то юбки, темно-синюю и фиолетовую, крахмалили их: она хотела, чтобы они стояли траурными каменными складками, как на фресках Мантеньи. Картина эта никогда не была написана. И говорили мы чаще всего о Вяч. Иванове, о религиозной основе его стихов, многоумно решали, куда он должен вести нас, чему учить... Маргарита печалилась, что жена мешает ему на его пути ввысь. Все было возвышенно, но все - мимо жизни. Это была последняя моя длительная встреча с нею. Осенью она надолго уехала за границу. Через годы - и еще через годы - я встречала ее, и всякий раз она была все проще и цельнее, все вернее своей сущности, простой и религиозной. Но здесь я роняю Маргариту - не перескажешь всего, не проследишь линий всех отношений.
   Я слишком долго задержалась на первом и интенсивном этапе нашего общения с М. Волошиным, на лете 1907 года. Дальше буду кратче.
   Следующую зиму он в Петербурге. Живет в меблированных комнатах. Одинок. Болеет. Об этом и о круге его тогдашних интересов говорит одно из сохранившихся писем к нам.
   "Дорогие Аделаида Казимировна и Евгения Казимировна! Прежде всего поздравляю вас с праздником. Долговременное мое заключение заставило меня оценить разные виды роскоши, которые раньше я недостаточно ценил, имея возможность пользоваться по желанию. Теперь же я мечтаю, как буду приходить к вам, вести длинные беседы, как только восстановится мое ритмическое общение с миром духов, которое, как известно, происходит посредством дыхания.
   Как мне благодарить вас за пожелания и за книги. И Бальмонт, и Плотин и... индюк. Этот дар Веры Степановны тронул меня больше всего и польстил. Я почувствовал себя древним трубадуром. Зимой, когда они удалялись в тишину своего дома и подготовляли к летним странствиям новые песни, из окрестных замков, согласно обычаю, им присылали дары: жареных кабанов, оленей, индюков. Вы понимаете, с какой гордостью приму восстановление этих прекрасных литературных традиций.
   У Плотина я нашел очень важные вещи - некоторые почти буквальные совпадения в мыслях и даже словах с Клоделем, о котором мысленно уже пишу.
   Я только что закончил статью о Брюсове. Его общую характеристику, как поэта. Прежде чем отдать ее в Русь, мне бы очень хотелось, надо было бы прочесть ее вам. Может быть это можно было бы сделать сегодня вечером или завтра утром? Может вы можете заехать ко мне?.."
   Одинокость. Отчужденность от кругов модернистов. Не в эту, кажется, а в следующую зиму один инцидент обострил и без того неладившиеся отношения. Нехотя ворошу эту старую историю, такую, однако, характерную для тех душных лет. В редакции "Аполлона" читались и обсуждались стихи молодых поэтов. Среди выступавших была Д. Незаметная, некрасивая девушка и эстетствующий редактор. С. Маковский с обидным пренебрежением отнесся к ней и к прочтенному ею. Через некоторое время он получил по почте цикл стихов. Женщина - автор, тоном светской болтовни, ссылалась на свою чуждость литературным кругам, намекала на знатное и иностранное происхождение. Стихи были пропитаны католическим духом, пряным и экстатичным. Тематика их, обаятельное имя Черубин, глухие намеки пленили сноба Маковского. Стихи сданы в набор, он приглашает автора в редакцию.

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 506 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа