Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Долг прежде всего, Страница 5

Герцен Александр Иванович - Долг прежде всего


1 2 3 4 5 6 7 8

и князь отлично выучились слушать по-французски, а потом и довольно хорошо говорить.
   Миша долго грустил в доме княгини; он был похож на дикого зверка, посаженного в клетку, смотрел к лесу и тайком утирал слезы, вспоминая о своей жизни в Липовке. Сметливый от природы, он хорошо заметил, что первая роль не ему принадлежит, он был "братец", он был "cher cousin", в то время как князь был самим собою. Он равно видел это различие и в обращении княгини, и в обращении постоянных гостей ее, даже в обращении дядьки: старик без возражения исполнял приказы князя, а Мише часто говорил, что ему некогда, что у него не шесть ног, что можно послать кого-нибудь помоложе. Глубоко оскорбляемый всем этим, Миша дулся, сидел в углу и смотрел исподлобья. Дрейяк это относил к дикости, другие и не замечали.- Видя безуспешность своих протестаций, Миша переломил себя, стал ласков, послушен и мало-помалу сделался любимцем не токмо Дрейяка, но даже всей дворни. Княгиня не могла надивиться, какой он смирненький и неглупый мальчик. Но смирненький мальчик в одиннадцать лет, подчиняясь всем и всех слушаясь, ставил на своем и с ловкостию дипломата достигал всего, чего хотел.- Князь не любил учиться, он был рассеян, скучал за уроками - Миша понял это, и с той минуты сделался прилежен. Дрейяк не мог надивиться способностям "маленького дикаря" и пророчил ему блестящую будущность. Начав учиться из зависти и из затаенного желания унизить соперника, он втянулся в самом деле не столько в науку, как в чтение; шестнадцати лет он перечитал всю библиотеку гувернера. Дрейяк чуть не плакал, слушая, как Миша цитировал ко всему на свете места из "Pucelle", из "Кандида", из "Жака-Фаталиста".
   Мало-помалу воспитание молодых людей пришло к концу. Они писали французские записочки правильнее русских, при всей лени даже князь знал мифологию и французскую и римскую историю - больше и не требовалось в то время от русских. Тогда еще русской литературы не выдумывали, о русских журналах и не снилось никому, разве одному Новикову; русской истории тоже еще не было открыто,- знали только, что царствовал мудрый правитель Олег,,о котором сама императрица изволила написать драму "Олег вещий", и великий преобразователь Петр, о котором даже Вольтер написал целую книгу.- Взяв это во внимание, не покажется странным, что наши юноши окончили свое воспитание, никогда не бравши в руки ни одной русской книги, несмотря на то, что у княгини было собрание сочинений Сумарокова, "Россиада" Хераскова и "Камень веры" Стефана Яворского.- Княгиня сама повезла "детей" в гвардию и определила в один полк. Кряхтя, высылал Лёв Степанович племяннику часть доходов с имения, объясняя всякий раз княгине, что имение покойного брата расстроено, доходов мало, урожаи плохи и всходы больших надежд не подают.
   Служба была тогда легкая. Изредка приходилось надеть мундир, в кои веки доставалось побывать в карауле,- это даже нравилось как разнообразие. Остальное время - кроме родственных визитов, визитов к важным людям, обедни по воскресеньям в домовой церкви княгинина брата - было в полном распоряжении молодых людей. Князь бросился в светскую и разгульную жизнь со всем пылом юности, окрыленной богатством; беззаботный, отроду не останавливавшийся ни на чем и отроду ни на чем не останавливаемый, он был вспыльчив, дерзок, несколько раз проигрывался в карты, имел истории,- и при всем этом был славный товарищ, благородный, открытый и даже по-своему гордый человек.
   Столыгин был неразлучен с князем и играл довольно странную роль. Он участвовал во всех шалостях молодого человека, наводил его на такие, которые бы ему не пришли в голову,- и потом почти всегда был ими недоволен. Он с каким-то снисхождением, даже с покровительством гулял на счет своего товарища, он как будто нехотя и внутри порицая все, что делалось, во всем брал долю. Столыгин так умел себя держать, что из всех историй выходил совершенночистым, а между тем в сущности не только не отставал от товарищей, но был гораздо основательнее их испорчен; его разврат не бросался в глаза именно потому, что он был обдуманнее и хладнокровнее, нежели у увлекавшегося князя.
   Князь верил в его дружбу, знал его превосходство и с детским простодушием прибегал во всяком трудном случае к Мише за советом. Полагаю, что и Миша любил князя, но на том условии, что тот никогда не забывал своей зависимости.
   Князь был хорош собой и имел успехи у женщин, особенно у сангвинических девиц, у молодых вдов. Столыгин, бравший не столько красотой, сколько дерзкой речью, нескромностью желания и сладострастным взглядом, не мог простить своему другу его высокий рост и его красивые черты и старался всякий раз затмить его остротами, умом, колкостями.
   Поволочившись года три за женщинами всех слоев общества, от барских палат до швей у модисток,- причем князь имел две-три драки,- поигравши в азартные игры,- в которые князь проиграл довольно большие суммы, для скрытия которых от матери надавал двойных векселей,- словом, поделавши все, что называлось тогда службою в лейб-гвардии,- молодым людям захотелось съездить в Париж. Столыгин подбил князя. Княгиня долго не соглашалась, но потом сама отпросила их в отпуск, и они отправились в Париж. Надзор за детьми был снова поручен Дрейяку, который успел в антракте образовать еще двух русских помещиков греческой мифологией и французскою историей.
   В Париже все их поразило. Улицы кипели народом, там-сям стояли отдельные группы, что-то читая, что-то слушая; крик и песни, громкий разговор, грозные возгласы и движения - все показывало ту лихорадочную возбужденность, ту удвоенную жизнь, то судорожное и страстное настроение, в котором был Париж того времени; казалось, у камней бил пульс, казалось, в воздухе была примешана электрическая струя, наводившая беспокойство и злобу на душу, охоту борьбы, потрясений, страшных вопросов и отчаянных, разрешений, всего, чем были полны писатели XVIII века, проповедники эгоизма - вызвавшие столько самоотвержения, поборники отрицания - возбудившие фанатическую веру...- И все это выговорилось, заявилось, выказалось, окружило путников прежде, нежели запыленный тяжелый- дормез остановился у отели в улице Сент-Оноре, прежде, нежели двое крепостных слуг успели отстегнуть пряжки у вашей*.
   Дебют в Париже и в Версале был чрезвычайно удачен благодаря пуку рекомендательных писем, которые шевалье де-Дрейяк славно осветил ослепительными лучами богатства, вести о котором он распустил с достодолжного рельефностью, не останавливаясь, разумеется, на прозаической истине.- Михаил Степанович, напудренный, раздушенный, в шитом кафтане, с крошечной шпажкой, с подвязанными икрами, весь в кружевах и цепочках, сделался фрондером и чуть не опасным умом. Он толковал об tiers-Иtat {третьем сословии (франц.).- Ред.}, превозносил Неккера и пугал старых маркиз революцией. Его заметили; несколько колкостей, удачно им сказанных, повторялись.
   - Знаете ли, что меня всего более удивляет в этом marquis hyperborИen?- сказал раз, сдавая карты, пожилой аббат с сухим и строгим лицом.- Не столько его ум,- умом, слава богу, нас трудно удивить,- а его способность все понимать и ни в чем не принимать истинного участия; для него жизнь, кипящая возле, имеет тот же интерес, как весть о Сезострисе,- это какой-то посторонний всему.
   - Скиф в Афинах, - заметил кто-то.
   - Совсем нет,- возразил аббат,- у скифа было бы что-нибудь свое, дикое, а он с виду и с речи похож на меня с вами. Признаюсь вам, я в состоянии ненавидеть такого человека; это болезненное произведение цивилизации, привитой к корню, не нуждавшемуся в ней.
   - Помилуйте, из него выйдет отличный дипломат; он даже лицом похож на Кауиица,- сказал какой-то посольский советник.
   - В самом деле!- подхватили многие, и гиперборейский маркиз был забыт.
   Путешествие князя и Столыгина окончилось гораздо прежде, нежели они предполагали. Виною тому был Дрейяк.- Chevalier, одобрительно и скромно улыбавшийся "успехам и торжеству разума над предрассудками", имел обыкновение, общее многим мыслителям, особенно тем, у которых пищеварение расстроено, прогуливаться, вставши с постели. Только что он вышел однажды на бульвары, как услышал за собой какой-то нестройный гул. Он остановился и, сделав из руки зонтик от света, начал всматриваться; сначала он увидел облако пыли, потом блеск пик, ружей; наконец вырезалась нестройная, пестрая масса людей. Дрейяк никак не мог догадаться, что это за люди, но ему недолго пришлось ломать головы; высокий, плечистый мужчина без сюртука, с засучепными рукавами, с тяжелым железным ломом, повязанный красным платком, поровнявшись с ним, спросил его громовым голосом, пристально глядя ему в глаза:
   - Ты с нами?
   Дрейяк, бледный и трепещущий, не мог сообразить, какое может иметь последствие отказ, и потому медлил с ответом; но новый знакомец взял его за шиворот и, сообщив его телу движение, далекое от того, чтоб быть приятным, повторил вопрос. Шевалье вместо ответа уронил свою трость. Учтивая дама, случившаяся возле, подняла ее и, показывая более и более густевшей массе народа, заметила:
   - Это аристократ и аккапарист; посмотрите, какой набалдашник золотой, да еще с камнем,- на фонарь его.
   - На фонарь,- сказали несколько голосов спокойным, подтверждающим тоном, исполненным наивного убеждения, что действительно его необходимо повесить на фонарь, что это просто аксиома.
   - Помилуйте,- сказал Дрейяк,- да я с вами, разумеется, с вами, как же не с вами!..
   И остановившаяся кучка двинулась вперед, грозно и мрачно, принимая новые толпы из всех переулков и улиц и братаясь с ними.- Дрейяку удалось завернуть (под самым суетным предлогом) в переулок; вылучив там счастливую минуту, он дал стречка и пришел домой более мертвый, нежели живой. Дома он лег в постель, велел налить какой-то тизаны и в первый раз признался, что дорого бы дал, если б был на величественных, но спокойных берегах Невы. Тизана помогла ему, он начал успокоиваться, но вдруг раздался залп ружейных выстрелов - а там еще выстрелы вразбивку, пушка прогремела, и потом будто перестрелка ближе - слышался барабан, слышался какой-то дальний, но страшный гул - и опять проклятые выстрелы... Время от времени мимо окон бежали блузники, работники с криком: "A la Bastille! A la Bastille!"
   - Grand Dieu! Grand Dieu! Ayez pitiИ de moi! {"К Бастилии! К Бастилии!" - "Господи! Господи! Сжалься надо мной!" (франц.).- Ред.} - повторял Дрейяк, забывши закон тяготения, и холодный пот выступал у него на лбу, когда он припоминал свое аристократическое значение; он даже с досадой запретил трактирному слуге себя звать chevalier.
   - Мы все люди,- говорил он ему,- все равны и отличаемся только добродетелями.
   Михаил Степанович сам бегал смотреть, как осаждают Бастилью; Дрейяк был уверен, что его убьют, и уже несколько утешался в его отсутствии тем, что нашел славную турнюру, как известить об этом княгиню, когда возвратился Столыгин, ругая на чем свет стоит нелепую защиту и помирая со смеху при мысли, как удивятся его версальские приятели такой новости. Дрейяк объявил, что дольше в Париже он не останется, и, несмотря на все споры и просьбы, он, опираясь на полномочие княгини, отстоял свое мнение с мужеством, которое может дать один сильный страх. Делать было нечего - они возвратились. Столыгин начал в Петербурге продолжать прежнюю жизнь, как вдруг одно нежданное обстоятельство изменило ее.
   Князь влюбился в Париже в одну маленькую француженку; добрая от природы, она его не заставила долго страдать, жаль было князю ее покинуть, он предложил ей ехать в Петербург. Маленькая француженка согласилась с восхищением, она была сильно аристократических мнений, и ей что-то очень начинало не нравиться демократическое безденежье, распространявшееся в мире виконтов и маркизов.- Не успел князь уладить для нее квартиру в Петербурге, устроить мебель и украшения, как застал однажды Михаила Степановича в слишком огненном разговоре с нею. На этот раз князь не вынес, рассердился, начал говорить колкости. В другом случае Столыгин, может быть, и уступил бы, по крайней мере своротил бы на шутку, но, по несчастию, он взглянул на прекрасные глаза француженки и увидел в них злую насмешку и ясный вопрос: "Так вы позволяете так с собой обходиться?"- Взгляд этот сильно кольнул его, и он дал себе волю; ссора разгоралась более и более, князь, не помня себя, выбросил Столыгина за дверь и прокричал ему вслед, что он будет ждать его там-то и тогда-то.-Они дрались на шпагах. Дуэль кончилась ничем, Столыгин ранил князя в щеку,- это подражание Цезаревым солдатам в Фарсальской битве вряд было ли случайно,- оно ему не прошло даром, рану на щеке невозможно было скрыть.- Княгиня узнала через людей о дуэли и приказала сказать Столыгину, чтоб он оставил ее дом.- Столыгин попытался объясниться с нею,- она его не пустила к себе; он написал письмо,- княгиня отослала его нераспечатанным. Делать было нечего - он переехал и тотчас написал нежное и мягкое послание к князю, в котором кудрявыми французскими фразами просил примириться, описывал свое несчастие, говорил, что он сам не хотел после горестного события оставаться долее в их доме, но что он убит гневом женщины, которая была для него более, нежели мать, которой он всем обязан, и проч.- Разумеется, князь на другой же день забыл обиду и уговаривал мать простить Михаила Степановича, слагая всю вину дуэли на себя,- но переехать назад княгиня не позволила. Итак, Столыгин явился в первый раз на собственных ногах,- ему было лет под тридцать.
   Как нарочно у него не было денег. Он написал к дяде; в ожидании ответа жить было нечем; дорого стоило Михаилу Степановичу попросить взаймы у князя, он с неделю переламывал себя и, наконец, шуточно взял у него несколько сот рублей; обстоятельство это сильно потрясло его. Оно навело его на ряд мыслей, доселе мало его занимавших. Живя на счет княгини, ему за глаза довольно было денег, присылаемых дядей,- теперь было не то. Как он ни"вертел, как ни считал, а более 4000 получить было невозможно,- доход прекрасный для одинокого человека в то время,- но Столыгин привык к жизни в барском доме, к огромным палатам, к толпе прислуги, к пышным экипажам, а всего более к тому, чтоб не знать, чего это стоит; теперь, пораздумавши, он себе показался жалким, несчастным, нищим. Он содрогнулся, уничтожился перед этой мыслию, на этот раз он страдал действительно, не был посторонний к делу, потому что страдал о себе. Он дни и ночи проводил в придумывании, как бы сделаться богаче, одна надежда и была - смерть дяди, но старик был здоров, почерк его писем так оскорбительно тверд - делать было нечего, и Столыгин скрепя сердце, глубоко оскорбленный и раздраженный, решился отказаться от прежней жизни. Он заморил в себе желания, он стал расчетлив, скуп, он сделался желт в лице, заперся в четырех стенах; словом, он так был устрашен мыслию о будущей нужде, что чуть не слег в постель, хотя ничего опасного еще не было в виду.- Дядя писал ему несколько раз, чтоб он или сам приехал, или прислал кого-нибудь в подмосковную, что ему и с своим имением управляться не под силу.- Столыгин чувствовал, что сам мало смыслил в сельском хозяйстве, и принялся искать управляющего. Месяца через три он получил письмо от Акулины Андреевны с одним морским офицером.- Надобно сказать, что у него с нею сношения были весьма редки, он вообще не любил, когда его спрашивали об матери, месяцев через шесть он писал ей несколько строк и посылал небольшие подарки,- тем и окончивались его сношения с нею.- Из этого вы можете заключить, что он принял моряка чрезвычайно сухо, мать его умоляла похлопотать о каком-то деле подателя письма, выхваляла его доблести и честность; Михайло Степанович обещал ему сделать все, что может, и ничего не делал; но моряк привык выжидать погоды, он всякий день стал ходить к Михаилу Степановичу, наконец тот вышел из терпения и через княгиню обделал его дело.
   - Чем вы намерены теперь заниматься?- спросил он его, перебивая длинное и скучное изъявление благодарности.
   - Искать частной службы по части управления имением.
   Михайло Степанович посмотрел на него и внутренно признал в нем искомого человека.- Он не ошибся. Моряк как нарочно отчасти уцелел для благосостояния хозяйства Столыгина; он летал на воздух при взрыве какого-то судна под Чесмой, он был весь изранен, но несмотря на пристегнутый рукав вместо левой руки, на отсутствие уха и на подвязанную челюсть, эта анатомическая редкость сохранила здоровье, неутомимую деятельность, беспрерывно разлитую желчь и сморщившееся от худобы и злобы лицо. Он был исполнителен, честен, он никого бы не обманул, тем паче человека, которому он был обязан важной услугой, но многим именно эта честность и эта исполнительность показались бы хуже всякого плутовства. Михайло Степанович предложил ему ехать осмотреть свои имения - он согласился с радостью, и с того дня у моряка не было другого закона, как воля Столыгина; он, как вольнонаемный бандит, не входил в вопрос, худо ли или хорошо ли делает, а исполнял с спокойной совестью и с величайшим рвением чужую волю. Человек этот был просто клад для Столыгина.
  

V

  
   Столыгин ждал моряка с часу на час со всеми его проектами и планами, когда вместо него получил письмо Тита. Он его прочел раз пять. У него дух сперся в груди; бледный, как полотно, с кружением в голове, вышел он на улицу, чтоб несколько привести в порядок свои мысли... Две тысячи пятьсот душ отлично устроенного имения, дом в Москве, да, вероятно, билеты... Рядом с этими утешительными надеждами его душою овладело жестокое беспокойство, страшные опасения, нет ли каких особенных распоряжений, не надавал ли старик векселей. Он немедленно поскакал в Москву. В Москве его ожидала новая весть, которой он не мог и предполагать. Тит Трофимов и староста, приехавшие поклониться новому барину, известили его о смерти Марфы Петровны.
   - А что, есть завещание?- спросил Михайло Степанович.- Письмо изволили оставить к вашей милости,- отвечал Тит.- Где оно?
   - У меня, батюшка,- отвечал Тит, вынимая из бокового кармана портфель, который в юности был красного цвета.
   - Ты бы, дурак, с этого начал,- заметил Михайло Степанович, торопливо вырывая у пего письмо.
   Едва заметная улыбка пробежала у него по лицу при чтении; он видел ясно, что смерть таким сюрпризом подкосила стариков, что они не успели сделать никаких "глупых распоряжений".
   - Кто же при доме в деревне остался? За коим чортом оба приехали?
   - Агафья Петрова, ключница, и покойной барыни дядюшка с супругою.
   - Они-то первые и растащат все.- Да где же бумаги?
   - Спальня запечатана вотчинной печатью, и двое десятских караулят.
   - Я собираюсь завтра в Линовку.
   - Лошади, батюшка Михайло Степанович, дожидаются: моих тройка на вашем дворе, да крестьянских из вашей вотчины еще две придут в Роговскую,- отвечал староста.
   - Хорошо. А теперь, эй Тит! Сейчас с Ильей Антипычем принять здесь в доме все и переписать.
   Ильей Антипычем назывались остатки морского офицера, задержанные в Москве вестию о кончине Льва Степановича и супруги его.
   На другой день барин и первый министр его отправились в подмосковную.- Михаил Степанович наслаждался, упивался вводом во владение; мысль, что все это его, его собственное, производила в нем какое-то особенно приятное волнение и в то же время беспокоила его.
   На границе липовской земли ждали Михаила Степановича часть дворовых людей и депутация от крестьян с хлебом и солью.- Староста и Тит Трофимов ехали впереди в телеге; они остановили дормез и доложили Михаилу Степановичу, что эвтот большой камень и эвта большая яма означают in basso и in taglio {вдоль и поперек (итал.).- Ред.} границу его владения; он вышел из кареты. Подданные повалились в ноги. Михайло Степанович указал Титу, чтоб он взял хлеб, и сказал крестьянам резким голосом, что благодарит их за хлеб, за соль, но надеется, что они усердие свое докажут на деле, что он любит порядок, что покойник дядюшка по старости лет многое запустил, но что он примет их в руки.
   - Есть ли на оброчных недоимка?- спросил он старосту.
   - Есть небольшая,- отвечал староста.
   - А ты чего смотришь, староста?.. А вот я тебя научу, что значит быть старостой. У меня чтоб слова "недоимка" не было. Слышишь? Это просто ни на что не похоже. Какой оброк платят!- стыдно сказать. Я чай, православные, вам перед соседями совестно так мало платить!
   - Они легко могут платить еще по десяти рублей с тягла,- заметил моряк.
   - Еще бы! Подмосковные мужики!- Слышите, что ли?
   - Как вашей милости взгодно будет, мы ваши, как изволите, батюшко, установить, наше крестьянское дело - исполнять,- отвечал староста, и с этим словом он поклонился в землю, и мужички опять повалились в ноги, благодаря, вероятно, за доброе намерение лишить их стыда так мало платить.
   - Об этом я поговорю завтра, собери утром на барский двор стариков!
   - Эки рожи какие,- продолжал Михайло Степанович, обращая приветствие к дворовым,- откуда это покойник набрал их, один Тит на человека похож. Это кто, вон в засаленном нанковом сюртуке, направо?
   - Земский Василий Никитин,- отвечал староста,- т. е. он, батюшко, по ревизии записан Львом, да покойный дядюшка, взямши во двор, изволили Васильем назвать.
   - Сюда вином от него пахнет, отек весь - я пьяниц не люблю, у меня вы забудете дорогу к кабаку.
   После этой речи он быстрыми шагами пошел по дороге с моряком, который шел возле без фуражки; староста и Тит шли несколько отступя, а за ними дворовые и крестьяне; дормез и телега ехали шагом;- никто почти ничего не говорил, на сердце у всех было тяжело, неловко. Когда они шли по селу, старики дряхлые, старухи выходили из изб и земно кланялись, дети с криком и плачем прятались за ворота, молодые бабы с ужасом выглядывали в окна... одна собака, смелая и даже рассерженная процессией, выбежала с лаем на дорогу, но Тит и староста бросились на нее с таким остервенением, что она, поджавши хвост, пустилась во весь опор и успокоилась, только забившись под крышу последнего овина.- Так достигли господского дома. Тут дожидались священник с женою и с сотами (от пчелок своих), принесенными на поклон, причетники, слепой майор и молдаванка. Михайло Степанович учтиво обошелся с ними со всеми, спросил майора о здоровье, спросил священника, всякий ли год крестьяне говеют, и, наконец, попросивши его отслужить молебен с водосвященьем, отправился в запечатанный кабинет и там, запершись на ключ, осмотрел с моряком все бумаги, нашел и ломбардные билеты и деньги в целости; говорят, что он нашел еще записку, в которой дядюшка изъявлял желание отпустить на волю, дворовых, но он справедливо заметил моряку, что, стало быть, дядя раздумал, если сам не написал или отпустил, и что, стало быть, отпустить их было бы противно желанию покойника,- сжег эту записку на свече.
   На другой день Михайло Степанович возвестил майору и его супруге, что, свято исполняя волю покойной тетушки, поручившей ему не оставить их, он им жалует 2000 рублей. Причем и вручил им билет (единственный из всех, по которому проценты были взяты). С тем вместе объявил, что он сколько ни желал бы, но не может по разным соображениям оставить за ними комнаты, что он вообще советует им не оставаться в Липовке, а ехать в Москву.
   - Кириллу Васильевичу часто может быть нужна медицинская помощь, ему непременно надобно жить в Москве. Я велю посылать вам какие случатся припасы и дрова.
   Молдаванка хотела было попросить Михаила Степановича дозволить им остаться, хоть в людской избе, где была пустая каморка, но, встретив холодные глаза с рыжеватыми ресницами и улыбку Михаилы Степановича, она не смела вымолвить ни слова и стала укладываться.- Осмотрев прочие имения и повелев слушать беспрекословно моряка, он уехал в Петербург.
   Настали другие времена, военная служба стала труднее.- Это худо согласовалось с желаниями Михаилы Степановича, непривычного нести какую бы то ни было обязанность,- он вышел в отставку и опять уехал в чужие края. - Года через четыре он приехал в Москву. Моряк подал ему отчеты; другие проживаются в путешествии, Михайло Степанович нашел во всем приращение, и без того чтоб он трудился, напротив - в то время, как он наслаждался жизнию туриста, и без особых жертв,- он очень мало давал моряку. Даже теперь, возвратившись из путешествия, он отделался золотыми нортоновскими часами, которые купил по случаю и о которых рассказал моряку, чтоб поднять их цену, что они принадлежали адмиралу Эльфингстону.
   Михайло Степанович жил один-одинехонек в огромном и запустелом доме на Яузе. Что-то страшно угрюмое было в его существовании, он почти ни с кем не знался, редко выезжал, ничего не поправлял в доме, вылинялый штоф на стенах местами продрался, позолота давно почернела, старинная мебель - тяжелая и жесткая - стояла в какой-то неподвижности годы целые; печальные, дурно одетые слуги проходили на цыпочках обтирать ее; богатство его не только не сняло с него его заботливую боязнь о состоянии, но развило болезненную подозрительность и скряжничество. Каждую неделю приезжал из Липовки моряк, и Михайло Степанович иногда оставлял его дня на два под предлогом разных дел, а в сущности из потребности видеть живого человека; он целые вечера рассказывал ему о своих путешествиях, о своих встречах, жаловался на лишения, которым должен подвергаться в Москве, на глупость прислуги; моряк никогда не возражал, всему удивлялся, а всего более Михаилу Степановичу - такого-то собеседника и надобно было Столыгину.- Сначала ему пришла было мысль служить по дипломатической части - он чрезвычайно высоко ценил свои способности и хотел сразу занять какое-нибудь значительное место. Так как это было совершенно противно порядку нашей службы, основанной на летах и на чинах, вместо которых он предлагал таланты, то, само собою разумеется, ему не удалось.- Он съездил в Петербург и воротился в Москву, представляя себя жертвою страшных несправедливостей и интриг.- Что же он делал в Москве?- На это отвечать трудно. Любя стяжание, он тем не менее серьезно имением не занимался; иногда он врывался в управление моряка для того, чтоб показать свою власть или насладиться ею, распространял ужас и трепет, брил лбы, наказывал, брал во двор, придирался к мелочам, обременял совершенно ненужными работами, там дорогу велит проложить, тут сарай перенести с места на место... Но большей частью он предоставлял моряку управление крестьянами. Несравненно более занимался он устройством дома и дворней, у него все в воображении носился дом княгини, и он хотел достигнуть чего-то подобного не тратя денег. Задача была невозможная; на каждом шагу он видел, что ему не удается, бесился и вымещал это на несчастной дворне. Бедные слуги были совершенно потерянны, они не знали, как примениться к нраву барина; ни точность исполнения, ни величайшее раболепство,- которое он любил больше всего,- ни честность, ни трезвость не могли спасти от его гнева, который всегда сопровождался жестокими наказаниями. Его камердинер, молодой трезвый малый,- повесился, двое лакеев - бежали. Эти примеры не только не разбудили чего-либо вроде угрызения совести, но послужили поводом к новым преследованиям и гонениям.- Одно рассеяние вне дома у него и было: почти всякий день ездил он к менялам, променивал старые вещи дяди, делал опыты надуть купцов и всякий раз был надут ими. Несмотря на свою скупость, он часто покупал вещи совершенно ненужные, какую-нибудь вазу, которую некуда было поставить, какой-нибудь разрозненный канделябр. Через месяц ему надоедали они, он их опять променивал, брал китайские занавеси, персидское ружье; две комнаты были завалены этими случайными покупками. Через менял Михайло Степанович помещал свои деньги за большие проценты; самому ему не хотелось выступить ростовщиком; по большей части антики и стертые картины в почернелых рамах только прикрывают сделки несравпенно выгоднейшие, нежели куртаж за безносого Адониса и за поддельные камеи Пиклера, которые лежат лет пять-шесть на одном и том же месте в лавке. Так шла жизнь Михаила Степановича, и, вероятно, продлилась бы так лет сорок еще, если б он... что вы думаете?- если б он - не женился. - В Москве все женятся; но, конечно, в Москве с знаменитого кутежа, по случаю которого в первый раз упоминается о ней в летописи*, и до торжественного празднования его шестисотлетия никогда не было человека, менее способного к семейной жизни. Он сам это знал, всегда смеялся над брачными узами и, несмотря на это,- женился,- женился, как говорят в сказках, сколько волею, а вдвое того неволею.- У Столыгина завязался запутанный процесс с одним из кредиторов; он знал, что его дело не совсем чисто, а потому адресовался к известному тогда в Москве стряпчему, отставному статскому советнику Валерьяну Андреевичу. Надобно же было, как нарочно, этому старому юсу иметь прехорошенькую и премолоденькую дочь. Михайло Степанович увидел ее и решился во что бы то ни стало добраться до нее. Он через Титову жену подкупил кухарку, начал дальние апроши {подступы, от approches (франц.).- Ред.} по Вобановой системе - а от них перешел к ближним. Простая, бесхитростная девушка, воспитанная под суровым гнетом старика отца, отроду не видавшая порядочного человека, не нашла в себе сил Сарагоссы* и сдавалась. Близость их шла далее и далее и зашла даже так далеко, что Михайло Степанович начал с особенным биением сердца поглядывать на жену хлебника-немца, жившего недалеко от него. Кухарка статского советника, помогавшая Михаилу Степановичу за беленькую бумажку и за золотые серьги, которые он обещал, долго не получая их, испугалась последствий, могущих быть из этой связи, и сделала донос отцу. Старик убедился разом в справедливости доноса и в том, что предупреждать поздно - но поправить самое время. Внутри он даже обрадовался неожиданному случаю, который уже разрастался в его голове целым процессом, выигрышем,- но он тщательно скрыл это и явился, как следует, раздраженным, карающим отцом. Сначала он разбранил бедную девушку, потом избил ее и оттаскал за косу, потом запер в темную комнату на мезонине; словом, сделал все, что требовала оскорбленная любовь родителя. Исполнив тяжелую обязанность, он снова сделался чем был - стряпчим, юристом - и принялся за повальный обыск в комнате дочери. Нетрудно было найти то, чего он искал, пук писем, перевязанных розовой ленточкой и хранившихся в красивом ларчике. Старик надел очки и внимательно прочитал все письма от доски до доски; казалось, что общий вывод из прочтенного доставил ему удовольствие. Он взял письма к себе и сел за стол сам писать, писал долго, перемарывал, дополнял, сокращал, наконец, был доволен редакцией,- переписал сам набело и, взяв свечу, отправился к .дочери. Бедная девушка, оскорбленная, испуганная, стыдящаяся, с опухшими глазами и с синими пятнами на лице, задрожала всем телом, когда услышала шаги отца, и прижалась в угол, сама не зная зачем. Старик поставил свечу и грубым, жестким голосом сказал дочери:
   - Что забилась туда? Скромница какая!- Небось, умела на свиданья бегать-страху не было - а от отца прячешься,- поди сюда...- Возьми перо и ниши - ну же!
   И он диктовал:
   - Дочь статского советника Мария Валерияновна Трегубская.
   Девушка писала в лихорадке, в безумии, дрожа от страха и без малейшего сознания, что делает. Отец прочитал подпись, хотел идти,- Марья Валерьяновна бросилась к ногам его и, рыдая, шептала:
   - Батюшка! простите меня, простите!
   - Хныкать теперь, срамница! - закричал почтенный старец.- Скучно назаперти сидеть - не послать ли за полюбовником твоим? Седины мои опозорила!..- и, оттолкнув ее, он с негодованием вышел вон.
   На другой день Михайло Степанович получил весьма учтивое письмо от статского советника, который сообщал ему, что он поражен в самое сердце вестью о том, что Михайло Степанович, опутав коварными обещаниями, успел сделать на всю жизнь несчастною его дочь, лишил его и последней опоры и последнего утешения, что, наконец, положение жертвы его соблазна он находит сомнительным, а потому надеется на него, что он захочет наверное свой проступок покрыть божиим благословением чрез брак, коим возвратить ей честь, а себе спокойствие совести, которое превыше всех благ земных. Буде же (чего боже сохрани) Михаилу Степановичу это не угодно, то он с прискорбием должен будет сему делу дать гласность и просить защиты у недремлющего закона и у высоких особ, богом поставленных невинному в защиту, а сильному в обуздание; в подкрепление же просьбы, сверх свидетельств домашних, он с душевным прискорбием приведет разные документы, собственною Михаила Степановича рукою писанные. - В заключение оскорбленный отец счел себя обязанным присовокупить, что преступная дочь его есть его единственная наследница как дома, что в Хамовнической части, так и капитала, имеющего ей достаться, когда господу богу угодно будет прекратить грешные дни его.
   В первую минуту досады Михайло Степанович написал предерзкое письмо к Трегубскому, оскорбленный смелостию предложить ему, Столыгину, жениться на дочери человека, который "вырос из чернильницы". Но потом - мы знаем, что он умел себя обуздывать там, где сила была не с его стороны,- он одумался, изодрал написанное и написал письмо умеренное: удивлялся, с чего могли прийти Валерьяну Андреевичу такие мысли, просил его не торопиться и уверял, что все это клевета, которую он рассеет, что это козни его врагов, распускающих об нем всякие слухи, завидуя его тихой и уединенной жизни. - Но Валерьян Андреевич был недаром лет сорок стряпчим, он видел, что Столыгин выигрывает время, что, следственно, ему терять его не должно. Между разными делами, вверенными Трегубскому, у него на руках был огромный процесс о горных заводах одного графа, находившегося в большой силе. Он отправился к нему и вдруг, докладывая ему о течении процесса, подобрал нижнюю губу, опустил щеки, едет лал пресмешное лицо и начал капать слезами. Граф, разумеется, очень удивился и стал расспрашивать Валерьяна Андреевича; тот рассказал ему историю, показал письма и ответ, наконец вручил просьбу дочери. Графу в самом деле стало жаль старика, он же был необходим ему по делу о заводах.
   - Какой это Столыгин? Не тот ли, что воспитывался у княгини N?..
   - Тот самый.
   - Я его видал - давно, он всегда был на довольно дурном счету, у него еще была дуэль с сыном княгини - и в Париже он с жакобин {якобинцами, от jacobin (франц.).- Ред.} был знаком. - Это ему не пройдет даром, я тебя уверяю -оставь письмо дочери здесь и успокойся. Да кстати, апелляционную записку по моему делу окончи поскорее.
   Старик утешился.
   Через несколько дней предводитель дворянства пригласил к себе Михаила Степановича и, затворив двери кабинета, спросил его, как он намерен окончить неосторожный пассаж с девицей Трегубской, - присовокупляя, что ему поручено посоветовать Михаилу Степановичу кончить это дело, как следует дворянину и христианину. - Михайло Степанович пустился в ряд объяснений. Предводитель с большим вниманием выслушал его и, заметив, что все это очень справедливо, прибавил, что тем не менее он уверен, что Михайло Степанович оправдает доверие и поступит как христианин и дворянин, что, впрочем, он его просит дать себе труд прочесть одну бумагу. - Михаил Степанович прочел ее и молча, бледный как полотно, положил ее на стол.
   - Не угодно ли вам будет, - спросил его предводитель,- теперь подписать вот эту? Позвольте, кажется, это перо нехорошо, вот это гораздо лучше,-и он подал ему лучшее перо.
   Думать надобно, что первая бумага была очень красноречива и убеждала вполне в необходимости подписать вторую, ибо Михайло Степанович, не говоря ни слова, взял перо и подписал. Предводитель сказал ему, прощаясь, что он истинно душевно рад, что дело кончилось так келейно и что он так прекрасно решился поправить свой поступок. - Через неделю Михайло Степанович был женат. Мария Валерьяновна сначала не имела понятия, как она сделалась женою Столыгина, - она думала, что он попросил ее руки, чтоб спасти ее от преследований отца.
   Разумеется, оскорбительная правда не могла не открыться впоследствии бедной женщине. Она без того кротко покорялась всем требованиям мужа, но, узнав о проделках отца, ей показалось, что она неправа, что она украла свое место, унизила собою Столыгина, и, не зная, чем вознаградить его, совершенно отдалась во власть мужа, сделалась его рабой. Это развило еще более притеснительное властолюбие Михаила Степановича; он не только воспользовался ее жертвой, никогда не подумавши о том, чего она стоит этому существу, доброму, полному преданности и любви, - но становился все требовательнее. В положении Марии Валерьяновны было что-то неловкое: перейдя из затворничества, в котором ее держал старый писарь, в затворничество чужого дома, в котором не было в ней нужды, в котором не было ей дела, в котором ничего не переменилось от ее появления, - ей трудно было найтиться. Михайло Степанович требовал, чтоб Марья Валерьяновна занималась хозяйством, осыпал ее упреками, как она в доме у отца даже не научилась домашней экономии, и сам мешался во все мелочи и приказывал слушаться одного себя. Он не давал ей денег, сердился за каждый рубль и требовал, чтоб она хорошо одевалась, говоря, что все это зависит от ловкости, вкуса и уменья, а не от денег. У ней не было ни одной знакомой; Столыгин запретил жене принимать каких-то родственниц, раза два явившихся позавидовать ее счастью; она с своей стороны сама не хотела делить досуги с племянницей моряка, которую, кажется, Михайло Степанович хотел ввести по части супружеской тайной полиции. Знакомых у Столыпина было очень мало, из них двух-трех он представил жене, другие знали только по слуху, что он женат. Изредка Михайло Степанович предлагал жене проехаться в карете и думал, что этих прогулок совершенно достаточно для увеселения молодой женщины.- Молодая женщина эта, впрочем, мало горевала о рассеяниях, которых никогда не знала, но она никак не могла равнодушно выносить беспрерывного негодования мужа; она, по женской манере рассуждать, считала его глубоко несчастным, тогда как он был только глубоко капризен; он оскорблял раздражительной избалованностию своею все стороны ее женского сердца - а она винила себя, что не умеет сделать его счастливым. Марья Валерьяновна бывала целые дни на верху блаженства, когда Михайло Степанович скажет ласковое слово, обойдется с ней по-человечески, подарит какую-нибудь вещицу, вымененную на какую-нибудь ненужность; но редки бывали эти дни. И не думайте, чтоб он гнал свою жену по злобе, по чувству мести и воспоминанию о свидании с предводителем. Нет. Сначала, правда, он будировал ее, но впоследствии остался только при постоянной ненависти к старику отцу. Поведение его не имело другого начала, как в распущенной строптивости, в отсутствии всяких чувств, кроме ревнивого себялюбия. Он хотел как-то незаслуженно и насильственно срывать даже и те плоды жизни, которые достаются только наградой или последствием истинных чувств; он требовал внимания, преданности, не поступаясь ни малейшим капризом, не отдаваясь нисколько. Он убивал холодной неприступностию, отталкивающей безпощадностию всякое нежное проявление - и жаловался, скорбел, что не находил их более. Притесняя все вокруг, он себя всегда и во всем представлял жертвой и несчастным. Может, дерзость его эгоизма нигде не выражалась так ярко, как в этих жалобах, в истине которых он долею был убежден. Когда у этого человека не было решительно никакого предлога жаловаться на ближних, он жаловался на аневризм, которого, впрочем повидимому, у него не было.
   Через несколько месяцев родился у нашей четы сын. Ребенок был разительно похож на отца. Это сходство привело в восторг Столыгина; он до того расходился в первые минуты радости, что с благосклонной улыбкой спрашивал Тита: "Ты видел маленького?" - и когда Тит отвечал, что не сподобился еще счастия, Михайло Степанович велел кормилице показать маленького барина Титу. Тит подошел к ножке новорожденного и со слезами умиления три раза повторил:
   - Настоящий папенька - вылитый папенька - папенькин натрет.
   Михайло Степанович отдал тут же Титу приказ, чтоб люди не смели садиться, когда кормилица с ребенком в комнате, а кормилице разрешил сидеть даже в своем присутствии, чего, впрочем, она никогда не делала, повинуясь инструкции моряка. Кормилица была из Липовки. За две недели до родов Марьи Валерьяновны приказал Михайло Степанович моряку выслать для выбора двух-трех очень здоровых и недавно родивших баб с их детьми. Моряк выслал шесть, и мера эта оказалась вовсе не излишней: от сильного мороза и слабых тулупов две лучшие кормилицы, отправленные на пятый день после родов, простудились, и так основательно, что потом сколько их старуха птичница ни окуривала калганом и сабуром, все-таки водяная сделалась; да у третьей на дороге с ребенком родимчик приключился,- вероятно, от дурного глаза, - и несмотря на чистый воздух и все удобства для больных детей в санной езде, он умер, не доезжая до Репиловки, где обыкновенно липовские кормили. У матери молоко поднялось от этого в голову, она оказалась неспособною кормить грудью. Остались три, как Михайло. Степанович приказывал. Из них он сам с повивальной бабкой избрал женщину, действительно замечательную,- замечательную, во-первых, потому, что, будучи второй год замужем, она не утратила ни красоты, ни здоровья и была то, что называется кровь с молоком, - я даже сказал бы: со сливками. На организм, который не только безнаказанно, но так торжественно вынес: бедность, работу, отца, мать, жнитво, мужа, двух снох, старосту, свекровь и барщину, - можно было смело положиться. - К тому же Михайло Степанович велел ей производить- ежедневно селедку и бутылку пива. При помощи таких средств, без работы, защищаемая вначале довольно успешно "от барского гнева и от барской любви"* Марьей Валерьяновной, кормилица в два месяца стала вдвое толще и румянее, так что свекровь, приходившая иногда из деревни, не могла без ненависти видеть ее и каждый раз бормотала, выходя из ворот:
   - Вишь, разъелась на барских чаях-то, дай-ка воротиться домой-я спущу с нее жир в неделю.
   Говорят даже, что почтенная старушка добросовестно сдержала обещание.
   Марья Валерьяновна радовалась от всей души, видя, что муж ее любит ребенка; его раздражительной заботливости, капризной мнительности не было границ. Эта любовь была у Столыгина какою-то болезнию, лихорадкой; минутами он даже бывал нежен с малюткой, - так много противоречий прячется в груди человеческой. Но и эта любовь не могла исправить Столыгина: он слишком сложился. - Для дворни малютка сделался новым источником гонений и несчастий. Малейший шорох, стук во время его сна, открытое окно, сквозной ветер, отворенная дверь-все это выводило из себя Столыгина. Что вынесла бедная няня, та самая Настасья, которая послужила невольной причиной смерти Льва Степановича, мудрено себе представить; надобно было непременно железное здоровье и вечно несовершеннолетний нрав, удовлетворяющийся болтовней и ворчаньем, чтоб выдержать десять первых лет жизни Анатоля. Михайло Степанович часто приходил ночью в детскую. Кормилице дозволял он иногда спать, Настасье никогда, она раздевалась только в бане-два раза в месяц, - и подите, исследуйте тайны сердца! Настасья любила до безумия ребенка, существованием которого отравлялась вся ее жизнь, за которого она вынесла столько физических страданий и физической боли. Марья Валерьяновна, сколько могла, вознаграждала ее и лаской и подарками, но сама чувствовала, какую бедную замену она ей дает за лишение всякого покоя, за вечный страх и, наконец, за синие пятна на лице и теле. Настасье было приказано, чтоб летом не было мух в детской, и горе ей, если Михайло Степанович находил муху; Настасья отвечала за то, если малютка, начиная ходить, падал; она отвечала за царапину на его руке, за насморк, который происходил от прорезывания зубов, за его плач и крик... Не только чувство сострадания никогда не пробуждалось в душе Михаила Степановича, но даже в нем не было терпения рассудить о том, что няня не могла ни предупредить, ни отвратить чего-нибудь, - ему казалось легче обрушивать на нее свой гнев, - это же состояло в его воле.
   Пока ребенок был совершенно глуп, нечто вроде зверка, баловству со стороны Михаила Степановича не было пределов; долго это не могло так оставаться. Михайло Степанович был человек, не способный выносить что бы то ни было одаренное волею; чем больше развивался Анатоль, тем больше он начинал "мешать ему", как отец выражался, и любовь его переходила мало-помалу в жестокое преследование, которое он называл воспитанием. Он продолжал его баловать, но вдруг за какой-нибудь вздор, за какое-нибудь невинное, детское проявление характера, силы, воли, Столыгин с жестокостью нападал на ребенка. Ребенок, с своей стороны, не приученный к послушанию, капризничал и раздражал безумное желание сломать в нем всякое свободное движение. Михайло Степанович таскал его за волосы, кричал на него диким голосом, ставил на колени,- у нервного ребенка делались судороги, обмороки.- Мать, уступавшая во всем, не могла уступить в этом; ребенок делался свидетелем страшных сцен. Иногда Михайло Степанович выгонял их обоих вон с угрозами и ругательствами; Анатоль, посинелый от страха, судорожно хватался за платье матери и прятался за нее, потом ночью вздрагивал и, проснувшись, шопотом спрашивал у няни: "Папаша ушел? Папаши нет?" - Марья Валерьяновна, при всем кротком самоотвержении своем, стала уважать в себе мать Анатоля, в ней явилась удивительная твердость, - после любви ничто так не развивает женщину, как воспитание детей. Эту оппозицию тотчас заметил Михайло Степанович - он удвоил свои преследования. Однажды после обеда сидела Марья Валерьяновна, грустная и печальная, в гостиной, возле нее играл Анатоль, у дверей

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 522 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа