Главная » Книги

Фурманов Дмитрий Андреевич - В восемнадцатом году, Страница 4

Фурманов Дмитрий Андреевич - В восемнадцатом году


1 2 3 4

воривший, подойдя к двери, тихо постучал. Ему никто не ответил. Он громче - молчание. Тогда изо всей силы начал он молотить по двери кулаком. Послышался хриплый окрик:
   - Што стучишь, сволочь?
   - Воды надо дать, тут больная...
   - Иди к...
   - Дай воды, говорю! - приставал заключенный.
   - Дай воды, дай воды!! - закричали еще три-четыре человека, и, приблизившись к двери, все забарабанили кулаками.
   - Перестань... твою мать!! - закричал охранник за дверью.
   - Дай воды!!!
   И вдруг грянул выстрел...
   Пуля пробила дверь чуть выше над головами.
   - Сволочь!! - рычал рассвирепевший охранник.- Я дам бунтовать!! Успокою!.. Пад... длецы!!
   Но заключенные не думали успокоиться. Поднялся невообразимый крик, протесты, брань, проклятья. За дверью на выстрел, видимо, прибежал кто-то из начальства.
   - В чем дело? - спросили там.
   - Воды сюда!.. И воспретить стрелять!!
   Воды скоро принесли, и тот самый, что первый начал барабанить в дверь, подносил Наде доверху наполненную кружку.
   Она уже сидела на полу: крики, а главное - выстрел, привели ее в себя.
   - Что это было?
   Ей объяснили:
   - Воды не дают... Вам воды надо было дать... плохо себя чувствовали... а они не дают...
   - А стрелял кто же?
   - Это оттуда... из-за двери... чтобы не просили...
   - И все это... из-за меня? - спрашивала и недоумевала Надя. Смотрела на этого вот смуглого рябого соседа, что поднес ей воду, и думала:
   "Кто же он? Ну, и что ему я, совсем чужая? А жизнью ведь рисковал... могли убить... И что это они какие все тут дружные... А меня, как родную... даже место освободили... Положили... И воды принесли..."
   С одного лица на другое переводила Надя восторженный, изумленный взгляд, и казалось ей, что лица эти какие-то особенные, что и смотрят они по-особенному и говорят... Это совсем-совсем другие, новые люди... Таких она не знала. Вот разве Климов один... Да, он, пожалуй, очень будет похож на них.
   И, прижавшись к стене, глотнула два-три раза из кружки, потом ее отставила, задумалась... Мысли скакали неопределенные, она ни на чем не могла остановиться. Не было ни тяжести, ни страха,- только удручало воспоминание о стариках... Она в этой новой среде и совершенно новой обстановке чувствовала себя удивительно легко и понимала, что даром в жизни ей это испытанье не пройдет, что отныне начинается для нее какая-то новая жизненная полоса,- надолго она или не надолго, не знает, но этот день рассекает гранью на две половины всю Надину жизнь... И замирало сердце в ожидании желанных поступков и дел, совсем, совсем не похожих на те, что окружали ее до сих пор... Это будут новые дела, продолжение тех новых слов, которые впервые она услышала от Виктора. Где он теперь? И что с ним будет, когда придет и от стариков узнает, что Надю увезли... "Он, может быть, пойдет разыскивать? И его, может быть, допустят сюда... Мы увидимся... Нет, нет, как же это, разве сюда можно кого допустить?"
   - Кудрявцева! - вызвал кто-то через дверь.
   Надя замерла, не могла понять, кто бы это мог окликать и знать ее здесь, в подвале...
   - Здесь Кудрявцева? - спросили снова.
   - Я здесь,- отозвалась Надя.
   - Выходи. Пойдешь на допрос.
   Надю привели наверх, и какой-то незнакомый человек, развалившись за столом в полутемной закуренной комнате, задавал ей массу всяких вопросов:
   - Фамилия?
   Она говорила.
   - Имя, отчество?
   Говорила.
   - Где живете, чем занимаетесь, чем родители занимались, что делала до 1917 и после, была ли судима и за что, к какой принадлежите партии, кому сочувствуете, как очутились в комнате записки о большевиках, кто такие "К" и "Ч" и т. д. и т. д.
   Надя говорила ему так же, как офицеру, что записала в книжку лишь то, что слышала на улице, а про Виктора и Чудрова не обмолвилась ни единым словом.
   Только на прямой и так изумивший вопрос: знает ли она Климова? - Надя ответила, что знает, и рассказала, как познакомилась и как потом несколько раз случайно они встречались на улице за это последнее время. Пока говорила, допрашивавший записывал ее показания, а когда закончил допрос, дал Наде прочитать, заставил ее подо всем этим подписаться. И когда уже Надю увели обратно в подвал, из-за ширмы вышел офицер, что делал обыск: он во время допроса был спрятан там и хотел проверить, то ли будет показывать Надя, что она говорила ему у себя в комнате. Потом он еще опасался, что сгоряча она в его присутствии может рассказать про пощечину, а этого срама опасался он паче всего и потому предпочел высидеть за ширмой добрых полтора часа.
   - То же врет, сволочь, что и врала,- вяло уронил он следователю.
   - Пощупаем, авось раскроется,- ухмыльнулся тот грязной усмешкой. "
   - Девочка, скажу вам, н-ну! - И офицер причмокнул, приложив палец к губам.
   - Разделяю... сострадательно р...р...разделяю: то-варец хоть куда! - подмигнул, подымаясь, следователь.
   Побрякивая шпорами, они вышли в коридор.
   Уже поздно вечером в камеру втолкнули еще троих незнакомцев. Надя узнала из разговоров, что кто-то и где-то "провалился", что состоял в городе совсем готовый штаб Красной гвардии и весь город разбит был на участки. Что-то неладное случилось в какой-то подпольной типографии, и тот, которого арестовали в типографии, будто оказался слаб на выдержку, не перенес испытаний и выдал некоторых из своих товарищей... В этом новом мире, среди новых людей, она чувствовала себя, как малый ребенок.
   "Они все,- думала Надя,- что-то там делали, к чему-то готовились... У каждого была своя большая забота и каждый ее утолял, работал, рисковал, а я - я что сделала?"
   И ей становилось совестно за то, что ничего она до сих пор не сделала, что только слушала хорошие слова, но к делу - к делу все еще не приступала...
   Наутро вызвали из камеры шесть человек, куда-то увели. Больше они не возвращались. Потом еще... А вечером отобрали партию человек в двенадцать: сделали перекличку и одного за другим пропустили сквозь строй солдат, стоявших в коридоре... Надя сначала не поняла, отчего они уходят так глубоко тревожные и опечаленные, отчего им так крепко на прощание пожимают руки, даже обнимают, иные целуют крепко-крепко,- так целуют только в дальнюю разлуку...
   Прощались и с ней, и она пожимала руку.
   - В расход!
   Только теперь узнала она, что означает это страшное слово "в расход". И когда пожимала руку уходящему, словно отрывался вместе с ним кусочек ее собственного сердца.
   К вечеру этого дня движение по коридору как-то особенно оживилось,- оно не прекращалось всю ночь - одних уводили, других приводили - и все это наспех, чуть не бегом,- только слышался топот по каменному коридору да грубые, похабные окрики. Не улеглось движение и наутро: беготня по коридору не прерывалась. Между заключенными пронесся слух, что в городе неладно, что белым, пожалуй, скоро отступать. Вслушивались в орудийные раскаты, и казалось, что ближе они, совсем-совсем близко. Всех захватили нервные предчувствия и ожидания. Метались по камере взад и вперед, друг на друга натыкались, даже сердились, даже бранились,- нервность чем дальше, тем становилась острей. Теперь одно: или, отступая, всех заключенных белые расстреляют, или не успеют, не успеют... Ах, может быть, не успеют... Может быть, в городе восстание и восставшие сразу освободят тюрьму?!
   А раскаты орудийные все ближе, все слышней. Нет сил терпеть... Вставали один другому на плечи, тянулись к крошечному окошечку, но что же можно было увидеть на воле из такого чуточного квадратика в стекле?
   - Что там видно, что там?
   - Ничего... часовой...
   И снова начинали ходить взад-вперед, метаться, как звери по клетке. Надя едва ли не спокойнее всех переносила свое заключение и эти последние, решительные часы. Она не предполагала и десятой доли того, что ей грозило в эти последние часы... На ее счастье, того офицера сегодня поутру куда-то услали из города, помнить про Надю было некому.
   - Артиллерия уходит,- сказал кто-то.
   Примолкли. Вслушивались в лязганье, грохот и визг. Сердце переполнялось радостью или вдруг защемлялось смертельной болью.
   "Жить или не жить?.. Жить или не жить?" - мучил близкий страшный вопрос.
   Вот к дверям подошли, звеня оружием, юнкера и офицеры.
   - Выходи по списку!!!
   "Ох, этот список!!! Роковой, последний список! Есть ли там мое имя? Есть или нет? Есть? Нет?" - каждый задавал себе мучительный вопрос.
   - Горчак, Бялик, Аступченко, Пащук, Пархоменко, Бондарчук...
   Перечислили до последнего,- в списке не было Нади Кудрявцевой. В камере осталось восемь человек...
   - Прощайте, товарищи, счастливый путь!
   - Да, теперь совсем, совсем счастливый...
   Серьезные, молчаливые, пожимали руку оставшимся, один за другим пропадали из камеры...
  

VI. Развязка

  
   В городе нервность росла с каждым часом. Город путался в тенетах слухов. Все говорили, что близко большевики. Кому надо, готовились к отъезду. В раде то и дело страстные прения: уходить или нет, уходить или нет, когда Красная Армия подойдет вплотную? Станичники-делегаты проще решили: смотали узелки и айда по станицам! Осталась в раде только махровая макушка, она порешила уходить с добровольцами.
   События развивались с головокружительной быстротой. Уже как-то ранним утром, в двадцатых числах февраля, донеслись издалека первые тяжкие вздохи орудий. Город всполошился. Город стал неузнаваем: засеменил, заторопился, пропал в испуганной суете.
   Кому невтерпеж, укладывался заблаговременно, подобру-поздорову выбирался из города.
   Рада уверяла:
   - Господа... господа... мы уйдем, господа, но всего лишь на несколько дней, а там клянемся поднять, взбудоражить Кубань, ополчить ее на "большевистские банды". Не будет Кубань порабощенной! Не будет, не будет Кубань большевистской!!
   Так уверяла рада.
   Все ближе, отчетливей орудийная стрельба; все меньше надежды, что город удержится.
   И вот в последнюю февральскую, в первую мартовскую ночь по городу заскакали верховые, затарахтели авто, промчались бешено мотоциклетки... Потом грузно, надсадисто поползла артиллерия, и было похоже, что везут не орудия, а каких-то гигантских покойников. И странно было видеть среди этой мрачно отступавшей процессии то здесь, то там порхающие легкие колясочки, а в колясочках разодетых дам... Они попискивали и повизгивали, протестовали и негодовали, что не дают им свободно, быстро проехать, грозили жаловаться знатным своим мужьям. Это отступали жены полковничьи и генеральские,- охраной им была артиллерия. Позади, замыкая шествие, эскадрон за эскадроном колыхались казацкие полки и видом были мрачны, зловеще-угрюмы, как эта черная похоронная ночь. Из окон домов, из приоткрытых ворот и калиток выглядывали проснувшиеся любопытствующие жители; смотрели с изумлением и новой тревогой на это внезапное полуночное движение, понимая, что происходит что-то важное и окончательное, что оно ведет за собой и новые страхи-тревоги и новые испытания.
   А похоронная процессия шла и шла, ушла за окраины, за последние городские домики, доползла к Энемскому мосту. И вдруг совсем где-то близко забарабанила пулеметная дробь: та... та... та... У Энемского моста забесилась суматоха: красные настигали.
   Сбились в кучу повозки, коляски, от страха обезумевшие люди, растерянные кони, мост в минуту был забит, как пробкой закупорен. Но шашка с нагайкой сделали свое: через десять минут по расчищенному пути отступали на Шенджий казачьи эскадроны... Город пустел с одного конца, а с другого входили красноармейцы...
   Происходил какой-то таинственный процесс. Город обновлялся, наливался неведомой новой жизнью. Хмуро, сердито стояли опустевшие дома главных улиц: у распахнутых дверей валялась битая посуда, поломанная мебель, солома, бумага, рогожи, веревки, осколки от ящиков и сундуков: здесь только недавно спешно что-то собирали, куда-то увозили, дом-сироту оставляли пустым и одиноким... Смотрел он, а с ним другой и третий - вся эта недавно столь шумная, богатая, расцвеченная улица,- смотрели недоуменно на новых пришельцев. Сердито смотрели пустые бездушные окна, длинные коридоры, настежь распахнутые двери, раскрытые погреба и чуланы.
   Пахло плесенью, смертью. Было невыносимо тошно, словно только-только через эти распахнутые двери и окна повытаскивали покойников, оставили комнаты неубранными, а добро хозяйское растащили...
   Не было видно лица человеческого, не слышно было живой речи: где-где забился человек и, как затравленный зверь, выглядывает робко из-за угла и ожидает заслуженной и неизбежной кары. Или к воротам выползет старушка - держит на тарелке хлеб-соль, будто рада-радешенька новым гостям. Стоит и дрожит, как старая высохшая тряпица на буйном ветру: ее, старую, выслали одну, а сами домашние попрятались, скрылись, разбежались.
   - Тебя, бабка, не тронут, ты стара!!
   И долго стоит одна, с вытянутыми руками, с простертым кому-то хлебом-солью. Но мимо, мимо мчатся люди, не видят они старушку,- не до нее, не нужна никому.
   Уж расползлась, пропала ночная темень,- вырастало теплое солнечное мартовское утро... Веселые, словно подновленные в ранних лучах, глядели настежь открытыми глазами избушки рабочих окраин. Поднялись и стар и млад, высыпали на улицу, знать не знали и знать не хотели, где тут главные начальники, где рядовые бойцы: кидались навстречу вступавшим товарищам, хватали за руки, бросались на шею, целовали их, незнакомых, вкрапливались синими рабочими блузами в зеленый лес красноармейских гимнастерок и шли вместе с ними, дружно гуторили, быстро-быстро на ходу торопились рассказать, что важно, что нужно знать, а потом про свою жизнь, про свои мучения, про долгое ожидание, про радостную встречу. И в распахнутые окна, и с крыш, и с заборов - отовсюду неслись приветствия проходившим крепкой, четкой поступью красноармейским полкам. Перед окнами на высоких, бог весть откуда добытых шестах мотались красные флажки - и новые и старые, грязные и разодранные, часто клочок головного платка, потрепанной девичьей юбки. И на груди прицеплены красные ленточки,- даже раздобыли их мальчишки, что вот бесенятами снуют теперь и вывертываются стремглав по рядам проходящих, по толпам и кучкам стоящих у окон жителей. Где-то в стороне, взгромоздившись на ящик, что есть мочи кричал рабочий:
   - Да здравствует Красная Армия!!!
   И по улицам и переулкам, близкие заражая дальних,- выносили и ревели толпы стоявших бурное:
   - Ура... ура... ура...
   - Да здравствуют красные артиллеристы!!!
   И ухнул новый взрыв нескончаемых криков-приветствий, незаметно объединившихся в священный гимн:
  
   Вставай, проклятьем заклейменный,
   Весь мир голодных и рабов!
   Кипит наш разум возмущенный
   И в смертный бой вести готов!..
  
   Охватила песня от стара до мала,- и с крыш и из подвалов пели ее молодые, задорно-звонкие, пели хриплые, старые, а там чуть слышные, почти детские голоса. Полки зычным ревом подхватили гимн и грянули вместе с рабочими.
   Ударила музыка, зарыдали, застонали и полились все дальше, глубже и звуки и слова удивительной мелодии...
   Вот верхом на коне навстречу вступавшим войскам выносится Паценко. Он машет на скаку красным платком, что-то кричит захлебывающимся голосом. Но не понять, не разобрать его слов,- только по блеснувшим в глазах слезинкам видишь, как потрясен и как он хочет передать свой восторг, бурную радость этим мученикам и героям, что так вот спокойно, шаг за шагом, рота за ротой идут в сердце освобожденного города...
   Новые и новые, новые роты и батальоны... Гуще красная рать, выше радость, горячей пламенные речи.
   Вечерние сумерки проглотили и стены и лица человеческие: черная тьма в глухой и тихой камере. За дверью не слышно ни беготни, ни окриков, ни брани. Могильная, глухая тишь. Только где-то в отдалении чуть слышно странное движенье: шумит, нарастает, спадает, шумит непрерывно, как волны далекой горной реки. Но это не в коридоре, это где-то дальше, может быть, во дворе... Тюрьма притихла.
   Зато по улице движение с каждой минутой все торопливей. Визг, свист, фырканье коней, скрежет машин... Улица бурно непокойна. Что это с нею сегодня, в эту черную-черную ночь?
   И заключенные тихо меж собой переговаривались, недоумевая и радуясь, и опасаясь, не зная, откуда этот полуночный шум и куда он что несет с собой для них - пленников подвала. Вот как будто тише... Примолкла улица. Но не надолго. Откуда-то издалека уже доносились новые звуки: это пела масса...
   - Товарищи! - крикнул кто-то.- Поют... там поют... Что это? Откуда?
   Все вскочили с полу - и к дверям. Крепка тюремная дверь: не отомкнётся. Примолкли. И тихо-тихо запели гимн. А там, за окнами тюрьмы, поют; и ближе, все ближе волны песни. Уже нет сомненья: огромная толпа подходит к каземату... Вот они сгрудились, кричат. Вот вбегают во двор... Ахнул резко выстрел,- вздрогнула камера... Мчатся по коридору... Вот уж у самых дверей топот, крики... Вот и дверь сорвали с петель...
   - Живы ли? - крикнул из коридора чей-то знакомый голос.
   И, потрясенная, крикнула камера одно только заветное:
   - Товарищи!!
   Надя выскочила в коридор: около пылающего факела стоял Виктор. Она кинулась к нему и не могла в волнении выговорить ни слова.
   - Здравствуй, здравствуй, Надя! - пожимал ей кто-то руку.
   Оглянулась: Чудров.
   Это он встретил Виктора, когда тот с батальоном вступил в город, и вместе они кинулись по местам заключения.
   За воротами ждала огромная толпа рабочих.
   - Ура!.. ура!..- загремело со всех сторон, лишь только они при свете факела вышли на волю.
   - Да здравствуют освобожденные товарищи! - крикнул Чудров.
   И новыми криками всколыхнулась ночная тишина. При свете факелов со знаменами шли по городу толпы рабочих, а тишь прорезали стальные слова:
  
   В царство свободы дорогу
   Грудью проложим себе!
  
   Сумерки бледнели. Занималась заря.
  
   <1923>
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   В восемнадцатом году.- Работать над повестью писатель начал в мае 1923 года, то есть через четыре месяца после окончания "Чапаева". Впервые была опубликована в конце 1923 года в Краснодаре издательством "Буревестник". О процессе работы над повестью Фурманов рассказывает в дневниковой записи от 15 мая 1923 года, озаглавленной "Шестьдесят и цветы". Сначала он хотел написать очерк из времен гражданской войны, основой которого являлся услышанный им рассказ о том, как белогвардейский генерал Покровский в одной из кубанских станиц выпорол учительницу. Однако в творческом процессе первоначальный замысел произведения видоизменялся, а затем был отброшен совсем. Вместо очерка Фурманов написал повесть совершенно на другую тему. "И как это вышло,- признается он,- не знаю, не пойму сам: учительница должна была прийти в семью Кудрявцевых. Это требовалось ходом развития очерка по первоначальному моему замыслу. А в семье Кудрявцевых есть Надя, дочка, девушка... И вдруг она превращается, эта Надя, в героиню повести, а около нее группируется молодежь: тут и гимназисты, тут и подпольный работник, а от этого подпольного работника... пришлось перейти к самой подпольной работе на Кубани. Пришлось целую главу посвятить тому, чтобы изобразить подпольщиков, их работу... И повесть развернулась совершенно неожиданно, захватив такие области, о которых первоначально и помыслов не было никаких" {Дм. Фурманов, Из дневника писателя, "Молодая гвардия", М. 1934, стр. 27.}. Рассказывая о работе над повестью, Фурманов приоткрывает свою творческую лабораторию и подчеркивает мысль, что "не всегда автор владеет материалом" и что бывают такие моменты, когда "сам материал захватывает мощною стихией и увлекает автора, как щепку, в неизвестную даль" {Там же, стр. 26.}.
   В архиве Фурманова сохранился план одного из ранних вариантов повести, по которому учительница еще действует наравне с Надей как героиня повести {Архив ИМЛИ, И-62, 16.}. В дальнейшем от сюжетной линии, связанной с учительницей, писатель отказывается. На первый план выдвигается судьба Нади Кудрявцевой, и основным содержанием повести становится, как определил сам Фурманов, "история перерождения девушки из обывательницы в революционерку" {Из письма Фурманова в издательство "Буревестник". Цитируется по кн.: Е. Наумов, Д. А. Фурманов, изд. 2-е, испр., Гослитиздат, М. 1954, стр. 51.}.
   В отличие от большинства других произведений Фурманова в повести "В восемнадцатом году" изображаются вымышленные герои. Несомненное значение для работы над повестью имело пребывание Фурманова на Кубани в 1920-1921 годах. О классовой борьбе на Кубани, о зверствах белого генерала Покровского, о борьбе за Краснодар в феврале-марте 1918 года, когда развертывается действие повести, писатель хорошо знал и по рассказам своей жены Анны Никитичны, которая участвовала в освобождении Краснодара от войск белогвардейцев и кубанской рады, а ее семья стала жертвой белогвардейских репрессий (отец был расстрелян, шестнадцатилетний брат арестован).
   Первый вариант повести "В восемнадцатом году" датирован писателем 2 сентября 1923 г. Он не удовлетворил Фурманова: "Очень торопился... Конец скомкал. Ная (Анна Никитична Фурманова.- П. К) устыдила, что плох, советовала переделать. Указывала между прочим, что "обыск сделан по-меньшевистски - очень уж сыщики вежливы,- так на Кубани не бывало". Засел - весь день сегодня писал. С "Обыска" - все заново, кроме начала последней главы... В конце как писал - слеза была, ей-ей. Как запели "Инт[ернациона]л" - очень себе ясно представил, как поют его узники. Это момент!" {Архив ИМЛИ, П-62, 17.}
   В новом варианте, помеченном 12 сентября 1923 г., повесть значительно изменилась и увеличилась в объеме. Фурмановым было заново написано 42 страницы текста. Общий характер переработки повести отражает следующий план, набросанный Фурмановым: "1. В обыске - грубее. 2. В ночь ухода белых - картина зверств. 3. Охрана рабочих ночью. 4. "Развязка" - ярче, распространеннее" {Там же, П-62, 18.}.
   В 1925 году, готовя повесть для нового издания, Фурманов подверг ее весьма основательной правке. В Центральном Государственном архиве литературы и искусства СССР (ЦГАЛИ) и в архиве ИМЛИ хранится по экземпляру повести "В восемнадцатом году" в издании "Буревестника", в которые рукой автора внесены идентичные изменения. Эти изменения настолько значительны, что дают основание говорить о новой редакции повести.
   Большая переработка произведена в начале повести. Первая часть главы "Город" Фурмановым написана заново: он более четко и ярко обрисовал жизнь рабочего квартала Дубинки и центральной части города, населенной буржуазией; ввел документальный материал (тексты большевистской листовки и статьи из белогвардейской газеты); сильнее развил мотив о грядущем и неизбежном обновлении жизни. В последующих главах снят налет "красивости" в характеристике Виктора Климова, уточнено психологическое состояние Нади во время обыска и в тюрьме. Много поправок разного рода внесено в главу "Обыск" и особенно в главу "Развязка".
   Фурманов убирал повторения, лишние слова, устранял натуралистические описания и сравнения. Он стремился сделать более выразительным язык произведения, чему не в малой степени способствовало введение эпитетов и метафор. В диалогах Фурманов максимально приближал речь своих героев по синтаксису и интонации к разговорной.
   Вновь переработанный вариант повести "В восемнадцатом году" вышел в 1925 г. дважды: отдельным изданием в московском издательстве "Долой неграмотность" и в сборнике "Путь борьбы" (изд-во "Новая Москва").
   При жизни Фурманова повесть получила противоречивую оценку. Вымышленные герои, установка на психологическое их раскрытие, изображение мещанско-интеллигентской среды в революции - все это воспринималось некоторыми критиками как нечто мало интересное, как отход от основной линии творчества, выразившейся в "Красном десанте" и "Чапаеве". В этом смысле показателен отзыв о повести И. Машбица-Верова ("Известия", 1925, No 195, 28 августа). Иначе оценено произведение в рецензии Ст. Кривцова, опубликованной 5 апреля 1924 года в "Правде" (No 78). Рецензент приветствовал тему книги, увидел в ней ценный воспитательный материал, особенно для молодежи, считал повесть написанной "живо" и "с большим подъемом".
   Печатается по отдельному изданию 1925 года (изд-во "Долой неграмотность").
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 633 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа