bsp; Вечером Митревна, беспрестанно обтирая уголком платка слезящиеся глаза, передала этот разговор Лизутке.
Вечером же не утерпел и Сергей Петрович, чтобы не рассказать Федору во всех подробностях разговор свой с Иваном Петровым. Усадив его на ступеньке балкона и приказав ему и себе вынести чаю, Сергей Петрович до конца вылил свое дружелюбие и благосклонность. Он повторил и Федору свое предложение быть за него сватом. Федор благодарил с признательностью и действительно был растроган живым участием Сергея Петровича. Решили сделать так: написать письмо родителям Федора и по получении от них ответа Сергею Петровичу прямо ехать к Ивану Петрову.
- Хотя я совершенно не понимаю, Федор, зачем тебе писать об этом,- кипятился Сергей Петрович,- какое кому дело до твоих чувств к Лизе?
- Никак нельзя, Сергей Петрович, - упрямо возражал Федор,- никак невозможно без родительского благословения.
Во всяком случае, они разошлись довольные друг другом и каждый по-своему счастливый.
Впрочем, Сергей Петрович считал себя счастливым не потому только, что ему удалось сделать, как он думал, полезное Федору, но и потому, что еще до появления Ивана Петрова к нему приехал Дмитрий Арсеньевич Летятин и в необыкновенно торжественной и приличной форме сообщил ему, что он по делам уезжает в Петербург и что просит Сергея Петровича не оставить своим покровительством Марью Павловну. Дмитрий Арсеньевич не позволил себе ни одного намека на то, чтобы ему было известно все, но Сергей Петрович легко догадался по самому виду Дмитрия Арсеньевича и по официальной и несколько напряженной манере его разговора, что ему все известно. Он приехал точно с визитом, в сюртуке, застегнутом доверху, и лицо его, обыкновенно цветущее и самодовольное, было бледно, ясные выпуклые глаза потускнели и ввалились. Он и в этот раз не подал руки Сертею Петровичу; холодно промолчал, когда Сергей Петрович, умиленный его великодушием, вздумал извиниться за некоторую резкость выражений в их недавнем споре; отказался от чая и от предложения закусить.
Вечером на другой день Федор догнал Лизутку и Дашку, шедших домой позади других девок, и пошел с ними рядом. Он еще в первый раз в этот день увидал Лизутку.
- Ну, как дела? - спросил он.
- Ох, уж и не знаю, что сказать,- проговорила Лизутка,- батюшка что говорит: "Пойдет, говорит, Федор в зятья,- обеими руками выдам, а ежели в зятья не пойдет, чтоб и думать забыли... Аль я, говорит, из ума выжил - за тридевять земель девку выдавать?.. А коли эдак, пусть хоть теперь сватов засылает; я, говорит, на Мишеньку Арефьева и внимания своего не обращу..." - И она с тревогой поглядела на Федора. Тот опустил голову.
- Вот оно какое дело,- сказал он в раздумье и немного погодя повторил со вздохом: - Вот дело-то какое...
Несколько минут они шли молча.
- Чего тебе не идти-то? - сказала Дашка. - Авось двор-то исправный. Петрович, гляди, какой еще крепкий!.. Али скотину теперь взять, вон две коровы у них, да, никак, овец с двадцать,- будет, что ли, двадцать-то, Лизутка?
- Двадцать две,- печально ответила Лизутка.
- Ишь сколько! А там лошади... эдак да не идти!
Но Федор и на это только вздохнул глубоко.
По земле ходил легкий ветерок и колебал нивы. Крепко пахло сеном от скошенного луга. В небе зажигались звезды. Сумерки были теплые, с тихим и кротким отблеском зари, с прозрачным и гулким воздухом, в котором ясно раздавался всякий звук. Шедшие впереди девки пели плясовую песню, и солдатка Фрося, размахивая платочком, плясала под нее.
- Побежать и мне "Березу" подтянуть,- неожиданно проговорила Дашка.- Экая эта Фрося отчаянная! - И она побежала к девкам. Лизутка прижалась к Федору и опять с тревожною робостью посмотрела ему в лицо.
- Федюшка,- прошептала она, и на ее глаза навернулись слезинки,- аль не пойдешь в зятья-то?.. Я ли тебя не любила бы, желанненький?.. Я бы тебя, друга милого, с глаз не спускала... Аль не пойдешь, друженька?
Федор засопел носом и крепко обнял Лизутку.
- Краля ты моя... Я бы не токмо что в зятья,- я бы из-за тебя в батраки пошел!.. Вот батюшка-то как!
- Пиши, пиши письмо-то, сизенький... Аль уж они враги своему детищу!.. Ты им напиши, Федюшка, получше, хорошенько все пропиши... Пусть-ка люди-то меня охают, али семья наша какая непутная. Пусть-как скажет кто!.. Я тебе не в похвальбу какую скажу: я, жать ли, вязать ли пойду, я ведь никому не поступлюсь... Или я озорная какая? Я словечушка не пророню лишнего... Ты все пропиши, Федюшка! Вот теперь женихи сватаются... а какие мои года? Мне прошлым успеньем семнадцатый пошел, а уж батюшке говорили: кабатчиков сын из Богдановки всей бы радостью взял... Да наплевала бы я на него, рябого черта!
- Аль я не знаю? Я-то что... как батюшка вздумает.
- Да ты пропиши ему, что заработок-то отсылать будешь. Аль мы за деньгами твоими погонимся?.. Батюшка говорит: парень-то мне по нраву.
- Барин будет писать, обещал...
- О-о? Вот дай бог ему здоровья. Голубенок ты мой, то-то любить-то я тебя буду...
- Еще что говорит барин-то,- с легким оттенком насмешливости сказал Федор,- я, говорит, сватом поеду за тебя, я, говорит, для тебя вот как - всею душой!
Лизутка засмеялась, но, подумав, с живостью проговорила.
- Пускай, пускай его, Федюшка, пусть сватается... батюшка-то у него землю снимает, поди, сговорчивей будет с барином.
И толки о предполагаемом сватовстве, о свадьбе разогнали их заботы. Федор перестал сомневаться в согласии своих родных; и как же было ему сомневаться в этом согласии, и как же было думать ему о какой-то помехе, когда, прижимаясь к нему, медленною поступью шла красивая девка с косою до пояса, с ласковым блеском в глазах, полногрудая, румяная, темнобровая, и такая близкая ему, что он не мог сказать, когда увидел ее в первый раз, потому что ему казалось, что он весь век знал ее и смотрел на нее? Они далеко отстали от девок, и хорошо было им идти вдвоем, обнявшись. Ветерок тянул в их разгоряченные лица запахом трав и цветущих полей. Сумерки становились все гуще; веселая плясовая песня одевала весельем и ясностью широкий простор окрестности и смутным гулом отдавалась в лесу, лежащем на дороге... Встретилась им лихая тройка, быстро промелькнувшая мимо с удалым криком ямщика, с разливчатым звоном колокольчиков и грохотом колес; ямщик обернулся и лукаво подмигнул им, молодцевато скосив набекрень шляпу, повеселели лица унылых седоков, сгорбившихся в тарантасе с своими кокардами на околышах, с темно-зелеными портфелями на худых угловатых коленях... И так было хорошо Лизутке и Федору, что когда прервалась плясовая песня "о березе" и тонкий голос Фроси затянул:
Все кусточки, все листочки веселехоньки стоят,
Веселехоньки стоят, да про милова говорят,
Тужить, плакать не велят...-
обоим им казалось, что это именно им, Лизутке и Федору, не велят тужить и плакать "веселехонько" шелестящие листочки развесистых лип.
Наутро Сергей Петрович со всевозможною убедительностью написал письмо в нижегородскую деревню Федора и не пожалел красок, расхваливая Лизутку, ее отца и всю ее семью.
- Вы, Сергей Петрович, пуще насчет заработков-то налегайте,- раза три повторял Федор,- чтоб насчет заработков беспокойства не было: хотя ж я и удаляюсь во двор, но заработки согласен отсылать родителю по-прежнему.
- Не беспокойся, не беспокойся, Федор,- снисходительно улыбаясь, сказал Сергей Петрович,- так, брат, написано, что не могут отказать. Я, пожалуй, для твоего удовольствия напишу и о заработках, но это не важно... Тут важно на душу подействовать, возбудить в них чувство гуманности, справедливости,- и, заметив, что лицо Федора внезапно поглупело при этих словах и сделалось неприязненно-вежливым, Сергей Петрович раскрыл свой портсигар и благосклонно произнес:
- Кури, кури, пожалуйста... кури, Федор.
Летятин собирался в Петербург. Уложивши собственноручно и с великою аккуратностью свои кабинетные вещи в изящный чемодан, оправленный посеребренным металлом, он потянулся, вздохнул от усталости и, вдруг вспомнив, что его мучило все эти дни, сел на диван и, опустив голову на руки, глубоко задумался. О, ему было очень тяжело! Ему и потому еще было тяжело, что беда пришла как-то внезапно, неожиданно, застала его врасплох, в период того самодовольного состояния души, когда все кажется удивительно целесообразным и ясным. Вступая в настоящую, в "серьезную" жизнь, он, думалось ему, твердо знал, что добро и что зло в жизни, и принял большие меры, чтоб обезоружить зло и заручиться добром. Он знал, что бедность - зло, и разнузданные страсти - зло, и болезнь - зло, и так называемые "увлечения" - зло; и вот в противовес этому злу он заручился очень высоким окладом в банке, разумною и красивою женой, щепетильною охраной здоровья, умеренностью, порядочностью; и за все-то эти бастионы ворвалась враждебная сила и теперь нагло потрясла их даже до самого основания. Все перепуталось в его голове... Правда, по внешности он и теперь не изменил своей всегдашней последовательности: все, что он считал нужным и должным,- все проделал он высокоприлично и неукоснительно.
Но ему было тяжело. По временам на него находили припадки малодушия. Раз даже что-то вроде ненависти почувствовал он при взгляде на Марью Павловну, когда она самым беспечным тоном, как ему показалось, спросила его, отчего он так бледен и здоров ли он. Другой раз, оставшись один, он плакал. И вот теперь, глубоко задумавшись о своей жизни и о том, что ясность этой жизни необходимо должна теперь померкнуть, а основательно проторенная жизненная колея загромоздиться неожиданными препятствиями, он опять испытывал чувство тоски и страха. Это был невежда в математике, который зазнался оттого, что безошибочно решал задачи с известными величинами; ему дали решить задачу с неизвестною величиной, и вместо того чтобы искать неизвестное в отношении уже известных ему величин, он произвольно считал "икс" тоже известным ему; и когда он был на высоте своей "последовательности", ему казалось, что хотя задача и трудная, но разрешимая; и когда падал духом, он видел, что задача неразрешима для него.
На этот раз он подумал, что нужно во что бы то ни стало добиться, чтобы задача была поставлена иначе. О, лишь бы устранить этот загадочный и мучительный для него "икс"! Может быть, больна Марья Павловна? Может быть, ей действительно хочется пожить в деревне? Может быть, ей приятно было общество Сергея Петровича, и оскорбило ее то, что он резко обошелся с Сергеем Петровичем? Как было бы все прекрасно, если бы одна из этих "известных величин" была причиной всей тревоги.
Он выпил залпом стакан воды, привел в порядок волосы и, постучавшись, вошел в комнату Марьи Павловны. Она сидела печальная, с заплаканными глазами, над тетрадкою, переплетенной в темно-зеленый сафьян и украшенной на каждой странице вырезными картинками. Это была тетрадка Коли. При входе мужа она поспешно бросила тетрадку в ящик стола и, задвинув его, повернула два раза ключ. Кроткое выражение на ее лице тотчас же заменилось выражением тупой и страдальческой покорности.
- Я помешал тебе? - тоном виноватого спросил Летятин.
- Ах, пожалуйста...
Он неловко уселся и помолчал.
- Ты хотел что-то сказать? - с нетерпением проговорила Марья Павловна.
- Да... я... видишь ты, что я хотел сказать: я хотел сказать... то есть я хотел просить тебя... подумай!
- О чем?
- Неужели все это так нужно, что ты делаешь?.. И неужели необходимо... портить и свою и чужую жизнь?
Марья Павловна пожала плечами.
- Послушай,- торопливо заговорил Дмитрий Арсеньевич, подымаясь со стула,- послушай, Маня, что я скажу: оставим это! - И, боясь, чтоб она не перебила его, продолжал, возвысив голос: - Я знаю, что ты скажешь, но погоди, погоди... В чем дело? Почему? Где логика?.. Ты сама сознайся, Маня, что тут и следа нет логики. Ты любила меня. Все, что ты требовала от жизни, я все старался давать тебе. Наши принципы были совершенно сходны... Нашу жизнь мы всегда устраивали с общего согласия, разумно и трезво. Вообрази же, что вдруг этот нормальнейший режим, эта рациональнейшая и трезвейшая постановка важнейших жизненных задач рушится без всякой видимой причины... Что это значит такое?.. Надо подумать об этом, Маня.- И снова, не давая ей говорить, продолжал: - Не думаешь ли ты, что ты больна? Тогда лечись, лечись, вызывай к себе какую угодно знаменитость... Ты хочешь жить в деревне? Живи; летом я буду приезжать, а ты живи, живи хоть круглый год... Ты оскорблена моим разговором с Сергеем Петровичем? Тогда я извиняюсь перед ним, даю ему какое угодно удовлетворение. Ты рассуди и подумай одно: странная и необъяснимая нелогичность, - отчего это? Ты говоришь, любишь... того и не любишь меня; ну, укажи ты мне причину, причину этой нелюбви! Я мог сделаться негодным человеком, лгуном, развратником - сделался ли я таким? Нет! Я мог сделаться уродом, пьяницей, хронически больным, мог поглупеть, одряхлеть - стал ли я таким? Нет и нет. Подумай наконец, что же это значит?.. Когда развитой человек как будто без причины сердится, он ищет причину и непременно находит ее: либо встал поздно и с головною болью, либо печень опухла, либо желчь разлилась. Поищи же причину! Ведь сама посуди, ты говоришь: дважды два - пять...
- Ах, оставьте меня, пожалуйста!.. Не знаю я этого... И ничего не хочу знать... Поймите вы, что я не могу, не могу так... Что вы меня мучите?.. Я знаю одно: вы были такой в моих глазах, а теперь не такой... Я вас очень уважаю, Дмитрий Арсеньевич, но жить с вами, быть вашею женой не могу,- понимаете ли? - не могу, не могу!.. И зачем нужны все эти объяснения?.. Вы, конечно, помните наш договор: не стеснять свободы друг друга. Помните?
- Но мы тогда подразумевали, что, может быть, не сойдемся характерами.
- Бог знает, что мы тогда подразумевали!.. Я помню одно: не стеснять свободы... Я не могу, не хочу быть вашею женой,- этого, кажется, довольно. Я вам говорю, что люблю другого,- неужели мало этого?
- Но ненормально, Маня...
- А! Ненормально? - в сильнейшем раздражении вскрикнула Марья Павловна.- Значит, по-вашему, нормальна подлость... нормально любить одного и принадлежать другому?.. Да что я вещь, что ли, Дмитрий Арсеньевич?
- Не вещь, но ты больная...
- Очень, очень гуманно!.. Ну, хорошо, вы согласны жить с такою женой, которая лжет по болезни, хорошо же! Я лгала перед вами,- слышали? - уже лгала... Я позволяла целовать себя... Я выслушивала признания в любви... Не дальше, как три дня тому назад, я сама целовала Сергея Петровича... и вот этими самыми руками (она высоко подняла свои руки) обнимала его, чужого, а не вас, своего законного мужа!
- Весьма жаль, что вы прибегли к этой отвратительной лжи,- с презрительною усмешкой сказал Летятин, весь вытянувшись и изменяясь в лице.
- Как видите, прибегла,- ответила Марья Павловна усталым, равнодушным голосом.
- Я действительно полагал иметь дело с честными людьми.
- Напрасно.
- С человеком, способным на такие низости, действительно лучше всего разойтись.
- Вот видите!
- Но как же вы смели, сударыня, заводить шашни, нося мою фамилию? - совершенно взбешенный закричал Летятин.- Как вы осмелились трепать в грязи мое имя?.. И еще имеете наглость указывать на какие-то договоры, на принципы!.. С развратницами один договор - гнать их из честного дома,- слышите ли? - гнать, гнать, гнать...
Марья Павловна сидела, не спуская глаз с мужа, и странно улыбалась будто чужою, заимствованною улыбкой С последними словами он выбежал из комнаты, крепко хлопнув дверью, она все продолжала сидеть, жалко улыбаясь. И когда в ее оглушенном сознании вдруг повторились упреки мужа, вдруг раскаленною струей поразили ее внутренний слух слова: "Развратница, шашни, трепать в грязи",- она судорожно схватилась за горло и, побледнев, как полотно, без стона, без вздоха, без дыхания повалилась на пол.
Летятин уехал в ту же ночь, не простившись с женою. Оправившись от обморока и лежа в постели, она прочитала краткую записку от него: "В соблюдение приличий я требую, чтобы вы начинали дело о разводе. Издержки процесса брать на себя не намерен, ибо мне нужны деньги для сына. Весьма сожалею, что принужден был прибегнуть к резким обобщениям".
"Для сына... для сына...- растерянно пробормотала Марья Павловна.- Но неужели он намерен совершенно отстранить от меня Колю?.. Господи, что же это такое?"
Между тем Дмитрий Арсеньевич, сидя на мягком диване первоклассного вагона, мчался вдаль. Ему, несмотря на мягкие пружины дивана, было очень скверно, но зато "задача" помещалась в его последовательной голове с совершенно готовым разрешением. Развращенность Марьи Павловны - вот причина всего! Он просто не угадал ее темперамента. Теперь для него стали чрезвычайно ясны и ее скука, и ее пресыщения рациональною жизнью, и ее лихорадочные посещения балов, театров, концертов, спектаклей. Очень вероятно, что у ней и тогда, особенно за границей, были какие-нибудь амуры, но все-таки в столице, в среде культурного общества, она не решалась посягать на приличия; здесь же - эта дурацкая простота отношений, это мерзейшее захолустье и единственный знакомый, здоровый малый с румяною рожей и дикими идеями, и вот всего этого оказалось вполне достаточно, чтобы разнуздать ее темперамент. "Принципы!- с злобою восклицал Летятин.- Убеждения! Ах, вы..."
Впрочем, на курьерском поезде Николаевской дороги Дмитрий Арсеньевич встретил некоторых знакомых, которые очень ему обрадовались и сразу затеяли с ним интересный деловой разговор преимущественно о реализации новых бумаг, вышедших в то время. Эта встреча, а затем и вообще дорожные впечатления сделали то, что он по приезде в Петербург значительно успокоился. Не изменяя своего мнения о причине разрыва с женою, он сообразил, однако же, что из-за этого ему еще не следует приобретать репутацию отсталого человека. На отчаянное письмо Марьи Павловны о Коле он с достоинством отвечал, что, вероятно, ничто не воспрепятствует Коле провести будущее лето у матери, если она согласится жить летом отдельно от Сергея Петровича и если с Колей поедет брат Марьи Павловны, неженатый еще преподаватель ботаники в одном высшем учебном заведении. К сему он добавил, что дело о разводе предоставляет ее решению, готов даже в случае необходимости изображать из себя quasi-виновную сторону; в заключение же просил распорядиться, куда выслать ее деньги и вещи. В Петербурге, не прожив двух месяцев, он был снабжен поручениями в Берлин и в Лондон, где крупные и сложные операции одной финансовой сделки совершенно поглотили его, доставив ему в конце концов еще больший оклад и еще выгоднейшее место в банке.
Первые дни после отъезда мужа Марья Павловна чувствовала себя совсем плохо, и особенно плохо с тех пор, как решилась отослать мужу письмо, в котором молила не разлучать ее с Колей. Присутствие Сергея Петровича не давало ей успокоения; напротив, оно было даже неприятно для нее. Целыми днями она не уходила с террасы, защищенной маркизами от солнца, и целыми днями ничего не делала - не читала, не ела, не гуляла. Но зато, измученная своими мыслями, она скоро убедилась в их бесплодности и совсем перестала думать. И как только перестала думать, впечатления внешнего мира целительно начали влиять на нее. Звонкие голоса птиц, грозы с торжественными раскатами грома и ослепительным блеском молнии, запах цветов и деревьев, ясная лазурь неба, далекая песня в поле,- все это умиротворяло ее раздраженные нервы и незаметно вносило странный, какой-то снотворный покой в ее истерзанную душу. Спустя неделю она гуляла и, усталая, возвратившись домой, поела с небывалым еще аппетитом. Спустя еще неделю она согласилась поехать с Сергеем Петровичем на покос, и ей большое удовольствие доставили резвый бег лошади, запряженной в покойном шарабане, хорошее напряжение мускулов, когда она сама взялась править лошадью, и особенно лекарственный запах сухого сена, оживленные толпы баб и мужиков, с песнями метавших стога,- весь этот праздничный вид дружной и веселой работы.
Ответ Дмитрия Арсеньевича окончательно восстановил ее счастливое настроение. Обезумев от радости, она тотчас же послала за Сергеем Петровичем и даже удивила его невиданным еще взрывом нежности и тем отсутствием грусти и слез, которые до сих пор омрачали их отношения. "Теперь вместе, вместе...- говорила она,- ради бога скорее... Зачем я живу в Лоскове? Я люблю твой хутор,- слышишь ли? - Я хочу быть хозяйкой твоего хутора... Завтра же перееду к тебе!" Но Сергей Петрович отклонил это; с разными недомолвками он уговорил ее подождать. Одна из причин отсрочки, в сущности, была вот какая: Сергей Петрович, встречаясь со своими знакомыми, везде рассказывал, что он женится на Летятиной и что не позднее месяца процесс о разводе ее с мужем, который тянется вот уже полгода, совершенно окончится. "Это стоило пропасть денег,- говорил он,- и только благодаря некоторым связям все кончается благополучно. Притом я должен сказать, что поведение Дмитрия Арсеньевича Летятина во всем этом деле очень, очень благородное". О другой причине несколько позднее узнала сама Марья Павловна.
Раз, катаясь по полям в своем элегантном шарабане, они увидали тяжело нагруженные подводы, тянувшиеся к ним навстречу. Подъехав ближе, Марья Павловна приметила, что впереди подвод шел конюх Сергея Петровича и что груз состоял из больших ящиков с надписями: "Сан-Галли", "Лизере", "Шредер"...
- Все благополучно, Сергей Петрович,- сказал конюх, останавливая переднюю лошадь и снимая шапку перед господами.- По квитанции все получено.
- Благополучно? Ну, хорошо, хорошо, ступайте.
- А как же, Сергей Петрович, значит, составлять прямо к дому?
- Да, да... ступайте! - и Сергей Петрович ударил вожжами лошадь.
- Это что же такое? - в недоумении спросила Марья Павловна.- Эти вещи от Сан-Галли?
- Невозможно же, Marie: у меня ведь возмутительная обстановка!
- Но, например, от Шредера - это, вероятно, рояль - у меня же есть рояль?
- Ну, что это! Я хотел иметь все самое хорошее...
- А от Сан-Галли, например, что это в таком большом ящике?
- Это? Это необходимая вещь... Купальный шкаф.
- Но для чего же, Serge? - тоскливо воскликнула Марья Павловна: она припомнила, что ее жизнь с Летятиным начиналась именно такими покупками от Сан-Галли, Шредера и Лизере, и ей было очень неприятно это совпадение.
- Но, дорогая моя, повторяю тебе, что у меня ужасная обстановка.
- Напротив, у тебя так просто, так мило.
- Зачем же обходиться без вещей, к которым ты привыкла?
- Да ведь опротивел мне весь этот несносный комфорт!
- Нет, нет, не говори этого, Marie... Наконец, мне было бы очень неприятно, если бы ты, моя прелесть, моя несравненная красавица, очутилась в какой-то хижине дяди Тома. Вокруг тебя должно быть все хорошее, все изящное, все красивое!
- И даже купальный шкаф?
- И даже шкаф, потому что я хочу, чтобы ты всегда была свежая и здоровая. Ты знаешь, я настолько не согласен с Дмитрием Арсеньевичем, насколько он тяготеет к бюрократии и к этому противному культурному ритуалу... Конечно, это очень отсталые и даже возмутительные понятия, но раз мы решили приносить пользу деревне, мы этим не отказываемся от благ цивилизации. Я в этом случае прибегну к аналогии: представь, что это солнце есть цивилизация,- он указал рукою на облачное небо,- и представь, что есть страна, буквально покрытая разным сугубым мраком... Но в стране есть рефлекторы,- одним словом, мы с тобой и люди одинакового с нами... ну, хоть одинакового типа. Прекрасно. Вообрази теперь, что эти люди, или эти рефлекторы, как я их называю, собираются в одном месте и все испускают сильный свет. Понятно, они очень мало разгоняют темноту! Ведь они собрались в одном углу,- как же осветить большое пространство? И они совсем не разгоняют темноту, а светят только для себя самих. Прекрасно. И вот мы уходим из этого скопления в самую глубь темноты, в пучину, так сказать. Мы тоже должны во всем блеске отражать солнце-цивилизацию (он снова ткнул пальцем в небо), но свет, от нас падающий, будет, несомненно, разгонять темноту, а не утешать только нас самих. Это теория справедливого распределения, друг мой!
- Но какой же свет от моего купального шкафа?
- Ах, Marie, так невозможно формулировать! Ты берешь подробности, частность, деталь!.. но нужно шире смотреть на вещи. Кто же в таких вопросах берет детали?.. И, пожалуйста, ты не возражай...- Он поцеловал ее руку.
Мария Павловна легонько вздохнула и, взяв у него вожжи, шибко погнала лошадь. Сильный ветер дул им навстречу, кругом, насколько видел глаз, расстилались желтеющие поля, волнуемые ветром; солнечный свет причудливыми пятнами ходил по ним, застилаемый быстро бегущими облаками. Вдали, у самого горизонта, неподвижно висела синяя туча и частый дождик сплошными длинными иглами спускался из нее на поля. Пахло землею, полынью, влажностью, и грудь легко подымалась, вдыхая этот славный, предвещающий дождливую погоду и грозу, запах. Марья Павловна жадно ловила свежую струю воздуха полуоткрытыми губами и глядела не нагляделась на поля, на синюю даль, на косые иглы далекого дождя, на прихотливые переливы света и теней, бродящих по полям... И в ответ всей этой свежести, простору, красоте, - в ответ этому здоровому разнообразию красоты,- в ней сильно и мужественно напрягалось непосредственное чувство жизни, самодовлеющее наслаждение жизнью, - то славное и здоровое ощущение, когда всеми мускулами, всем существом своим чувствуешь, что живешь и что каждое биение твоего сердца совпадает в один лад с неслышным биением великого сердца природы. И встреча с комфортабельными вещами на подводах незаметно исчезла из ее памяти.
В конце июля Сергей Петрович уговорил Марью Павловну съездить в Оренбург, где, по его словам, она могла увидать интереснейшие и оригинальные сцены, живо переносящие в самую глубь Востока. Там и сям он объявил под рукою, что едет венчаться с Марьей Павловной, так как бракоразводный процесс кончился. И, возвратившись из Оренбурга, они прямо проехали на хутор, как муж и жена. Крестьянам соседних деревень было выставлено по сему случаю соответствующее угощение. Из культурных людей уезда некоторые сделали визиты, к удивлению Марии Павловны: не посвященная в маневры Сергея Петровича, она приписала эти визиты успеху просветительных идей в провинции. Затем все пошло благополучно и своим порядком.
За всякими хлопотами Марья Павловна уже не могла аккуратно пить кумыс; да теперь, при взгляде на нее, любая знаменитость не нашла бы нужды в лечении,- так переменилась и поздоровела она, и такою здоровою живостью засветились ее глаза. Все подробности нового быта ужасно занимали ее. С раннего утра она ходила по хозяйству, заглядывала в людскую, в кухню, спускалась в ледник, бралась своими красивыми руками в шведских серых перчатках за грабли, заступ, лейку и целыми часами возилась в огороде и в саду. Ее изящную фигуру видели и на жнитве, и на возке снопов, и на молотьбе, и на пашне. Во все она всматривалась, обо всем любопытствовала, и все ей очень, очень нравилось. Она даже выучилась у Сергея Петровича управлять регулятором паровой молотилки и раз, не помня себя от восторга, прошла целый загон за рамсоновским плугом, необыкновенно наслаждаясь глухим звуком падающего на ребро пласта земли, крепким запахом разорванных корней и влажной подпочвы. Она порезала себе руку, пытаясь жать пшеницу; на возке снопов ей измазали дегтем прелестное платьице из китайской шелковой материи... Это были ее несчастия. Но зато как мило загорела она! Какую постоянную бодрость чувствовала она во всем своем теле! Как легко и ясно было у ней на душе! Она не любила сидеть дома и особенно не любила свою комнату; дома, и особенно в своей комнате, она видела признаки прежней своей жизни, и это отражение прежней жизни тяжелым и беспокойным бременем давило ее. Точно так же не любила она видеть и Сергея Петровича, когда он был одет в модную жакетную пару, в тонкую щегольскую рубашку с золотыми запонками, когда он по-модному причесывался с пробором, надевал свою шляпу от Брюно и лакированные ботинки с китайскими носками. Она даже не любила запаха чрезвычайно тонких духов, которыми он имел обыкновение прыскаться в торжественных случаях. Все, все это было в ее глазах признаками прежней жизни и все вносило беспокойство в ее душу, напоминало ей о том, о чем неприятно и горько было вспоминать. И напротив она любовалась Сергеем Петровичем, когда он в коротеньком пиджаке хлопотал около паровой молотилки или шел за плугом, который отчего-нибудь дурно работал в руках не привыкшего к усовершенствованным орудиям плугаря, или смело и ловко управлял молодым, только что объезженным жеребцом. Тогда его движения были особенно мужественны и свободны и казались воплощением безусловной красоты. И никогда она не чувствовала себя так хорошо, как в то время, когда Сергей Петрович приезжал с поля, и по грубому стуку сапог в передней она узнавала, что это он, и вместе с ним врывался в комнату пленительный для нее запах сена, спелого хлеба, свежей земли и смелый, громкий голос, не привыкший стеснять себя, как стесняются голоса в гостиных, в министерских приемных и в будуарах светских барынь.
Впрочем, непрерывная череда веселых хозяйственных забот и хороших впечатлений деревенской жизни не утушили в душе Марьи Павловны великодушных мечтаний о помощи "несчастным людям". Но к удивлению своему ей не удалось еще встретить таких людей. Год был урожайный, и она повсюду видела оживленные лица, дружную работу с песнями и смехом, видела довольных людей. И к еще большему удивлению она видела, как к Сергею Петровичу заезжали иногда его соседи-землевладельцы и проводили целые часы в жалобах на необыкновенную дороговизну "рабочих рук", на избалованность, грубость, мошенничество, пьянство, леность, разврат рабочих, на дешевизну пшеницы, на отсутствие элеваторов и дешевого кредита, и вот из этих-то людей многие поражали ее своим несчастным видом. Но им она сочувствовать не могла. Правда, начиная с самого покоса, по дорогам Самарской губернии тянулись нескончаемые обозы войлочных кибиток и шли вереницы оборванных, изможденных, спаленных солнцем людей. У каждой деревни, у каждого поселения разбредались скуластые, некрасивые, старообразные женщины в войлочных шляпах, дети в ермолках, старики с оголенною бронзового цвета грудью и просили ради бога хлеба. Но, несмотря на их ужасный и подлинно несчастный вид, Марья Павловна не особенно стремилась помогать им, то есть она давала им хлеба, кое-что из платья, иногда деньги, но душа ее не загоралась жалостью и любовью к ним, потому что их лица, их костюмы, язык и обычаи были слишком чужды ей. К тому же хорошие цены на жнитво скоро прекратили это нищенство.
Понятно, что Марья Павловна была посвящена в сердечные дела Федора и Лизутки. Это ее очень заинтересовало. Она немедленно познакомилась с Федором, то есть несколько раз заговаривала с ним о том, о сем, и постаралась расположить его к себе ласковым и вежливым обращением. Во время жнитва ей удалось повидать Лизутку и даже поговорить с ней, но, разумеется, поговорить о самых посторонних вещах. В другой раз, и тоже на жнитве, она успела уговорить Лизутку в первый же праздник прийти к ней, потому что выяснилось, что Лизутка знает много песен, а Марье Павловне любопытно записать эти песни.
- Да на что тебе наши песни? - спросила Лизутка.- Чай, ваши, барские, куда складнее.
- Уж надо, голубушка... Есть очень интересные у вас песни, и есть такие сборники, в которых их печатают. Вот и я хочу записать.
- Книжки печатают? Песельники? Я видала. Ну, что ж, спрошусь у мамушки... коли пустит, придем с Дашкой.
И Лизутка действительно в первое же воскресенье пришла с Дашкой на хутор. В этот день Марья Павловна была как-то особенно возбуждена и все поглядывала в окно, из которого виднелась дорога в Лутошки.
- Что ты волнуешься, Marie,- спрашивал Сергей Петрович,- и почему тебе пришла охота нарядиться сегодня в русский костюм?
- Гостей жду... Ты не угадываешь? Ах, какие любопытные гости!
- Не понимаю.
Она взяла его под руку и провела в маленькую комнату около своего будуара. Там Сергей Петрович увидал большие перемены: на зеркале было повешено расшитое полотенце; вместо унесенных низких кресел стояли белые скамейки из кухни; на столе, покрытом скатертью с красными петухами, лежали простые конфеты-леденцы, мятные пряники, помещался чайный прибор, заимствованный у прислуги. Ковра тоже не было в комнате.
- Решительно ничего не понимаю,- сказал Сергей Петрович.
- Жду к себе знакомых из деревни... хочу сближаться,- ответила Марья Павловна, застенчиво и счастливо улыбаясь.
- Лизавету? - догадался Сергей Петрович.
- Да, и ее подругу Дашу.
Сергей Петрович засмеялся.
- И ты думаешь, вы поймете друг друга?
- Отчего же? Разве они не люди?
- Люди-то люди, но мне всегда казалось, что они гораздо лучше понимают нас, когда мы не выходим из нашей роли.
- То есть как?
- Да так, что не нужно заигрывать перед ними. Вот ты русский костюм одела, зачем-то ковер приказала убрать, табуретки эти... Я бы, напротив, или принял бы их в передней, или на креслах посадил. Смотри - Федор: я знаю, он меня любит и доверяет мне, а смотри: я, если и посажу его, так у дверей. А между тем он меня любит.
- Но ты должен же уважать человеческое достоинство!
- Так тогда зачем же убрала кресла? Вообще не нам спускаться до них, а их подымать.
- Но ведь подымать в смысле образования, а не в смысле кресел и ковров.- Это, впрочем, не важно,- с нетерпением возразила Марья Павловна.- Я для того и сама оделась и здесь прибрала попроще, чтобы не сконфузить их.
- Но о чем же ты будешь разговаривать с ними? Ведь это мучительно с ними говорить! Понятия до того узки, язык до того беден, что просто слов не найдешь с ними.
- Поищу как-нибудь... Но, знаешь, какая прелесть эта Лиза! Мне ужасно хотелось бы с ней сойтись. Такая она естественная, такая простая.
- Попробуй, попробуй,- снисходительно усмехаясь, сказал Сергей Петрович.- Я так думаю, что у ней обычные качества деревенской девки: невероятная жеманность и невероятная дикость.
- Но как же ты можешь так говорить о крестьянке? Значит, по-твоему, Некрасов сочинил свою Дарью или Катерину в Коробейниках или Матрену Тимофеевну в Кому на Руси жить хорошо? И наконец, как же ты так отзываешься о деревенских людях, когда сам же всегда ратовал за деревню?
- О, милая моя народолюбка! Конечно Некрасов дал нам перлы, конечно... Но оправа, оправа нужна! - И, любуясь ее взволнованным лицом, он добавил: - Катерина - перл, а вот женушка моя - бриллиант в золотой оправе... О прелесть моя! - Он хотел привлечь к себе Марью Павловну и уже протянул было руки, чтобы обнять ее, но в это время появилась горничная и доложила, что "пришли лутошкинские девки".
- Просите, просите их сюда,- торопливо сказала Марья Павловна.- Serge, пожалуйста, уйди, пожалуйста! - И она вытолкнула его за двери.
Девки вошли, громко стуча новыми котами, шурша лощеным ситцем своих рубашек, блестя лакированными поясами и бусами,- вошли, пересмеиваясь и подталкивая друг друга, и в замешательстве остановились у дверей.
- Здравствуйте, милые мои гостьи! - бросилась, к ним, красная как кумач, Марья Павловна и, подумав мгновенно, что ей теперь делать, обняла первую девку, не разобрав даже, Лизутка это или Дарья, и поцеловала ее куда-то в верхнюю часть лица; с другою дело обошлось благополучнее: она поцеловала ее прямо в губы.
- Ну, что, вы пришли? Вот и отлично. Я очень рада,- бормотала она, без нужды перестанавливая скамейки.- Садитесь пожалуйста, Лиза, садитесь, Даша!
- Да мы постоим: ноги-то у нас не наемные,- сказала Дашка.
- Ах, как это можно! Разве гости стоят? Пожалуйста, пожалуйста!
- Иди, что ль! - прошептала Лизутка, легонько подталкивая Дашку.
Та с напускною развязностью прошла к скамейке и решительно села на нее, манерно сложив руки на коленях; Лизутка поместилась рядом.
- Дайте нам самовар скорей, пожалуйста! - закричала Марья Павловна, бросаясь к дверям.- Ведь вы, конечно, покушаете у меня чаю?.. Вот, не угодно ли конфет, печенья... Пожалуйста!
- Чего это вы заботитесь-то об нас? Такие ль мы гостя!
- Ах, нет, зачем вы это говорите?.. Я ужасно рада и благодарна вам, что вы пришли.
- Мы вот загрязним у вас,- ишь на нас обряда-то какая...
- Залетели вороны в высокие хоромы! - со смехом выговорила Лизутка.
- Кушайте, кушайте! - лепетала Марья Павловна, смущенная неприятным для нее направлением разговора, и, обращаясь к Лизутке, спросила: - Что, теперь легче вам? Деревенская страда уже кончается?
- Чего это? Чтой-то мне, барыня, невдомек...
- Вы, я хочу сказать, теперь уже кончили свою работу?
- Какая же ноне работа? Ноне праздник.
- Мы по праздникам жир нагуливаем,- подхватила Дашка.- Кабы не праздники, никакой бы лошади не хватило на нашу работу.
- Нет, я хочу сказать, жнитво уже кончилось у вас?
- Кабыть скоро. Вот на вашей земле пшеницу кончали. Теперь на своей полоске осталась, да говорил батюшка, овес поспевает, с среды будем овес жать.
- Уж наше дело такое мужицкое,- вмешалась Дашка, протягивая руку к пряникам.- Перевернешься - бьют, и не довернешься - бьют.
- Как бьют? - в недоумении спросила Марья Павловна.
- А как же? Хлеб не родится - тяжко, и урожаю господь пошлет - тяжко. Ныне летом-то смоталась совсем! Лизутке-то что? Ейный отец татар еще нанимает на жнитво, а у нас все сами, все сами.
- Ох, девка, зато и хлопот с этими татарами: вот на хлеб-то они привередливы,- ну-ка, испеки ему неудачливо: залопочет...
Принесли самовар, и хозяйка стала угощать своих гостей чаем. Но тут ей опять пришлось перенести много трудного. Выпивая свои чашки, девки каждый раз опрокидывали их и в один голос благодарили за угощение,- приходилось убеждать и упрашивать без конца. Таким образом, все-таки они выпили втроем почти весь самовар и очутились все в поту: гостьи - от множества горячего чая, хозяйка - от непрестанного волнения и от старания, с которым приискивала в своей голове подходящие слова для разговора. И странное дело, Лизутка гораздо более нравилась ей там, в поле, простоволосая, в рубахе из грубого холста, в поддерганной юбке, нежели здесь, покрытая шелковым платочком ярко-зеленого цвета, в своей шумящей от каждого движения рубахе, подпоясанная лакированным поясом и в шерстяной малиновой юбке. "Зачем она мне стала "вы" говорить? - думала Марья Павловна в промежутках напряженного и медлительного разговора.- Ведь как выходило у ней просто и мило это слово "ты"... И лицо было гораздо, гораздо умнее и симпатичнее!" После чая она попросила их спеть что-нибудь; но с пеньем дело пошло еще труднее, чем с чаепитием: уж очень церемонились и робели девки. Они перешептывались, смеялись, закрываясь платочками, мигали друг другу, и уж долго спустя Дашка решилась первая. Невероятно тонким и пискливым голосом она затянула и таким же невероятно пискливым голосом подхватила Лизутка. Марье Павловне даже стыдно стало от фальшивых и смешных для нее звуков песни. То, что до сих пор слышала она,- и в памятную для нее ночь провожанья Сергея Петровича, и в другое время,- глубоко ей нравилось и почти всегда хорошо волновало ее душу; но она никогда не слыхала деревенской песни так близко... И,- боже мой! - что это была за песня! Ей попадались народные песни в хрестоматиях; кроме того, она восторгалась в свое время песней "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка" в пушкинской Капитанской дочке; но у ней не подымалась рука записывать такую смешную и дикую чепуху, которую пели или, правильней сказать, визжали девки. Они пели:
...Всем начальникам -
Москва честь-хвала,
Да разоренная Москва до конца,-
Разорил Москву франец Палиён,
Да Палиёнщик парень молодой,-
Нет заботушки за ним никакой...
Да только есть одна - Саша с Машей,
Да белалицаи и круглалицаи -
Лицо бело-набеленое, щечки алы-нарумянены...
Из конца в конец всю Москву прошли,
Краше Саши своей никово-та не нашли!
После этой песни Марья Павловна и упрашивать их перестала: она была совершенно обескуражена. На прощанье девки рассыпались в благодарностях за угощенье.
- К нам в гости милости просим,- говорили они, перебивая друг друга,- уж мы так-то рады будем... Мы и то говорим промеж себя: то-то барыня у нас простая!.. Что приветлива, что ласкова... Не токмо что гордится аль чваниться, а никакого благородства в ней нету...
- Как нет благородства? - вспыхнув, воскликнула Марья Павловна.
Но из дальнейшего увидала, что девки под "благородством" разумеют "барство", и успокоилась. То есть она успокоилась в значении этого одного слова, но все-то в совокупности произвело на нее впечатление живейшей досады и тоски. Стыдясь показаться на глаза Сергею Петровичу и своей прислуге, она заперлась у себя и пластом пролежала до вечера.
Ей досадно было на свою "глупость", на смешное и нелепое "сближение с народом", досадно было на Лизутку, на Дарью за то, что они были так безвкусно одеты, выбрали такую дикую песню и спели ее такими дикими голосами, и больше всего за то, что ей было с ними очень неловко и отяготительно. Вечером, выйдя