се так просто и ясно,- думал он,- измышляют разные мечты и страдают из-за них?.. Удивительно! Не могут жить как следует, а непременно мечтают черт знает о чем. И непременно ведь все перепортят". И, дойдя до аллеи, ведущей в запущенную часть сада, он с пренебрежением взглянул вперед: "Маня, конечно, где-нибудь в глуши,- пришло ему в голову.- Есть ведь расчищенные дорожки, чего бы, кажется? Все хорошо, красиво, удобно,- нет, нужно для чего-то забираться в глушь, промочить ноги, изодрать платье, и все это для каких-то фантазий... Поэзия! Нет, не поэзией называть бы эту чепуху, а психопатней".
- Маня! - закричал он, увидав в глубине аллеи жену,- что тебе за охота гулять там, когда тут, посмотри, как хорошо? Посмотри, какая прелесть эти клумбы! Во всем саду только и есть одно место, на что-нибудь годное.
Марья Павловна медленно подошла к мужу.
- Где же Сергей Петрович? - спросил он.
- Кажется, уехал. Он хотел съездить в деревню поговорить относительно косьбы и вечером пить к нам чай.
- Хозяйство, агрономия! - насмешливо сказал Летятин.- Не замечаешь ты, что он уже изменился к худшему? В Петербурге он был воплощенная благовоспитанность, а тут эти резкие манеры, эта дурная привычка возвышать голос... Удивительно портит порядочных людей наше российское захолустье!
- Ты забыл, что я в Петербурге не знала Сергея Петровича,- сказала Марья Павловна, опуская глаза.
- Очень портит, очень портит,- с убеждением повторил Летятин и, предложив жене руку, повел ее вдоль излюбленных своих клумб. Она молчала. Она испытывала то неприятное чувство, когда видишь во сне ликующий весенний день и просыпаешься в сырое, пасмурное осеннее утро. Освободившись под каким-то предлогом, она побежала в дом и, бросившись на постель, зарыла лицо в подушки. Счастье любви беспокойно волновало ее, отравленное горечью лжи и будничною глубоко противною ей действительностью.
В столовой уже зажгли лампу, когда она вышла из своей комнаты. С балкона, освещенного отражением лампы, слышался громкий разговор. Марья Павловна прошла туда и поместилась в темном уголке, глубоко усевшись в качалку.
- Я не утверждаю, что всем нужно бежать из деревни,- внушительно разделяя слова, говорил Летятин,- но не надо забывать, что есть люди и люди. Деревня по самым своим свойствам требует грубых рук и грубых умов, Сергей Петрович. Вот посевы у вас - разная там пшеница, рожь, молотьба... Согласитесь, что это вещь далеко не мудреная. Дальше-с, земство, вы говорите. Что такое земство? Земство есть то же хозяйство: вместо пшеницы - раскладка, вместо ржи - школы, медицина, разные там дороги и прочее. Вещь необходимая! Но согласитесь, почтеннейший, очень не мудреная вещь. И пусть там делают. Но люди нашего склада,- это совсем особое дело. Наши идеалы - я подразумеваю естественно-научные идеалы - требуют особливых людей. Ими двигается цивилизация, культу-ра-а-с!
- Но я не понимаю, почему нельзя двигать ее и в деревне,- возразил Сергей Петрович.
- Вот почему. Какая задача развитого человека? Сложить свою жизнь так, чтобы она сходствовала с идеалом?
- Дальше, дальше.
- Для этого мне нужно стоять, так сказать, у горнила. Мне нужны, во-первых, средства. Во-вторых, мне нужны люди, с которыми я мог бы обмениваться мыслями. В-третьих, и это самое главное, мне необходимо, чтобы все было под рукой. Представьте себе, существует на свете наука гигиена и говорит она вот такое-то последнее слово. Прекрасно, я отправляюсь к Сан-Галли, отправляюсь к патентованному печнику, архитектору, гидропату и воплощаю это последнее слово гигиены. Дальше. Из Европы пришла самая свежая новость по части комфорта или вообще приспособлений для удобства человеческой жизни, - отлично, я опять иду и опять провожу в жизнь это новое удобство. Наконец я устал, желаю отдыха,- иду в оперетку, в театр, в концерт, в клуб, гуляю по Невскому и любуюсь электричеством, захожу на лекцию популярного профессора и знакомлюсь с последними выводами науки. Одним словом, во время отдыха обогащаю свой ум и приобретаю множество знаний.
- Помилуйте, ведь этак задохнуться можно! - закричал Сергей Петрович, с трудом скрывая свое презрение к тому, что говорил Летятин.- Ведь это усовершенствованная зоология, это я не знаю что!
- Усовершенствованная зоология,- с ударением подтвердил Летятин,- именно так... Как вы отстали в своей деревне. Что такое человек - особое существо, царь природы, божественный посланец?
- Ну, разумеется, животное, я и не спорю, но ведь животное общественное.
- Прекрасно-с. В чем же задача этого животного? Задача, надеюсь, состоит в том, чтоб оно было здорово, чтоб оно способно было продолжать здоровый род; это - во-первых. Во-вторых - оно, как наделенное интеллигентными способностями, должно быть счастливо, то есть окружать себя различными удобствами, вырабатывать между собою благоразумные отношения. Одним словом, брать от жизни все те наслаждения, которые совпадают с здоровьем и с благоразумием, и стремиться день ото дня расширять сферу этих наслаждений. Позвольте вас спросить, можно ли в деревне достигнуть этого? Если я очень богат, я, разумеется, и в деревне окружу себя полнейшим комфортом, но это будет внешность,- ее мало; кто мне в деревне заменит общество, театр, лабораторию, в которой мне покажут последние выводы науки,- все то, что дает интеллигентную подкладку внешним удобствам жизни?
- Боже мой, да ступайте вы на всю зиму в Москву, в Петербург, куда хотите наконец. Езжу ведь я в Москву!
- Отлично-с; но для этого опять-таки нужно быть или одинокому, как вы, или иметь большое состояние. Во-вторых, где же общество? Ну, вы приедете в Москву, сходите в театр, в Политехнический музей, послушаете музыку, но где же люди одинакового с вами склада? Их нет.
- Да на что мне эти люди, когда вокруг есть другие - есть земцы, помещики, крестьяне наконец? У меня, например, есть плотник Федор, да помилуйте, я его на самого культурного человека не променяю! Мы понимаем с ним друг друга с одного намека. И какой ум, какая сообразительность!
Летятин снисходительно улыбнулся.
- И это - общество,- сказал он,- но согласитесь, весьма далекое от естественно-научных идеалов и вообще от задач трезвого идеализма.
- Почему далекое?
- Я не имею чести быть знакомым с вашим плотником, но, например, этот ваш знакомый земец Меньшуткин; при одном взгляде на его манжетки тошнит; а манеры... Вы, однако, говорите, что это один из благовоспитаннейших.
- Значит, вы судите по наружности? Что же общего у трезвого реализма с грязным бельем?
- С грязным ничего, но с чистым - очень много. Как я могу являться в дом в грязном белье, если я знаю, что грязь противна и вредна людям? Вот видите, до чего даже и небольшие культурные особенности сообразованы с циклом здоровых и трезвых идей. Весь смысл цивилизации в том и заключен, чтобы прогрессивные идеи связывать с действительностью. И потому-то людям, доразвившимся до этой истины, необходимо держаться вместе, они могут совершенствоваться, подхватывать, так сказать, на лету передовые мысли и вырабатывать все лучшие и лучшие способы жизни. Понятие ведь можно уподобить кредитным билетам. Отчего сторублевые бумажки так чисты и свежи, а рублевые истасканы до невозможности? Оттого, что первые вращаются в руках людей культурных, вторые же попадают в обращение народу дикому. Прогресс, цивилизация, культура - точно государственный банк: они выдают ценности каждому по его интеллектуальным средствам, и нам, получившим сторублевые, не подобает отпускать их в грязные и грубые руки. Чем же достигнуть этого? А не иначе, как живя среди людей моего образа жизни.
- Какой возмутительный эгоизм вы проповедуете! Я положительно отказываюсь от такой отсталости. В деревне я чувствую себя свободным, в вашем Петербурге я постоянно связан. Там я должен служить, нести на себе эти проклятые вериги культурного общежития. Одни визиты чего стоят, черт бы их побрал! Между тем как здесь я полный хозяин. Там природа спрятана, здесь она вся налицо: купайся в ней! Вот вы сидите за своими цифрами, трудитесь... Кто же пользуется вашими трудами? А я вот посеял сто десятин белотурки, похлопотал, потрудился, и уж наверное знаю, что если уберу, так получу и положу в карман восемь тысяч целковых чистого...
- Кроме того,- дрогнувшим голосом произнесла Марья Павловна, обращаясь к мужу,- ты забываешь пользу, которую можно принести в деревне... И государство, и твое милое общество,- ведь корни всего этого здесь же, в деревне, и как же это можно все брать, брать? Разные там налоги и эти концессии, и вдруг на деревню смотреть с таким ужасным презрением. Она - несчастная, невежественная,- все об этом говорят! - и жить в счастье и все это знать... я уж и не знаю, какой это эгоизм.
- Но ведь это возмутительно - сводить дело цивилизации на личное самоуслаждение! - с жаром подхватил Сергей Петрович, вскакивая с места.- А государство, а общественная польза, а чувство гражданина? Да неужели, неужели мне закрыть глаза на все и уйти в свою культурную скорлупу?.. Значит, пусть кто хочет руководит народом, пусть кто хочет хозяйничает в земле, пусть первобытная культура истощает землю, мужик пьянствует, самоуправничает, делает разные невежественные поступки,- это не мое, все не мое дело!.. Мы, цивилизованные люди, должны проводить идеи и вообще прогресс! - с пафосом продолжал он, чувствуя себя предметом страстного внимания Марьи Павловны.- Мы - апостолы нашего божества,- и мы должны идти в земство, в администрацию, в захолустье... Мы должны достигать власти... и, не обращая внимания на грубость материала, лепить из него здание цивилизации... Кирпич! Что такое кирпич да глина, самая обыкновенная и простая глина? Но приходит архитектор и созидает Парфенон-с!
- Вы благоволили сказать: администрация. Но администрация, наиболее влиятельная, опять-таки в Петербурге и вообще в городах,- все более уязвляясь, возразил Летятин.
- Давно признано, что все наши задачи - в деревне, и об этом смешно говорить. Неужели вы пропустили труды статистики? Кажется, ясно, в чем дело! Сколько вышло реформ из вашего Петербурга, а как дойдет ваша реформа до провинции, так и превратится в чепуху; вы сочиняете, а провинция переделывает. А отчего? Все оттого, что деревня точно чугунное ядро на ваших петербургских теориях: вы норовите за тридевять земель ускакать, а глядишь, ядро-то и оттянет вас к прежнему месту. Стой, голубушка, не горячись!
- Ах, как это верно! - воскликнула Марья Павловна.
- В чем же дело? - в азарте продолжал Сергей Петрович.- А в том, чтоб ядра-то не было. Вот в этом-то и будет состоять наша заслуга. Мы, люди прогресса, составим правящий класс в деревне; деревня, не беспокойтесь, будет знать, что мы - вот они, свои люди, и тогда, если вы обдумаете что-нибудь хорошее, милости просим!
- А если, как это про журавля говорится, нос вылезет, хвост увязнет? Вы умниками станете, а мы к тому времени поглупеем, вы - бойкие, а мы и говорить разучимся.
- Во всяком случае, не заплачем, если и увязнете или поглупеете, выражаясь вашими словами.
- Но не мудрено, что вместо того нам придется крест на вас поставить.
- Может быть.
- Крест - эмблема христианская, а Христос, как известно, любил нищих.
- Нищих духом, вы хотите сказать? Да и терпеть не мог фарисеев.
- Значит, вы думаете, что мы, добросовестно и трезво устраивающие свою жизнь,- фарисеи? - изменившимся голосом спросил Летятин.
- Бывает и так.
- Очень благодарен за комплимент.
- Не стоит: для него не требуется особенных усилий ума.
- О, в этом-то я уверен! В противном случае я бы, вероятно, и не имел удовольствия дождаться от вас комплимента.
- Вы называете меня дураком? - внезапно охрипшим голосом спросил Сергей Петрович.
- Я не утратил еще привычки выражаться порядочно.
- Полноте, что это такое! - вскрикнула Марья Павловна.- Как вам не стыдно, господа?
- Почин был не мой,- сухо сказал Летятин.
- Оставь, оставь, пожалуйста... Сергей Петрович, оставьте. Невозможно так... И вовсе, вовсе не в этом дело.- Она схватила руку Сергея Петровича и крепко стиснула ее в своей.
- Я готов извиниться,- с неохотой вымолвил Сергей Петрович.
Летятин церемонно поклонился.
- Невозможно, ужасно так жить, вот в чем дело! - с усилием сказала Марья Павловна странно зазвеневшим голосом.- Я не знаю, как там по теории, и я не знаю вообще что делать, но жить так ужасно тяжело... Ты говоришь: счастье, трезвые отношения, прогресс. Вы говорите: полным хозяином жить и участвовать в земстве и во всем хорошем для деревни - и все это для того же прогресса и счастья. Я не знаю этого, но я думаю, нужно думать не о себе... Дурно ли это будет, хорошо ли, нужно ли это для прогресса или вовсе и не нужно,- надо помогать людям. Вот что я думаю. Я прямо тебе должна сказать...- Она прижала платок к губам.- Я не буду, не могу жить в городе... И как же жить, когда там ложь, ложь... и когда правда только тут, только в этой помощи несчастным людям?
- Но где ты видела несчастных людей? И потом, ты забываешь, что на нас лежит обязанность воспитать Колю.
- И вот об этом я думала. К чему мы его готовим? Без почвы, без родины растет мальчик, и что у него впереди - бог один ведает.
- То есть как без родины? Надеюсь, он знает, что его родина - Россия.
- Ах, не об этом я... Что Россия - империя, лежит между такими-то градусами, граничит с тем-то,- о, он, наверное, знает это! Но солнца он мало видит, нет кустика, к которому он мог бы привязаться. Ведь какое это счастье, когда человек родится и растет среди природы, которая родная ему, среди людей простых, трудящихся людей, и с детства их знает, привык к ним. Свои липы, свои березы, сверстники в деревне,- какое это счастье для человека!
- Я думаю, для Коли большое счастье, что он под руководством твоего брата может здраво относиться к этим березам и дубам, получить правильное научное понятие о природе.
- Ах, какая это суровость к ребенку! Может ли у него быть живая связь с природой, с местом, с людьми, с одною только черствою вашею научностью?
- Конечно, никакой не может быть связи! - запальчиво воскликнул Сергей Петрович.- Засушить листики в гербарии, еще не значит полюбить природу; узнать, что человек в лаптях и в зипуне называется мужиком, еще не значит иметь с ним живую связь: листья и мужики есть в любой стране,- чем родные мужики и родные листья ему ближе тех? Научность космополитична.
- Нас учили, что понятие о варварах и об исключительной национальности - понятие людей отсталых,- насмешливо возразил Летятин. - Вы, значит, полагаете, что Россия суть антик, а весь остальной мир - варвары? Честь имею поздравить вас! - И, не желая выслушивать ответа Сергея Петровича, Летятин обратился к жене: - Есть, Маня, какое-то недоразумение между нами. Ты странно ставишь вопрос. Ты говоришь, не хочешь жить в городе и мотивируешь это какими-то принципами. Я ничего не мог бы возразить, если бы ты указывала на требования своего здоровья, хотя зима во всяком случае одинакова в Петербурге и в деревне. Но... принципы! Мы до сих пор были согласны в них. И мы добросовестно проводили их в своей жизни... Твои новые принципы я не могу разделять,- нет у меня на это ни средств, ни желания. Должна же ты дать мне свободу этом.
- Конечно, конечно,- горько сказала Марья Павловна,- у меня есть желание, но нет средств,- конечно, должна... Но где же равноправность, Дмитрий, о которой ты всегда говорил?
- В одинаковой свободе, Маня, в одинаковой независимости мнений!
- На что мне такая свобода? Мнения и в тюрьме независимы.
- Вот в том-то и горе, что в тебе говорит не стремление к свободе, а влияние другого лица... Ты вольна поступать как хочешь; но хочешь ли поступать так, твое ли это хотение?
- Что ты желаешь этим сказать? - вся вспыхнув, вскрикнула Марья Павловна.
- Если Дмитрий Арсеньевич намекает на мои мнения...- начал было хриплым голосом Сергей Петрович.
- Я имен не называю,- отрезал Летятин,- но я прошу тебя, Маня, обдумать это. Имею честь кланяться,- проговорил он, обращаясь к Сергею Петровичу и, не подавая ему руки, быстро ушел в свою комнату.
- Постой, постой! - слабо вскрикнула Марья Павловна, бросаясь за ним.- Я должна тебе сказать... должна!..
Но Летятин не воротился, и она беспомощно села и, опустив голову на балюстраду балкона, тихо заплакала.
Ярко вычищенный самовар праздно шумел на столе, покрытом белоснежною скатертью; свет высокой бронзовой лампы весело отражался в хрустале стаканов, в серебре ложек, ножей и вилок, разливался по мебели, по стенам, по целой коллекции закусок, стоявших вокруг самовара в белых и зеленых жестянках, в серебряных сотейниках, в изящных салатниках и в другой элегантной посуде. Ночь была такая же прозрачная, как и три дня тому назад; но здесь, в Лоскове, она не была тихою ночью, потому что в разных местах сада изо всей силы заливались соловьи. Иногда случалось, что замолкало соловьиное пение, и тогда можно было различить дробное перекликание перепелов в далеком поле. Мерный шум воды на мельничных колесах походил отсюда на шепот, и казалось, что это сама почва шептала о чем-то, шептались деревья между собою, развесистые ветлы, душистые липы, смутно белеющие березы.
Воздух, насыщенный запахом цветов, и пленительные в своей загадочности звуки ночи вносили странное раздражение в душу Марьи Павловны; она чувствовала, как стеснялось у ней в груди и торопливо билось сердце, и слезы, слезы лились из ее глаз. Порою соловей, задорно и бойко рассыпавши свои трели, обрывал их слабым, медленно угасающим звуком, и в этом угасающем звуке Марье Павловне чудилась такая печаль, такое томление, такая тоскующая мольба, что рыдания подступали к ее горлу и горе ее казалось ей огромным, отчаянным, непоправимым горем. То, чего желала она и в чем полагала так еще недавно свое счастье, случилось; сказано было первое слово освобождения от старой жизни. И ей было больно, потому что было сказано это первое слово освобождения.
- Marie,- прошептал Сергей Петрович, осторожно наклоняясь к ней,- ради бога...- но она отстранила его.
Тогда он с немым отчаяньем стиснул свои руки и бесцельно устремил глаза в пространство. Как ему было неловко и жаль Марью Павловну и досадно на нее, и как злился он на "этого тупицу", обидным словам которого приписывал слезы Марьи Павловны!
Прошло полчаса. Марья Павловна выпрямилась, поспешно отерла слезы и, обмахнув платком разгоревшееся лицо, проговорила:
- Как это глупо, однако же!.. Вы едете? Вы на этот раз, кажется, верхом?.. Берите вашу лошадь, я хочу проводить вас.
- Удобно ли будет, Marie? - прошептал Сергей Петрович. - Он может быть в претензии.
- Что мне за дело до него и до всех! - резко ответила Марья Павловна.- Я хочу проводить вас.
Сергей Петрович разыскал лошадь, взял ее за повод, Maрья Павловна накинула платок на голову, и они пошли из усадьбы. Опустелый большой дом мрачно проводил их своими окнами, зиявшими как дыры на белизне стен. За усадьбой начиналось поле; в лощине, в стороне от поля и верстах в трех от усадьбы, неясно виднелась деревня, откуда доносились хороводные песни, и хорошо отозвались они в наболевшей душе Марьи Павловны.
- Ах, как свободно здесь! - воскликнула она, останавливаясь на узенькой дорожке, по сторонам которой высокою стеной стояла рожь.- Как пахнет! Точно вино разлито в воздухе...
- Это рожь цветет,- сказал Сергей Петрович и тихо обнял ее.
Она не сопротивлялась; она, не отрываясь, смотрела а пространство, где таинственными очертаниями выделялись холмы, лес, деревня, прошлогодний стог сена. Сергей Петрович, не выпуская ее из объятий, робко приблизил к ней свое лицо, коснулся ее губ. Она торопливо поцеловала егь и снова выпрямилась, повторяя:
- Какая прелесть! Как хорошо здесь!
- Он никогда не согласится жить в деревне,- мрачно сказал Сергей Петрович.
Марья Павловна пошла вперед.
- Надо это кончить, Serge,- нетвердо ответила она; не оборачиваясь.
- Но как же, как же возможно убедить его?
- Разве это нужно?
Сергей Петрович не нашелся что сказать.
- Когда я выходила замуж, мы уговорились в полной свободе. Разве теперь нужно убеждать, чтоб и он жил в деревне?
- Но тогда я не знаю,- с недоумением вымолвил Сергей Петрович,- неужели как-нибудь нельзя уладить?
- Как уладить?
- Ну, заручиться настоятельным докторским советом и тому подобное. У меня есть знакомый доктор... Наконец положительно можно сказать, что ты хочешь лечиться кумысом. Кумыс готовится и зимою. Я думаю, может же он продлить свой отпуск!
- Боже мой! Да пойми же, мне нельзя с ним жить! - нетерпеливо и горячо воскликнула Марья Павловна.
- Тогда есть лучший исход,- вдруг заволновался и заспешил Сергей Петрович, мгновенно уяснивший себе мысли и намерения Марьи Павловны и мгновенно же обрадованный ими. - Тогда живи со мною.
- То есть как? Потому что мне деться некуда? Из жалости?..
- О, что ты говоришь! - И он, выпустив повод из рук остановил ее и привлек к себе.
И почувствовав около себя теплоту и трепет ее тела, ов вместе с тем почувствовал прилив пьяной страсти и необыкновенный прилив страстных слов. Он целовал ее платье, лицо и прерывающимся голосом уверял в любви своей, лепетал о несказанном счастье, о свете, который она внесет в его мрачную жизнь,- он верил, что его жизнь мрачная,- о блаженстве жить с нею, поклоняться ей, боготворить ее. В его словах не было связи, и они были невнятны, безумны, дики, но в них звучала такая торжествующая радость, такая смелая надежда на счастье, такая благодарность, что на душе у Марьи Павловны просияло. Молча стояла она, охваченная умилением, стараясь спокойными жестами, ласковым и тихим движением рук укротить порывы Сергея Петровича, целуя его с материнскою нежностью и вместе с тем недоумевая внутри себя, отчего она не в силах ответить на эти порывы таким же пароксизмом страсти.
Было, однако же, поздно, и они принудили себя расстаться. Марья Павловна первая сказала:
- Ступай, довольно, я напишу тебе. Завтра же, может быть, напишу.
Как это ни странно, ей хотелось, чтобы он поскорее уехал. И, оставшись одна, она прислушалась к топоту быстро удалявшейся лошади и села на краю дороги, когда топот затих.
Песня слабо доносилась из деревни, крики перепелов становились ленивее и замолкали, и все больше и больше глубокая тишина опускалась на землю. И чем тише и молчаливее делалась ночь, тем громче говорили какие-то голоса в душе Марьи Павловны. Сначала говорил один голос - и соблазнительны были его речи: он сулил ей яркий день в ее серенькой, спутанной и кропотливой жизни; сулил наполнить ее опустошенную душу, добро и правду и красоту отношений к людям... Он нашептывал ей про любовь - и нега любви, о которой она узнавала от него, стыдом и страстью жгла ее щеки. Ей казалась новизною эта нега любви и казалось, что не было и не могло быть такой неги, когда она выходила по любви за Дмитрия Арсеньевича Летятина. И вдруг ее мысли, точно зубчатые колеса, цепляясь друг за дружку, дошли и до той, которая вовсе не совпадала с счастливым настроением. И ей послышался серьезный, внушительный, требовательный голос: "Что будет с Колей? Что будет с этим молчаливым, сосредоточенным мальчиком без матери? И главное - что будет с нею, с матерью, без этого мальчика?" И воображение живо восстановляло перед нею маленькую фигурку Коли, серьезно нахмуренные брови, сутуловатые плечи, худенькие руки с синими жилками, застенчивую полуулыбку и деловое, озабоченное выражение бледного личика. "Значит, отказаться от него! - шептала она пересохшими губами.- О, неужели отказаться?" - "Разумеется,- слышался ответ,- ведь ты отлично знаешь, как он близок с отцом, как вечно копается в его книгах и вещах, с великим уважением глядит на отцовскую работу, говорит с ним о телефонах, о паровиках, об электрической лампе. И тебе никогда не нравилось это его увлечение машинами и физикой и механическими курьезами, которые покупал ему отец, но, однако же, отец сумел же возбудить и развить это увлечение и посредством его привязать к себе сына, а ты не сумела, не смогла привязать его к себе, не добилась. Отчего он зевал в ответ на твои рассказы о несчастных людях и о великодушных людях и о доблестных поступках этих людей и с живостью бежал к отцу, когда тот начинал ему делать опыты по Тиссандье?" - "Но ведь любит же он меня, любит! - тоскливо восклицала Марья Павловна.- Ведь помню же я его редкие ласки, его внезапные порывы, в которых так мило сказывалась эта любовь! Как я могла оставить его! Зачем нет здесь его со мною!" И утомленная, измученная, она поднялась с земли и торопливо пошла домой. "Да полно, будет ли лучше? - прошептал ей вдогонку насмешливый, переполненный ехидством голос - Отчего это ты принуждена была чуть не навязать себя Сергею Петровичу? Не лучшим ли казался ему другой исход - интрижка, амуры за спиною мужа?" Вот этот голос уже решительно обозлил Марью Павловну. Стараясь ни о чем не думать, она сильно вдохнула в себя сладкий запах цветущей ржи, сорвала несколько стеблей и, приложив их к воспаленному лицу, снова прислушалась к хороводной песне. И снова звуки деревенской песни хорошо отозвались в ее душе.
Наутро она проснулась с свежею головой, бодрая, крепкая и ясно представила себе все, что случилось вчера. "О чем же тут раздумывать? - выговорила она про себя.- Дело решено, а там что будет, то будет. Лгуньей никогда не буду, и это главное - чтоб не быть лгуньей!" Одевшись с обычною своею тщательностью, она спросила, где муж; и пошла к нему, гордая сознанием своей правоты и своего отвращения ко лжи.
В тот же день, когда Сергей Петрович был в Лоскове, в его саду работали лутошкинские девки. Федор, высоко сидя на стропилах конюшни и прибивая гвозди к тесинам, заметил, однако же, желтенький платочек Лизутки, мелькавший в саду. С тех пор он все придумывал предлог, как бы пойти в сад.
- Дядя Ермил,- сказал он,- куда бы у нас сверлу моему деваться?
- Да где же ему быть? Поди, в столах где-нибудь.
- Ты гляди, садовник не взял ли: он вчерась ухватил что-то, а сказать не сказал.
- Отдаст, коли взял.
- Сверло-то аглицкое,- помолчав, сказал Федор,- пропадет - батюшка в отделку доканает за него.
- Струмент важный, это что говорить.
- Ты вот что: приколачивай-ка покуда, а я лучше добегу. Я духом слетаю.
И Федор проворно соскользнул со стропилы, уцепился за карниз и, повисев несколько на руках, спрыгнул наземь.
- Дядя Лаврентий, ты не брал сверла? - спросил он, подойдя к садовнику и искоса посмотрев на Лизутку, с смеющимся лицом половшую клумбы вместе с другими девками.
- Не брал; зачем мне сверло? - ответил Лаврентий.
Федор постоял немного и неловко улыбнулся. Девки шептались, пересмеиваясь между собою.
- Ты бы, дядя Лаврентий, подбадривал девок-то,- сказал Федор.- Денежки любят брать, а на работу небось жидки!
- Ишь малый-то иссох с работы! - насмешливо проговорила бойкая курносая с густыми веснушками на лице девка.
- Дня-ночи, бедняга, не знает, замотался на работе,- подхватила другая,- люди топоры в руки, а он бегает, за девками глядит.
- Жалеет! - с хохотом закричала Дашка, подруга Лизутки.- Барских денег жалеет!
Лизутка не поднимала глаз от своей работы, радостно и смущенно улыбаясь.
- То-то вы, девки, оголтелые, погляжу я на вас,- сказала красивая солдатка Фрося, выпрямляясь веем станом и прищурив на Федора свои блестящие, покрытые поволокой глаза.- Чем бы угодить парню, а оне на смех... Этакого парня да кабы мне, горюше, я бы его на руках носила!
- Эх, вы! - сконфуженно сказал Федор и, поправив набекрень картуз, ушел из сада, провожаемый звонким девичьим смехом.
После обеда девки разбрелись отдыхать и, закрывшись шушпанами, без умолку говорили и смеялись. Молодые плотники Лазарь и Леонтий и конюх Никодим долго ходили от одной группы к другой, отгоняемые шутливою бранью. Наконец им удалось вступить в разговор с тою группой девок, где лежала и разбитная Фрося. Федор, не подходя к девкам, успел, однако, высмотреть, что Лизутка с Дашкой улеглись отдельно от других, в тени большого куста бузины; крадучись, он прошел туда и просунул голову под шушпан, которым были одеты девки.
- Чего лезешь, черт! - с напускным сердцем закричала на него Лизутка, ударив его по спине и быстро поднимаясь. - Дашутка, пойдем отсюда.
- Ох, леший вас расшиби,- притворно зевая, сказала Дашка,- спать смерть хочется! - И, отвернувшись от них, она накрылась шушпаном и улеглась молча.
- Уйди,- проговорила Лизутка, оправляя спутанные волосы; из-под сердито нахмуренных бровей глаза ее, однако же, смеялись.
- Авось места-то не пролежу! - шутливо возразил Федор и, обняв Лизутку, лег с нею рядом, натянув шушпан на головы.
- Девки будут смеяться, уйди,- шептала Лизутка,- вчерась и то Анютка на смех подняла.
- Чего ей на смех-то поднимать? Самоё просмеять стоит.
- Как же, таковская, далась!.. Я, говорит, чужаков-то этих отвадила бы; аль свои плохи? Это, говорит, ребята-то наши смирны; доведись до иных, давно бы шею накостыляли!
- Эка, эка... посмотрел бы я, как накостыляли!
- Ох, Федюшка, - вдруг перешла Лизутка в ласковый тон,- я и то так подумаю-подумаю: и что мне, горькой, делать будет?
- Чего делать-то? Али я тебя брошу, желанную? - И Федор прикоснулся губами к горячей щеке Лизутки.
- Ты что, миленок! Степан-то Арефьев зазвал намедни батюшку в кабак, да и ну опять: я, говорит, Мишанька придет из Самары, я, говорит, сватов зашлю, петрова дня дождусь и зашлю.
- Эка, дошлый какой! Ну, погоди маленько, крылья-то обобьем. А Иван Петрович что?
- Да что! Батюшке пуще всего не по сердцу перед жнитвом меня выдавать. На том у них теперь и дело стало: Степан-то Арефьев говорит, на летней казанской чтоб свадьба,- у них в Лоскове престол на казанскую,- а батюшка: чтоб после жнитва, чтоб на осеннюю казанскую быть свадьбе. На том и стало.
- Вот буду домой писать. Домой напишу, придет ответ - и сватов зашлю. Я Мишаньку-то еще рано за пояс уберу. Эка, обдумали!
- Уж и не знаю,- со вздохом сказала Лизутка,- иной раз сижу-сижу так-то и подумать не знаю что. Мамушка и то говорит: "Что ты, говорит, Лизутка, не весела, такие ли твои годы? Я, говорит, в твои-то годы думушки не знала, какая такая думушка на свете есть!" А я все молчу: Мишанька-то по душе мамушке; экой, говорит, парень работящий. Были они прошлым годом у Арефьевых, на праздник ездили,- уж он перед ней,- Мишанька-то! - такой-то угожливый, такой-то приветный!
- Ты бы закинула ей обо мне-то словечко.
- Ох, уж я думала! Стыдно больно, сизенький мой. Я так-то норовила в добрый час мамушке сказать, да все духу не хватает. Вот скажу - думаю, дай-ко-с скажу, да так и промолчу.
- Чего же ты? Авось я не гуляка какой, дела-то мои на виду. Пусть-ка спросят, какой я работник: как-никак, а прошлым годом сто восемьдесят целковых копейка в копеечку домой отослал! Пусть-ка он попытается, Мишанька-то,- надорвется! И опять семья!.. У нас в роду пьяниц или мотыг каких-нибудь в заводе не бывало. Батюшка, приходится, выйдет на сходку, ему первое место... Поглядел бы я на Степана-то Арефьева, какой ему почет!
- Далеко-то... далеко-то больно,- задумчиво сказала Лизутка.
- Что ж, что далеко? Это пешком далеко; а нынче дойди от нас до Волги пятнадцать верст да тут от пристани тридцать пять - вот тебе и даль вся. Были бы деньги, а ноне проезд дешевый.
- А ну-ка ты на заработки-то будешь ходить,- забудешь меня на чужой стороне? Легкое ли дело - полгода без мужа жить. Мысли-то пойдут всякие!..
- Я еще посмотрю-посмотрю, да и брошу ходить. Meня и то в прошлом году на пристани оставляли: от двора пятнадцать верст, а работы сколько хочешь. Мне ежели тебя приютить, я и дома останусь. Ох, люблю-то я тебя, лапушка! - сказал он, крепко прижимая к себе девку.
На другой день желтый платочек Лизутки уже не мелькал в саду; Дашка тоже ничего не знала, отчего нет Лизутки, и Федор, одолеваемый беспокойством, особенно был пасмурен и суров. На третий день он с замиранием сердечным увидел, что на сивой ширококостной и сытой кобыле приехал в усадьбу Иван Петров, отец Лизутки. Усиленно работая фуганком над сосновой тесиной, Федор приметил, однако же, как Иван Петров медленно, по-стариковски, слез с лошади, не торопясь привязал ее к забору, не торопясь высморкался в полу, оправил шляпу на голове, посмотрел долгим и пристальным взглядом на Федора и степенною походкой направился к дому. В доме он пробыл добрый час. Все это время Федору было не по себе; стружки градом летели из-под его фуганка, а он и не чувствовал нужды хотя бы в минутном отдыхе; страх ожидания волновал его.
В это время девки, отделавшись в саду, шли на огород мимо самой конюшни, и Дашка, которую нынешний день еще не видал Федор, проворно подошла к нему.
- Лизутка-то матери сказалась,- прошептала она.
- О? Не врешь?
- Право слово, сказалась. Митревна-то и говорит: "Скажу старику, пусть как знает".
- А сама-то?
- Плачет. Лизутка говорит: так-то заливается, так-то заливается... И глазыньки мои, говорит, тебя не увидят, и загубит тебя распроклятая чужая сторона... И тебя ругает. Знала бы я, говорит, я бы за ворота девку не выпустила... Я бы, говорит, ему, разбойнику, ноги обломала.
- Приехал Петрович-то, к барину пошел.
- О-о? Ну, насчет тебя, право слово, насчет тебя... Это уж они с Митревной сговорились. Митревна вчерась и Лизутку не пустила: засадила кросна ткать.
Сергей Петрович вышел на крыльцо вместе с Иваном, и Дашка сейчас же побежала к огороду.
- Могу тебя уверить, Иван, что Федор прелестный, превосходнейший человек,- говорил Сергей Петрович, под наплывом новых впечатлений совершенно забывший свою досаду на Федора.- Вот я тебе считал по книге: ровно сто восемьдесят рублей он заработал в прошлом году на свой пай. И я тебе скажу, это великолепный человек. Ты знаешь, я бы тебя не стал обманывать, и вы вообще знаете, как я к вам отношусь. Ведь вы мною довольны, не правда ли?
- Да уж это чего зря толковать: жить, так жить по-суседски,- подумав, сказал Иван Петров.
- Нет, не то что по-соседски, но вообще я желаю приносить вам пользу; я вот хочу у вас школу открыть. Это невозможно, чтобы не было школы! У тебя ведь есть, кажется, маленькие дети?
- Как не быть этого добра: девчонки есть, паренек.
- Ну вот. Сообрази теперь, как это будет хорошо, если у вас будет школа.
- Чего лучше.
- И ты, конечно, очень рад этому?
- Я что ж, Сергей Петрович, я - как старики...- и несколько быстрее добавил: - А что, насчёт пьянства или дебоширства, не водится за ним? Вы уж по-суседски, Сергей Петрович, по истине.
- Это что, насчет Федора? - спросил Сергей Петрович, немного раздосадованный плохим вниманием Ивана Петрова к школе.- О, я уж говорил тебе, что он превосходный малый, и я тебе от души советую выдать за него дочь, Иван. И знаешь, что прекрасно - он совершенно, совершенно не похож на других подрядчиков, знаешь, вот на таких, что каждую копейку выжимают из своего же брата.
- Какие его года,- сказал Иван Петров,- не тямок, поди, не расторопен по своему делу.
- Ах, не то что не расторопен, но, понимаешь, он не грабит, как другие.
- Уж это что же! Это последнее дело, ежели грабить... Я не токмо родную дочь, я и татарину не пожелаю, чтоб с эдаким-то водиться!
- Не правда ли? Нет, я тебе положительно советую, Иван Петров, и особенно если девушка твоя его любит.
- Как так можно, Сергей Петрович! - обиделся Иван.- Моя дочь, кажется, не какая-нибудь... Мы этого не слыхали.
- О, я совсем, совсем не хотел сказать что-нибудь дурное! Понимаешь, я хотел этим сказать...- И Сергей Петрович внезапно просиял от пришедшей ему в голову мысли осчастливить Ивана Петрова.- Знаешь, Иван, я сам к тебе поеду сватом от Федора... Не благодари, не благодари, пожалуйста, я поеду, и мы с тобой обо всем переговорим официально. И я буду посаженым отцом, или как там у вас. Мы это все устроим.
- Это дело впереди,- холодно ответил Иван Петров,- я признаться как наслышан, что вот, мол, парень... ну и девка у меня на возрасте... Что ж, я поехал по-суседски, вам тут виднее... и опять он у вас работает. А это дело впереди. Женихов у нас много. Ты уж, Сергей Петрович, сору из избы не выноси, по-суседски. А что касательно женихов, у нас много.
- Как знаешь, Иван; конечно, это твое дело,- сконфуженно сказал Сергей Петрович.- Ты знаешь, я сам женюсь, и вот мне хотелось бы вообще сделать добро... И я очень люблю Федора, и он меня очень любит... Ну вообще ты понимаешь, я был бы очень, очень рад, так как я сам женюсь.
- Давай бог, давай бог,- дружелюбно сказал Иван Петров,- холостая жизнь хороша до время... Давай бог! Что же, Сергей Петрович, поди, богачку берешь? Из купечества, али как?
- Н-да... довольно богатая... очень рад...- пробормотал Сергей Петрович, не решаясь сказать Ивану, на ком он женится.- Пойдем, Иван, я вот покажу тебе... Смотри, сколько понастроено! Вот конюшня новая!
И они пошли смотреть конюшню.
- Вот, Федор, пришли на работу твою посмотреть,- значительно улыбаясь, проговорил Сергей Петрович, когда они подошли к нему,- как ты тут?
Федор снял ремешок с головы, тряхнул волосами, поклонился.
- Пока слава богу, Сергей Петрович,- слегка упавшим голосом ответил он,- к вечеру крышу обошьем.
Иван Петров в ответ на поклон Федора молча и серьезно приподнял шляпу и снова глубоко нахлобучил ее.
- Работники, аль как? - спросил он у Федора.
- У нас артель. Известно как батюшка-родитель хаживал, рядился, ну теперь и я. А то у нас артель.
- А старичок-то уж не может?
- По домашности все управляется. Там пчелки, дворишко, лошади, коровы... Ухаживает.
- Гляди, не один, одному-то вряд управиться?
- Где одному! Там матушка, тоже старушка, сестра-вдова... ну, ребятенки у ней, подростки.
- А работник-то, значит, один,- и в хвост и в голову?
- Что ж, один, слава богу, зарабатываю хоть бы на троих. Зима придет, тоже без дела не сидим.
- Это что говорить, работать надо.
- Я ведь говорил тебе, что вот за шесть месяцев он взял с меня сто восемьдесят рублей! - вмешался Сергей Петрович.
- Деньги хорошие,- сухо ответил Иван Петров. - Я ведь так, к слову, Сергей Петрович; нам не токмо об чужих, об своих делах впору думать. Чужие деньги не сочтешь, их на водопой не гоняют! А я к тебе, признаться, вот за какою докукой: продай ты мне дубок, хочу перемет сменить.
- Изволь, изволь,- сказал Сергей Петрович, внутренне раздраженный "противным лицемерием" Ивана Петрова, и они отошли от Федора, при чем Иван Петров с прежним непроницаемым выражением лица приподнял свою шляпу в виде поклона.
Воротившись домой, Иван Петров с тем же обычным ему сосредоточенным и серьезным видом спутал кобылу, выгнал ее на гумно, где зеленела сочная травка, мимоходом задвинул под навес телегу, стоявшую среди двора, и так как Митревна позвала его обедать, умыл руки и, перекрестившись, сел за стол во главе своего семейства. Его никто ни о чем не спрашивал. Лизутка, покрытая по-старушечьи своим желтеньким платочком, печально хлебала квас с крупно искрошенным луком. Митревна от времени до времени унимала ребят, делая сердитым лицо свое с славными лучистыми морщинками около глаз. Выйдя из-за стола и помолившись богу, Иван, ни к кому не обращаясь, сказал:
- Сергей Петрович поденщину собирает. Чего дома-то сидеть! Какой ни на есть двугривенный, все годится. Дома не высидишь!
- Как туда ходить-то: полон двор охальников понабрали! - с сердцем проворчала Митревна.
Но Лизутка, не слушая матери, с радостным лицом выскочила из сеней и, схватив ведра, бегом побежала на речку.
- Люди как люди,- заметил Иван,- молодое об молодом думает.- И, выпроводив ребят на улицу, он кратко и выразительно сообщил Митревне то, что нашел нужным сообщить.
&n