ться со мной; но не найдя меня там - я как нарочно был в отъезде,- отправился к другому. Мне было очень обидно узнать об этом по возвращении...
- Ну, вот, видишь, все-таки твоя Мэри не совсем благожелательна к тебе,- заметил я.
- Да, кажется, что так... Но во всяком случае она не солгала, что в Эдинбурге должно случиться что-нибудь, имеющее ко мне отношение,- утешался он.
Потом я узнал, что какой-то новый случай, вроде вышеописанного, окончательно укрепил веру Уайбли в дух Мэри, и его привязанность к этому духу сделалась настоящим бедствием и для него самого, и для его друзей и знакомых. Дух Мэри начал сообщаться с моим приятелем уже не с помощью стола, а, так сказать, непосредственно. Он всюду следовал за ним, проникая к нему даже в спальню, и среди ночи вел с ним длинные беседы. Жена Уайбли была крайне недовольна этой вольностью, вполне основательно находя такое поведение не совсем приличным для духа женского пола. Он сопровождал свою жертву всюду. Никто другой не слышал его голоса, но Уайбли постоянно отвечал ему вслух; а иногда случалось и так, что мой приятель вдруг вскакивал из-за стола и бежал в какой-нибудь укромный уголок, чтобы там побеседовать со своим духом без помехи.
- Знаешь что? - жаловался он мне однажды в откровенную минуту.- Она начинает сильно надоедать мне. Просто покоя не дает. Не знаю, право, как бы мне хоть ненадолго отвязаться от нее и отдохнуть. Я понимаю, что она привязалась ко мне от доброго чувства, но подчас для меня становится прямо невыносимо ее неотступное преследование. Кроме того, она беспокоит и моих домашних... Они из-за нее иногда доходят до нервных припадков.
Однажды эта неугомонная преследовательница моего бедного приятеля устроила настоящую сцену. Уайбли играл с одним строгим майором в вист. В конце игры майор, перегнувшись через стол, вдруг спросил своего партнера резким тоном:
- Будьте так любезны, сэр, объяснить мне, была ли у вас какая-нибудь земная (он резко подчеркнул это слово) причина выступить с одним козырем против моих пик?
- Простите, майор,- с запинкой ответил Уайбли,- я сам чувствовал, что должен бы пойти с дамы, но... но, видите ли, я...
- Вы шли с козыря по внушению "свыше"? - подхватил майор, слышавший кое-что о "Мэри".
- Да... совершенно верно... по внушению,- лепетал красный, как пион, смущенный Уайбли.
- Ага! - со сдержанным бешенством произнес майор, вставая и вытягиваясь во весь свой внушительный рост.- В таком случае я должен отказаться продолжать эту игру. Сумасброда во плоти я еще могу кое-как вынести, но быть одураченным каким-то сумасшедшим духом...
- Позвольте, майор! - запальчиво остановил его Уайбли.- Вы не имеете права так говорить о духах.
- Хорошо,- продолжал майор,- я скажу несколько иначе: отказываюсь играть с духами потому, что как бы ни были они хороши, но ни черта не смыслят в карточной игре, и я посоветовал бы им сначала научиться хоть основным правилам этой игры, а потом уж соваться в нее. Так им от моего имени и потрудитесь передать!
Раскланявшись со всеми нами, майор величественно удалился не только от стола, но и совсем из клуба. Мне пришлось подкрепить огорченного и расстроенного приятеля большим стаканом бренди с содовой и отвезти домой.
В конце концов Уайбли все-таки удалось отвязаться от своего духа. Это обошлось ему в восемь тысяч фунтов стерлингов; но многие уверяли, что он еще довольно дешево отделался.
Случилось это счастливое событие так. Рядом с Уайбли поселился один испанский гранд, познакомился с ним и как-то вечером пришел к нему в гости поболтать. Разумеется, Уайбли не замедлил познакомить гранда и со своим духом. Испанец пришел от него в восторг. Он говорил, что был бы счастливейшим из людей, если бы у него был такой руководитель и помощник.
Этот гранд был первым, так хорошо отнесшимся к духу, и Уайбли искренно полюбил его за это. Испанец каждый вечер приходил к Уайбли, и они вдвоем устраивали сеансы, тянувшиеся иногда до рассвета. К сожалению, я не знаю подробностей, потому что Уайбли не все рассказывал. Но, кажется, дело было в том, что "Мэри" внушила ему, будто гранд открыл никому не известный богатейший золотой рудник в Перу, и посоветовала ему, Уайбли, попросить у гранда позволения вложить в дело оборудования этого рудника несколько тысчонок, чтобы потом приобрести миллионы. Она уверила моего приятеля, что знает гранда с детства и может вполне поручиться в том, что это самый честный человек во всем нашем лживом мире.
Гранд был поражен, когда узнал от Уайбли, что тому известна его тайна, которую он, гранд, так тщательно от всех скрывал. Но теперь, "по особому доверию" к человеку, покровительствуемому таким всемогущим и всезнающим духом, он, пожалуй, откроет ему,- конечно, под условием величайшей тайны,- что нуждается в восьми тысячах фунтов стерлингов для начала оборудования рудника, своим богатством превышающего все остальные золотоносные места на земном шаре. Он, гранд, и об этой временной нужде в такой пустой, в сущности, сумме тоже никому раньше не говорил, чтобы не выдать своей тайны, надеясь как-нибудь достать необходимую сумму, хотя бы под залог небольшой части своих обширных южноамериканских владений; но из уважения к духу мистера Уайбли и к самому мистеру Уайбли, он, так и быть, готов принять последнего в компаньоны своего грандиозного предприятия, хотя такая комбинация никогда не входила в его планы и расчеты.
Окончилась вся эта история тем, что Уайбли вручил гранду восемь тысяч фунтов стерлингов и, конечно, более уж не видал его.
Этот инцидент заставил моего приятеля навсегда рассориться со своим "духом", который тут же исчез так же бесследно, как и испанский "гранд".
Другим "духом" Уайбли решил не обзаводиться, и с тех пор снова сделался почти нормальным человеком.
В первый раз я встретил его несколько лет тому назад на скачках.
Только что прозвучал колокол, призывающий седлать лошадей, я медленно подходил к трибуне, более заинтересованный пестрой и нарядной публикой, чем самими скачками.
Вдруг один из моих знакомых спортсменов, бросившийся к тотализатору, схватил меня за плечо и хриплым голосом шепнул мне на ухо:
- Наденьте вашу сорочку на Миссис Уоллер.
- Что такое?! - спросил я, оторопев.- Надеть сорочку на...
- Да-да, наденьте вашу сорочку на Миссис Уоллер,- повторил он еще более настойчивым шепотом и тут же исчез в толпе.
Я до такой степени был огорошен, что несколько минут стоял как вкопанный и как дурак пялил глаза на то место, где скрылся спортсмен. Зачем мне надевать свою рубашку на миссис Уоллер, которой я даже не знаю? Да если бы мне и удалось найти эту даму и зачем-то надеть на нее свою рубашку, то в чем же останусь я сам?
Надвинувшаяся на меня сзади новая, только что прибывшая толпа вынесла меня прямо к главному старту, где у тотализатора бросалась в глаза, среди других имен бегущих лошадей, и Миссис Уоллер. Тут только я уразумел смысл таинственной фразы моего знакомого. Он хотел мне сказать, чтобы я ставил на Миссис Уоллер, не жалея даже последней рубашки; следовательно, он был вполне уверен, что лошадь возьмет главный приз.
Но я уже не раз попадался благодаря таким "благожелательным" советам и больше не хотел испытывать капризной фортуны. Однако слова опытного спортсмена неотступно звучали у меня в ушах и молотками стучали в мозгу. Мне казалось, даже птицы, пролетавшие над моей головой, твердили: "Надень свою сорочку на Миссис Уоллер, непременно надень!" И как ни восставал мой рассудок против того, что уже столько раз приносило мне большой ущерб, но желание пожертвовать на Миссис Уоллер если и не рубашку, то хоть полсоверена, зародившееся против моей воли, разгоралось в моем сердце настоящим пожаром. Я чувствовал, что если Миссис Уоллер выиграет и я ничего на нее не поставлю, то меня вечно будет укорять совесть.
Оттиснутый толпою, я находился уже настолько далеко от тотализатора, что не успел бы вовремя к нему пробраться, потому что через минуту должны были начаться скачки. Оглянувшись вокруг, в нескольких шагах от себя я увидел сидящего под большим белым зонтиком так называемого вольного комиссионера, состоявшего при тотализаторе.
Мне понравилось его красное, но открытое и честное лицо, и я обратился к нему с вопросом:
- Сколько на Миссис Уоллер?
- Четырнадцать против одного,- ответил он.- Желаете поставить? Наверняка выиграет.
Я вручил ему полсоверена, и он выписал мне билет, который я наскоро сунул в жилетный карман, и потом бросился к старту, где уже начались скачки.
Миссис Уоллер действительно выиграла. В первый раз случилось, что выигрывала лошадь, на которую я поставил, и это так меня поразило, что я совершенно забыл о своем выигрыше и вспомнил о нем только четверть часа спустя. Я поспешил на то место, где сидел комиссионер, которому я вручил ставку, но его там больше не оказалось. Ну, разумеется, этого следовало ожидать. Захотел поверить какому-то комиссионеру! Это ведь все равно, что швырнуть деньги прямо на мостовую.
Сунув руки в карманы и с досады мысленно высвистывая веселый опереточный мотивчик, я повернул обратно.
- Вы ищете Джека Берриджа, сэр? - раздалось у меня сбоку.- Пожалуйте, я к вашим услугам.
Я обернулся и увидел того самого комиссионера, которому отдал полсоверена.
- Я видел вас и кричал вам, сэр,- продолжал он,- но вы смотрели не в ту сторону и, вероятно, не слыхали, поэтому я и поспешил к вам.
Я был обрадован тем, что его честное лицо не обмануло меня.
- Это очень мило с вашей стороны,- сказал я.- Я не думал уж увидеть вас и полагал, что мои семь фунтов пропали.
- Семь фунтов и десять шиллингов, сэр,- поправил он меня.- Вот, получите.
Он вручил мне выигранную мною сумму и вернулся к своему месту.
По окончании скачек, возвращаясь в город, я снова столкнулся с комиссионером. В одном месте собралась толпа, любовавшаяся, как пьяный и оборванный бродяга ожесточенно бил такого же сорта женщину. Я торопился уйти от этой неприятной уличной сцены, как вдруг заметил Джека Берриджа, энергично расталкивавшего толпу. Меня заинтересовало, что он хочет сделать, и я остановился.
Комиссионер - человек, кстати сказать, плотный и, по-видимому, сильный, засучил рукава и крикнул мастеровому:
- Ну-ка, милый друг, померься-ка лучше со мной, чем с этой бедной полуумирающей женщиной!
- С моим полным удовольствием, сэр! - отозвался рычащим голосом бродяга, мгновенно оторвавшись от своей жертвы, и прежде чем Берридж успел увернуться, поставил ему под глаз синяк и рассек губу.
Берридж не промолвил больше ни слова, но через минуту его противник лежал на мостовой, извиваясь от боли, как змея, и оглашая улицу глухими стонами.
- Ну, будешь теперь знать, как бить беззащитных женщин? - незлобиво, но внушительно говорил ему Берридж, наклоняясь над ним и сам же помогая ему встать.- Ступай теперь домой и займись собою, а валяться тут и стонать на весь город - совсем не дело для молодого, здорового парня. Ведь я тебя только слегка поучил. Тебе вовсе не так уж больно, и ты больше притворяешься... Ну, ступай, ступай, пока тебя не забрала полиция!
Парень, пошатываясь и прижимая руки к груди и ребрам, кое-как доплелся до находившейся напротив пивной подозрительного вида; избитая им женщина была подобрана кем-то другим, и толпа начала расходиться. Берридж сильно заинтересовал меня. Я пригласил его сесть со мной в кэб, чтобы отвезти его домой. Он горячо поблагодарил, и мы поехали по указанному им адресу.
Дорогой я узнал от него, что он живет со своими старыми родителями (самому ему было лет двадцать с небольшим) и несколькими младшими братьями и сестрами. Всех их он содержал на свои труды. Доброта и любовь ко всему живущему так и сквозили в каждом его слове.
Он жил в одном из дальних переулков, и мне нужно было сделать большой крюк, чтобы доставить его туда. Он очень просил меня "оказать ему честь" своим посещением; но так как было уже поздно, то я обещал навестить его как-нибудь в другой раз!
Характерная сцена произошла в то время, когда он уже хотел позвонить у своей двери.
Мимо крыльца пробегала девочка-подросток, бледненькая, худенькая и плохо одетая. Увидев Берриджа, она, назвав его по имени, пожелала ему доброго вечера.
- А как здоровье отца? - спросил он.
- Ничего, слава богу. Ему гораздо лучше,- ответила девочка.
- А матери?
- Ей все по-старому, мистер Берридж. Такое горе...
- Бедная!.. А чем вы теперь живете?
- О, Джим стал уже кое-что зарабатывать,- радостно сказала девочка.- Теперь нам уже не так худо, как было.
- Слава богу! Но все-таки, думаю, не хватает у вас... На вот, передай от меня матери на лекарство,- говорил Берридж, доставая из кошелька и зажимая девочке в руку пару соверенов.
Девочка рассыпалась в благодарностях.
- Хорошо, хорошо! - прервал он ее.- В случае, если опять будет у вас заминка... понимаешь? Когда опять не хватит денег, приходи ко мне или напиши. Я всегда с удовольствием выручу.
Еще раз поблагодарив и тут только догадавшись спросить, почему у него завязано поллица (он ответил, что от зубной боли), девочка убежала. Берридж позвонил в свою квартиру, а я отправился к себе.
Несколько дней спустя, по окончании делового дня, я отправился к нему. Этот человек сразу так заинтересовал меня, что мне захотелось познакомиться с ним поближе. Случилось так, что, когда я подъезжал к его домику с одной стороны, он сам подъезжал с другой. Рядом с ним в небольшом и недорогом шарабане, запряженном пони, помещалась маленькая, чистенькая, миловидная и приветливая старушка, которую Берридж отрекомендовал мне как свою мать.
- Все время толкую ему, что он напрасно возит с собой старуху, когда с ним могла бы красоваться молоденькая жена,- говорила она, обменявшись со мной рукопожатием.- Никак ему этого не вдолблю; и слышать не хочет. Может, вы убедите его, сэр...
- Нет, матушка, меня в этом никто не убедит,- подхватил сын, почтительно ведя ее под руку на крыльцо.- Я когда-то обещал своей мамуле, что буду катать ее на собственной лошадке и в собственном, пусть и не роскошном экипажике,- вот и сдержал слово. А больше мне ничего не нужно.
- Да, хороший ты у нас сын, очень хороший. Вот и женушку тебе надо бы завести такую же хорошую,- приговаривала старушка, поднимаясь при помощи сына по ступенькам и любовно поглядывая на него.
В доме, где оказалось еще несколько человек, меня охватила ласкающая атмосфера дружной, мирной и проникнутой довольством жизни. Я словно очутился в другом мире, не имевшем ничего общего с тем людским вихрем, из которого явился я сам.
Лица всех обитателей этого неприхотливого, но вполне благоустроенного и уютного домика прояснились при появлении Берриджа. Этот краснолицый человек, с твердым голосом и железными мускулами, казался добрым волшебником, любящим сердцем и щедрой рукой рассыпающим свои дары. Из его объемистых карманов появлялись один за другим разные свертки: табак для старика отца; большая кисть винограда для больного соседского мальчика, гостившего у этих добрых людей; хорошая детская книжка для одного мальчугана, называвшего Берриджа дядей; полбутылки портера для больной женщины с опухшим лицом воскового цвета (она оказалась вдовою старшего брата Берриджа); лакомства для двух девочек этой вдовы; две тетради нот для младшей сестры и еще что-то.
- Мы хотим сделать из нее настоящую леди,- смеялся он, прижимая к себе белокурую головку обнявшей его младшей сестры и нежно проводя своей широкой и грубой ладонью по шелковистым волосам головки.- Выучим ее всему, что следует знать леди, а потом и выдадим замуж за... вообще за какого-нибудь порядочного человека.
После ужина, очень хорошо приготовленного и поданного, хотя и скромного, как все в этом доме, Берридж собственноручно состряпал жженку и упросил пропустить стаканчик и мать, не говоря уж об отце, который, по его настоянию, занимал председательское место, от чего упорно отказывался, находя, что на первом месте должен сидеть тот, кто кормит семью. Для младших членов семьи мой новый приятель составил из апельсина, сахара, имбирного вина и еще чего-то сладкий напиток, который им всем понравился не хуже, чем нам, взрослым, жженка.
Я пробыл в этой счастливой семье довольно долго, слушая неистощимые юмористические рассказы молодого хозяина. Рассказывал он с таким заразительным юмором, что смеялись не только все слушавшие его, но и посуда тряслась в унисон на столе. Голос у Берриджа был громкий и раскатистый, так что он, наверное, слышался и на улице, когда его обладатель находился, как говорится, "в ударе". Но иногда в повествование рассказчика закрадывалась грустная нотка; тогда его голос звучал глухо и мягко, и веселое, жизнерадостное лицо подергивалось как бы от внутренней боли.
Когда пунш развязал языки старикам и последние наперебой принялись восхвалять своего действительно примерного сына, Берридж ласково, но твердо оборвал их:
- Да будет вам приписывать мне такие качества, каких у меня совсем нет! Если я что и делаю для других хорошее, то только потому, что это доставляет мне удовольствие. Я люблю, чтобы все вокруг меня были довольны, и когда им недостает чего-нибудь, это мучит меня больше, чем их самих. Вот и все объяснение моих кажущихся добрых поступков.
Родители его были из простых поселян и выражались по-простонародному, едва умея кое-как разбирать печатное по слогам и подписывать свое имя. Он же сумел кое-чего понахвататься и мог поддержать любой разговор. Естественно, это заставляло стариков смотреть на сына как на существо высшего порядка, помимо того, что он доставлял им возможность вести на склоне лет вполне обеспеченную и беззаботную жизнь.
Вскоре после моего посещения этой славной семьи мне пришлось уехать, и я два года не видал Берриджа. Как-то раз, в октябре, я слонялся по Ист-Энду и вдруг столкнулся с Берриджем лицом к лицу, проходя мимо маленькой часовни в Бердет-Роуд, из которой Берридж выходил. Но он так изменился за эти два года, что я едва ли узнал бы его, если бы его не назвал по имени другой встретившийся с ним человек, или если бы он сам, узнав меня, не напомнил о себе.
Пара густых бакенбард, каких раньше у него не было, придавали его красному лицу довольно почтенный вид. Он был одет в черную, плохо сшитую пару и держал в одной руке какую-то книгу, а в другой - зонтик. Фигура его казалась и тоньше и ниже прежней, что очень поразило меня. Вообще он в этот раз произвел на меня такое впечатление, будто все, чем он раньше так выгодно отличался от других, было из него выжато и от него осталась только одна тень.
- Неужели это вы, Берридж?! - вскричал я, оглядывая его с нескрываемым изумлением.
Его маленькие, глубоко запавшие глаза как-то беспокойно зашмыгали по сторонам, и он произнес жестким, звенящим и вместе с тем скрипучим голосом, какого тоже раньше у него не замечалось:
- Да, сэр, но не тот, которого вы знали два года тому назад, совсем не тот!
- Значит, и свое прежнее занятие оставили? - продолжал я.
- Да, сэр, слава богу, покончил и с ним. Я раньше все время страшно пил, прости меня, Господи! Но, к счастью, я успел вовремя опомниться и раскаяться.
- Пойдемте, пропустим по стаканчику эля,- предложил я, взяв его под руку.- И вы расскажете мне, как произошла с вами эта перемена.
Но он вежливо высвободил свою руку и твердо сказал:
- Благодарю вас, сэр, за вашу любезность, но я ничего больше не пью... ничего, кроме воды.
По-видимому, ему хотелось отделаться от меня. Но избавиться от литератора, почуявшего хороший "материал", не так-то легко, как он думал. Я стал расспрашивать его о родителях, о родственниках и о том, все ли они еще с ним.
- Пока еще да, но я не в состоянии буду вечно содержать их. Нынче очень трудно прокормить целую ораву; я же такой добродушный, что каждый пытается воспользоваться этой моей слабостью без всякого зазрения совести.
- А как вам самому живется?
- Благодарю вас, сэр. Ничего, живу понемножку. Господь всегда печется о своих слугах. У меня теперь есть небольшая торговля близ Коммершел-роуд,- прибавил он с самодовольной улыбкой.
- Где же, собственно? - осведомился я.- Мне бы хотелось опять навестить вас.
Он крайне неохотно дал мне свой адрес и, процедив сквозь зубы, что будет "очень польщен" моим посещением, поспешил раскланяться со мною.
Я видел, что он лгал, но, несмотря на это, отыскал его на другой же день. Меня очень заинтересовала произошедшая с ним перемена, и мне захотелось видеть его в новой обстановке; а что она должна быть новою, в этом я не сомневался.
Оказалось, что у него просто-напросто ссудная касса, и дело идет бойко, как, впрочем, всегда бывает в подобного рода учреждениях. Самого Берриджа я не застал: он был на собрании членов общества трезвости, как сообщил мне отец, находившийся в конторе. Старик тотчас же узнал меня и пригласил в квартиру, находившуюся за конторой.
Хотя день был свежий, в гостиной не было огня, и оба старика заметно съежились и дрожали, сидя по обеим сторонам холодного камина. Они, по-видимому, обрадовались мне не более, чем накануне их сын; но, после нескольких минут неловкой заминки в словах, к миссис Берридж вернулась ее природная общительность, и мы с ней по-дружески разговорились. Между прочим я спросил ее, что сталось с вдовой их старшего сына, которую я видел больной в мое первое посещение.
- Право, не знаю,- ответила старушка.- Могу только сказать, что она больше не живет с нами... Видите ли, сэр, Джек сильно изменился... Он... как бы это сказать... он теперь очень недолюбливает тех, которые не имеют благодати, а бедный Джек никогда не был из богомольных,- с легкой заминкой поясняла она, видимо, и болея душой за сына, и в то же время чувствуя потребность высказаться о нем человеку, который мог понять ее и посочувствовать ей.
- А где же ваша младшая дочь?
- Бесси?.. О, она давно уже служит в одном доме. Джек говорит, что нехорошо молодым девушкам долго засиживаться дома без дела. Ну, вот, мы ее и отдали в няньки. И ученье и музыку бросила. Не хотел Джек больше этого, как он называет, баловства. А она, говорили учительницы, была такая способная и прилежная...
- Однако сын ваш действительно сильно изменился,- заметил я.- Я уже вчера это подумал, но все-таки не предполагал, чтобы с ним произошла такая перемена.
- Увы, и узнать нельзя! - печально подтвердила бедная мать, кивая в такт словам своей седой головой.- Совсем другая жизнь у нас пошла, чем в то время, когда вы в первый раз побывали в нашем доме. Конечно, мы не жалуемся на Джека. Если ему это послужит в пользу на том свете, как он говорит, то нам делать нечего, потерпим ради него, не правда ли, муж?
- Конечно,- пробурчал старик, глубже запуская озябшие руки в рукава плохонькой одежды.
- Да что же такое случилось с вашим сыном? - продолжал я,- С чего он так изменился?
- Его изменила одна молодая женщина,- откровенничала старушка.- Она собирает деньги и вообще все, что дадут, для какого-то религиозного общества... кажется, для обращения в христианство заморских язычников. Вот как-то в прошлом году явилась она и к нам, и Джек по своей прежней щедрости дал ей сразу пять фунтов. Через неделю она пришла опять и долго толковала ему о том, что он большой грешник, так как занимается нехорошим делом, и что если он не бросит этого дела, не раскается и не будет служить одному Богу, то после смерти попадет прямо в ад. Тогда он еще засмеялся ей в лицо; но она на это не обиделась, а пришла опять и еще много раз приходила и прожужжала ему все уши, так что он понемногу начал сдаваться ей. А в один вечер она утащила его на собрание каких-то "возродителей", и он пришел оттуда совсем возродившимся.
Вскоре после этого он бросил свое занятие и приобрел эту контору, хотя мы со стариком никак не можем понять, чем это лучше. Нам даже кажется, что это гораздо грешнее, чем принимать ставки на скачках. У меня сердце сжимается, когда я вижу, как он сделался безжалостен к бедноте. Прежде каждому помогал чем мог, а теперь и с нищего последнее тащит. Но те, возродители-то, напели ему, что бедные сами виноваты в своей бедноте, потому что грешны, и Бог их наказывает, отнимая у них последний кусок для того, чтобы этим куском могли пользоваться такие святые люди, каким стал Джек, слушаясь их учения.
Богатеть начал наш Джек, и чем больше он богатеет, тем скупее становится к нам. Понемногу он лишил нас всякого удовольствия. Сперва перестал угощать нас, как бывало прежде, стаканчиком вина, пунша или еще чем-нибудь, что так хорошо подбадривало нас, стариков. Потом отучил отца курить... Положим, не совсем отучил: отец очень скучает по своей привычной трубочке, да наполнить-то ее ему теперь нечем. И это лишение для моего старика еще хуже, чем лишение вина. Трубку-то ведь он всегда курил, а вином баловался редко, и то вместе со мной. А в последнее время Джек начал сокращать расходы даже на еду и на дрова. Еле дышим и мерзнем. Видите сами, как у нас холодно... И угостить доброго человека теперь нечем. Никаких запасов и денег в доме он больше уж не оставляет. Раз отец взял до его прихода из кассы шиллинг, так что потом было - и вспоминать страшно...
Только все и твердит, что чем труднее нам жить, тем мы будем угоднее Богу. А мы со стариком по своей глупости думаем, что вряд ли угодно Богу, чтобы люди мерзли, голодали и не видели никакой радости, когда они ни в чем перед ним не грешны, никогда ничего дурного не делали и не желали зла другим. Не поймем мы всей этой премудрости, и нам кажется, что наш бедный Джек теперь-то именно теряет свою душу, вместо того чтобы, как он думает, спасти ее, да и нас только в грех вводит. Ведь как мы ни смирны и ни покорны, а по временам все-таки и мы ропщем, когда сделается уж очень невтерпеж...
В это время в дверях конторы задребезжал звонок. Старик поспешил туда. Оказалось, вернулся хозяин, а вместе с ним вошла старая, трясущаяся, изможденная, бедно, но опрятно одетая старушка. Началась бурная сцена. Старушка принесла проценты за полученную ею под заклад какой-то вещи ссуду, но опоздала на день, и закладчик не принял от нее взноса, основываясь на законе, дававшем ему право пользоваться малейшей просрочкой. Ни слезы, ни жалобные мольбы несчастной не могли смягчить его. Наконец он стал угрожать полицией, если "нахалка" не отстанет. Заглушая рыдания, старушка ушла, а Джек как ни в чем не бывало вошел к нам и, небрежно поздоровавшись со мной, сказал:
- Вот как изливает Свою благодать Господь на угождающих Ему. По Его милости эта женщина просрочила внесение процентов, и у меня за бесценок осталась вещь, которую я могу продать с большим барышом. Это была ее последняя ценная вещь, как она сама говорила. Теперь у нее ничего больше нет. Все у нее Господь отнял, потому что она не раскаялась в своих грехах.
Его голос, сделавшийся резким и жестким, положительно резал слух. Дальнейшая его речь, обращенная ко мне, была смесью самовосхваления за свой настоящий образ жизни, самобичевания за прошедший, беспощадного осуждения всех, стремившихся жить по-человечески, и радости по поводу того, что он вышел на путь спасения своей души и душ ближних.
Мне сделалось так противно дальнейшее пребывание в доме этого человека, что я поспешил встать и откланяться, под предлогом необходимого дела. Джек не старался меня удерживать, но я видел, что ему хотелось бы сказать мне что-то особенное. И действительно, когда я уже выходил на улицу, он остановил меня вопросом:
- Не пожелаете ли и вы, сэр, участвовать в обработке виноградника Господня?
И, вытащив из кармана какой-то листок духовно-нравственного содержания, протянул его мне, тыча пальцем в один из столбцов.
Я взглянул на указанное место и увидел воззвание о пожертвованиях в пользу общества распространения христианского просвещения между какими-то дикарями. Ниже находился подписной лист, под заголовком которого значилось: "Мистер Джек Берридж - сто гиней"...
- Однако вы щедры на пожертвования,- заметил я, возвращая ему листок.- Я не могу состязаться с вами в этом.
- Господь вознаграждает сторицею за добрые дела,- самодовольно проговорил он, потирая свои толстые руки.
- В особенности за такие "добрые", как ваши,- не утерпел я, чтобы не бросить ему прямо в лицо этих ироничных слов.
Он ничего не ответил на них, а только пронзил меня острым, как лезвие ножа, взглядом, и мы навсегда расстались.
Мы не раз встречались и после, но проходили мимо друг друга, как совершенно незнакомые люди.
Бум!.. Бум!.. Бум!..
При этих звуках я проснулся, приподнялся в постели и внимательно прислушался. Мне показалось, что кто-то старается пробить молотком, обернутым чем-то мягким, наружную стену дома.
"Воры! - подумал я.- Но почему же они избрали такой странный способ проникнуть в дом?"
Постель моя находилась близ окна. Я протянул руку, отдернул одну половину плотной занавески и, увидев, что на дворе уже светло, взглянул на часы. Было десять минут шестого.
"И время-то совсем неподходящее для такого дела,- продолжал я рассуждать сам с собою.- Ведь пока они проломят стену, наступит пора всем нам вставать, а тогда едва ли им будет удобно хозяйничать у нас..."
Вдруг раздался звон разбитого оконного стекла, в образовавшееся отверстие влетел какой-то предмет и мягко стукнулся об пол.
Я вскочил на ноги, совсем откинул занавеску и осторожно выглянул в разбитое окно. Внизу, на лужайке, стоял молодой рыжеволосый человек, во фланелевой рубашке и таких же панталонах.
Увидев меня, он весело крикнул мне:
- С добрым утром, сэр! Не будете ли так добры вернуть мне мячик?
- Какой мячик? - недоумевал я.
- Мячик для лаун-тенниса. Он должен валяться где-нибудь у вас в комнате. Я нечаянно забросил его в окно... А насчет вставки стекла я потом сговорюсь с вашим хозяином, не беспокойтесь... Простите, что потревожил вас.
Мячик оказался у меня под кроватью. Я достал его и вернул собственнику.
- Разве вы сейчас играете в теннис? - спросил я его.
- Нет,- ответил он.- Я только практикуюсь, бросая мяч в стену. Это удивительно развивает руку.
- Зато расстраивает нервы у спящих людей,- заметил я.- Я поселился здесь на лето ради покоя и отдыха. Не можете ли вы производить ваши упражнения днем и где-нибудь...
- Днем? - повторил он смеясь.- Да уж два часа как наступил день... Но вы не сердитесь. Я отойду к другой стороне дома.
Он исчез за углом, и вскоре раздался неистовый лай дворового пса, сон которого, очевидно, тоже был нарушен.
Несколько минут спустя я услышал новый звон разбиваемого стекла, чьи-то возбужденные голоса, смешивавшиеся со все усиливавшимся лаем, и беготню. Я накрыл голову подушкой и таким образом ухитрился опять заснуть.
Я поселился на несколько недель в Диле, в "пансионате". Описанное происшествие случилось в первую же ночь моего там пребывания. Кроме меня да нарушителя моего сна, рыжеволосого молодого джентльмена, других жильцов в пансионе не было. Поэтому мы поневоле познакомились и даже отчасти подружились. Он был веселый, добродушный и вообще хороший малый; единственным его крупным недостатком являлось неумеренное увлечение лаун-теннисом. Он предавался этому спорту приблизительно часов двенадцать в день, устраивал поэтические партии при лунном освещении и кощунственно играл даже по воскресениям.
Как-то раз он рассказывал мне, что провел зиму со своими родителями в Танжере, и я спросил его, как ему там понравилось.
- Ах, какое это ужасное место! - воскликнул он, делая гримасу отвращения.- Представьте себе, во всем городе нет ни одной лужайки для игры в лаун-теннис, так что мы вынуждены были составлять свои партии на крыше, и то лишь потихоньку от стариков, которые находили это место слишком опасным для такой игры.
Был он и в Швейцарии, и эта страна привела его в восторг.
- Когда будете в Швейцарии, остановитесь непременно в Цермате,- советовал он мне.- Там есть удивительно удобные места для лаун-тенниса.
Впоследствии один из наших общих знакомых рассказывал мне, что молодой "рыжак", как называли моего нового приятеля, стоя на вершине Юнгфрау, оценивал расстилавшуюся вокруг роскошную горную панораму только с точки зрения пригодности или непригодности для его любимой игры. Когда он не играл в лаун-теннис в компании, не практиковался в этой игре, то постоянно всем надоедал разговорами о ней. В то время первым игроком в лаун-теннис считался Реншо, и "рыжак" так надоел мне восхвалением этого игрока, что у меня возникло грешное желание, чтобы кто-нибудь догадался убрать его, Реншо, с поверхности земли, и мой приятель, горько оплакав его, перестал бы все-таки толковать о нем по целым часам. В один дождливый вечер, когда мы принуждены были сидеть безвыходно в доме, "рыжак" битых три часа мучил меня разговором о лаун-теннисе, причем ровно четыре тысячи девятьсот тридцать раз (я нарочно сосчитал) упомянул имя Реншо. После чая он, усаживаясь возле меня, начал было:
- Замечали ли вы когда-нибудь, как Реншо...
Но тут уж мое терпение окончательно лопнуло, и я в сердцах прервал его, высказав вслух свое тайное желание:
- Интересно бы знать, перестанете ли вы хоть тогда говорить об этом несносном Реншо, когда кто-нибудь вдруг возьмет да пустит ему пулю в лоб?
- Да кто же решится поднять руку на великого Реншо?! - негодующе вскричал "рыжак", глядя на меня глазами разъяренного кота, у которого хотят отнять облюбованную им кошку.
- Мало ли кому это может прийти в голову,- заметил я.
Он с трудом справился со своим возбуждением, потом, немного подумав, нашел себе утешение.
- Если случится такое несчастье, то его заменит его брат, который тоже замечательный теннисист,- произнес он с просветленным лицом и прежними ясными детскими глазами.
- Ах, у него есть брат!.. А может быть, и несколько многообещающих братьев? - не унимался я.- Но это ничего не значит: можно их всех перестрелять, так что, в конце концов, все-таки забудется это несносное имя.
- Никогда! - с жаром воскликнул он.- Имя Реншо вечно будет живо в памяти теннисистов.
Кое-как мне удалось свести разговор на другую тему, и в следующих беседах с этим ярым теннисистом я стал придерживаться такого метода, чтобы мой молодой приятель не мог доводить меня до белого каления своими восхвалениями любимой игры. В общем же, мы были с ним дружны; наше знакомство не прерывалось и в городе, куда мы вернулись вместе.
На следующий год, летом, он вдруг совершенно забросил свой теннис и так же страстно увлекся фотографированием. Дело вскоре дошло до того, что все его друзья стали убедительно уговаривать его вернуться к прежнему спорту. Толковали ему о прелестях этой игры, напоминали его прежние подвиги в ней, старались вызвать былую его любовь к Реншо, но ничто не действовало, он стоял на том, что возненавидел теннис и слышать больше не может о нем; ему, мол, даже стыдно вспоминать, что он мог быть настолько глупым, чтобы увлекаться столь детской забавой, то ли дело фотография!
Что бы или кто бы ни попалось ему на глаза, он все снимал; снимал своих друзей и этим превращал их во врагов; снимал бэби и приводил в отчаяние нежные родительские сердца; снимал молодых женщин и бросал этим тень на их супружеское счастье. Вообще, этой своей новой страстью Беглили (так звали этого увлекающегося человека) приводил в восхищение только тех лиц, которые при помощи его фотографических снимков достигали своей цели - разлучения любящих сердец.
Был, например, такой случай. Сын одного старого богача и скряги влюбился в молодую, прехорошенькую, но не имевшую ни пенни за душой девушку. Тщетно переиспытав все обычные средства воздействия на сына, чтобы отвлечь его от любимой девушки, старик обратился к Беглили с просьбою сфотографировать нежелательную для него невестку в семи различных видах. Когда пламенный поклонник красотки увидел первый снимок с нее, то вскричал:
- Боже мой! Какой безобразный портрет! Как могла получиться такая уродина?
При втором он сказал:
- Но это совсем не похоже. Такою она может сделаться только через сто лет!
При третьем заметил:
- Ну, а это что такое? Разве у нее такие слоновые ноги? Это даже неестественно!
При четвертом он крикнул:
- Один снимок хуже другого! Не понимаю, как может так безбожно врать фотографический аппарат!
При пятом он вышел из себя, а при виде шестого повалился без чувств: до такой степени была страшна карикатура, изображенная аппаратом Беглили.
Когда он пришел в себя, отец при помощи Беглили сумел убедить сына, что глаз, представляемый фотографической камерой,- самый верный и ошибиться не может, и что только он один способен открыть все скрывающиеся в одушевленных и неодушевленных предметах недостатки, которых не может подметить ни один человеческий глаз. И несчастный юнец отказался от любимой девушки, а злополучная девушка не вынесла его измены и отравилась.
Да, удивительный был аппарат у Беглили. Его способность к искажению была положительно чудовищна. Малейшие недостатки раздувались им до крайних степеней. Человек с прыщом на лбу превращался в прыща с человеком в придачу. Люди с резкими чертами лица превращались в придатки к своим носам. Один почтенный негоциант четырнадцать лет носил парик так, что никто об этом не знал даже в ближайшем соседстве, но камера Беглили сразу открыла существование этого парика, и все знакомые негоцианта удивлялись, как это они раньше не замечали его искусственной головной растительности.
Казалось, аппарат молодого любителя задался исключительной целью выставлять на вид все, что есть худшего в человеческой природе. Бэби он обыкновенно изображал уродцами; молодых девушек обрисовывал или дурнушками, или подающими надежды превратиться со временем в самых злых ведьм; благочестивым старым женщинам придавал выражение мегер; нашего викария, прекраснейшего в мире человека, он воспроизвел в виде крайнего лицемера, а местному нотариусу, известному своей неподкупной честностью и прямотой, придал такое разбойничье выражение на лице, что многие из его прежних клиентов перестали ему доверять и отобрали у него все свои дела.
Что же касается лично меня, то могу сказать лишь одно; если Беглили снял меня верно, я должен признать правдою все когда-либо и где-либо написанное обо мне недовольными мною критиками. Довожу также до сведения тех лиц, которые увидят мой портрет, сделанный этим любителем, что хотя я и не обладаю фигурой Аполлона, но во всяком случае не такой урод, каким изобразил меня аппарат моего приятеля. Беглили оправдывает себя и свой аппарат тем, что во время проявления негатива стряслось что-то непредвиденное; но ведь этого объяснения на самой фотографии нет, поэтому я имею полное право считать себя обиженным моим приятелем.
Перспектива его аппарата не подчиняется никаким известным нам законам. Я видел его снимок с мельника, стоящего пред своей мельницей, и никак не мог решить, чья фигура крупнее - мельника или его мельницы.
Однажды Беглили устроил крупный скандал в приходе, выставив в своей витрине снимок, изображавший всем известную пожилую незамужнюю леди с молодым мужчиной, стоявшим перед ней на коленях. Мужчина этот был в костюме, который употребителен для грудных младенцев, между тем как его фигура производила такое впечатление, что если бы она поднялась на ноги, то оказалась бы футов в шесть высотою. Лицо этого джентльмена было словно закрыто густой вуалью, поэтому его черты были неясны, и его можно было принять за кого угодно. Она ласково гладила его по голове.
Много было по этому поводу самых фантастичных толков и пересудов, пока не выяснилось, что этот субъект в костюме бэби не кто иной, как годовалый сыночек ее замужней сестры и притом самого обыкновенного роста.
Это было в первое время увлечения фотографической горячкой, поэтому квартира Беглили постоянно была осаждаема толпою желающих новым дешевым способом увековечить свои черты. На несколько миль вокруг не было ни одного человека, который бы не сидел, не стоял или не лежал в какой-нибудь позе у моего приятеля, зато после, взглянув на свое, так сказать, "отражение", всякий навсегда переставал гордиться своей наружностью.
Впоследствии какой-то злой гений внушил человеку создать кодак. Мой приятель тотчас же обзавелся этим новым аппаратом, и с тех пор все наличное население местечка ежеминутно рисковало быть изображенным в самые интимные моменты своей жизни. Никто и пошевельнуться не мог, чтобы не быть захваченным коварным аппаратом. Беглили посредством этого приспособления увековечил своего отца сидящим за обильной выпивкой, а свою сестру целующейся со своим женихом у садовой калитки. Ничто не было для него настолько свято, чтобы остаться неприкосновенным. Так, Беглили, между прочим, снял своего дядю в тот момент, когда этот почтенный старик, идя за гробом своей жены, с веселым видом шептал что-то на ухо своей молодой спутнице.
В конце концов, пересняв всех и все не только в самом месте