будет открыта торговля, то мы будем знать, что это воскресенье и что, следовательно, сегодня суббота; если же торговля будет закрыта, то будет ясно, что завтрашний день - суббота, а нынешний - пятница.
В Оберау мы захватили с собой проводника. Он порядочно говорил по-английски и посвятил нас в свои тревоги. Я всегда думал, что проводники - народ совершенно особенный, чуждый обыкновенных человеческих чувств. Но этот, сверх моего ожидания, оказался точно таким же человеком, как мы с Б. и все другие. Это очень удивило меня, и я высказал свое удивление проводнику.
- В том-то и дело, что вы, господа туристы, смотрите на нас, проводников, как на совсем особенных людей,- с грустью отозвался наш спутник.- Вы видите в нас нечто вроде Провидения или даже чуть не агентов правительства. Когда все идет по вашему желанию, вы презрительно говорите: "К чему же нам нужен был проводник?" Если же что-нибудь у вас в пути не заладится, вы повторяете эту фразу и к презрению к нам прибавляете еще негодование. Я работаю шестнадцать часов в сутки и стараюсь всячески угодить вам, исполняя все ваши прихоти, а вы все-таки недовольны мною. Когда опоздает поезд, или выбранная вами самими гостиница окажется переполненной и для вас в ней нет места,- вы набрасываетесь на меня с обвинением в том, чего я никак не мог предотвратить. Когда я следую за вами по пятам, чтобы всегда быть к вашим услугам, вы ворчите, что я не даю вам и шагу шагнуть самостоятельно; а когда я хоть на минуту отойду от вас в сторону, вы кричите, что я отлыниваю от своих обязанностей. Вы целыми сотнями наезжаете в Обер-Аммергау, не сообщив предварительно нам о своем намерении пожаловать сюда, и прежде всего летите на телеграф сообщить в "Таймс", что здесь невозможные порядки: вы приехали, но никто из обязанных заботиться об удобствах туристов не догадался приготовить вам приличное помещение и хороший ужин.
Бывает и так: турист по телеграфу просит приготовить для него самое лучшее помещение с самым лучшим местным столом, а когда наступает момент расплаты, он ожесточенно спорит из-за цены, находя ее слишком высокою. Почти все туристы разыгрывают из себя здесь переодетых герцогов и герцогинь; притворяются, будто и понятия не имеют о вагонах второго класса, и требуют, чтобы каждому из них - или, по меньшей мере, двоим был предоставлен в полное распоряжение чуть ли не целый пульмановский вагон. Если они издали увидят наши омнибусы, то удивленно вытаращивают глаза и спрашивают, что это за штуки. Предложить туристу прокатиться в такой "штуке" - значит нанести ему самое тяжкое оскорбление...
Туристу, желающему проехаться по нашим горам, непременно подавай самую удобную карету с лакеем на запятках. В театре каждый из туристов требует самое лучшее место. Места в восемь и шесть марок нисколько не хуже десятимарочных, последних только меньше, но турист почувствует себя крайне оскорбленным, если ему предложить не самое дорогое место. Если бы аммергауские поселяне догадались брать по десяти марок за место в своем театре, то туристы были бы очень довольны; но эти двуногие барашки не умеют брать такую же цену за второй и за третий ряд, как за первый. Они так еще глупы, что не видят своей пользы и не понимают, как нужно действовать по отношению к туристам.
Проводник говорил горькую правду относительно туристов, в особенности английских. В самом деле, мои путешествующие земляки, а наипаче землячки ведут себя на континенте так непозволительно, что нисколько не удивительно, если иностранцы о нас самого дурного мнения. И действительно, трудно представить себе что-нибудь более карикатурнее английской путешественницы. Она, как и ее достойная сестра американка, в одно и то же время груба и самоуверенна, беспомощна и мелочна, до крайности эгоистична, вечно всем недовольна и, вообще, во всех смыслах крайне несносна. Говорю это по чистой совести, будучи сам англичанином.
Из Обер-Аммергау мы выехали в омнибусе, в компании трех наших соотечественниц и их спутника, из которого эти привередливые дамы вымотали, по-видимому, всю душу. Они всю дорогу невыносимо ныли по поводу того, что их заставили ехать в омнибусе. Казалось, это было для них кровной обидой, которую они и вымещали на чем только могли.
Конечно, на свете есть немало женщин, которые милы и приятны, добры и великодушны, непритязательны и бескорыстны, сострадательны к другим и самоотверженны - и все при таких условиях, когда, кажется, и ангел лишился бы своей кротости, но - увы! - еще больше таких особ, которые под громким титулом скрывают самые низменные свойства. Не обладая врожденным достоинством, они стараются заменить его грубостью, а благородное самообладание смешивают с шумною хвастливостью и требовательностью.
Таких особ вы можете встретить на всех общественных собраниях, где они всегда проталкиваются на первые места. В картинных галереях эти особы заслоняют своими чудовищными головными сооружениями картины так, что никому другому ничего не видно из-за этих сооружений, и пронзительными голосами выкрикивают свои пошлые критические замечания, воображая, что эти замечания блестят умом и знанием. Они же, нисколько не стесняясь, громко переговариваются между собою в театрах во время представления, среди которого обыкновенно являются в свои ложи с таким шумом, чтобы вся публика обратила на них внимание; с таким же треском, стуком и громогласным говором уходят, не дождавшись даже антракта. Дома они занимаются только тем, что насмехаются над всем и всеми. В трамваях (да, эти особы, так важничающие за границей, у себя на родине очень экономны и трамваями вовсе не пренебрегают) они ширятся на три места, безжалостно заставляя стоять падающую от усталости бедную модистку с тяжелыми картонками, пожертвовавшую последним, может быть, пенни, чтобы хоть немного отдохнуть в вагоне трамвая. Они же потом жалуются в газетах и журналах на то, что умерло рыцарство!
Пока я писал эти страницы, Б. все время смотрел на них через мое плечо. И вот Б., следя за моим писанием, нашел нужным заметить, что в моем отзыве о наших соотечественницах видно влияние немецкой кислой капусты и не менее кислого вина, истребленных мною в слишком больших количествах.
- Ты ошибаешься, мой друг,- с живостью возразил я,- жестоко ошибаешься! Если что-нибудь немецкое и повлияло в дурную сторону на мою пылкую любовь к человечеству вообще, а к его прекрасной половине в частности, то виной этому исключительно немецкие соборные церкви, картины и скульптура.
Что же касается немецких картин и скульптур, то уверен, что ни одному из наших великих критиков по искусству не могут так опротиветь эти произведения кисти и резца, как они опротивели мне.
В Мюнхене несколько собраний пластических искусств, и мы с Б. чуть ли не по целому дню посвятили каждому из них. Вообще, мы вначале проявили большое усердие в обозревании местных сокровищ искусства, подолгу стояли пред каждым размалеванным полотном, горячо обсуждали его достоинства и недостатки, конечно, с нашей собственной точки зрения. Таким самостоятельным людям, как мы, полагается восторгаться или негодовать по руководству; это пускай делают другие.
Я обыкновенно находил, что данное произведение "плоско", между тем как Б. утверждал, что оно только выполнено не по всем правилам художественной техники. Слыша такие рассуждения, публика могла подумать, что мы настоящие знатоки, и воспользоваться нашими рассуждениями как авторитетными.
Проторчав минут десять пред полотном, мы пятились от него на такое расстояние и на такой пункт, с которых получается "полный вид" на картину. При этом попятном движении мы часто наступали на ноги стоящей за нами публики, но это мало нас тревожило, мы продолжали свою едкую критику. В конце концов мы снова подходили к полотну, но уже вплоть и, чуть не водя по нему носом, "разбирались в деталях".
Но, повторяю, так мы делали только вначале, а потом принялись бегать по здешним музеям и галереям с видом людей, спешащих на поезд или на пожар.
Сегодня, например, я облетел старинный и знаменитый "пантехникон" ровно в двадцать две с половиною секунды - по хронометру.
Во избежание недоразумения со стороны читателя, считаю своим долгом пояснить, что "пантехниконом" мы с Б. назвали то, что в Мюнхене принято называть "пинакотекою". Нам это слово не давалось, поэтому мы постоянно перевирали его, называя то "пинниозеком", то "пинтактеком", раз, после обеда, даже "пенникоком". Но это до такой уж степени смутило нас обоих, что мы нашли нужным остановиться на каком-нибудь одном определенном названии, чтобы окончательно не запутаться и не осрамиться пред кем-нибудь. Думали-думали, выбирали-выбирали и, наконец решили установить название "пантехникон".
"Пантехникон" представляет собою собрание картин одних старых мастеров живописи. Об этих мастерах я ничего не буду говорить. Только художникам или, по крайней мере, людям, одаренным художническим чутьем, следует разбирать художников, а я только профан в этой области. Поэтому я ограничиваюсь одним констатированием того факта, что одни из полотен старых мастеров (меньшинство) показались мне превосходными, а другие (большинство) - самыми обыкновенными.
Всего более в "пантехниконе" поразило меня изобилие полотен, посвященных изображению различного рода "кулинарии" и "гастрономии". В самом деле, по крайней мере, двадцать пять процентов всех тамошних картин, кажется, предназначены служить или вывесками для зеленных лавок и гастрономических магазинов, или иллюстрациями к соответствующим прейскурантам. Вот, например, полотно с надписью "Вид мясной торговли", No 7063 по каталогу, размером в 60 футов ширины и в 40 - длины. Наверное, художник просидел над этим произведением не менее двух лет, а между тем кому оно нужно? На какого покупателя оно рассчитано? А та вон, в углу, предрождественская выставка гастрономического магазина?
Б. объяснил все это стремлением старых мастеров к украшению всех зданий и помещений подходящими к их назначению и характеру картинами.
- Свои соборы, церкви и часовенки они наполняли мадоннами, мучениками и ангелами,- продолжал Б. в пояснение своей мысли,- а спальни увешивали снимками с них. Поэтому смело можно предположить, что эти вот смущающие тебя картоны были написаны ими для своих столовых, вероятно, с целью возбуждения аппетита.
В Мюнхене есть еще один "пантехникон", где собраны картины исключительно современных немецких мастеров. Там уж я не нашел ровно ничего выдающегося: одна только посредственность. Много свежести в красках, много точности в выполнении рисунка, но ни воображения, ни мысли, ни оригинальности нет ровно ни в чем. Но опять-таки оговариваюсь, что я не художник. Поэтому никому и не навязываю своих взглядов на искусство современных немецких художников-живописцев.
Больше всего мне понравилась в Мюнхене музыка. Немецкий оркестр, играющий летом в лондонских скверах, совсем не то, что оркестры, которые мне пришлось слышать в самой Германии. У немцев очень тонкий музыкальный слух; мало-мальски дурная игра может довести их до бешенства. Поэтому оркестры у них дома образцовые. По правде сказать, я ничего подобного не ожидал.
Насколько мне известно, из всех городов объединенного "фатерланда" всего более славится военными оркестрами Мюнхен. И не напрасно. Два-три раза в день эти оркестры безвозмездно играют в различных частях города, а по вечерам нанимаются содержателями так называемых "пивных садов"...
Разумеется, главная тема этих оркестров состоит в "натиске" и "штурме"; но когда нужно, исполнители умеют извлекать из своих старых медных инструментов такие ясные, нежные, хватающие за душу звуки, какие обыкновенно производятся только на скрипке и притом настоящим виртуозом.
Повторяю, немецкий оркестр, желающий оставаться на родине и не быть преследуемым свистками и шиканьем, должен отлично знать свое дело. Каждый немецкий ремесленник или приказчик - такой же любитель и ценитель хорошей музыки, как хорошего пива. Слушатели музыки в мюнхенских концертных залах очень чутко относятся к тому, как исполняются их любимцы - Вагнер, Моцарт и Гайдн. Хорошее исполнение они приветствуют шумными рукоплесканиями и восклицаниями одобрения, дурное может вывести из себя этих мирных и добродушных людей.
Каждому, желающему ознакомиться в Германии с местным населением, непременно следует побывать в "пивном саду", где по вечерам собираются труженики всякого рода: мелкие торговцы с семействами, приказчики со своими невестами и их матерями, солдаты, мальчики для посылок и простые рабочие.
Туда же приходят седовласые супруги, чтобы за кружкой пива вспоминать о прошлом и покалякать о разных разностях: о белокурой Лизе, вышедшей замуж за умного Карла и теперь вместе с ним созидающей собственное гнездышко в дальней заокеанской стране; о хохотушке Эльзе, чуть не полвека живущей в Гамбурге и обзаведшейся там уже внучатами; о покорном, но мужественном Франце, любимце матери, сорок лет назад павшем на поле битвы под чуждым небом Франции.
Напротив помещается семейная группа, пред которой дымится яичница с вареньем и высится бутылка белого вина. Отец семейства - пожилой румяный весельчак; все его приятное лицо дышит честностью, добротою и чистотою помыслов. Дети - два сына и дочь - чинно и степенно едят и пьют, почтительно отвечая на обращенные к ним слова отца. Мать, ласковая, мягкосердечная толстушка, улыбается и отцу и детям, но не забывает и себя, исправно истребляя яичницу и прикладываясь к бутылке, которая вскоре сменяется другой.
Кто хоть недолгое время наблюдает немецких женщин, тот не может не проникнуться к ним полным уважением. В них столько милой простоты, сердечности и истинной женственности. От их добрых лиц и ясных, чистых глаз так и брызжут лучи того душевного света, который и светит и греет, создавая мирную, уютную и здоровую домашнюю атмосферу.
Глядя на этих женщин, невольно представляешь себе их чистенькие жилища, где так хорошо пахнет разными душистыми травами; их укладки, полные снежно-белого, аккуратно сложенного и пересыпанного такими же травами белья; старинную, тяжелую, но блестяще полированную мебель с резными украшениями; хорошие, покойные, мягкие, опрятные и нарядные постели (совсем иначе устроенные, чем в гостиницах); чистенькие кухни, где готовятся такие аппетитные и сытные блюда; полные кладовые и чуланы. Представляешь себе их мирные беседы по вечерам в уютной столовой, за ярко горящей лампой. Жена вяжет чулок, муж курит трубку и просматривает свою любимую газету, передавая из нее жене все, что может интересовать ее, и между ними происходит обмен мнений, всегда тихий и мирный. У этих людей старого склада не может быть разногласия.
Если дети еще маленькие, то они в это время уже уложены спать, а если уже большие, то все они также сидят вокруг стола, занятые каким-нибудь делом.
Немецкие женщины (я говорю исключительно о средних и низших классах населения), в общем, не из тех, при взгляде на которых у чужеземца может закружиться голова, зато они обладают удивительным уменьем раз навсегда завладеть сердцем того мужчины, который им близок. Едва заметно, понемногу, они такими крепкими узами привязывают к себе доверившееся им мужское сердце, что оно не может вырваться, если бы даже и хотело, под влиянием каких-нибудь посторонних соблазнов, из этих уз, потому что тогда мужчина потерял бы свой теплый уголок, где он окружен самою нежною заботою и преданностью. Вот почему так дружно и живут немецкие супруги, не принадлежащие к верхним слоям, где все идет на другой лад.
Мы с Б. третьего дня вечером посетили один из здешних "пивных садов". Нам хотелось испытать удовольствие пообедать под музыку. Однако на практике это удовольствие оказалось не совсем удобным: обедать под музыку в Баварии могут, по-видимому, только люди, одаренные особенным пищеварительным аппаратом, чем мы с Б. похвалиться не можем.
Оркестры, играющие в мюнхенских пивных садах, достойны полного внимания. Члены этих оркестров - бравые, рослые и мощные солдаты - не боятся труда и делают свое дело не за страх, а за совесть. Они мало говорят и никогда не горячатся, потому что берегут силы для дела. Они дуют в свои инструменты не изо всех сил, иначе могли бы лопнуть не только эти инструменты, но и барабанные перепонки слушателей; нет, они так бережно и умело пользуются и своими здоровыми легкими, и доверенными им трубами, тромбонами и корнет-а-пистонами, что эти оркестры следовало бы поставить в образец многим вольным оркестрам в других странах. Вообще нам, иноземцам, не мешало бы поучиться немецкой добросовестности не только в этом, но и в других делах.
Если вы находитесь за милю от мюнхенского военного оркестра и не глухи, как камень, то можете слушать его, не ощущая особенного волнения. Но когда вы находитесь под его непосредственным влиянием, он овладеет вами всецело, как неиспорченная немецкая женщина овладевает сердцем своего мужа, и не допустит вас заняться ничем другим.
Это мы с Б. в полной мере испытали на себе. От мощных звуков оркестра все кругом нас дрожало и тряслось. Суп нам пришлось есть холодным благодаря тому, что в то время, когда нам подали его, оркестр играл бравурный вальс, под такт которого наши суповые ложки так и плясали у нас в руках и ни за что не хотели подноситься ко рту. Когда принесли нам рыбу, началась полька, мы никак не могли отличить рыбьи кости от мяса. Белое вино после рыбы мы поглощали под звуки веселого галопа с большим трудом и самым неприличным образом обливались этим кислым вином, очень походившим на уксус. Только что подали нам жаркое, как оркестр принялся "жарить" Вагнера.
Нет ни одного европейского композитора, под музыку которого было бы так затруднительно есть бифштекс, как Вагнер. Удивительно, как мы с Б. еще не подавились бифштексом под музыку этого композитора! Пользоваться горчицей и подливкой было совсем немыслимо. Б. только плачевно посмотрел на эти ингредиенты и удовольствовался куском хлеба в качестве единственной приправы к жаркому. Я, как менее покорный судьбе, чем мой приятель, обмакнул было свой кусок в подливку, но он попал мне не в рот, а прямо на мой новый смокинг, украсив его полудюжиной неизгладимых пятен.
Словом, мы с Б., даже под чарующие звуки "шествия валькирий" чувствовали себя довольно плачевно благодаря нашей прихоти пообедать под хорошую музыку.
Всего легче дался нам картофельный салат под "Фауста". Положим, раза два куски этого салата застревали у меня в горле, но каждый раз мне удавалось благополучно отправить их дальше по назначению, и вообще остаться "победителем в этой игре", если можно так выразиться, не опасаясь огорошить читателя излишней "образностью".
Начиненная вареньем яичница тоже довольно ловко проскользнула у нас в пищевод, поощряемая прекрасными созвучиями какой-то сладкой симфонии.
Сыр мы ели под музыку из "Кармен", а по счету платили в начале целого букета интернациональных песенок. Потом поспешили вон из сада, чувствуя и в желудке и в голове страшный сумбур.
В другой раз мы ходили в такой сад специально пить пиво, но на этот раз уж без музыки. Зато в это посещение мы узнали, что кто не желает больше пить, тот должен немедленно закрыть свою кружку; в противном случае его кружка мгновенно подхватывается служанкою и возвращается вновь наполненною.
Благодаря нашему незнанию этого правила у нас чуть было не вышел инцидент. Едва мы успевали до двух третей опорожнить свои кружки, как они, точно по волшебству, исчезали и потом снова появлялись пенящимися через край. После шестого раза мы начали вежливо протестовать против иной чрезмерной заботливости.
- Благодарим вас за любезность,- говорил Б. краснощекой служанке, так усердно угощавшей нас.- Но, право, это уж лишнее. Мы не привыкли пить постольку. Эту порцию мы, так и быть, постараемся еще выпить, чтобы ваш труд не пропал даром, но пусть она будет последнею. Больше ни одной капли.
Однако с нашими кружками продолжалось все то же волшебство: не успеем оглянуться, как они опять стояли пред нами полными, так и шипя белоснежною пеною. Наконец, в десятый, должно быть, раз (по свойственной нам деликатности мы самоотверженно проглотили еще по четыре кружки) Б. серьезным уже тоном сказал служанке:
- Очевидно, вы забыли, о чем я вас просил четверть часа тому назад. Заявляю вам еще раз, что больше пить мы не можем. Нельзя же угощать людей до бесконечности! Хотя мы и англичане, но не привыкли поглощать пиво сразу такими количествами. Правда, и у нас, в Англии, тоже немало пьют его, занимаясь этим, как своего рода гимнастическим спортом (сколько раз нужно поднимать и опускать руку с кружкою), но все же с известными ограничениями. Думаю, мы в совершенно достаточной мере доказали вам наше искусство в этом спорте, и просим вас больше не затруднять ни себя ни нас. Если принесете еще хоть одну кружку, то мы сочтем это за прямой признак того, что вам почему-то непременно желательно поссориться с нами, а мы вовсе не желаем ссориться с вами. Поэтому повторяю: пожалуйста, ни одной капли больше.
- Так почему же вы не прикроете своих кружек? - проговорила в видимом смущении и сдержанном негодовании девушка.- Напрасно вы сердитесь, если все время сидите с открытыми кружками.
- При чем же тут "открытые" кружки? - резко произнес Б.- Разве у вас запрещено оставлять кружки открытыми?
- Нет. Но раз кружка стоит пред посетителем пустая и незакрытая, то это, по-нашему, означает, что посетитель хочет еще пить, и я обязана за этим следить,- разъяснила служанка.
Сконфуженные, мы поспешно прикрыли свои кружки, расплатившись за пиво, ушли из сада, дав себе слово помнить мудрое правило относительно прикрытия кружек.
ПОНЕДЕЛЬНИК, 9 ИЮНЯ (ДЛИННАЯ, ЗАТО ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА)
Остенде.- Гейдельберг.- Скатерть, простыня или постельное покрывало, принятое нами за полотенце.- Б. возится с континентальным железнодорожным расписанием.- "Беспутные поезда".- Б. начинает сумасшествовать.- Придуманный мною выход из безвыходного положения.- Путешествие по германским рельсовым путям.- Объяснение Б. с железнодорожными чинами.- Его мужество.- Преимущества неведения.- Впечатление, производимое Германией и германцами
Мы опять в Остенде. Наше паломничество окончилось. Собираемся через три часа переправляться через канал в Дувр. Ветер довольно свежий, но нас утешают, уверяя, что он к вечеру затихнет.
Остенде совсем разочаровал нас. Мы думали, что это город многолюдный и оживленный; полагали, что он полон театров, концертных зал, шумных ресторанов; ожидали, что во всех концертах его гремит музыка, что в нем постоянно происходят смотры войск, собирающие огромные толпы патриотов, что прибрежные пески пестреют веселою и нарядною публикой и что среди этой публики множество прекрасных женщин.
В этих мечтах я нарочно приобрел себе в Брюсселе новые щегольские ботинки и изящную тросточку.
Однако, насколько мы могли заметить пробыв часа два в Остенде, этот город точно вымер. Торговля закрыта, дома стоят пустыми, казино заперты. На подъездах отелей вывешены объявления полиции о том, что каждый, вторгнувшийся в это владение или чем-нибудь испортивший его, будет задержан и подвергнут судебной ответственности.
Долго пространствовав по совершенно пустынному городу, мы наконец наткнулись на ресторан, показавшийся нам менее зловещего вида, чем другие, мимо которых мы проходили. Этот ресторан также был заперт. Мы позвонили. Минут через пятнадцать, после нескольких звонков и томительного ожидания, дверь наконец немного приотворилась, в нее высунулось сморщенное женское лицо, и старческий голос спросил нас, что нам нужно. Мы ответили, что желали бы получить две порции бифштекса с картофелем и пару пива. На это получилось приглашение пожаловать недельки через две, когда приедут хозяева, без которых обладательница сморщенного лица и дребезжащего голоса не имеет права распоряжаться.
Удивленные, огорченные, а главное - голодные, мы отправились на берег и закусили там в грязной харчевне, потом ради успокоения пищеварения отправились гулять вдоль по берегу и вскоре попали в совершенно пустынное место. Там мы наткнулись на следы человеческой ноги, ясно отпечатавшиеся на прибрежном песке. Это нас сильно заинтересовало. Откуда мог взяться здесь человек? Погода была тихая, кораблекрушения не могло быть, а для высадки пассажиров здесь вовсе не место. Если же сверх обыкновения, кто-нибудь и вздумал высадиться именно в этом месте, то куда же он девался? Следы виднелись только на одном небольшом пространстве, а дальше мы нигде не нашли их. Подивились мы, да так и ушли с берега, не решив загадки относительно таинственных следов.
Мы порядочно попутешествовали с тех пор, как оставили Мюнхен. Пробыв в вагоне всю ночь, мы рано утром прибыли в Гейдельберг, и когда заняли номер в одной из его лучших гостиниц, то нам прежде всего было предложено принять ванну. Мы выразили полное согласие на это, и нас провели в крохотную ванну, отделанную белым мрамором; она нам очень понравилась своей белизной и опрятностью.
Ванна нас освежила, но после нее мы оказались в большом затруднении. Дело в том, что нам вместо полотенца было подано нечто такое, что могло быть и столовой скатертью, и постельным покрывалом, и спальной простыней.
По-видимому, в Германии придерживаются очень своеобразных взглядов на потребности выкупавшегося человека. Быть может, немцы устраивают ванны исключительно для иностранцев, а сами ими никогда не пользуются, чем и объясняется их непрактичность в этом отношении.
Положим, и мне однажды пришлось обтереться спальной простыней, а в другой раз - даже просто носовым платком. Но то были случаи совершенно исключительные; в обыкновенных же случаях я привык употреблять для этой надобности широкое и длинное мохнатое полотенце.
Древние греки отлично обошлись бы спальной простыней. Они грациознейшим манером обернули бы один ее конец вокруг своей головы, а другой с неподражаемой ловкостью спустили бы на спину, потом красивыми складками обвили бы ею бедра, затем неуловимыми вихреобразными движениями живописно задрапировались бы в нее всем телом и через несколько мгновений сразу освободились бы от мокрой ткани, а сами предстали бы пред удивленными и восхищенными зрителями совершенно сухими.
К сожалению, современные британцы не приучены выделывать таких фокусов. Британец берет полотенце обеими руками, прислоняется к стене и ожесточенно трет себя лохматой тканью. Стараясь вытереть спину одним концом полотенца, он другой конец обязательно окунает в воду (потому что всегда норовит стоять возле самой ванны) и потому наполовину постоянно остается мокрым.
Когда он обтирает переднюю часть тела сухим концом полотенца, мокрый конец всякий раз хлещет его по спине; а когда он наклоняется, чтобы тем же сухим концом обтереть ноги, мокрый конец в диком злорадстве обертывается вокруг его шеи, и несчастный купальщик напрягает все силы, чтобы освободиться от удушения. Но лишь только ему удается избавиться от этого удовольствия и предаться сладкой надежде, что тем дело и кончилось, его ждет новый сюрприз в том же духе: лукавое мокрое полотенце снова ухитряется обвиться вокруг его тела, игриво стегнув его по мягким частям. От этой новой неожиданности злополучный британец вскрикивает не своим голосом и, словно ужаленный, подпрыгивает на несколько футов вверх.
Словом, насмешливое полотенце всячески издевается над купальщиком, проделывая самые замысловатые штуки, чтобы досадить ему и добиться его полного обалдения.
Мы провели в Гейдельберге два дня. Карабкались на лесистые высоты, окружающие этот прелестный городок; любовались с веранд ресторанов или с увенчанных развалинами вершин на восхитительную долину, среди которой серебрятся своими прихотливыми извивами Рейн и Некар; бродили среди обсыпавшихся арок, стен и башен тех ее величавых, полных исторических теней развалин, которые некогда были одним из прекраснейших замков в Германии.
Любовались мы и "Великой бочкой", представляющей одну из главных достопримечательностей Гейдельберга. Что собственно интересного в пивной бочке, отличающейся от других бочек только своими исполинскими размерами, трудно понять, но в "Бедекере" сказано, что ее также необходимо видеть. Поэтому около нее постоянно толпятся туристы, иногда целыми десятками сразу, и стоят пред ней несколько минут, вытаращив глаза и стараясь изобразить на своих лицах благоговейное изумление, похожее на баранье, когда это животное чем-либо удивлено. В самом деле, мы, туристы, в некоторых случаях мало отличаемся от баранов. Если бы по ошибке типографии в "Бедекере" не было упомянуто о том, что в Риме есть Колизей, то мы, будучи в "вечном городе", целый месяц могли бы ежедневно проходить мимо этого здания, грандиозного даже в своей полуразрушенности, и не нашли бы нужным осмотреть его: ведь в путеводителе не упомянуто о нем,- следовательно не стоит и осматривать его. Если же в путеводителе будет сказано, что за пятьсот миль от нас имеется... ну, хоть подушка для булавок, утыканная целыми миллионами этих полезных предметов дамского туалета, то мы, прочитав об этом, непременно сочтем себя обязанными бежать туда, чтобы полюбоваться на такое "чудо".
Из Гейдельберга мы отправились в Дармштадт. С какой стати мы предполагали пробыть в нем чуть не целую неделю - решительно не могу понять. Жить в этом городе очень хорошо, но для туристов там нет ровно ничего интересного. Пройдясь по городу из конца в конец, мы нашли нужным осведомиться, когда из него отходит ближайший поезд, и, узнав, что через полчаса, поспешили на вокзал, вскочили в вагон и покатили в Бонн.
Из Бонна (где совершили две поездки по Рейну и поднимались на коленях на двадцать восемь ступеней, называемых местными жителями "благословенными", но показавшихся нам после первых четырнадцати достойными другого эпитета), мы вернулись в Кёльн, из Кёльна - в Брюссель, а из Брюсселя - в Гент. Здесь мы осмотрели целую массу знаменитых картин и слушали мощные звуки не менее знаменитого колокола "Роланд", гул которого разносится далеко по местным лагунам и песчаным наносам. Потом отправились в Брюгге (где я имел удовольствие швырнуть камнем в статую Симона Стевина, который изобретением десятичных дробей причинил мне лишнюю головоломку во дни моего хождения в училище), а уж оттуда попали в Остенде.
Долго мы не знали, как выбраться из этого вымершего города, потому что никак не могли отыскать подходящего выезда. Я предоставил это приятное занятие своему спутнику, и он чуть не поседел над ним.
До сих пор я был убежден, что не может быть ничего хуже моего "бессмертного" английского расписания поездов, но здесь мне пришлось убедиться, что на свете существует нечто еще худшее, а именно - расписание бельгийских и германских поездов, с чем у нас было очень много возни.
Б. каждое утро по нескольку часов проводил пред столом, на котором было развернуто длиннейшее расписание. Напряженно смотрит на это расписание, сжав голову обеими руками, точно желая удержать в ней готовые выскочить из нее мозги, и что-то бормочет про себя.
Началось это с Мюнхена, где у него вышло такое недоразумение.
Сидит он, впившись блуждающими глазами в расписание, а бормочет себе под нос разные цифры и названия. Вдруг он оживляется и громко провозглашает:
- Нашел! Великолепный поезд. Отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре. Как раз вовремя, чтобы напиться чаю и...
- В четыре! - восклицаю я в полном недоумении.- Проходит все расстояние от Мюнхена до Гейдельберга в два с половиною часа?! Ну, этого не может быть. Ведь нам говорили, что туда придется ехать всю ночь, а ты говоришь, что поезд идет всего два с половиною часа.
- Смотри сам, если не веришь мне,- обиженно возражает Б.- Видишь, вот ясно сказано: "отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре". Чего же тебе еще?
- Да, это все верно,- говорю я, глядя через плечо Б.- Но ты не обратил внимания на одно пустячное обстоятельство: видишь - цифра 4 напечатана жирным шрифтом? А жирные цифры относятся исключительно к утренним часам, как нам это так любезно разъяснил жандарм в... не помню теперь, где именно.
- Ах, да, и то! - смущенно соглашается Б.- Действительно, то обстоятельство я упустил из виду... Да-да, в самом деле... Впрочем, погоди, дружище. Ведь если это верно, то от Мюнхена до Гейдельберга выходит четырнадцать часов разницы, но этого быть не может... это немыслимо!.. По всей вероятности, цифра "четыре" изображена здесь жирной совсем случайно. Она должна быть обыкновенная, худенькая, а наборщик ошибкою хватил жирную. Вот и получилось...
- Во всяком случае,- прерываю его я,- это не может означать и четыре часа нынешнего дня, а скорее - завтрашнего, потому что...
Но, не будучи в состоянии пояснить, почему именно, я умолкаю. Б. тоже несколько времени молча размышляет, потом вдруг восклицает:
- Ах, как я недогадлив! Проморгал самое главное: ведь поезд, приходящий в Гейдельберг в четыре часа, идет из Берлина.
И мой спутник принимается весело хохотать, точно сделал бог весть какое радостное открытие. Меня его неуемная веселость, разумеется, сильно раздражает.
- Ну и чего ты ржешь? - сержусь я.- Что в этом открытии радостного?
Б. сразу осаживается, принимает виноватый вид и бормочет:
- И в самом деле мало радостного... Это я уж так. Ты не сердись на меня... Нервы, знаешь... Оказывается, еще одна интересная подробность: вот этот поезд идет из Гейдельберга, нигде не останавливаясь, даже в Мюнхене. Но куда же, в таком случае, идет тот поезд, который отходит отсюда в час сорок пять?.. Должен же он идти куда-нибудь.
- Ах, да брось ты, наконец, этот несчастный поезд! - раздраженно кричу я,- Должно быть, он никуда определенно не идет. Видишь, время отхода показано, а дальше о нем ни слова... Впрочем, наверное, и тут есть какой-нибудь хитроумный немецкий фокус. Не может же этот поезд только отойти от Мюнхена, а потом и затеряться где-нибудь.
Б. также находит, что "не может", но высказывает и положение, что этот поезд - очень молодой, легкомысленный, полный живости и воображения, поэтому идет наудалую, сохраняя при этом самую строжайшую, романическую тайну. Может быть, у него где-нибудь назначено свидание, о котором ни один смертный не должен знать... А может статься, он и сам не знает, куда идет, а просто хочет подурачиться и подурачить других.
Я молчу, а Б. в том же игривом духе продолжает:
- Может быть еще и то, что этот загадочный поезд настолько свободолюбив, что не желает слушаться ничьих приказаний. Управление дороги желает, чтобы он отправлялся в Петербург или в Париж, а ему это не угодно. Старый седоволосый начальник станции горячо убеждает его идти в Константинополь или в Иерусалим и убеждает, со слезами на вылинявших голубых глазах, чтобы он не поддавался пагубным обольщениям новых учений о свободе личности и тому подобных несуществующих на земле благах, а покорился бы неизбежности покориться установленным правилам. Призываются на помощь и другие авторитетные лица, привыкшие к слепому повиновению. Они со своей стороны самым отеческим тоном тоже увещевают своенравный поезд идти в Камчатку, в Тимбукту или в Иерихон: вообще по какому-нибудь одному определенному направлению,- но видя бесполезность всех мягких уговариваний и упрашиваний, они вскипают гневом (ведь и старички умеют сердиться) и приказывают непокорному поезду убираться, куда он хочет, хоть к черту на кулички, лишь бы только не мозолил глаз и не смущал своим непослушанием более покорные поезда.
Между тем строптивый поезд и ухом не ведет. "Ладно,- думает он про себя,- болтайте, сколько хотите, а я все-таки сделаю по-своему. Стану я слушаться всех этих выживших из ума старичков! Им желательно, чтобы я ходил непременно по этому пути, а я хочу - по другому. Должны же они, наконец, понять, что мы, молодежь, не намерены больше подчиняться старикам: теперь не те уж времена, когда нас можно было заставлять делать то, что нам не нравится".
Судьба такого безрассудного поезда, разумеется, должна быть очень плачевна. Представляю себе, как он, совершенно разбитый и изнемогающий, одиноко мотается где-нибудь в далекой стороне, горько раскаиваясь в своей самонадеянности и гордости, заставивших его, такого нарядного и чистенького, полного сил и огня, выйти из родного Мюнхена, а потом превратиться бог знает во что...
Б. умолкает, закуривает опять трубку, взглядывает еще раз на непутевый поезд, точно ему жаль расстаться с ним, затем машет на него рукой, очевидно, признав его полную безнадежность, и начинает отыскивать другой, более разумный поезд.
Вдруг он порывисто поднимает свою усталую от долгого напряжения голову, глядит на меня не то испуганным, не то изумленным взглядом и говорит, указывая на расписание:
- Посмотри-ка, дружище, тут что-то не совсем ладно. Вот, например, есть поезд, отходящий из Мюнхена в четыре часа и прибывающий в Гейдельберг в четыре часа пятнадцать минут. С такою быстротой может проноситься только молния. Ясно, что здесь или ошибка или просто насмешка над пассажирами. Ни один поезд, будь он хоть рассверхскорый, не в состоянии пробежать от Мюнхена до Гейдельберга в четверть часа... Постой... постой! Оказывается, что этот поезд сначала идет в Брюссель, а потом уж и в Гейдельберг... Впрочем, быть может, он приходит туда и в четыре часа пятнадцать минут, но только на другой день... Все-таки я никак не могу понять, зачем он делает такой большой крюк через Брюссель. Погоди, погоди! Он, кажется, заходит и в Прагу. Черт знает что такое! Вот проклятое расписание!.. В нем все так перепутано, что сам черт не разберется... Тьфу!
Б. вскакивает с своего места, взволнованно шагает взад и вперед пред столом, выпуская густые клубы дыма трубки, глядя самым хмурым сентябрем.
Но когда трубка докуривается, мой друг решает, что какой-нибудь подходящий поезд да должен же быть, и, снова шлепнувшись на свое место, с прежним рвением продолжает свои поиски.
Часа через полтора он, наконец, открывает во всех отношениях идеальный поезд, отходящий из Мюнхена в 2 часа 15 минут. Б. приходит в полный восторг, радостно вновь набивает свою трубку и закуривает ее.
- Вот так поезд! - восторженно восклицает он, снова сияя во все свое широкое лицо и выглядывая опять настоящим июнем.- Долго пришлось искать его, голубчика, зато все-таки нашелся... Представь себе, он даже нигде не останавливается, а жарит весь путь без малейшего отдыха. Славный поезд, вполне подходящий нам...
- И идет в какое-нибудь определенное место? - предусмотрительно осведомляюсь я, зная по горькому опыту, что восторгам моего приятеля доверять особенно нельзя: чересчур уж часто он увлекается.
- Конечно! - уверенно отвечает Б.- Постой, я сейчас объясню тебе,- продолжает он, водя пальцем по расписанию.- Видишь, вот скорый, отходящий их Мюнхена в два часа пятнадцать минут... да, да, именно два пятнадцать. Идет он в... Нюрнберг. Нет, в Нюрнберге он не останавливается... Так, значит в Вюрцбург?.. Тоже нет... Франкфурт... Страсбург? Нет, все не то... Кёльн, Антверпен, Кале?.. Нет, и не то... Да где же он, в самом деле, останавливается? Должен же он где-нибудь остановиться!... Не может быть, чтобы он предназначался для кругосветного путешествия без всяких остановок... Постой! Вот Берлин, Брюссель, Париж, Копенгаген... Нет, он не останавливается и в этих местах... Силы небесные, да это, по-видимому, такой же беспутный поезд, как тот, который отходит из Мюнхена в один час сорок пять минут! Он тоже идет неизвестно куда...
Б. с отчаяния хочет изорвать явно издевающееся над ним расписание, но я успеваю вовремя остановить своего обидевшегося спутника и уговариваю его сохранить этот документ людской мудрости как интересную головоломку для моего подростка-племянника, который любит решать самые запутанные задачи.
Мы убеждаемся, что все мюнхенские поезда "беспутные". Им только бы удрать из города и быть на свободе. Вообще поезда крайне неблагонадежные и своенравные.
Доверяться им никак нельзя. По-видимому, они думают так: "Нечего решать наперед, куда идти. Главное - поскорее выбраться из этого ненавистного города с его стеснениями, а там, на просторе, будет уж видно, куда направиться. Где окажется удобный путь, туда и махну".
Б. снова начинает волноваться, и на этот раз уж не на шутку.
- Увы! - уныло восклицает он.- Очевидно, нет ни малейшей возможности выбраться из этого заколдованного города. Нет ни одного поезда, который шел бы хоть в какое-нибудь определенное место. По-видимому, против нас составлен заговор, чтобы насильно удержать нас в Мюнхене... Вот увидишь, нас с тобой отсюда ни за что не выпустят... Так и застрянем здесь и никогда уж не увидим родной Англии!
Он готов заплакать. Я стараюсь утешить его разными соображениями, вроде следующего:
- Может быть, в Баварии такой обычай, чтобы предоставлять место назначения поездов на волю и усмотрение самих пассажиров,- говорю я.- Вероятно, железнодорожное начальство действует так: поймает какой-нибудь бродячий поезд в назначенное время его отхода, но не указывает, куда именно идти поезду, предоставляя решать это самим пассажирам сообразно с их нуждами и фантазией. Пассажиры нанимают поезд, как, например, нанимаются пароходы, баржи и тому подобные морские или речные приспособления, и катят себе, куда им вздумается. Если же окажется разногласие между самими пассажирами, т. е. одни пожелают прокатиться в Испанию, а другие - в Россию, то в этих случаях прибегают, вероятно, к жребию или решают по большинству голосов. Вообще стараются сделать так, чтобы...
Но Б. перебивает меня и с несвойственною ему сварливостью говорит, что он в эту минуту вовсе не расположен восхищаться моими остроумными соображениями и просит избавить его от них.
Я обижаюсь и умолкаю, а Б., после долгого ворчанья, закурив погасшую трубку, опять принимается за свое заколдованное расписание и снова погружается в бесконечный лабиринт цифр и мест.
Наконец он открывает еще один поезд, идущий в Гейдельберг, и, по всей видимости, вполне степенный и достойный всякого уважения. Упрекнуть этот образцовый поезд можно разве лишь в том, что он неизвестно откуда выходит.
Кажется, он попадает в Гейдельберг совершенно случайно и вдруг останавливается там. Можно с легкостью представить, какой переполох должно вызвать его внезапное появление на станции! Воображаю себе эту картину!
Местный жандарм со всех ног бросается к начальнику станции и запыхавшись докладывает ему:
- Виноват за беспокойство, господин начальник! Но на станцию заявился какой-то странный поезд, вроде, можно сказать, бродячего. Остановился здесь и дальше ни с места.
- А-а! - широко разинув рот, восклицает начальник.- Откуда же он пришел?
- В том-то и дело, что неизвестно... По-видимому, он и сам не знает.
- Да, это, действительно, очень странно! - соглашается начальник.- Гм!.. За все время моей долголетней службы первый такой случай... А что ему нужно здесь?
- Ничего не говорит, словно немой... вообще какой-то растерянный... Осмелюсь высказать вам, господин начальник, мне кажется, что этот поезд немного того...
И жандарм многозначительно тычет себя пальцем в лоб.
- Гм! - снова мычит начальник, задумчиво покручивая усы.- Самовольно убежал откуда-нибудь, негодяй... Гм! Надо будет задержать его здесь... запереть в депо, да так, чтобы он не мог удрать. О нем, вероятно, будут справляться. Вот тогда мы и узнаем, откуда он и что с ним сделать.
Пока я рисовал себе эту картину, мой неутомимый друг сделал новое открытие в том смысле, что нам для того, чтобы попасть из Мюнхена в Гейдельберг, сначала нужно ехать на Дармштадт, а потом оттуда в Гейдельберг. Это открытие вливает в Б. утраченную было им энергию, и он усиленно старается найти сог