рь. Потом мне самой стало страшно и жалко... мне не хотелось умирать, к тому же он бы не пережил меня.
Наутро все прошло, я стала здорова... мне сделалось еще страшнее.
Вот, моя Annette, что из меня вышло... до чего я дошла!.. Ах, если бы ты не пускала сюда твоего брата, если б ты там еще приискала ему невесту, в которую бы он влюбился! Зачем он влюблен в меня! Это бы все прошло: столько женщин лучше меня... я это ему десять раз говорила... меня только из каприза называют хорошенькою.
У меня нет росту, я похожа на маленького мальчика... если б ты видела, какие худенькие у меня руки, какая я сама стала тоненькая в это время! И глаза мои совсем не голубые, как у твоего Саши.
Я удивляюсь, как не скучает он сидеть со мною: что он нашел во мне? Я ничего не знаю, ни о чем не умею говорить. Только у Константина Александрыча доставало терпения учить меня.
Друг мой, вот самое страшное горе: давно ли я каждый день не знала, как дождаться мужа, выбегала к нему навстречу, кидалась к нему на шею, утешала его моей болтовней, а теперь мне страшно подумать о нем, страшно написать ему два слова, потому что я не умею лгать. Вечером я боюсь ходить мимо его портрета.
Потому что я изменила ему, целовалась с чужим человеком, говорила ему, твоему брату, что люблю его. Что мне еще осталось? В душе моей я изменница и презренная женщина.
А между тем муж мой во всем прав передо мною. В письме своем ты описываешь его диким извергом: я не спала ночей, страшная история дуэли представлялась мне в лицах. А все-таки ты не права, Annette, я глупее тебя, я меньше видела свету, однако понимаю, что в поступке Константина Александрыча не все зло.
Разве бедная актриса, на которую напал Галицкий с товарищами, не женщина? Разве ее слава, любовь к ней публики, не была для нее всем: и утешением и хлебом, может быть?
Муж мой страшен и грозен... Боже мой, на нем лежит кровь человеческая! Но он не жесток. А все-таки страшный конец готовится всему этому... Господи, спаси нас!.. Лучше не думать...
Посылая сюда брата, ты просила успокоить его, пожалеть о нем. Душенька моя, ты не подумала, что я не каменная, что за мною еще надо смотреть!.. Еще бы если б он явился ко мне таким, как был прежде: веселым, беззаботным мальчиком, я бы сладила с ним и сама осталась цела. А когда увидела я его грустные глаза, бледное и изнуренное его лицо... что со мною сделалось!..
А он так хорош собою! Он во сто раз лучше, чем был прежде. Как идет к нему эта мраморная бледность! Грудь его впала, а талия сделалась еще благороднее, еще стройнее... а глаза его... Боже мой, прости меня... я ли говорю это?..
Вчера ехал он на парад мимо моего окна, в каске с белым султаном, на черной лошади, которая рвалась и прыгала. Как ловко худенький его стан гнулся при каждом движении лошади, как она повиновалась ему!.. Его место впереди солдат, перед неприятелем... а он тоскует и плачет со мною вместе!
И если бы я ласкала его для того только, чтоб успокоить его, если б я целовалась с ним только из-за того, чтоб не ввести его в отчаяние, я была бы права, по крайней мере перед своею совестью. А то нет, друг мой! Я в душе изменница, я люблю эти ласки: часто голова моя горит, сердце бьется, и мне легче только, когда я жмусь к его груди... Вечного стыда, вечного наказания для меня мало!..
К кому обратиться мне? У кого попросить совета и спасения? Писать к мужу я не могу: я стала бояться его, и как писать к нему, когда одно слово может привести за собою и страшную встречу и смерть.
Я думала просить самого Сашу, еще раз сказать ему, чтобы он оставил меня... да не значит ли это прямо высказать ему свою слабость? К тому же он не послушается... или еще хуже: послушается, и я погублю его...
Я признавалась во всем маменьке, стояла перед нею на коленях и очень много плакала... Я взяла с нее слово не говорить об этом никому. Она сначала бранила меня за неосторожность, потом слезы мои показались ей смешными. "Ступай, цыпочка,- говорила она мне,- такие грехи еще прощаются. Все это забудется. Только помни: не видайся больше с князем, а если увидишь его, не позволяй ему ни шагу более. Счастлива ты еще... гляди же за собою построже..."
Будто я могу смотреть за собою, владеть собою, когда он плачет у моих ног, целует мои колени.
Господи! Что будет со мною! Или ты не сжалишься над бедною Полинькою, не пошлешь ей своей помощи?
От Константина Александрыча Сакса к Полиньке
Ах ты, ветреница! Ах ты, ленивая, негодная птичка! Так-то ты переписываешься со старым своим мужем? В два почти месяца одно письмо! Доберусь я до тебя, пожуря тебя порядком!
Ошибок боишься наделать, что ли? Писала бы по-французски. Нет, это всё хлопоты по хозяйству, дела! Знаю! Знаю! Вот хлопоты по хозяйству: поутру мы сидим в уголку кресла, происходит ревизия собак. В это время мы думаем: обманщик Костя! По его счету это значит три недели!
После хлопот по хозяйству наступают дела: мы ездим по городу, упариваем бедных лошадок. "Да шибче же, Антон, скорее, еще скорее... к тетушке Julie, к маменьке". Там встречает нас готовый курс мудрости человеческой, неиссякаемый источник морали... что твой Геттинген, что Берлин?
А вечером, ma chere, вечером... Съезжаются подруги, всё ангельчики, всё незабвенные друзья. Тут и Жюльет, и Пашет, и Annette... да, Анет не в Петербурге. Позже всех являются Надин и Александрии.
И тут-то начинаются речи, полные практической философии, проникнутые глубоким познанием жизни и сердца человеческого! О, аллах, уши вянут, вчуже становится страшно.
За человека страшно мне! - 20
как, помнишь, вопиял Каратыгин на Александрийском театре.
А впрочем, ленись себе. Я люблю людей, которые неохотно пишут письма. Редко набегают на нас минуты душевной откровенности, а без этого что толку городить всякой вздор? Запольский пишет мне о твоем здоровье и твоих занятиях - и я спокоен. Кстати о Запольском. Пишет он ко мне, что у тебя часто бывает князь Галицкий и что, как кажется, он не на шутку в тебя влюблен. Последнее в порядке вещей: за два месяца об этом уведомил меня Залешин.
Признаться ли тебе, Полинька? - Я люблю, когда ты другим нравишься. Меня даже приятно щекотит, когда я знаю, что несколько человек не шутя по тебе вздыхают. Это дурно, но это моя слабость, моя гордость. То ли еще будет, когда мы с тобой поживем и поучимся науке жить на свете! А насчет Галицкого попрошу тебя серьезно, видайся с ним пореже, только не шути с ним, не пренебрегай им и не мучь его. Да кокетство твое не злое, этого опасаться нечего. Мне нравится этот молодой человек, хоть он немного горд и ветрен. Нынче уже чересчур развелась порода тихих скромников, из которых ничего не выжмешь ни для жизни, ни для общества.
Больше ничего не говорю тебе. Просить тебя не забывать о старом муже, значит обидеть тебя. Наблюдай слегка за Галицким: если он заврется слишком, уведомь меня, и мы всё устроим к лучшему, не обижая его.
Долго я здесь живу, по милости проклятого Писаренки. Он или сумасшедший человек, или генияльный мошенник. Много видел я крапивного семени, а такого крючка не встречал и не понимаю. Он вертится, как бес перед заутреней, наговаривает на себя несбыточные дела, выдумывает самые невероятные отговорки, которые, однако, надо поверять,- а на поверке все оказывается чепухою и оканчивается к его же сраму. А дело все тянется и тянется: я напрягаю весь мой ум, чтобы предупреждать козни злого подьячего.
Это настоящая малая война, и - чтоб дорисовать картину - тут является и любовь моя к тебе; а желание поскорее увидеться с тобою придает мне и силу и хитрость, необходимую для этой сутяжнической борьбы.
Так-то, Поля моя, все дела делаются на свете. Иной и подсмеется над этой борьбою, но я твердо убежден, что если дело освящено любовью и пониманием жизни, дела этого никто не назовет ничтожным. Кто дал нам право требовать от жизни высоких, несбыточных страстей и деяний? Поучимся лучше делать пользу вокруг себя, подсмеиваться над тем, что смешно, и мириться с жизнию на том, что она дает нам.
Чем дольше я здесь живу, тем сильнее жалею о том, что не взял тебя с собою. Тебе полюбилась бы тихая жизнь городка, и лес, сквозь который вечером просвечивает солнце, и далекое озеро с пустыми его берегами.
Ты порядочная насмешница: мы посмеялись бы над здешними чопорными собраниями, над модами, утрированными до невозможности. В кругу скучных помещиков мы пожалели бы о кружке наших друзей, которые, не выезжая из Петербурга, умеют узнавать, что делается во всех концах вселенной, оттого в иной земле пляшут и веселятся, в другой голодают или режутся.
А потом мы бы сошлись с этими простыми людьми, отыскали бы в их загорелых лицах следы прошлого горя или настоящей страсти: нашли бы между ними людей замечательных, практических - и добрых философов. Всякой из них был бы интересен для нас: не настоящими своими делами, так прошлыми, потому что - кто из людей хотя раз в жизни не бывал занимателен во всем смысле слова?
Полно нам с тобою жить в столице. Воротясь отсюда, я возьму долгий отпуск или выйду в отставку. Тогда мы с тобой немножко порыскаем по свету, а то я начинаю бояться, не засиделись ли мы с тобою. Сначала, если хочешь, поездим мы по России, посмотрим ее города и городки, ее широкие реки, постранствуем по пескам, на которых со скрипом покачиваются высокие сосны. Поглядим и на Кавказ: по рассказам он надоел нам через меру,- а в самом деле видеть его очень стоит.
Из Одессы проедем мы в южную Францию и начнем путешествие наше с того края, в котором обыкновенно путешественники проматываются до последней копейки и потому не едут далее. Мы очень много не будем ездить. Италия, Франция, Швейцария, южная Германия - с нас и этого будет довольно.
А в увенчание всего поселимся в нашем имении; только после наших поездок и разговоров о виденном ты уже не станешь меня спрашивать: "Да что мы будем делать в деревне?"
Что это за новости? Я строю воздушные замки, смотрю за два года вперед? Это твоя заслуга, Поля: ты дала мне и свежесть и молодость: а то я начинал было порядком стариться. Подожди немножко - я за это расплачусь с тобою.
Надобно же сообщить тебе о моих занятиях подробнее: и, к счастию, сегодня я могу рассказать тебе не совсем пустую историю.
Со мною, как ты знаешь, занимается чиновник, с виду похожий на какую-то забавную птицу. Ты еще подсмеивалась над ним,- видел я, плутовка! - когда он садился со мною в коляску. И подсмеивалась только за то, что он ковыляет ногою и говорит тоненьким голоском.
А он человек трудолюбивый, хоть по душе не очень достойный. Имя у него странное: Фиф. Откуда происходит эта фамилия, решительно не знаю: однако он русский.- Я взял его с собой из странной прихоти: мне стоит взглянуть на него - и припомнить тебя так живо, как будто бы я видел тебя в зеркале. Оттого ли это, что ты смеялась над Фифом, когда я в последний раз тебя видел, или оттого, что он похож на птицу, а тебя называю я птичкой?.. Одним словом, тут есть странное сплетение мыслей.
Впрочем, Фиф человек тихий и способный к делам. Сперва он вертелся около Писаренки и увещевал его, потом говорил со мною насчет излишней моей строгости. На это я отвечал вежливою просьбою не соваться в это дело.
Но Фиф все егозил. Вчера объявил он мне, что жена г. Писаренки желает меня видеть, и по этому случаю рассказал мне, сообразно своим понятиям, печальную историю этой женщины.
Она, так же как и ты, воспитывалась в каком-то блестящем женском училище. Во всех науках была она постоянно первою, и способности ее так всех удивляли, что одна благодетельная душа давала ей на свой счет уроки итальянского языка - чрезвычайно полезной науки для дочери инвалидного поручика.
То была девушка с душою, с сильным характером, с аристократическим инстинктом, который так страшно возмущается от всего, что грязно и скудно.
Можешь представить, каково было положение бедной девушки, когда, по окончании курса, из высоких зал пансиона перешла она в бедный уголок своих родителей. Места в наше время трудно достаются, и ей пришлось жить дома. Ты поверишь мне, что как ни крепилась бедная девушка, родительский дом скоро показался ей адом.
А вся семья их была и честна и благородна. Отец, заслуженный, храбрый солдат, имел один только недостаток: он любил подгулять. Мать ее, добрая, тихая женщина, поминутно горевала, плакала и жаловалась на нужду.
Полинька, Полинька! Ты не знаешь всего ужаса бедной, нечистой жизни, в духоте и тесноте, среди недостатка и горьких сетований. Твои родители не блестят нравственными достоинствами, зато они по крайней мере богаты. Будь и за то благодарна судьбе.
Перейдем к бедной нашей девице. Не знаю, поймешь ли ты, Поля, отчего в энергических душах, особенно у женщин, мрачная сторона семейной жизни отзывается страшнее. Тихая девочка потосковала бы и привыкла,- наша же героиня тосковала и ожесточилась: ожесточилась на судьбу, ожесточилась на свое семейство. Грязная эта жизнь, вечная нужда наполняли душу ее невыносимою горечью.
Она страстно была предана своим родителям, но любила их порознь или вне дома. Когда старый отец возвращался домой в унизительном состоянии, когда жалобы и плач матери вызывали его на ссору и упреки, тогда бедная девушка уже не любила их. Сердце ее рвалось, она страдала и ужасалась самой себя; но в эти минуты она почти не видала своих родителей.
Мудрено ли, что она кинулась на шею первому соблазнителю, ослепившему ее богатством и обещанием вывести ее из этого чистилища? Как водится между лучшими из знатных волокит, любовник передал ее, с приличным приданым, в супруги Писаренке, тогда еще мелкому чиновнику.
Писаренко в те времена был еще хуже, чем теперь. То был мелкий, грязный взяточник, а сверх того и пьяница. Ты думаешь, что бедная девушка, о которой идет наша речь, возненавидела его? помышляла только, как бы его оставить?
Ни то, ни другое. Для нее наступила пора примирения с жизнию, горького примирения, надо сказать правду. Она сделала для Писаренки то, чего прежде не в силах была сделать для отца. Она отучила его от невоздержности, привела в порядок хозяйство, возилась с мужем как с нравственно больным, одевала детей как куколок и сама воспитывала. Я думаю, любовь к детям и была причиною переворота в ее характере.
Не понимаю, как не отклонила она мужа от излишней симпатии к казенным деньгам. Муж боится и уважает ее и делает все, что она захочет. Может быть, она не вникала в образ занятий своего мужа, может быть, остаток слепой ненависти к обществу, неминуемый след горестной юности, мешал ей противиться.
Продолжаю мой рассказ.
Сегодня утром Фиф привел ко мне бледную высокую женщину с двумя мальчиками лет по двенадцати. Это и была г-жа Писаренкова. Она низко мне поклонилась и робко, но внимательно оглядела меня. Я попросил Фифа поводить детей ее по саду и усадил ее в кресло.
Ей понравилась моя внимательность к тому, чтобы дети не слушали неприятного разговора, она подошла ко мне и взяла мою руку обеими своими руками. На глазах ее видны были слезы. Я едва уговорил ее сесть на место, и она передала мне свою просьбу.
Она просила не за мужа: ей была известна и вина его и мера наказания. Одно, что сокрушало ее еще более, была мысль об участи детей. Они были свидетелями тяжкого процесса, видели каждый день отца своего раздраженным и огорченным. А когда дело кончится, из каких средств дать им воспитание? Что из них может выйти?
Я слушал со вниманием, и добрая мысль мелькнула в моем уме. Но бог знает, привел ли бы я в исполнение эту мысль, если б здесь не замешался собственный мой интерес. Слушай же и смотри, какими путями добрые дела делаются на свете.
Мне пришло в голову: если я сделаю услугу этой женщине, она может уговорить своего мужа поскорее сознаться и не путать дело без всякой надобности.
- Ольга Ивановна! - сказал я ей.- Правительство наше не взыскивает с детей за ошибку или проступок отца. Впрочем, мне частию понятно ваше затруднение: мужу вашему или некогда, или некого просить о детях, и он боится отказа. Завтра же, не откладывая в долгий ящик, пошлите обоих мальчиков в Петербург, а я дам вам письмо к нашему министру, которому объясню все эти обстоятельства.
Бедная женщина плакала и хотела целовать мои руки.
- Когда они будут поступать на службу,- продолжал я: - припомните мне. У меня есть и кредит и знакомство, мы им дадим дорогу по их способностям. Остальных детей лучше вам воспитывать дома, по крайней мере пока состояние ваше яснее не обозначится.
Она поняла намек очень хорошо и оценила участие более, нежели услугу.
Теперь собственный мой интерес выступил на сцену.
- Ольга Ивановна! - сказал я опять.- Передайте мужу вашему дружеский мой совет. Зачем он тянет дело и мешает следствию? Даю вам честное слово: он ничего не выиграет. Пусть же лучше он сознается и развяжет мне руки. Вам я скажу по секрету: мне хочется быть скорее в Петербурге. У меня осталась там жена, о которой я думаю всякой час и всякую минуту.
Затем мы расстались.
Вот, Полинька, как люди кривят душою, делают добро из эгоизма, вступают в переговоры с неприятелем, а все из-за того, чтобы поскорее поглядеть на твои плутовские глазки.
Прощай же, дитя мое, ma petite rose blanche {моя белая розочка (франц.).}, если что случится, напиши.
Через день после отправления этого письма Константин Александрыч суетился и одевался в своей спальне. Красное утреннее солнце еще не начинало припекать, а Сакс имел обыкновение вставать поздно. Хлопоты его заставляли предполагать какое-то особенное событие.
В низенькой комнате, исправляющей должность рабочего кабинета, сидели и ждали Сакса известный нам Фиф и еще одно лицо, важное по влиянию своему на ход нашего рассказа.
То был старик почтенного вида, с седой головой; на носу его надеты были синие очки. Вся фигура его отличалась удивительною подвижностью. Он не мог сидеть на месте, не мотая время от времени головою, не подергивая руками и не дрыгая ногой. Неприятная эта вертлявость составляла странный контраст с его старым лицом, чистым, холодным и синеватым, как лед. На этот раз, впрочем, вертлявость эта была довольно понятна. Старичок был в большой душевной тревоге. Изредка он вздыхал и при этом случае ощупывал боковой свой карман.
- Так-то, почтеннейший Степан Дмитрич,- говорил тоненький голосок Фифа,- помучили вы таки нас! Сколько лошадок заморили, сколько бумажечки мы поисписали.
- Да что,- отвечал Писаренко медлительным басом: - все бы один конец был. Да и кто злом за добро платит? Сами знаете, пришла жена... плачет, рыдает. Иди, говорит... а у меня сердце повернулось...
- Ну, да бог милостив,- начал опять Фиф: - перемелется все, мука будет. А уж о детках будьте спокойны: положитесь на Константина Александрыча (тут он возвысил голос); это ангел, не человек.
- Знаю, почтеннейший, со вчерашнего дня знаю... Да что же он не идет?
- Одевается еще. Он у нас щеголь: в новом фраке выйдет.
- Говорила мне Ольга Ивановна,- заботливо спросил Писаренко: - у него жена в Петербурге осталась?
- Да, есть женка. Вертушка, как пятилетний мальчик. А уж хороша-то: просто розанчик.- Эти слова Фиф произнес гораздо тише, нежели мнение свое об ангельской натуре Сакса.
- Так и думал я...- И на лице Степана Дмитрича выразилось мучительное беспокойство. В это время отворилась дверь, и Сакс вышел.
- Благодетель, отец родной! - закричал Писаренко, бросаясь на Сакса с таким умиленным видом, что тот переконфузился.- Бог пусть наградит вас...
- Это дело частное,- вежливо отвечал Константин Александрыч,- оно не мешает главной нашей цели. Вы, говорят, покончили наши дела?
- Все кончено,- сказал Фиф и подал Саксу несколько бумаг.
- Ну, слава богу,- сказал Константин Александрыч, кончивши их пересмотр,- скажите же мне, Степан Дмитрич, по совести, что побуждало вас так долго вести это дело, к собственной вашей невыгоде?
Степан Дмитрич подошел к нему ближе. Что-то вроде слез заблестело под его очками.
- Константин Александрыч,- произнес он,- благодетель мой, будьте добры до конца. Я покаюсь перед вами во всем: дай бог, чтоб еще время не прошло.
Писаренко искоса взглянул на дверь соседней комнаты. Сакс догадался, что он просит особого разговора, и повел его в свою спальню, к великому огорчению любопытного Фифа. Пробираясь за Саксом, Писаренко вынул из бокового кармана какую-то бумагу.
То было письмо князя Александра Николаича Галицкого, которое вы можете отыскать в четвертой главе моего рассказа.
Покаяние Степана Дмитрича было полное. Он даже утирал слезы, выходя из комнаты. Сакс окончил некоторые формальности, подписал донесение и к вечеру уехал из ***ова. Никакого особенного беспокойства он не чувствовал.
А страшное горе ему готовилось. На свете водится так, что радость приходит к людям или несвоевременно, или бестолково, или очень медленно. Ее не утискаешь в роман или повесть, не прикрасив по-своему. А зло двигается так ровно, так гладко, так кстати, что само напрашивается в печать или на сцену.
В тот самый день, когда Сакс въезжал в Петербург, во ***ов пришла петербургская почта. Один из пакетов адресован был на имя статского советника Писаренки.
Степан Дмитрич раскрыл его среди улицы, и руки его задрожали. Там лежал ломбардный билет в тридцать пять тысяч да измятый лоскуток бумаги. На лоскутке этом торопливою рукою написано было: "Довольно".
Затрясся Степан Дмитрич и в порыве благородного негодования бросил ломбардный билет на землю. Записку расщипал в мелкие клочки.
Потом постоял, подумал немного, поднял билет и положил его себе в карман.
- Не я, так другой,- пробормотал он сквозь зубы и направил путь восвояси.
Следуют три письма, из которых два неудобны к печати, по некоторым подробностям, и еще одна записка такого содержания:
"С великим неудовольствием увидел я вас, князь Александр Николаич, вчера ночью под окнами моего кабинета, потому что в расположении моей квартиры сделал я некоторые изменения. Не чувствуя симпатии к предприимчивым гидальгам21, я должен вам сознаться, что встреча с вами не в состоянии доставить мне ни малейшего удовольствия. Завтра я переезжаю на дачу, которую предоставляю вам отыскивать, сколько вам угодно. Не мешало бы и вам уехать из Петербурга, где малейшая ваша нескромность может принести вред нам обоим.
Вы догадываетесь, что это не последнее мое слово. Повторяю вам, через месяц мы увидимся с вами. В половине следующего месяца вы получите мою записку, там найдете мой адрес и время, назначенное для свидания. А до тех пор молчите и молчите.
А вот одно из тех писем:
От К. А. Сакса к П. А. Залешину
Прошло уже две недели, две страшные недели, и я не решился еще... в голове моей нет никакого плана, я готов на себя смотреть как на сумасшедшего человека.
Спасибо тебе за скорый ответ, за твое участие и внимательность; больше не за что тебя благодарить: советы твои никуда не годятся.
Я с жадностью раскрыл твое письмо, колебание души моей так сильно, что добрый совет, думал я, может наклонить все дело на худую или хорошую сторону; к несчастию, я горько ошибся.
Я еще в силах разобрать твои доводы. Ты оправдываешь жену мою, хочешь весь гнев мой обратить на Галицкого. Друг мой, жена моя не нуждается в оправдании, скажу тебе более: и Галицкий прав.
Да что же мне из этого: разве в моем положении идея о справедливости доступна до меня, разве она может получить практическое применение? Я знаю без тебя, и она права, и он прав, и я буду прав, если жестоко отомщу им обоим.
Раненый солдат с бешенством лезет на неприятельскую колонну: разве он думает о том, что может убить не того человека, который его ранил? что даже и ранивший его не виноват перед ним?
Я в отчаянии, я хочу мстить, и придет ли мне в голову подумать о результате моего отчаяния?
Да что я говорю: я хочу мстить! В том-то и дело, что у меня нет решимости даже на это злодейское намерение. А если б была решимость, у меня нет средств для мщения. Что мне делать с этим ребенком, который сам не понимает того, что он настряпал! Не армянин же я, чтоб похаживать с кинжалом около "злодея" и "изменницы"22, я не обладаю тем искусством, с которым иной важный господин умеет каждую минуту терзать несчастную свою жену, заставлять ее платить годами мучений за час заблуждения, да еще заблуждения ли?
Ты говоришь, чтоб я призвал на помощь свой разум и обратил бы его против страсти. Ты советуешь мне призвать на помощь и философию, и остатки идеальных чувств, и привязанность к когда-то любимым теориям. Ты как будто забыл, что я человек, и человек влюбленный,- что доктринерствовать и строить теории легко на литературном вечере, легко в романе, а не в жизни... Призвать разум! Да против кого? Не против страсти ли? Хорошо, если бы дела шли так ровно и разум знал бы только бороться со страстью. А во мне разум борется с разумом, страсть идет против страсти, я распался на два разума, страсть моя разделилась надвое, и страшное междоусобие это не кончилось, и я не знаю, чем оно кончится.
Я могу решиться на позорное дело, несмотря на мое отвращение к злодейству, могу кончить любовь мою жалкою трагедиею, но среди всеобщей ненависти, я знаю, ты один не обвинишь меня; я раскрыл перед тобою состояние моего духа.
Я не могу отвечать и за следующий день; может быть, я явлюсь героем великодушия; - люди поглупее окрестят меня графом Монте-Кристо, пламенные юноши почтут меня новым Жаком23, только ты один знай, что в моих поступках не может быть ни злодейства, ни великодушия...
Я слаб перед судьбою: пусть обстоятельства решают и мою, и ее, и его участь; я умываю руки; у меня нет сил действовать!
Ты кончаешь свое письмо язвительными выходками против Гименея, восхваляешь мне выгоды гордого одиночества, говоришь, что права женщин святы, что женской любви никто не предписывает законов...
Прекрасные речи, дельные, хоть давно избитые замечания, а за ними опять "право", опять отвлечения, опять холодные истины!..
Какая мне нужда до прав женщины, что мне за надобность знать теорию любви, изведать ее основные законы. Все это слова и слова.
В настоящую минуту для меня не существует ни общества с его предрассудками, ни женщин с непризнанными правами. Общество может оскорблять меня, может хвалить меня, женщины могут все исчезнуть с лица земли, могут возмутиться против мужчин, положение мое ни на волос не переменится от всего этого.
Я так же буду силиться, изнемогать и колебаться, так же буду плакать по ночам; я буду плакать, я, с моею плешивою головою!
Оттого, что нас только трое во всем мире: я, Полинька и Галицкий. Я бы хотел дорожить мнением общества, я б хотел вступиться за так называемое "опозоренное имя мое", может быть, предрассудок этот дал бы мне силу действовать.
Довольно разбирать твое письмо; я чувствую, как исчезает минутный проблеск хладнокровия: горячая кровь подступила к моему сердцу, она идет выше, давит мне горло, пальцы мои холодны, как лед... тоска начинает грызть меня.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стыдно, стыдно унывать!.. Я собираюсь опять с силами.
Сейчас воротился я из ее комнаты. По моему распоряжению, она сказывается больною, никто из знакомых не знает, приехал ли я в Петербург и где живу я теперь. Иначе нельзя поступать; чем бы ни разыгралась моя история, секрет строжайший необходим, да и хранить его нетрудно.
Теперь только, сообразив все прошлое, понял я, какая широкая пропасть отделяет Полинькину натуру от моей. В счастии я сам себя обманывал, а теперь, при первой беде, все открылось передо мною. Довольно взглянуть на теперешнее положение жены моей, чтобы понять, что все между нами кончено, что нам не сойтись более.
Горесть ее трогательна, жалка, но как далека она от горести разумной! Она плачет целый день, если я говорю с нею, она отвечает мне так, как подсудимые отвечали великому инквизитору. Иногда на нее припадает охота молиться, долго, долго... Она уверена: преступление ее так ужасно, что и в аду не сыщется для нее места!
Сообрази все это и пожалей обо мне. Нет надежды на соединение, нет надежды на забвение... любовь для меня кончилась, пьеса разыгралась и не возобновится...
Один вопрос меня терзает: что значит любовь ее к Галицкому? Правильное ли это стремление двух страстных юношеских натур одна к другой, истинная ли это, продолжительная ли страсть?
Или это одна неосторожная вспышка, "кончившаяся падением", как говорят романисты? О, если б оно было так! Я бы сумел воротить прошедшее, зажать рот Галицкому! Такая любовь, как моя, не распадается с одного разу.
С этой мыслью я пришел в Полинькину комнату вчера вечером. Она сидела и плакала. Я начал говорить с нею твердо, но ласково.
- Дитя мое,- сказал я ей,- не из пустяков ли ты горюешь? Забудем на полчаса прошлое: вообрази, что я твой доктор и что ты больна в самом деле.
Она глядела на меня с ужасом. Я был уверен, ее расстроенному воображению пришла на мысль история мужа, который, под предлогом болезни, запер в желтый дом "коварную изменницу".
Я продолжал, усиливаясь хранить свое спокойствие:
- Наш разговор будет несколько тяжел. Что же делать, друг мой? Надо смело глядеть в глаза беде, не прятаться от нее, не плакать... Скажи мне просто и откровенно: любишь ли ты Галицкого?
Она стала плакать, просила пощадить ее, не говорить с ней, изъявила готовность умереть, чтобы смыть с моего имени страшное пятно...
Я стиснул зубы и начал выходить из себя. Однако я понял, что последний вопрос мой был слишком тяжек: понемногу я стал наводить речь на знакомство ее с Галицким, стал расспрашивать о его поведении, о ходе его страсти. Вдруг Полинька упала передо мной на колени, схватила мои руки.
- Он не виноват,- говорила она,- это я погубила вас обоих, я одна всему причиною; он еще молод, он дитя, ты простишь его... пусть я одна погибну...
Вот к чему вела меня моя заботливость! Вот в какую сторону перетолковала она мои расспросы... Слышишь, она его погубила! О женщины, женщины! О милое самоотвержение!
Злоба захватила мое дыхание, сердце мое сильно билось. Вражда, бессознательная, беспричинная вражда наполнила всю мою душу. Я бы хотел растерзать это милое существо, которое плакало передо мною, которого вся вина состояла в том, что оно не могло понять меня... Я отдал бы жизнь, чтоб на один час сделать женщину из этого ребенка, чтоб поселить в ее душе страсть ко мне, чтоб заставить ее вымаливать у меня любви и чтоб с черною радостью отвергать ее порывы, все сокровища только что пробужденной души.
Я никогда так низко не падал, как в эту минуту; но я преодолел себя и ушел из ее комнаты.
Пробовал я пустить к себе Галицкого и расспросить его. С первых слов он понес ахинею страшную. Я почти выгнал его; он ночи простаивал под Полинькиными окнами, так что я, во избежание скандала, переехал на дачу.
Теперь ты понимаешь мое положение, добрый Павел Александрыч. Мало мне своего горя: все мои попытки действовать падают и разрушаются. Никто меня не понимает, я похож на человека, приехавшего в незнакомый край для очень важного дела. Напрасно он бьется и хлопочет: всякой от него пятится, всякой боится в нем врага, а если и говорит с ним, то говорит каким-то непонятным языком...
Следовательно, пора кончить мое письмо. Я высказал мое положение и не могу прибавить ни одного слова. Во всяком случае, на что бы я ни решился, ты не останешься без уведомления.
А пора бы чем-нибудь кончить это дело...
От Полиньки Сакс к m-me А. Красинской
Что я напишу тебе, друг мой? Я жива еще и здорова, по крайней мере телом здорова. Родные мои и знакомые думают, что я больна. Я сижу целый день одна, обложившись подушками. Так приказал он, Сакс.
Спасибо тебе, ангел мой, что ты не презираешь меня, что ты отвечала на несчастное письмо мое {См. главу VII.} и позволила писать к тебе. Без этого я бы впала в отчаяние: все отступилось от меня, страшная неизвестность меня давит.
Что будет со мною? Когда разразится над нами мщение оскорбленного мужа? Что будет с ним? Боже, сохрани его только!
Он жив. Я получила от него записку через мою Машу. Его также мучит страшное ожидание, он боится за меня... Сакс сказал ему то же, что и мне: "Через месяц ровно мы увидимся все и порешим это дело".
Странные слова! Какой гибельный смысл в них заключается? Что говорил нам взгляд этот, странный, неумолимый, холодный его взгляд? Что значит жизнь, которую он стал вести, эти чудные хлопоты и приготовления?
Брат твой писал, что он каждый день искал Сакса по городу, хотел узнать его намерения, напроситься на скорый конец дела, предложить ему удовлетворение и просить за меня.
Напрасный труд! Никто во всем городе не знает, где Сакс и что у него случилось в доме.
Слава богу, никто еще не знает обо мне, не проклинает и не презирает меня!
Ближайшие знакомые все уверены, что я больна и что мы на даче.
Мы точно на даче, но что это за дача! На отдаленном берегу Невы, в дремучем лесу, стоит этот дом, старый, огромный, безлюдный. В нем только я с моею горничною да Сакс с старым своим дядькою. Он уезжает чуть свет и возвращается поздно ночью. Лошади его храпят под моими окнами, шаги его слышатся по коридору. Ко мне заходит он только, если со мною Маша, заботливо спрашивает о моем здоровье, как будто я больна в самом деле. Перевезли меня на дачу эту вечером, в карете, наложенной подушками. Маше не запрещено исполнять мои поручения и даже носить письма, но ей страшно заказано сказывать кому бы то ни было, где мы живем. Я сама упрашиваю ее молчать: зачем губить с собою бедную девушку?
А грозный срок приближается. Через неделю кончится месяц... Боязнь отнимает у меня всю память о моей вине, я не могу плакать и раскаиваться... Что ждет нас через неделю? Что будет с Александром? Больше ни о чем не могу думать...
Страшные картины грезятся мне и во сне и наяву. Ты помнишь романс о черной шали24, по которому нас маленьких учили петь? Недаром я боялась этой песни, в которой беспрестанно говорится про кровь... А потом, помнишь ты страшную книгу, в которой рассказывалось, как муж нашел у жены любовника и велел камнями заложить двери комнаты, в которой он спрятался? Обо всем этом мне и снится и думается...
Кто разгадает этого грозного и непроницаемого человека? В полтора года замужства я не сумела понять его... Бог один ведает, что у него на уме...
А обида была так тяжка... Боже мой, боже мой!
Что делают родители мои? Помнят ли они обо мне? Не проклинают ли они меня? На все письма мои к маменьке не получила я ответа. Неужели она не жалеет обо мне? Я бы не так поступила с моей дочерью.
Разве я забыла мою обязанность нарочно затем, чтоб оскорбить мою мать? Разве я мало боролась и мучилась перед моею погибелью? Или я не стояла перед нею на коленях, не просила ее защиты? Маменька, пусть бог простит тебя.
Вчера вечером вошли в мою комнату какие-то люди с угрюмыми лицами. Старший из них сел возле меня и говорил мне что-то о супружеской обязанности... о чем-то спрашивал. Со страху и от стыда я ничего не понимала.
Вдруг вошел Сакс, еще угрюмее, еще мрачнее, нежели в тот день... Он сделал знак страшным людям и увел их от меня. Долго слышала я их голоса над моею головою: они о чем-то спорили, потом замолчали. Я вся дрожала.
Опять отворилась дверь, вошел Сакс с бумагою в руках.
- Полина Александровна,- сказал он,- исполните ли вы мою просьбу? Ручаюсь, что она будет последняя. Подпишите эту бумагу не читавши: в ней идет дело о чести вашей... больше я ничего не скажу.
И опять тот же холодный, непонятный взгляд. Кто устоял бы против этого взгляда? Я подписала бумагу, он поклонился и вышел.
Была ночь, я подошла к окну. Нева бушевала и плескалась под самым домом, старые ивы длинными ветками нагибались до воды. Сучья каких-то серых, игловатых дерев врывались в окно. А на всем берегу росли сосны, и невдалеке мелькал между ними белый крест. Что-то ужасное случилось когда-то на этом месте. А что еще готовилось!
Боже мой, скорее бы прошла страшная эта неделя. Пусть будет что будет. Спаси только его, моего Сашу...
Какое право имеет этот жестокий человек меня мучить? говорить, что я больна, отдалять меня от родных, от всякой помощи? Зачем окружает он меня тайною, зачем дал он нам длинный, тягостный срок?.. Или я раба его, или я не человек, или я не равна ему? Кровь моя кипит, смелые мысли бродят в голове, только, бог свидетель, я не о себе думаю... я преступница... я возмущаюсь только, когда думаю о его участи. Ах! Маша несет мне записочку. Это от него! Я скажу тебе, что он пишет.
"Будь покойна, моя Полинька, я здоров и смел. Я готов на все и заранее обдумал все, что может случиться. Через неделю все развяжется. Только не жди больших бед: в наше время не случается слишком страшных историй".
В наше время!.. Да разве в наше время есть такие люди, как Сакс, разве в наше время бывают такие преступницы, как жена его?..
От князя А. Н. Галицкого к m-me Ап. Красинской (Через неделю после последнего письма)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Тебя удивляют все эти распоряжения: они сильно пахнут духовным завещанием. Надо быть готовым на всякий случай. Ты, верно, догадалась, в чем дело.
Сегодня ночью получил я записку от Сакса. В ней написан был адрес и наставление, как отыскать его дачу. Эк в какую глушь его затащило! Потом была приписка такого содержания: "В семь часов утра. Князь Ал. Ник. догадается отпустить лошадей, не доезжая за версту". Данный им срок кончился: это было приглашение на обещанное свидание.
Взвесивши оскорбление, любовь человека этого к жене и железный его характер, скажи мне, сестра, чего могу ждать я от назначенного свидания? На злодейство Сакс не решится, но что же значит его странное приглашение приехать так рано, в такую глушь, совершенно одному? Признаюсь тебе откровенно, я жду или дуэли в двух шагах, или какой-нибудь подобной проделки, изобретенной для того, чтобы смыть пятно, которое ничем не смывается, кроме крови.
Я бывал, в опасностях и не раз ходил на завалы, напевая песенки дорогого моего Беранже, а теперь я чувствую себя не совсем спокойным. На войне дело другое: там и шум, и увлечение, и грозная природа Кавказа. А здесь вокруг меня весь город спит так беззаботно, мутный рассвет глядит в мои окна, все так просто и тихо.
Изо всей массы здешних жителей передо мною одним воображение рисует раздраженного врага с неумолимым взглядом, которого выдержать не смигнувши не может глаз человеческий.
Ночью я мало спал: кое-что написал, кое-что сжег, думал о Полиньке... правда, когда же я о ней не думаю? С постели встал я охотно и бодро, как водится при случаях, если сон не приносит нам спокойствия.
Только серое утро невыгодно подействовало на мою бодрость: было темно, хотя солнцу следовало быть довольно высоко. Мелкий дождь и туман портят погоду совершенно. Несмотря на август месяц, трудно узнать, стоит ли у нас весна, лето или осень.
Лошади готовы. Прощай же, сестра, если я не вернусь, письмо перешлет тебе мой Иван. Не забудь моих поручений.
Сестра, я с ума схожу... я болен, я не знаю, как писать тебе, с чего начать, как все высказать... Я...
Нет, я удерживаюсь, я зову на помощь хладнокровие, расс