тура сама себе пособила. Доктор часто ставил случай этот в пример, каким образом природа сама иногда лучше врача знает, что ей нужно.
Итак, Прибаутка нахлопал лысину свою и, убедившись, что горю пособить на этот раз нельзя, решился уничтожить немедленно все роскошные затеи свои, в которых не видел теперь ни малейшей пользы. Он будет отныне жить тихо, уединенно, в семейном кругу, середи сельских занятий, и уверял, что теперь только почувствовал вполне, сколько он ненавидит коварный свет и все мишурные прибаутки его и как он склонен, напротив, к тихой сельской жизни. Итак, погреба и подвалы на замок; дом в городе отдан внаймы откупщику; музыка отправилась опять на чердак, где воробьи и мыши крайне обрадовались старым приятелям своим, а выписной повар, капельмейстер и француз уволены на подножный корм. А гувернер-то за что, спросите вы: каким образом он, или, лучше сказать, дети, могли попасть под общую статью опалы? Да чтоб глаза не мозолил: детей же, говорит Степан Степанович, "я буду готовить не туда". А куда же?
Харитона Емельяновича Волкова как громом оглушило; побыл на месте без году неделю - и ни с того, ни с сего в отставку. Что он скажет старику своему? "А всему виноват Виольдамур,- подумал Харитон,- его несчастный концерт все перевернул вверх дном, и я со Степаном Степановичем повздорил. Вот каковы ныне приятели-друзья, за которых не щадишь себя, жертвуешь собой... они же тебя и губят! Кто бы мог подумать, что Виольдамур будет причиною моего бедствия!!"
Между тем все это происходило в городе, Христиан сидел в стенах своих, ничего не знал и знать не хотел, и не был в состоянии сообразить что-нибудь или подумать. У него сердце щемило, как в лещедке; он сидел несколько дней выпучив глаза как безумный, и даже Семен догадался наконец, что "видно-де барин нездоров". "А чем нездоров?" - спросил хозяйский кучер. - "Господь его знает; видно сам собой, нутром нездоров, либо всем корпусом".- "А ты бы велел ему вот то и то сделать".- "А нешто польза будет?" - "Как же, так вот рукой и сымет тебе; вот у соседа нашего",- и прочее.
Семен отправился к барину и прописал ему следующий рецепт: "Возьмите вы, сударь, соку из простой трубки, вот хоть от нашего брата, да прикажите потереть себе в бане грудь, хорошенько распарившись; а на ночь подложку, супротив сердца, припарку положите, творогу с мелом, да еще..."
Христиан видел только перед собою ненавистную, пьяную образину Сенькину и слышал, будто он что-то врет. Вставши с дивана, Христиан отошел молча к окну - как вдруг бедное, исхудавшее лицо его загорелось, глаза налились живым блеском: во сне ли, наяву ли увидел он на улице свою жестокую Плениру, злодейку свою, Настю Травянкину. Так, это она, она, и прохаживается под ручку с так называемым двоюродным братом своим... "Ложь, обман, это не брат, это... я знаю, кто он... вот настоящий виновник моих бедствий, и я давно это подозревал... я застрелю его, убью..."
Как сумасшедший кидается исступленный Виольдамур к окну в ту самую минуту, когда чета наша стала огибать угол дома его. Два горшка с цветами, стоявшие на окне, полетели кубарем на улицу, пегий хозяйский кот, который грелся на солнышке и сладко дремал на решетчатой отдушине подвала, испуганный рассыпавшимися перед ним на плитняке черепками, вскочил и спасся бегством; казачок Настенькин оглянулся на суматоху эту и захохотал вслух, когда Аршет, принимавший судьбу барина своего близко к сердцу, кинулся вслед за ним также в окно и с таким же усилием поворачивал голову свою за угол, куда уже скрылись гуляющие. А неблагодарная, равнодушная Настя не взглянула даже, не удостоила знакомый ей домик и окна своего взгляду: прошла равнодушно, как чужая... Христиан, вернувшись из окна и глядя на пустую улицу, на противоположный забор, окрашенный веселенькою, то есть дикою краской, рвал на себе волосы, между тем как Аршет скреб его от нетерпения передними лапами по спине. Для довершения печальной картины под дверьми Виольдамура представляется нам презамысловатая вывеска гробовщика, у которого, в доме Клячева, герой наш нанимал две комнаты.
"Дома Христиан Христианович?" - спросил вошедший со двора курчавый молодой человек - и Семен отвечал, почесывая затылок: "Дома, сударь, Харитон Емельянович, да вот неможется ему что-то, не здоров".- "Не здоров? чем?" - "А господь знает, мы не лекари, так и не можем знать этого, ходят, будто сами не свои; только что я говорил было барину - творогу с мелом да соку табачного..."
Волков вошел уже в комнату, и Сенька договорил остальное сам для себя и для платяной вешалки, на которую привык он смотреть всегда очень пристально, когда сам с собою разговаривал. Харитон прошелся немного по городскому саду; изящный храм славы напомнил ему первое время приезда в Сумбур, когда все было так весело и хорошо, когда столько прекрасных надежд было впереди, когда жили они с Христианом душа в душу... "А ведь он добрый малый,- подумал Волков,- и с дарованием; за что же я сердит на него? что он мне сделал? он не виноват своему несчастию, всему причиной мой лысый дурак. Пропади он с мышиными и воробьиными гнездами своими! И за что я около этих скотов, псарей да конюхов его, старался? Что же станет делать теперь без меня Христиан - а мне надо же ехать в Питер, больше некуда деваться - что он станет делать, бедняк? В самом деле, он жалок. Мне по крайней мере взбалмошный мой Прибаутка уплатил по договору годовое жалованье и обратные прогоны, а как папенька, право, неосторожно поступил, не оговорив в условии, на сколько лошадей прогоны; как я парою поеду? меньше тройки нельзя, а жид мой не дает, говорит, будь доволен и этим, а не то на одну лошадь выдам, ну, по крайней мере у меня хоть есть с чем доехать; а Христиан давал уроки, как заведено здесь в Сумбуре, в долг; слышно в городе, что ему везде отказали, а нигде не заплатили, да и речи на прощанье об уплате не было. Все в долгах по уши, никто платить не думает: бог знает, как это они живут. И моих, видно, сотни две на них пропадет, за уроки же только то и возьмешь с них, что выиграешь в карты, остальные расчеты все на воде. Чудной обычай, равно и кто им верит и зачем? а спросишь должок, так поглядит на тебя, словно ты помянул что-нибудь недоброе, о чем порядочные люди в благородном доме не говорят. Что же Христиан мой теперь делает? Стыдно в самом деле, что я не видал его о сю пору... А за что на него сердиться? Пойду к нему, размыкаем вместе горе свое".
Вот что привело Волкова к Виольдамуру: добрый он от природы, хоть и горяченек, и скор, и легок, и он хотел подать другу своему дружескую руку и пришел невпопад, как незваный татарин.
Мы видели, в каком расстройстве был Виольдамур: он кинулся от окна опять к дивану, упал ничком, закрыв лицо руками, потом вдруг вскочил и стал поспешно одеваться. В это время вошел Волков. Он не добился ни одного толкового слова, ни ответу, ни привету. Бледное, расстроенное лицо, дикий взгляд, отрывистые ответы или упорное молчание, отчаянная суета и торопливость во время одевания - вот все, что видел и слышал Волков. Он остановился наконец середи комнаты, сложил руки на груди и глядел молча на Виольдамура, думая про себя: он помешался. Христиан выбежал из комнаты, не удостоив друга своего даже взгляду. Ему было не до него.
Харитон вызвал Семена и стал его расспрашивать, но кроме рассказа о вечерней попойке, о твороге с мелом и о табачном соке не мог выведать ничего. Семен занес было еще кое-какую дичь, но Харитон вышел, не дослушав Семена, и пошел за другом своим, узнать, что с ним и куда он идет.
Виольдамур побежал, как безумный, вслед за увлекавшим его магнитом, закутавшись в плащ и воображая, как двухлетний ребенок, что его никто не узнает. Это была одна из тех минут в жизни человека, где он выше или ниже, не знаем как сказать, всякого влияния рассудка и здравого смыслу, он увлекается одним безотчетным чувством, как роком, и нет безрассудства, нет дурачества, которого бы он не сделал, нет жертвы, которой бы он не принес для достижения самой ничтожной и часто бессмысленной цели.
Виольдамур остановился перед тем же крыльцом, куда, судя по последнему отказу, вход ему был запрещен, с отчаянным чувством глядел он на крыльцо и на запертую дверь, на ручку колокольчика, которая была тут приделана для всякого, только не для него. Ему нет входу в эти заповедные покои, под эту угрюмую кровлю, которая казалась ему прежде веселою, приветливою, отличаясь для глаз его издали между другими кровлями каким-то магическим светом. Виольдамур подумал еще с минуту - взор его упал на окно передней, где стояла шляпа провожатого Настеньки, в родство которого с нею Христиан так плохо верил - Аршет первый взбежал на знакомое ему крыльцо, поглядывал лукаво на барина своего, махая хвостом, потом сел на корточки у самых дверей, во ожидании, что их отворят... и Виольдамур последовал за ним, сам не зная для чего; сердце у него начало стучать вслух, дыхание занялось: он пригнулся, опустил бережно шляпу свою на пол, с жадностию приложил ухо к дверям, стал приглядываться в замочную скважину и, досадуя на ключ, который воткнут был снутри, в забытьи шевелил и перебирал пальцами по воздуху, желая устранить досаждавшее ему препятствие...
Между тем двоюродный брат, которого родословную разбирать не станем, беседовал, развалившись на креслах, с хлыстом в руках, таким образом:
- Нет, сестрица, вы, пожалуйста, не слушайтесь моего любезного дядюшки, а вашего батюшки: он человек служебный, деловой, принимает для висту всяких людей в доме и думает, что так можно поступать и в других отношениях; нет, бросьте окончательно этого булочника Христианина: неловко с ним возиться. Он теперь так упал в общем мнении...
- Не беспокойтесь, братец, уговаривать меня: я его ненавижу. Приторный, ах какой приторный, и какой дерзкий, вы не поверите! Притом он себя уронил в общем мнении, его разоблачили, и все разочарованы, вся игра его одно шарлатанство: он пыль в глаза пускает, больше ничего, приехал из столицы и вообразил, что может дурачить всех, сколько ему угодно. Вот, например, посмотрите этот пассаж...- она подошла к фортепиано, стала объяснять братцу, в чем именно состояло шарлатанство Виольдамура, братец старался пособить ей выпутаться из этого непосильного предприятия, вышла мать, которая одевалась всегда по заведенному порядку двумя часами позже дочери, вмешалась также в разговор, подтвердила положительное приказание не знаться больше с этим скоморохом и не слушаться Ивана Онуфриевича, который полагал, что нет еще достаточных причин для предания Виольдамура анафеме. Братец просил сестрицу спеть прелестный романс "О поколику мне кручина" - и стал ей вторить не своим голосом, то подымаясь выше лесу стоячего, для чего в помощь упирался обеими руками на спинку стула и становился на дыбы, то ниже облака ходячего, пригибая голову набок и стараясь всеми силами выжать из беззвучной глотки своей что-нибудь похожее на бас. Если усилия его и были тщетны в отношении музыкальном, то по крайней мере в другом смысле не остались без последствий: бедный Виольдамур и так уже стоял, как на жаровне - ревность и нетерпение снедали его - вдруг слышит он два голоса, крикливый и фальшивый мужской и нежный, ему давно знакомый женский, от которого задрожали в нем все жилки... Через минуту общая тишина - невнятный говор едва только доходил до слуха его. Тут какая-то небольшая ссора лакеев в передней за картами заглушила вовсе долетавшие до него звуки. С отчаяньем приложил Христиан еще раз глаз свой к замочной скважине, надеясь все еще проникнуть в какую-нибудь щелочку под бородкой ключа, как положение внезапно изменилось самым жестоким и неожиданным образом. Братец, поцеловавши ручку сестрицы, раскланялся, скорыми шагами отправился в переднюю, на ходу все еще прощался и повторял обещания свои наведаться опять утром, и в ту минуту, как Христиан жадно вслушивался в громкий разговор этот и в романс, который братец снова затянул, решительная рука певчего с такою силою толкнула и растворила дверь, что медная ручка замка расплющила и, так сказать, уничтожила нос несчастного соглядатая. Он перекувырнулся задом и даже в этом отчаянном положении удержался с трудом только, упершись рукою о верхнюю ступеню крыльца.
В первую минуту братец испугался было немного, увидев перед собою человека, лежащего навзничь с окровавленным лицом, потом ему сделалось очень смешно, и только Аршет, который ворчал, лаял и кидался на обидчика своего барина, заставил братца приосаниться несколько и, отсрочив смех свой, начать перебранку с собакою. "Извините, бога ради, Христиан Христианович,- начал он и потом продолжал, - Куш, Аршет, Аршет! Тубо, тубо! - Извините, ради бога, я никак не мог полагать, что вы здесь и в самую эту минуту... Аршет! иси! о добрый мой Аршет, что ты: не узнал меня! - Христиан Христианович! встаньте, позвольте, я помогу вам... Васька, поставь корзину с сухарями, дурак; помоги Христиану Христиановичу,- сказал он казачку Настеньки, который подошел и глядел разинув рот.- Полно, Аршет, что ты: взбесился, что ли? Воля ваша, он укусит меня, не дает мне приступиться к вам..."
Между тем люди Травянкиных сошлись, Виольдамур опомнился и встал. Настенька, услышав какую-то суматоху, взглянула было в дверь и в ту же минуту с ужасом отступила; опомнившись, Христиан принужден был идти в людскую Травянкиных, на двор, и омыться там, а потом, зажав нос платком кое-как, пошел домой. Удар пришелся так ловко, что кровь долго еще нельзя было остановить и все лицо раздуло. Сенька предлагал барину своему несколько прекрасных средств, и между прочим приложить жеванной травы деревей или кашка, рассказывал также о знахаре, который сразу заговаривал всякую кровь, и жильную и черную.
Провозившись весь день с носом, Христиан к ужасу своему видел, что он пух все более, увлекая за собою в один огромный волдырь почти все лицо. Не столько боль, сколько досада и стыд сделаться отныне посмешищем целого Сумбура, от которого подобный случай никак не мог утаиться, приводил Христиана в отчаяние. Он послал за другом своим, и Волков пришел; взаимные отношения их, как вы видели, начинали путаться, и во всяком случае первое объяснение было бы томительно, вероятно, для обоих - и потому, если во всяком худе искать добро, то разбитый нос Христиана не остался без полезных последствий; жалкое положение, в каком Волков нашел друга своего, устранило всякое объяснение о прошедшем, и добродушный Харитон сейчас же послал за доктором. Этот прописал рецепт на полулисте, велел послать за пиявками, обещал быть через час и сдержал слово.
Вот он - сумбурский эскулап и строгий диэтетик, как показывает самая наружность его: ни спины, ни груди, ни живота, только фрак на мешковатых панталонах, костлявые руки, маленькая плешивая головка, шляпа с низенькою тульей и суковатая палка - вот вам весь сумбурский доктор. "Без строгой диэты ни шагу,- была любимая поговорка его.- Заливай огонь сколько хочешь, но подливай в то же время масла, все будет гореть". Только черный кофе и хорошее венгерское вино позволял он пить во всех болезнях, потому что сам до того и другого был большой охотник. Сюда, говорит он, на переносье, да на самый кончик носу, еще по пиявочке... и двое мальчишек из цирульной стараются усердно, привешивают Христиану взапуски миловидные сережки свои к новорожденному набалдашнику; между тем как бедный Христиан морщится и щурится, Аршет с недоверчивостию обнюхивает банку с пиявками, а огромный запас лекарств в стклянках всех размеров ожидает смиренно очереди своей, которая наступит, как полагать должно, после пиявок.
Положим, что доктор спас жизнь раненому, не менее того, однако же, Христиан просидел дома недели две. В продолжении этого времени Волков не покидал его, и, разделавшись окончательно с Прибауткой, которого громкие затеи лопнули вместе с надеждой быть предводителем, Харитон проводил большую часть дня у друга своего, и тут они судили, рядили, горевали и придумывали что делать вместе. Волков намерен был ехать домой в Петербург, а Виольдамур удерживал его, всеми силами уговаривал, потому что не знал куда деваться и без Волкова остался бы в самом жалком одиночестве. Волков решился остаться еще на время и оглянуться, не найдет ли сподручное место, а между тем ожидать ответа от отца.
Как Волков, так и Виольдамур похождениями своими были невольно наведены на более дельное размышление о себе и о будущности своей. Волкову впрочем нечем бы ло себя упрекнуть; отставку свою приписывал он, по справедливости, случаю и причудам вздорного человека, но он усердно старался направить друга своего на путь истины, представляя ему со всею откровенностию картину беспутной его жизни. Христиан, правда, морщился при этом немного, как от пиявок, но слушал, сидя с распухшим и перевязанным лицом и с трудом только давая малословные ответы. Он опомнился при нынешнем несчастном положении своем, повинился в дурачествах своих, извинялся молодостию, пылкостию, неограниченною любовью к своему искусству; обещал посвятить себя ему еще исключительнее прежнего, искать в нем единственное утешение, но быть умнее, не связываться с людьми. И потому, когда строжайший диэтик предписал ему наконец уединенные прогулки для окончательного исцеления контузии, то Христиан, как послушный больной, отправлялся ежедневно в назначенный час ходить по часам, надвинув шляпу на глаза и не смотрел ни на кого, потом садился в лесок, на овраге, который в воображении своем пересоздавал в хрустальный ручей, и уносился мысленно за звуками гитары или кларнета; но чудак вздумал во время прогулок этих навьючивать инструмент на своего Аршета, обращая тем еще более внимания на себя по улицам Сумбура и становясь таким образом потешником целого города. Я сравнил уже общество этого города со стаей благородных птиц, которая, как известно, по природе своей, греха на душу не берет, на живность не кидается; но зато если кто свалится, то охотно выклевывает глаза и насыщается плотию погибшего. Вот какая участь угрожала бедному Христиану.
В самом деле, положение его было жалкое. Низринутый внезапно горькою существенностию с созданного воображением седьмого неба, Христиан очутился в преисподней, сам не понимая каким образом. Все сладкие грезы его улетели, осталась одна насмешка, презрение и нужда; наследие все было прожито, а нажито вновь ничего, кроме того, что всякий наживал в Сумбуре: взаимных долгов и начетов. Разница была только та, что Христиан должен был портному, лавочникам и хозяину квартиры, а следовательно, едва ли мог отделаться без уплаты, тогда как ему задолжали ученики и ученицы, которых папеньки и маменьки кончили все расчеты отказом учителю, на которого внезапно прошла мода. Ни в чем не зная меры, Христиан показал в Сумбуре сверх того расположение к музыке особенного роду, известной под названием стеклянной; с вечеров и приятельских пирушек его нередко привозил домой чужой кучер, стучал, по сумбурскому обычаю, кнутовищем в ставень и кричал: "Семен! а Семен! поди, возьми барина своего..." или же его укладывали там, где у него отнимались язык и ноги. В Сумбуре это не только прощалось многим, если они умели заслужить имя доброго малого, но даже некоторым служило если не в похвалу, то в похвальбу и особенную славу; Христиану же это поставлено было в большой порок, и между множеством почетных прозваний, которые в короткое время Сумбурцы успели надавать Виольдамуру, числилось также прозвание сусла. Словом, бедный Христиан внезапно увидел себя отчужденным от общества, вообразил, что и не нуждается в нем, а может отплатить ему презрением, включив в общество это также неверную свою Настеньку Травянкину, и затем посвятить себя исключительно своему искусству. Чувствуя, однако же, что в благом намерении этом как-то мало смыслу, Христиан утешал себя тем, что этим же путем, то есть музыкой, которой никто не услышит, он приобретет что-нибудь и, получив плату за прежние уроки, разделается с должниками и тогда уже распростится с Сумбуром. Волков соболезновал о друге своем, но почти не видел средства помочь ему; при всей пылкости Харитона в нем было несколько более благоразумия, и он понимал, что Христиан ведет себя ужасно бессмысленно, и понять это было, конечно, немудрено.
В этом бестолковом поведении героя нашего между прочим убеждает нас и взгляд на то, что он теперь желает. Механические затруднения игры его одолели; терпение лопнуло, отчаянье овладело художником. Давно уже Христиан утверждал, что музыка умышленно затруднена цеховыми и присяжными музыкантами; что генерал-бас, контрапункт, различные ключи и вся теория музыки - нелепая выдумка; что все это ни к чему не ведет, изобретено с лукавою целию запутать и затруднить изучение искусства для непосвященных, служит, так сказать, одним только масонским, условным знаком между цеховыми мастерами, которые и сами тут ничего не понимают, кроме ханжеской, своекорыстной цели сделать цех свой недоступным для других. Рассуждая тем же путем, Христиан утверждал также, что наружная форма музыкальных инструментов слишком затейлива, перехитрена, и что по этой причине инструменты с хорошим тоном так дороги и редки. Две скрыпки, которые по наружности почти не отличаются друг от друга, стоят - одна сто, другая тысячу рублей; отчего? от того что одна вышла, на удачу, отличною, другая напротив, по той же причине, весьма плохою. В припадке такой ненависти и в духе преобразователя Христиан, рассвирепев, разбил вдребезги виолончель свой, с которым не мог сладить; вознамерился сделать виолончель и скрыпку своего изобретения и между прочим прибавить на них и пятую струну, чтобы не мучиться бесполезной аппликатурой. Бедный Аршет, глядя со страхом на разъяренного барина своего, который безжалостно молотил виолончелью в печь, как тараном в стену, Аршетка спрятался за ящик и продолжал с беспокойством и недоверчивостию коситься на барина, в котором он уже не узнавал более прежнего Христиньки.
Несмотря на дружбу свою с Волковым, Христиан, однако же, в подобных предприятиях таился несколько от него и, не отпуская его из Сумбура, искал и чуждался его в одно и то же время. С другой стороны, безусловное уважение Волкова к другу своему исчезло: он видел в нем уже весьма обыкновенного человека с большими недостатками, любил его, но сомневался, выйдет ли из него когда-нибудь путное. Он давно уже перестал поддакивать ему слепо и часто спорил, доказывая, что друг его несет чепуху. Поэтому бакалавр сумбурский, сумасшедший профессор нескольких семинарий, был иногда гораздо сподручнее для Христиана, и они нередко просиживали вместе целые ночи за весьма учеными беседами. Христиан изложил ему однажды убедительно и красноречиво мысли свои о теории музыки и о постройке музыкальных орудий, пускаясь в нелепые суждения об акустике, и бакалавр поддержал нового друга своего с большим жаром, заговорил так красно, с такою необъятною ученостию, что Христиан сидел развесив уши, разинув рот и только кивал головою в знак своего согласия.
- Одни только древние греки и римляне понимали истинную силу музыки,- сказал бакалавр.- Они приписывали изобретение ее богам. Гораций говорит в тридцать первой оде, посвященной лире: О decus Phoebi,.. о laborum dulce lenimen, mihi cunque salve, rite vocatiti...1 И крины сельские воспевают нелицемерно благость создателя; почему, если подлежащее двойственного числа, то и сказуемое должно быть в том же числе. Где музыка? Музыка всюду: одиночная, двойственная, тройственная, множественная. Quid est logica? Ratio quid? - Mens Sana? {Что есть логика? Что - разум? - Здравый ум? (лат.).} Участь всякого из нас привязана к глыбе земли - душа восхищается, ликует, поет и рукоплещет; смиряйся в вожделениях своих, углубись в себя и пой, пой сердцем, как поет петух; история древняя, история средняя, история новая, история новейшая - а потом что? опять сначала, опять древняя, времена баснословные, доисторические; возьмите скрыпку, разве она не говорит? право, говорит, и чисто, что хочешь, то тебе и скажет - только тихонько веди смычком, чуть-чуть, а то и закричит: ты дурак, ты дурак, и все мы дураки. География безумствует, это очевидно; Катулл вторую песнь свою сочинил на воробья и его выхваляет; ясное доказательство, что в старину и воробьи певали по-соловьиному; а Цинтия, о которой Проперций говорит в первой элегии своей, она явным образом чирикала хуже воробья. Ювенал когда жил? и ведь он уже смеялся над нами; он первую сатиру свою начинает словами: "Semper ego auditor tantum?" {"Долго мне слушать еще?" (перевод с лат. Д. С. Недовича и Ф. А. Петровского).} - вечно ль я буду аудитором, то есть, без производства в чины или звания; Ювенал тоже безумствует, он музыкант созерцательный, как ассирияне, мидяне, вавилоняне, халдеи, иудеи, евреи - все злодеи!
1 ...Феба украшенье,
Обители богов отрадная самой.
Внимай мне, сладкое трудов упокоенье,
Зовущему с мольбой.
(Перевод с лат. А. А. Фета).
Речь бакалавра, сказанная с такою твердостью, самоуверенностью и с таким жаром, убедила Христиана еще более в необходимости преобразовать всю теорию и практику музыки, применив к тому новые законы акустики, которые Виольдамур только что собирался открыть. Относительно знаний, вообще наук, Виольдамур никогда не выходил из ребячества. Не получив надлежащего образования, не поучившись хорошенько тому, что люди знали до него, он считал все то, что сам видел или слышал впервые, новостью, и потому изобретениям его на этом поприще не было конца. Вам, может быть, случалось слышать, что у нас один почтенный муж посадил какое-то зерно в землю, наблюдал с любопытством, каким образом оно раздвояется и пускает росток, и, считая это новым открытием, напечатал описание, ничтожное по недостатку научных познаний в ботанике - и приложил рисунок, не верный по той же причине.
Столы и пол в комнатах Христиана покрывались чертежами нового роду скрыпок, виолончелей и смычков; нет той бессмыслицы, которую бы Христиан не придумывал для усовершенствования инструментов и облегчения игры, а между тем, когда порой любовишка и отчаянье били ему в голову, как смесь шипучего шампанского и пригорелой сивухи, то он, для успокоения души своей и примирения двух враждебных начал, прибегал к бутылке сумбурской мадеры, в которую сливались поддонки и остатки всех возможных вин, и разнородная смесь эта доставляла Христиану хотя то утешение, что он на время забывался.
В Сумбуре жил какой-то злополучный фортепианный настройщик, обратившийся исподволь в так называемого фортепианного мастера. Это был немец, сосланный, по одному несчастному случаю, на поселение, возвращенный наконец каким-то ходатайством из ссылки, но с запрещением въезда в столицы, почему и поселился в Сумбуре. Краусмаген никому не хвалился похождениями своими, которые рассказывались другими различным образом, но сущность состояла в том, что он дозволил себе недозволенную самохранную защиту против своевольного, хотя и чиновного служителя порядков, как уверяли, закоренелого ненавистника немцев. Краусмаген о сю пору, а тому прошло уже много времени, полагал, что он был прав, и утешался этим, поседев на чужбине, где настраивал и чинил фортепиано и давал иногда уроки в музыке. Христиан уговорил Краусмагена сделать какую-то угловатую скрыпку, своего изобретения, другую кузовком, с широкой пяткой, смычок с крючковатым носком на пружине; но не довольствуясь этим, требовал теперь, чтобы Краусмаген переделал старый рояль, по указанию Христиана, на десятиоктавный. Десять октав! вообразите, какая роскошь! Глухие звуки крайних октав, конечно, не могли быть отличены один от другого, и Краусмаген предсказывал и доказывал все это Христиану наперед; но тот, помешавшись раз на таком изобретении, от которого ожидал переворота во всей музыке, не давал Краусмагену покоя, сидел у него день и ночь на шее и настоял наконец на своем.
Вы видите один из первых опытов Христиана на знаменитом рояле. Художник наш катается перед инструментом на рельсах, как будто отправляется в Царское Село, а ноты, само собой разумеется, возит с собою, иначе не по чем было бы играть; для этого привесил он их на дуге к голове своей. Упряжка эта очень замысловата, и зрители или слушатели ей удивляются, разинув рот, развесив уши. Харитон Волков, как видите, принадлежит к первому разряду, то есть слушает и удивляется, разинув рот; самоучитель француз напротив и Аршет ко второму: они слушают, развесив уши. Господин Неизвестный, по благообразию маленьких ушей своих, не в состоянии изменить их положения, а заткнув рот, по обыкновению своему, сигаркой, поневоле подтянул и губы; четвертый слушатель, знакомый нам уже по лицу, если и не по прозванию, развесил напротив, вместо ушей, губы свои и, надивившись вдоволь, никак собирается вздремнуть.
Христиан Христианович не забыл вырезать на бляхе, прибитой к передней доске рояля, имя свое. Не знаю, к чему предосторожность эта могла служить в Сумбуре, где и без того всякий знал, что Краусмаген работает для Суслы рояль вдвое шире обыкновенного - и этим сведением добрые мои Сумбурцы удовольствовались; они наперед знали, как люди прозорливые, что изо всего этого выйдет одна только потеха, и узнали не потому, чтобы понимали дело, а потому что Христиан попал раз к ним на зубок, а соскочить ему в Сумбуре не дадут. Сумбурцы мои не изменяли никогда мнения своего о человеке, если только мнение это было дурное; в противном случае оно менялось при первом случае, как Христиан испытал это сам над собою. Сумбурцы все, от мала до велика, знали впрочем еще более подробностей об этом изобретении, более, чем можно было вычитать на вывескной бляхе его или по каким-либо другим приметам: они знали уже и то, что Христиан кутит не в свою голову, что за угловатые скрыпки отдал немцу три кларнета и сюртук, что улестил бедного Краусмагена переделать рояль в долг, уверив его разными доводами, что непременно вскоре получит деньги и расплатится. Итак, вот чему по крайней мере Христиан научился в Сумбуре: надувать людей; ему оборот этот так понравился, что он, по примеру достойнейших лиц этого города, метался туда и сюда к бывшим приятелям своим, желая занять сколько-нибудь наличными деньгами; но сумбурцам показалось это смешным, в чем и мы на этот раз должны с ними согласиться; а тем, которые сами задолжали Христиану по дружбе и по службе, то есть, брали у него в бывалые времена по пяти и по десяти рублей взаймы или же проиграли ему сотенку в карты и задолжали за уроки, эти люди, говорю, находили напоминание Христиана разделаться с ним просто неприличным и рассказывали об этом друг другу смеючись, как о новом доказательстве, что Христиан все еще в белой горячке. Таким образом Христиан поставлен был частью сам собою, частью людьми в довольно неприятное положение; несостоятельность его, огласившаяся довольно скоро, привлекла целый рой заимодавцев всякого разбору, а Христиану не оставалось ничего как стоять перед ними, пожимая плечами, разводя руками и приговаривая разные несвязные речи. Новоизобретенная скрыпка под мышкой и смычок, переходивший во время разговора из рук в руку, показывали сильное смущение, в которое бедный и бестолковый гений поставлен был нахальными требованиями разночинцев. Впереди всех довольно смело наступал человек, над лавкой которого была явственная надпись: "Овощенная, мыльная и фруктовая лавка, бакалейный товар и свечи". Этот человек, как видите, держит покуда еще тело свое в довольно почтительном положении, но бородой потряхивает самым неприятным образом и речи испускает довольно грубые: спина по привычке кланяется, но борода грубиянит. Уверяя, что в убыток торговать нельзя, и ссылаясь в этом на плотного Федулова, у которого Христиан забирал сукно и другой аршинный товар, передовой бородач едва ли не дает бедному Христиану острастку, обнадеживая его, что-де "на вашего брата можно еще найти суд, не больно уж вы-де большой человек; коли такие станут обижать нашего брата, так это хоть в землю ложись", из чего вы и можете заключить, что хозяин бакалейной и свечной лавки есть коренной Сумбурец, который полагает, что большому человеку можно и не платить долгов своих, тогда как это есть непременная обязанность маленького человека. Федулов поддакивает, но сам мало пускается в обстоятельный разговор, из опасения прикусить себе язык, потому что Федулов наш заика. Он в разговоре особенным образом прищелкивал языком, почему в Сумбуре и была постоянно в обороте острота, что Федулов жалеет товар, отдаваемый покупателю, и с трудом только с добром своим расстается. Если Федулов, по обычаю своему, щелкал языком, отпуская товар на Христиана, то вещее его не обмануло, было о чем жалеть; едва ли Федулову не придется, также по давнишнему обычаю его, разложить товар этот на других, более исправных плательщиков, потому что опять-таки в убыток торговать нельзя, и если один не платит, то надо выручить деньги с другого. О салопнице, которая выходит в дверь, потеряв всякую надежду на удовлетворение, вероятно, довольно скромных требований своих, говорить не станем; не понимаем, какие у нее могут быть с ним счеты, если это не швея или не прачка; одна из них рябая, другая курносая, а как тут лица не видать, то и нельзя решить сомнения. Но четвертый петух-наступник или лев-обидчик заслуживает более внимания, потому что безнадежная молчаливость его и горькое отчаянье, выражающееся в стиснутых зубах, вызывает наше сострадание, хотя глядя на него берет смех и горе. Это Краусмаген, знаменитый настройщик, работавший столько времени в поте лица своего даром и лишенный надежды получить бедную плату за десятиоктавный рояль. Краусмаген, по-видимому, припоминал в эту минуту все несчастия юдольной жизни своей, начиная от самохранной обороны противу знаменитого ненавистника немцев и до настоящего приключения; смиряясь перед судьбой, он уставил остойчивые, оловянные глаза в свободный промежуток между заикой и краснобаем и, покоряясь участи своей, ожидает только, когда тот и другой выйдут с пустыми руками, чтобы и самому в грустном молчании за ними последовать. Не знаю, был ли Краусмаген когда-нибудь забиякой и заслужил ли этим участь свою, но, теперь по крайней мере, он по наружности более походит на мокрую курицу, чем на драчливого петуха.
Вот в каком тревожном положении был Христиан наш, когда наконец Волков получил положительное письмо от отца, который призывал его немедленно в Петербург. Больно задумался Христиан, когда друг его пришел с этою вестью, и не знал как быть и что делать. Сумбур приводил его в отчаянье: он бы рад ехать с другом своим куда угодно и уговорил было его взять сироту опять с собою, но должники обложили его путами и веригами, не отпускали из города, грозили тюрьмой, и если угроза эта в сущности не была слишком опасна, потому что едва ли кто-нибудь из них решился бы внести ни за что, ни про что кормовые деньги, не менее того, однако же, Виольдамур был уже обязан подпиской не выезжать из города до уплаты своих долгов. Дрожащею рукою подписывал Христианушка жестокий приговор свой жить в Сумбуре посмешищем для праздного общества, которого уважение утратил он невозвратно, и глядеть не смигивая голодной смерти в глаза. Пламенная дружба Волкова несколько остыла, это правда, но он душевно соболезновал об участи товарища и теперь, когда настал час бедственной разлуки, подумал: "Ну что, однако же, если тут действительно гибнет непризнанное, не оцененное слепою толпой дарование - что, если будущий историк Виольдамура упрекнет Харитона Волкова, в глазах многих бесчувственных, в том, что он с расчетливою холодностию покинул друга и собрата своего в нужде и в беде и спокойно уехал в столицу?" Воспламенившись этим, Волков едва было не предложил бумажник свой к услугам друга, который и прежде неоднократно прибегал к этой помощи, но, рассчитав наскоро свою наличную казну, увидел, что это было бы слишком безрассудно и что они могли бы сесть вследствие этого оба в Сумбуре, а старик отец не сказал бы сыну своему спасиба за такое распоряжение. Обдумав все это и объяснив по возможности Христиану, который, однако же, очень худо понимал это дело, Волков сделал вот что: он успокоил сколько мог самых назойливых заимодавцев Виольдамура - хозяина дома, Федулова и бакалейщика, обещав им скорую помощь, оставил втихомолку Христиану немножко деньжонок, посоветовав убедительно держать их втайне и расходовать только в самой крайности, и наконец, обещал упросить отца, чтобы он выкупил Христиана из петли и вызвал его в столицу. Затем Харитон обнял друга со слезой на глазах, сел в тележку, которая мерно прихрамывала за каждым оборотом кривого заднего колеса, и поплелся опять рассчитываться с рыжими содержателями постоялых дворов, с дюжими сожительницами их, с извозчиком, который на каждом роздыхе приходил просить то на овес, то на сено, и отстаивать пожитки свои от немилосердных, острых щупов винных досмотрщиков, которые без всяких околичностей прошивают щупами этими каждую телегу насквозь и прошили мне таким образом толстый французский словарь. Точно будто бы у них в руках не простой заостренный железный прут, который протыкает все, что ни встретит на пути, а какой-нибудь магический жезл, действующий на одно только корчемное вино!
Христиан до того был огорчен отъездом единственного в Сумбуре человека, с которым мог еще вымолвить задушевное слово, человека, в котором он все-таки еще находил какую-нибудь подпору, что плакал горько. Он хотел было проводить его, но ему совестно было дойти с Волковым до покинутой заставы, где обыкновенно белый козел занимал в осиротевшей будке место часового, и не сметь перешагнуть с другом этот заветный порог, чтобы неприятелям его или блюстителям порядка не вздумалось его остановить из опасения, чтобы он не уехал из Сумбура. В нерешимости этой Христиан вышел было на крыльцо, но увидев, что и тут уже борода окаянного бакалейщика торчит из-за угла по одну сторону, а брюхо Федулова по другую, он простился с Волковым в комнате, проводил его до повозки, пожал ему руку, посмотрел на него умоляющим оком и воротился домой.
Дома Христиан Христианович походил скорыми шагами по комнате, взглянул на рояль и отвернулся - лег врастяжку на диван, закинув обе руки за голову, потом вскочил и опять стал ходить, взял было кларнет и опять положил, взял скрыпку свою и смычок, побренчал пальцами немножко, опять повесил скрыпку, опять походил и наконец позвал заспанного Сеньку. Сенька вошел и глядел, приподняв усильно губы и брови, похлопывая веками, как человек, которому пришлось стоять и смотреть бог весть куда и к чему, которому все на свете надоело, кроме своего запечья. Христиан велел ему подать сахар, чайник, принести бутылку рому из погреба за наличные деньги и повторил приказание свое громким голосом дважды, потому что Семен, будучи нечаянно потревожен, худо понимал с первого разу то, что ему говорили. Семен пошел, пробормотав: "Вот это так; что дело то дело". Когда приказание было исполнено, то Христиан рассчитался с Семеном, заплатив ему что следовало, и немедленно отпустил. Получив наличные денежки, Сенька нисколько не удивлялся отказу, не заботился о том, где пристроится и куда пойдет; он сообразил только на первый случай, что погулять можно ухарски, и вышел. Христиан отпустил Семена для необходимого сокращения расходов, а прочее было сделано как для того, чтобы на прощанье воспользоваться еще раз услугами его, так и для того, чтобы забыть на время горе.
И вот он сидит перед нами в живописном положении, с геройскою решимостью позабыть горе свое и кручину во что бы то ни стало. Прелюдия гитары навела его, правда, на какую-то неутешительную по наружности задумчивость, но зато другая подруга, под правым локтем, если еще и не утешила, то по крайней мере согрела, и платок с шеи сорван. Видно, грустная мысль каким-то оборотнем перебежала бедному Христиану дорогу, когда он, опустив гитару свою, с таким отчаянием сорвал с себя платок, протянул левую ногу и кинулся локтем на столик, на котором салфетка сбилась в комок, а стакан, судя по бутылке, много раз уже опорожненный, полетел на пол, и напугал покоившегося под столом Аршета. Аршет вскочил и нюхает, что бог послал, но, обманутый в надежде, пятится задом, не зная, лечь ли опять или вскочить на окно и посмотреть на прохожих. Христиан ничего не видит, не слышит, по крайней мере все это не стоит для него никакого внимания, он думает думу крепкую, а между тем, я полагаю, мальчики ходят у него в глазах; хмель, сон и явь путаются в расстроенной голове, как кинутые в груду бумажные вырезки для китайских теней, где нитка цепляется за нитку, проволока за проволоку, нос за косу, рука за ногу. Великолепная будущность, громкая слава на весь крещеный мир - и нищенская сума; честный отъезд из Сумбура, отверзтые объятия в Петербурге - и городской острог сумбурский; куча прославляемых в целой Европе музыкальных творений, новых, небывалых, гениальных, целый ряд улучшенных тем же художником инструментов, раскрытые тайны истинной мусикии, искажаемой досель лжепророками своими, - и немощная ничтожность, богадельня, сумасшедший дом, безвременная смерть - все это являлось и сменялось поочередно в голове Христиана быстрее молнии, и лицо его то рдело, глаза сверкали огнем предприимчивой решимости, то потухали внезапно, щеки остывали, и холод бегло пробирался из глубины груди до самых ногтей, не только до перстов, и шевелил всклокоченные на голове волосы, перебирая их по одному в самом корне их и подергивая всю поверхность тела гусиной шкуркой. Наконец огонь, купленный из мыльной и бакалейной лавки за наличные деньги, взял верх, низложил всех супостатов, и торжествующий Христиан, обнимаясь с верным Аршетом, от умиления и радости едва дотащился ползком до кровати своей, в которой видел какой-то великолепный помост и чуть только не трон королевский; свалившись головою в ноги, а ногами к изголовью, он блаженствовал в каком-то баснословном царстве; высоко лежащие перед ним на подушках ноги придавали телу его необычайную легкость, летучесть. Христиан забылся и уснул в ту самую минуту, когда миллионы людей его окружали и возносили на руках своих к небесам, между тем как оглушительные клики, говор и шумное торжество лишали его самого всякой возможности объясниться с поклонниками своими, отблагодарить их хоть одним словом, показать свою признательность, поэтому Христиан Христианович, засыпая, кивал только слегка головой и пошевеливал пальцами, желая хотя этим движением обнаружить свои признательные чувства.
С этого рокового дня Христиан, оставшись один в лесу людей ему чуждых, одиноким даже в двух покойчиках своих, потому что уволил Сеньку за преобразованием своего домашнего управления, Христиан начал дичать все более и пить, во ожидании помощи Волкова, с отчаянною решимостию. Между тем, однако же, самоуверенность не упадала, и мысль, на которой он почти помешался, то есть нанести всей нынешней музыке решительный удар одним гениальным творением и таким образом исхитить лавровый венец из рук завистливых врагов и бессмысленных толковников,- мысль эта развивалась со дня на день с большею силою, овладела наконец художником нашим вовсе, и под наитием вдохновения ее приступил он как исступленный к исполнению своего намерения. Христиан видел во сне и наяву могучие звуки, которые должны были в дивном и неслыханном доселе сочетании своем изумить весь мир: звуки эти отзывались в душе его поминальной симфонией, перед которою Моцартово Реквием должно было разрушиться в своем ничтожестве.
Надобно теперь припомнить, что Христиан был постоялец гробовщика, русского, но женатого на доброй немке - она-то заступилась за постояльца и земляка своего сколько могла перед мужем, и ее покровительству Христиан обязан был, что его досель еще не выгнали на улицу, что даже потихоньку кормили, особенно в последнее время, когда бедняку ничего не оставалось, как жить Христа-ради. В самое это время, когда он собирался разродиться своим "заупокоем", скончался в Сумбуре прокурор, с знаменитой тещей которого мы имели честь познакомиться на бедственной памяти концерте Христиана Христиановича. Кончина прокурора - дело довольно важное: готовились приличные похороны, теща проклинала при растворенных окнах покойника за то, что он оставил после себя вдову и пятеро сирот, называла его извергом, злостно скончавшимся, нечувствительным варваром. Народ отаптывал пороги, глядел, крестился, вздыхал, уходил, и толпа сменялась толпой. Пятеро взятых напрокат поваров возились круглые сутки на кухне, услужливые поминальщицы - женщины, которые ни за что на свете не упускают ни одних похорон, суетились по дому в черных платьях и платках, которыми они раз навсегда обзавелись в надежде проводить сорок покойников и заслужить этим царство небесное; учитель или бакалавр всех на свете наук, пользуясь свободным доступом в дом покойника черни, нищих, калек, юродивых, расхаживал по комнате, как по кафедре, и нес не запинаясь страшную чепуху, которую народ слушал с умилением; словом, в доме покойника все было в своем порядке, а гробовщик, хозяин Христиана, выставил уже оконченный гроб в сени и побежал нанять пару солдат, чтобы отнести его куда следует.
В этот промежуток времени Христиан возвращался с уединенной прогулки, на которой не видал ни красот сумбурской природы, ни встречных людей, а был занят одним только - созданием своим. Заупокой бродило у него в голове и до того овладело воображением его, что он шатался как неистовый, как исступленный и только собирался приступить с вечера к работе и просидеть всю ночь. Прокурорский гроб с принадлежностию попадается ему на глаза при входе в сени; Христиан внезапно охватывает его и уносит в свою комнату, в которую дверь шла из этих же сеней. Полупомешанный друг наш обрадовался находке этой, как кладу, и был не в состоянии размыслить, что он делает. Дверь снутри немедленно заперта была на ключ и на задвижку, окна завешаны, гроб поставлен среди комнаты на два стула, свеча приткнута на гвоздь, вбитый в стену, старинные маленькие клавикорды, взятые незадолго перед тем у доброй хозяйки-гробовщицы и заступившие место пышного десятиоктавного рояля, поставлены верхом поперек прокурорского гроба, затем Христиан сел в него, и работа закипела. К довершению картины сам Христиан Христиа-нович надел на себя взятый вместе с гробом погребальный плащ и широкополую шляпу; бутылка явилась на клавикордах, и как тут некогда было думать о пунше, то неприхотливый сочинитель удовольствовался и голым ямайским ромом. Ямайским говорю я потому, что всякую вещь надобно назвать своим именем: а на ярлыке напечатано было так, хотя этот ямайский был природный русак и путешествовал, как многие странники, не перешагнув родного порога. Бедный Аршет, понимая трезвой головой своей лучше барина своего, как мало во всем этом толку, предчувствуя, может быть, беду, которую, как многие уверяют, собаки предчувствовать умеют, в первый раз исчез с картины нашей и, вероятно, заполз куда-нибудь в темный уголок. Излишним считаем объяснять, что Христиан сделал все приуготовления эти, надеясь более настроить свое воображение. Он сидел или лежал в гробу, чувствовал все, что должен бы чувствовать покойник, если бы он был жив, и потому с большею силою мог передать в звуках и созвучиях эти чувства. Здесь остается заметить только два обстоятельства: во-первых, что Христиан, укладываясь в домовину, не забыл запастись фаготом, как инструментом, господствующим в знаменитом творении Моцарта, хотя отнюдь не хотел подражать ему; во-вторых, что небо над Христианом заволакивает уже молниеносными тучами: огромная занавесь, которая должна содержать в тайне гениальное предприятие Христиана, уже дымится от неосторожно подставленной свечи; но самобытный сочинитель заупокоя ничего не замечает и, оглушенный внутреннею музыкой души своей, вдохновенно дописывает четвертую строчку вступления. Не думайте, чтобы Христиан достиг теперь высшей степени сумасбродства: вы, к сожалению, видели только цветочки, а ягодки будут впереди. Христиан пошел таки