акрыла им лицо матери и, медленно опуская кайму сверху вниз, обнажила постепенно лоб, брови и глаза фрау Леноры;подождала и попросила открыть их. Та повиновалась, Джемма вскрикнула от восхищения (глаза у фрау Леноры были действительно очень красивы) - и, быстро скользнув платком по нижней, менее правильной части лица своей матери, снова бросилась ее целовать. Фрау Леноре смеялась, и слегка отворачивалась, и с притворным усилием отстраняла свою дочь. Та тоже притворялась, что борется с матерью, и ласкалась к ней - но не по-кошачьи, не на французский манер, а с той итальянской грацией, в которой всегда чувствуется присутствие силы. Наконец фрау Леноре объявила, что устала... Тогда Джемма тотчас присоветовала ей заснуть немножко, тут же, на кресле, а мы с господином русским - "avec le mosieur russe" - будем так тихи, так тихи... как маленькие мыши - "comme des pettites souris". Фрау Леноре улыбнулась ей в ответ, закрыла глаза и, повздыхав немного, задремала. Джемма проворно опустилась на скамейку возле нее и уже не шевельнулась более, только изредка подносила палец одной руки к губам - другою она поддерживала подушку за головою матери - и чуть-чуть шикала, искоса посматривая на Санина, когда тот позволял себе малейшее движение. Кончилось тем, что и он словно замер и сидел неподвижно, как очарованный, и всеми силами души своей любовался картиной, которую представляли ему и эта полутемная комната, где там и сям яркими толчками рдели вставленные в зеленые старинные стаканы свежие, пышные розы, и эта заснувшая женщина с скромно подобранными руками и добрым усталым лицом, окаймленным снежной белизной подушки, и это молодое, чутко-настороженное и тоже доброе, умное, чистое и несказанно прекрасное существо с такими черными глубокими, залитыми тенью и все-таки светившимися глазами... Что это? Сон? Сказка? И каким образом он тут?
Колокольчик звякнул над наружной дверью. Молодой крестьянский парень в меховой шапке и красном жилете вошел с улицы в кондитерскую. С самого утра ни один покупатель не заглядывал в нее... "Вот так-то мы торгуем!" - заметила со вздохом во время завтрака фрау Леноре Санину. Она продолжала дремать; Джемма боялась принять руку от подушки и шепнула Санину: "Ступайте, поторгуйте вы за меня!" Санин тотчас же на цыпочках вышел в кондитерскую. Парню требовалось четверть фунта мятных лепешек.
- Сколько с него? - шепотом спросил Санин через дверь у Джеммы.
- Шесть крейсеров! - таким же шепотом отвечала она. Санин отвесил четверть фунта, .отыскал бумажку, сделал из нее рожок, завернул лепешки, просыпал их, завернул опять, опять просыпал, отдал их, наконец, получил деньги... Парень глядел на него с изумлением, переминая свою шапку на желудке, а в соседней комнате Джемма, зажав рот, помирала со смеху. Не успел этот покупатель удалиться, как явился другой, потом третий ..."А видно, рука у меня легкая!" - подумал Санин. Второй потребовал стакан оршаду, третий - полфунта конфект. Санин удовлетворил их, с азартом стуча ложечками, передвигая блюдечки и лихо запуская пальцы в ящики и банки. При расчете оказалось, что оршад он продешевил, а за конфекты взял два крейсера лишних. Джемма не переставала смеяться втихомолку, да и сам Санин ощущал веселость необычайную, какое-то особенно счастливое настроение духа. Казалось, век стоял бы он так за прилавком да торговал бы конфектами и оршадом, между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю комнату зеленоватым золотом полуденных лучей, полуденных теней ней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспечности и молодости - молодости первоначальной!
Четвертый посетитель потребовал чашку кофе: пришлось обратиться к Панталеоне (Эмиль все еще не возвращался из магазина г-на Клюбера). Санин снова подсел к Джемме. Фрау Леноре продолжала дремать, к великому удовольствию ее дочери.
- У мамы во время сна мигрень проходит, - заметила она.
Санин заговорил - конечно, по-прежнему, шепотом - о своей "торговле"; пресерьезно осведомлялся о цене разных "кондитерских" товаров; Джемма так же серьезно называла ему эти цены, и между тем оба внутренно и дружно смеялись, как бы сознавая, что разыгрывают презабавную комедию . Вдруг на улице шарманка заиграла арию из "Фрейшюца": "Durch die Felder, durch die Auen" Плаксивые звуки заныли, дрожа и посвистывая, в неподвижном воздухе. Джемма вздрогнула... "Он разбудит маму!"
Санин немедленно выскочил на улицу, сунул шарманщику несколько крейсеров в руку - и заставил его замолчать и удалиться. Когда он возвратился, Джемма поблагодарила его легким кивком головы и, задумчиво улыбнувшись, сама принялась чуть слышно напевать красивую веберовскую мелодию, которою Макс выражает все недоумения первой любви. Потом она спросила Санина, знает ли он "Фрейшюца", любит ли Вебера, и прибавила, что хотя она сама итальянка, но такую музыку любит больше всего. С Вебера разговор соскользнул на поэзию и романтизм, на Гофмана, которого тогда еще все читали...
А фрау Леноре все дремала и даже похрапывала чуть-чуть, да лучи солнца, узкими полосками прорывавшиеся сквозь ставни, незаметно, но постоянно передвигались и путешествовали по полу, по мебелям, по платью Джеммы, по листьям и лепесткам цветов.
Оказалось, что Джемма не слишком жаловала Гофмана и даже находила его... скучным! Фантастически-туманный, северный элемент его рассказов был мало доступен ее южной, светлой натуре. "Это все сказки, все это для детей писано!" - уверяла она не без пренебрежения. Отсутствие поэзии в Гофмане тоже смутно чувствовалось ею. Но была одна у него повесть, заглавие которой она, впрочем, позабыла и которая ей очень нравилась; собственно говоря, ей нравилось только начало этой повести: конец она или не прочла, или тоже позабыла. Дело шло об одном молодом человеке, который где-то, чуть ли не в кондитерской, встречает девушку поразительной красоты, гречанку; ее сопровождает таинственный и странный, злой старик. Молодой человек с первого взгляда влюбляется в девушку; она смотрит на него так жалобно, словно умоляет его освободить ее... Он удаляется на мгновенье - и, возвратившись в кондитерскую, уж не находит ни девушки, ни старика; бросается ее отыскивать, беспрестанно натыкается на самые свежие их следы, гоняется за ними - и никоим образом, нигде, никогда не может их достигнуть. Красавица на веки веков исчезает для него - и не в силах он забыть ее умоляющий взгляд, и терзается он мыслью, что, быть может, все счастье его жизни ускользнуло из его рук...
Гофман едва ли таким образом оканчивает свою повесть; но такою она сложилась, такою осталась в памяти Джеммы.
- Мне кажется, - промолвила она, - подобные свидания и подобные разлуки случаются на свете чаще, чем мы думаем.
Санин промолчал... и немного спустя заговорил... о г-не Клюбере. Он в первый раз упомянул о нем; он ни разу не вспомнил о нем до того мгновения .
Джемма промолчала в свою очередь и задумалась, слегка кусая ноготь указательного пальца и устремив глаза в сторону. Потом она похвалила своего жениха, упомянула об устроенной им на завтрашний день прогулке и, быстро глянув на Санина, замолчала опять.
Санин не знал, о чем завести речь.
Эмиль шумно вбежал и разбудил фрау Леноре... Санин обрадовался его появлению.
Фрау Леноре встала с кресла. Явился Панталеоне и объявил, что обед готов. Домашний друг, экс-певец и слуга исправлял также должность повара .
Санин остался и после обеда. Его не отпускали все под тем же предлогом ужасного зноя, а когда зной свалил, ему предложили отправиться в сад пить кофе в тени акаций. Санин согласился. Ему было очень хорошо. В однообразно тихом и плавном течении жизни таятся великие прелести - и он предавался им с наслаждением, не требуя ничего особенного от настоящего дня, но и не думая о завтрашнем, не вспоминая о вчерашнем. Чего стоила одна близость такой девушки, какова была Джемма! Он скоро расстанется с нею и, вероятно, навсегда; но пока один и тот же челнок, как в Уландовом романсе, несет их по жизненным укрощенным струям - радуйся, наслаждайся, путешественник! И все казалось приятным и милым счастливому путешественнику. Фрау Теноре предложила ему сразиться с нею и с Панталеоне в "тресетте", выучила его этой несложной итальянской карточной игре - обыграла его на несколько крейсеров - и он был очень доволен; Панталеоне, по просьбе Эмиля, заставил пуделя Тарталью проделать все свои штуки - и Тарталья прыгал через палку, "говорил", то есть лаял, чихал, запирал дверь носом, притащил стоптанную туфлю своего хозяина и, наконец, с старым кивером на голове, представлял маршала Бернадотта, подвергающегося жестоким упрекам императора Наполеона за измену . Наполеона представлял, разумеется, Панталеоне - и представлял очень верно: скрестил руки на груди, нахлобучил трехуголку на глаза и говорил грубо и резко, на французском, но, боже! на каком французском языке! Тарталья сидел перед своим владыкой, весь скорчившись, поджавши хвост и смущенно моргая и щурясь под козырьком косо надвинутого кивера; от времени до времени, когда Наполеон возвышал голос, Бернадотт поднимался на задние лапы. "Fuori, traditore!" - закричал наконец Наполеон, позабыв в избытке раздражения, что ему следовало до конца выдержать свой французский характер, - и Бернадотт опрометью бросился под диван, но тотчас же выскочил оттуда с радостным лаем, как бы давая тем знать, что представление кончено. Все зрители много смеялись - и Санин больше всех.
У Джеммы был особенно милый, непрестанный, тихий смех с маленькими презабавными взвизгиваньями... Санина так и разбирало от этого смеха - расцеловал бы он ее за эти взвизгиванья! Ночь наступила наконец. Надо ж было и честь знать! Простившись несколько раз со всеми, сказавши всем по нескольку раз: до завтра! (с Эмилем он даже облобызался), Санин отправился домой и понес с собою образ молодой девушки, то смеющейся, то задумчивой, то спокойной и даже равнодушной, - но постоянно привлекательной! Ее глаза, то широко раскрытые и светлые и радостные, как день, то полузастланные ресницами и глубокие и темные, как ночь, так и стояли перед его глазами, странно и сладко проникая все другие образы и представления.
О г-не Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, - словом, о всем том, что волновало его накануне - он не подумал ни разу.
Надо ж, однако, сказать несколько слов и о самом Санине.
Во-первых, он был очень и очень недурен собою. Статный, стройный рост, приятные, немного расплывчатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые волосы, белизна и румянец кожи - а главное: то простодушно-веселое, доверчивое, откровенное, на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, "отецких" сыновей, хороших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с пришепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь на него... наконец, свежесть, здоровье - и мягкость, мягкость, мягкость, - вот вам весь Санин. А во-вторых, он и глуп не был и понабрался кое-чего. Свежим он остался, несмотря на заграничную поездку: тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были ему мало известны.
В последнее время в нашей литературе после тщетного искания "новых людей" начали выводить юношей, решившихся во что бы то ни стало быть свежими... свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.Петербург ... Санин не походил на них. Уж коли пошло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черноземных садах - или, еще лучше: выхоленного, гладкого, толстоногого, нежного трехлетка бывших - "господских" конских заводов, которого только что начали подганивать на корде... Те, которые сталкивались с Саниным впоследствии, когда жизнь порядком его поломала и молодой, наигранный жирок давно с него соскочил, - видели в нем уже совсем иного человека.
На следующий день Санин лежал еще в постеле, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибудет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже все готово, но что мама не поедет, потому что у нее опять разболелась голова . Он стал торопить Санина, уверяя его, что нельзя терять минуты... И действительно: г-н Клюбер застал Санина еще за туалетом. Постучался в дверь, вошел, поклонился, изогнул стан, выразил готовность ждать сколько угодно - и сел, изящно опираясь шляпой о колено. Благообразный комми расфрантился и раздушился напропалую: каждое движение его сопровождалось усиленным наплывом тончайшего аромата.Он прибыл в просторной открытой карете, так называемом ландо, запряженном двумя сильными и рослыми, хоть и некрасивыми, лошадьми.Четверть часа спустя Санин, Клюбер и Эмиль в этой самой карете торжественно подкатили к крыльцу кондитерской. Г-жа Розелли решительно отказалась участвовать в прогулке; Джемма хотела остаться с матерью, но та ее, как говорится, прогнала.
- Мне никого не нужно, - уверяла она, - я буду спать. Я бы и Панталеоне с вами отправила, да некому будет торговать.
- Можно взять Тарталью? - спросил Эмиль.
- Конечно, можно.
Тарталья немедленно, с радостными усилиями, вскарабкался на козлы и сел, облизываясь: видно, дело ему было привычное. Джемма надела большую соломенную шляпу с коричневыми лентами; шляпа эта спереди пригибалась книзу, заслоняя почти все лицо от солнца. Черта тени останавливалась над самыми губами: они рдели девственно и нежно, - как лепестки столиственной розы, и зубы блистали украдкой - тоже невинно, как у детей. Джемма села на заднем месте, рядом с Саниным; Клюбер и Эмиль сели напротив. Бледная фигура фрау Леноре показалась у окна, Джемма махнула ей платком - и лошади тронулись.
Соден - небольшой городок в получасовом расстоянии от Франкфурта.Он лежит в красивой местности, на отрогах Таунуса, и известен у нас в России своими водами, будто бы полезными для людей с слабой грудью. Франкфуртцы ездят туда больше для развлечения, так как Соден обладает прекрасным парком и разными "виртшафтами", где можно пить пиво и кофе в тени высоких лип и кленов. Дорога от Франкфурта до Содена идет по правому берегу Майна и вся обсажена фруктовыми деревьями. Пока карета тихонько катилась по отличному шоссе, Санин украдкой наблюдал за тем, как Джемма обращалась со своим женихом: он в первый раз видел их обоих вместе. Она держалась спокойно и просто - но несколько сдержаннее и серьезнее обыкновенного; он смотрел снисходительным наставником, разрешившим и самому себе и своим подчиненным скромное и вежливое удовольствие. Особенных ухаживаний за Джеммой, того, что французы называют "empressement" Санин в нем не заметил. Видно было, что г-н Клюбер считал это дело поконченным, а потому и не имел причины хлопотать или волноваться. Но снисходительность не покидала его ни на один миг! Даже во время большой передобеденной прогулки по лесистым горам и долинам за Соденом; даже наслаждаясь красотами природы, он относился к ней, к этой самой природе, все с тою же снисходительностью, сквозь которую изредка прорывалась обычная начальническая строгость. Так, например, он заметил про один ручей, что он слишком прямо протекает по ложбине, вместо того чтобы сделать несколько живописных изгибов; не одобрил также поведения одной птицы - зяблика, - которая не довольно разнообразила свои колена! Джемма не скучала и даже, по-видимому, ощущала удовольствие; но прежней Джеммы Санин в ней не узнавал: не то, чтобы тень на нее набежала - никогда ее красота не была лучезарней, - но душа ее ушла в себя, внутрь. Распустив зонтик и не расстегнув перчаток, она гуляла степенно, не спеша - как гуляют образованные девицы, - и говорила мало. Эмиль тоже чувствовал стеснение, а Санин и подавно. Его, между прочим, несколько конфузило то обстоятельство, что разговор постоянно шел на немецком языке. Один Тарталья не унывал! С бешеным лаем мчался он за попадавшимися ему дроздами, перепрыгивал рытвины, пни, корчаги, бросался с размаху в воду и торопливо лакал ее, отряхался, взвизгивал и снова летел стрелою, закинув красный язык на самое плечо. Г-н Клюбер, с своей стороны, сделал все, что полагал нужным для увеселения компании; попросил ее усесться в тени развесистого дуба - и, достав из бокового кармана небольшую книжечку, под заглавием:"Knallerbsen oder Du sollst und wirst lachen!" (Петарды, или Ты должен и будешь смеяться!), принялся читать разбирательные анекдоты, которыми эта книжечка была наполнена. Прочел их штук двенадцать; однако веселости возбудил мало: один Санин из приличия скалил зубы, да сам он, г-н Клюбер, после каждого анекдота, производил короткий, деловой - и все-таки снисходительный смех. К двенадцати часам вся компания вернулась в Соден, в лучший тамошний трактир.
Предстояло распорядиться об обеде.
Г-н Клюбер предложил было совершить этот обед в закрытой со всех сторон беседке - "im Gartensalon"; но тут Джемма вдруг взбунтовалась и объявила, что не будет иначе обедать как на воздухе, в саду, за одним из маленьких столов, поставленных перед трактиром; что ей наскучило быть все с одними и теми же лицами и что она хочет видеть другие . За некоторыми из столиков уже сидели группы новоприбывших гостей .
Пока г-н Клюбер, снисходительно покорившись "капризу своей невесты", ходил советоваться с оберкельнером, Джемма стояла неподвижно, опустив глаза и стиснув губы; она чувствовала, что Санин неотступно и как бы вопросительно глядел на нее, - это, казалось, ее сердило.
Наконец г-н Клюбер вернулся, объявил, что через полчаса обед будет готов, и предложил до тех пор поиграть в кегли, прибавив, что это очень хорошо для аппетита, хе-хе-хе! В кегли он играл мастерски; бросая шар, принимал удивительно молодцеватые позы, щегольски играл мускулами, щегольски взмахивал и потрясал ногою. В своем роде он был атлет - и сложен превосходно! И руки у него были такие белые и красивые, и утирал он их таким богатейшим, золотисто-пестрым, индийским фуляром!
Наступил момент обеда - и все общество уселось за столик.
Кому не известно, что такое немецкий обед? Водянистый суп с шишковатыми клецками и корицей, разварная говядина, сухая, как пробка, с приросшим белым жиром, ослизлым картофелем, пухлой свеклой и жеваным хреном, посинелый угорь с капорцами и уксусом, жареное с вареньем и неизбежная "Mehlspeise", нечто вроде пудинга, с кисловатой красной подливкой; зато вино и пиво хоть куда! Точно таким обедом попотчевал соденский трактирщик своих гостей. Впрочем, самый обед прошел благополучно. Особенного оживления, правда, не замечалось; оно не появилось даже тогда, когда г-н Клюбер провозгласил тост за то, "что мы любим!" (was wir lieben). Уж очень все было пристойно и прилично . После обеда подали кофе, жидкий, рыжеватый, прямо немецкий кофе. Г-н Клюбер, как истый кавалер, попросил у Джеммы позволения закурить сигару... Но тут вдруг случилось нечто непредвиденное и уж точно неприятное - и даже неприличное!
За одним из соседних столиков поместилось несколько офицеров майнцского гарнизона. По их взглядам и перешептываньям можно было легко догадаться, что красота Джеммы поразила их; один из них, вероятно, уже успевший побывать во Франкфурте, то и дело посматривал на нее, как на фигуру, ему хорошо знакомую: он, очевидно, знал, кто она такая. Он вдруг поднялся и со стаканом в руке - гг. офицеры сильно подпили, и вся скатерть перед ними была установлена бутылками - приблизился к тому столу, за которым сидела Джемма. Это был очень молодой белобрысый человек, с довольно приятными и даже симпатическими чертами лица; но выпитое им вино исказило их:его щеки подергивало, воспаленные глаза блуждали и приняли выражение дерзостное. Товарищи сначала пытались удержать его, но потом пустили: была не была - что, мол, из этого выйдет?
Слегка покачиваясь на ногах, офицер остановился перед Джеммой и насильственно-крикливым голосом, в котором, мимо его воли, все-таки высказывалась борьба с самим собою, произнес: "Пью за здоровье прекраснейшей кофейницы в целом Франкфурте, в целом мире (он разом "хлопнул" стакан) - и в возмездие беру этот цветок, сорванный ее божественными пальчиками!"Он взял со стола розу, лежавшую перед прибором Джеммы. Сначала она изумилась, испугалась и побледнела страшно... потом испуг в ней сменился негодованием, она вдруг покраснела вся, до самых волос - и ее глаза, прямо устремленные на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспыхнули, наполнились мраком, загорелись огнем неудержимого гнева. Офицера, должно быть, смутил этот взгляд; он пробормотал что-то невнятное, поклонился и пошел назад к своим. Они встретили его смехом и легким рукоплесканьем.
Г-н Клюбер внезапно поднялся со стула и, вытянувшись во весь свой рост и надев шляпу, с достоинством, но не слишком громко, произнес: "Это неслыханно. Неслыханная дерзость!" (Unerhort! Unerhorte Frechheit) - и тотчас же, строгим голосом подозвав к себе кельнера, потребовал немедленного расчета...мало того: приказал заложить карету, причем прибавил, что к ним порядочным людям ездить нельзя, ибо они подвергаются оскорблениям! При этих словах Джемма, которая продолжала сидеть на своем месте не шевелясь, - ее грудь резко и высоко поднималась, - Джемма перевела глаза свои на г-на Клюбера... и так же пристально, таким же точно взором посмотрела на него, как и на офицера. Эмиль просто дрожал от бешенства.
- Встаньте, мейн фрейлейн, - промолвил все с той же строгостью г-н Клюбер, - здесь вам неприлично оставаться. Мы расположимся там, в трактире!
Джемма поднялась молча; он подставил ей руку калачиком, она подала ему свою - и он направился к трактиру величественной походкой, которая, так же как и осанка его, становилась все величественней и надменней, чем более он удалялся от места, где происходил обед.
Бедный Эмиль поплелся вслед за ними. Но пока г-н Клюбер рассчитывался с кельнером, которому он, в виде штрафа, не дал на водку ни одного крейсера, Санин быстрыми шагами подошел к столу, за которым сидели офицеры - и, обратившись к оскорбителю Джеммы (он в это мгновенье давал своим товарищам поочередно нюхать ее розу), - произнес отчетливо, по-французски:
- То, что вы сейчас сделали, милостивый государь, недостойно честного человека, недостойно мундира, который вы носите, - и я пришел вам сказать, что вы дурно воспитанный нахал!
Молодой человек вскочил на ноги, но другой офицер, постарше, остановил его движением руки, заставил сесть и, повернувшись к Санину, спросил его, тоже по-французски:
- Что, он родственник, брат или жених той девицы?
- Я ей совсем чужой человек, - воскликнул Санин, - я русский, но я не могу равнодушно видеть такую дерзость; впрочем, вот моя карточка и мой адрес: господин офицер может отыскать меня.
Сказав эти слова, Санин бросил на стол свою визитную карточку и в то же время проворно схватил Джеммину розу, которую один из сидевших за столом офицеров уронил к себе на тарелку. Молодой человек снова хотел было вскочить со стула, но товарищ снова остановил его, промолвив:
"Донгоф, тише!" (Donhof, sei still!). Потом сам приподнялся - и, приложась к козырьку рукою, не без некоторого оттенка почтительности в голосе и манерах, сказал Санину, что завтра утром один офицер их полка будет иметь честь явиться к нему на квартиру. Санин отвечал коротким поклоном и поспешно вернулся к своим приятелям.
Г-н Клюбер притворился, что вовсе не заметил ни отсутствия Санина, ни его объяснения с г-ми офицерами; он понукал кучера, запрягавшего лошадей, и сильно гневался на его медлительность. Джемма тоже ничего не сказала Санину, даже не взглянула на него: по сдвинутым ее бровям, по губам, побледневшим и сжатым, по самой ее неподвижности можно было понять, что у ней нехорошо на душе. Один Эмиль явно желал заговорить с Саниным, желал расспросить его: он видел, как Санин подошел к офицеам, видел, как он подал им что-то белое - клочок бумажки, записку, карточку ... Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею к Санину, готов был заплакать или идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных офицеров! Однако он удержался и удовольствовался тем, что внимательно следил за каждым движением своего благородного русского друга!
Кучер наконец заложил лошадей; все общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним.
Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал... и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаивал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких неприятностей бы не произошло! Потом он высказал несколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офицерам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества das burgerliche Element in der Societat) - и как от этого со временем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции, ! чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) - печальным примером служит Франция! Однако тут же присовокупил, что лично благоговеет перед властью и никогда... никогда!.. революционером не будет - но не может не выразить своего... неодобрения при виде такой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравственности, о приличии и чувстве достоинства!
В течение всех этих "разглагольствований" Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки не совсем казалась довольной г-м Клюбером - оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, - Джемма явно стала стыдиться своего жениха! под конец поездки она положительно страдала и хотя по-прежнему не заговаривала с Саниным, но вдруг бросила на него умоляющий взор... С своей стороны он ощущал гораздо более жалости к ней, чем негодования против г-на Клюбера; он даже втайне, полусознательно радовался всему, что случилось в продолжение того дня, хотя и мог ожидать вызова на следующее утро.
Мучительная эта partie de plaisir прекратилась наконец. Высаживая перед кондитерской Джемму из кареты, Санин, ни слова не говоря, положил ей в руку возвращенную им розу. Она вся вспыхнула, стиснула его руку и мгновенно спрятала розу. Он не хотел войти в дом, хотя вечер только что начинался. Она сама его не пригласила. Притом появившийся на крыльце Панталеоне объявил, что фрау Леноре почивает. Эмилио застенчиво простился с Саниным; он словно дичился его: уж очень он ему удивлялся. Клюбер отвез Санина на его квартиру и чопорно раскланялся с ним. Правильно устроенному немцу, при всей его самоуверенности, было неловко. Да и всем было неловко.
Впрочем, в Санине это чувство - чувство неловкости - скоро рассеялось . Оно заменилось неопределенным, но приятным, даже восторженным настроением. Он расхаживал по комнате, ни о чем не хотел думать, посвистывал - и был очень доволен собою.
"Буду ждать г-на офицера для объяснения до 10 часов утра, - размышлял он на следующее утро, совершая свой туалет, - а там пусть он меня отыскивает!" Но немецкие люди встают рано: девяти часов еще не пробило, как уже кельнер доложил Санину, что г-н подпоручик (der Herr Sесondе Liеutеnаnt) фон Рихтер желает его видеть. Санин проворно накинул сюртук и приказал "просить". Г-н Рихтер оказался, против ожидания Санина, весьма молодым человеком, почти мальчиком. Он старался придать важности выражению своего безбородого лица, но это ему не удавалось вовсе: он даже не мог скрыть свое смущение - и, садясь на стул, чуть не упал, зацепившись за саблю. Запинаясь и заикаясь, он объявил Санину на дурном французском языке, что приехал с поручением от своего приятеля, барона фон Донгофа;что поручение это состояло в истребовании от г-на фон Занин извинения в употребленных им накануне оскорбительных выражениях; и что в случае отказа со стороны г-на фон Занин - барон фон Донгоф желает сатисфакции. Санин отвечал, что извиняться он не намерен, а сатисфакцию дать готов. Тогда г-н фон Рихтер, все также запинаясь, спросил, с кем, в котором часу и в котором месте придется ему вести нужные переговоры. Санин отвечал, что он может прийти к нему часа через два и что до тех пор он, Санин, постарается сыскать секунданта. ("Кого я, к черту, возьму в секунданты?" - думал он между тем про себя.) Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться... но на пороге двери остановился, как бы почувствовав угрызение совести, - и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Донгоф, не скрывает от самого себя...некоторой степени...собственной вины во вчерашнем происшествии - и потому удовлетворился бы легкими извинениями - "des exghizes lecheres".На это Санин отвечал, что никаких извинений, ни тяжелых, ни легких, он давать не намерен, так как виноватым себя не почитает.
- В таком случае, - возразил г-н фон Рихтер и покраснел еще более, - надо будет поменяться дружелюбными выстрелами - des goups de bisdolet a l'amiaple!
- Этого я уже совершенно не понимаю, - заметил Санин, - на воздух нам стрелять, что ли?
- О, не то, не так, - залепетал окончательно сконфузившийся подпоручик, - но я полагал, что так как дело происходит между порядочными людьми... Я поговорю с вашим секундантом, - перебил он самого себя - и удалился.
Санин опустился на стул, как только тот вышел, и уставился в пол.
"Что, мол, это такое? Как это вдруг так завертелась жизнь? Все прошедшее, все будущее вдруг стушевалось, пропало - и осталось только то, что я во Франкфурте с кем-то за что-то дерусь". Вспомнилась ему одна его сумасшедшая тетушка, которая, бывало, все подплясывала и напевала:
Подпоручик!
Мой огурчик!
Мой амурчик!
Пропляши со мной, голубчик!
И он захохотал и пропел, как она: "Подпоручик! пропляши со мной, голубчик!"
- Однако надо действовать, не терять времени, - воскликнул он громко, вскочил и увидал перед собой Панталеоне с записочкой в руке.
- Я несколько раз стучался, но вы не отвечали; я подумал, что вас дома нет, - промолвил старик и подал ему записку.- От синьорины Джеммы .
Санин взял записку - как говорится, машинально, - распечатал и прочел ее. Джемма писала ему, что она весьма беспокоится по поводу известного ему дела и желала бы свидеться с ним тотчас.
- Синьорина беспокоится, - начал Панталеоне, которому, очевидно, было известно содержание записки, - она велела мне посмотреть, что вы делаете, и привести вас к ней.
Санин взглянул на старого итальянца - и задумался. Внезапная мысль сверкнула в его голове. В первый миг она показалась ему странной до невозможности...
"Однако... почему же нет?" - спросил он самого себя.
- Господин Панталеоне! - произнес он громко.
Старик встрепенулся, уткнул подбородок в галстук и уставился на Санина.
- Вы знаете, - продолжал Санин, - что произошло вчера?
Панталеоне пожевал губами и тряхнул своим огромным хохлом.
- Знаю.
(Эмиль только что вернулся, рассказал ему все.)
- А, знаете! - Ну, так вот что. Сейчас от меня вышел офицер. Тот нахал вызывает меня на поединок. Я принял его вызов. Но у меня нет секунданта. Хотите вы быть моим секундантом?
Панталеоне дрогнул и так высоко поднял брови, что они скрылись у него под нависшими волосами.
- Вы непременно должны драться? - проговорил он наконец по - итальянски; до того мгновения он изъяснялся по-французски.
- Непременно. Иначе поступить - значило бы опозорить себя навсегда .
- Гм. Если я не соглашусь пойти к вам в секунданты, - то вы будете искать другого?
- Буду... непременно.
Панталеоне потупился.
- Но позвольте вас спросить, синьор де-Цанини, не бросит ли ваш поединок некоторую неблаговидную тень на репутацию одной персоны?
- Не полагаю; но как бы то ни было - делать нечего!
- Гм.- Панталеоне совсем ушел в свой галстук.- Ну, а тот феррофлукто Клуберио, что же он? - воскликнул он вдруг и вскинул лицо кверху.
- Он? Ничего.
- Кэ! (Che!) - Панталеоне презрительно пожал плечами.- Я должен, во всяком случае, благодарить вас, - произнес он наконец неверным голосом, - что вы и в теперешнем моем уничижении умели признать во мне порядочного человека - un galant uomo! Поступая таким образом, вы сами выказали себя настоящим galant uomо. Но я должен обдумать ваше предложение.
- Время не терпит, любезный господин Чи... чиппа...
- Тола, - подсказал старик.- Я прошу всего один час на размышление . Тут замешана дочь моих благодетелей... И потому я должен, я обязан - подумать!!. Через час... через три четверти часа - вы узнаете мое решение.
- Хорошо; я подожду.
- А теперь... какой же я дам ответ синьорине Джемме?
Санин взял листок бумаги, написал на нем: "Будьте покойны, моя дорогая приятельница, часа через три я приду к вам - и все объяснится. Душевно вас благодарю за участие" - и вручил этот листик Панталеоне.
Тот бережно положил его в боковой карман - и, еще раз повторив: "Через час!" - направился было к дверям: но круто повернул назад, подбежал к Санину, схватил его руку - и притиснув ее к своему жабо, подняв глаза к небу, воскликнул: "Благородный юноша! Великое сердце! (Nobil giovannoto! Gran cuore!) - позвольте слабому старцу (a un vecchiotto) пожать вашу мужественную десницу! (la vostra valorosa destra!)".
Потом отскочил немного назад, взмахнул обеими руками - и удалился.
Санин посмотрел ему вслед... взял газету и принялся читать. Но глаза его напрасно бегали по строкам: он не понимал ничего.
Час спустя кельнер снова вошел к Санину и подал ему старую, запачканную визитную карточку, на которой стояли следующие слова: Панталеоне Чиппатола, из Варезе, придворный певец (cantante di camera)его королевского высочества герцога Моденского;а вслед за кельнером явился и сам Панталеоне. Он переоделся с ног до головы. На нем был порыжелый черный фрак и белый пикеневый жилет, по которому затейливо извивалась томпаковая цепочка; тяжелая сердоликовая печатка спускалась низко на узкие черные панталоны с гульфиком. В правой руке он держал черную шляпу из заячьего пуха, в левой две толстые замшевые перчатки; галстук он повязал еще шире и выше обыкновенного - и в накрахмаленное жабо воткнул булавку с камнем, называемым "кошачьим глазом" (oeil de chat). На указательном пальце правой руки красовался перстень, изображавший две сложенные длани, а между ними пылающее сердце. Залежалым запахом, запахом камфары и мускуса несло от всей особы старика; озабоченная торжественность его осанки поразила бы самого равнодушного зрителя! Санин встал ему навстречу.
- Я ваш секундант, - промолвил Панталеоне по-французски и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцоры.- Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады?
- Зачем же без пощады, дорогой мой господин Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вчера шних слов назад - но я не кровопийца!.. Да вот постойте, сейчас придет секундант моего противника. Я уйду в соседнюю комнату - а вы с ним и условитесь. Поверьте, я в век не забуду вашей услуги и благодарю вас от души.
- Честь прежде всего! - отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть.- Если этот феррофлукто спичебуббио, - заговорил он, мешая французский язык с итальянским, - если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, - тем хуже для него!.. Грошовая душа - и баста!.. Что же касается до условий поединка - я ваш секундант и ваши интересы для меня священны!!. Когда я жил в Падут, там стоял полк белых драгунов - и я со многими офицерами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хорошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах... Тот секундант скоро должен прийти?
- Я жду его каждую минуту - да вот он cам и идет, - прибавил Санин, глянув на улицу.
Панталеоне встал, посмотрел на чаны, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, все такой же красный и смущенный.
Санин представил секундантов друг другу.
- Monsieur Richter, souslieutenant! - Monsieur Zippatola, artistе!
Подпоручик слегка изумился при виде старика... О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему "артист" зананимается также и поваренным искусством!.. Но Панталеоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспоминания его театральной карьеры - и он разыгрывал роль секунданта именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного.
- Что ж? Приступим! - первый промолвил Панталеоне, играя сердоликовой печаткой.
- Приступим, - ответил подпоручик, - но... присутствие одного из противников...
- Я вас немедленно оставлю, г8оспода, - воскликнул Санин, поклонился, вышел в спальню - и запер за собою дверь.
- Он бросился на кровать - и принялся думать о Джемме... но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на французском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуска - подпоручик об "exghizes lecherez" и о "goups a l'amiaplе". Но старик и слышать не хотел ни о каких ехghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустилcz толковать своему собеседнику о некоторой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира... (oune zeune damigella innoucenta, qu'a ella sola dans soun peti doa vale piu que toutt le zouffissie del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: "Это стыд! это стыд!" (Е ouna onta, ouna onta!) Поручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гневная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции...
- В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи ! - воскликнул Панталеоне.
Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: "стреляться барону фон Донгофу и господину де Санину на завтрашний день, в 10 часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; каждый имеет право стрелять два раза по знаку, данному секундантами. Пистолеты без шнеллера и не нарезные". Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне торжественно открыл дверь спальни и, сообщив результат совещания, снова воскликнул: "Bravo, Russo!Bravo, giovanotto! Ты будешь победителем!"
Несколько минут спустя они оба отправились в кондитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Панталеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: "segredezzа!" (Таинственность!). Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные, события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, - правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях.
Эмиль выбежал навстречу Санину - он более часа- караулил его приход - и торопливо шепнул ему на убо, что мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!. но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь! Сообщив все это в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать - и не могла. Ее губы слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что все дело кончилось... сущими пустяками.
- У вас никого не было сегодня? - спросила она
- Было у меня одно лицо - мы с ним объяснились - и мы... мы пришли к самому удовлетворительному результату. Джемма вернулась за прилавок. "Не поверила она мне!"- подумал он... однако отправился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору. У ней мигрень прошла, но она находилась в настроении меланхолическом. Она радушно улыбнулась ему, но в то же время предупредила его, что ему будет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли
- Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы плакали?
- Тсссс...- прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь.- Не говорите этого... громко.
- Но о чем же вы плакали?
- Ах, мосье Санин, сама не знаю о чем!
- Вас никто не огорчил?
- О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я Джиован Баттиста...свою молодость...Потом, как это все скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, - и не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я все та же, что прежде... а старость - вот она... вот она! - На глазах фрау Леноры показались слезинки.- Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь... Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько!
Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попытался даже подтрунить над нею, уверяя, что она напрашивается на комплименты... Но она, не шутя, попросила его "перестать", и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознанной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предложил ей сыграть с ним в тресетте - и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела.
Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панталеоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не уходил так глубоко в галстук! Каждое движение его дышало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такою твердостью хранит этот человек?
Но - segredezza! segredezza!
Он в течение всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, т