Главная » Книги

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 3

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4

не партий - характерно и наряду с прочим должно было говорить об энциклопедическом характере будущего журнала. Нежелание полемизировать указывало, с одной стороны, на попытку собрать если и не под одним знаменем, то, по крайней мере, в одном месте все литературные силы, а с другой стороны,- успокоить публику, которой все эти литературные дрязги начали уже приедаться. Ведь если припомнить, что критиками и антикритиками наполнялись в то время целые журнальные тома; что "Московскому телеграфу" приходилось даже издавать особенные полемические приложения; что литераторы грызли друг друга совсем не по-человечески; что читателю случалось встречать целые десятки страниц, посвященных "безграмотству" такого-то, на которых доказывалось, что такой-то - оставляя уже в стороне вопрос о его добродетели и нравственных качествах вообще - не умеет писать по-русски, не понимает правил, относящихся к расстановке знаков препинания и пр., и пр.; что подобного рода нападки опровергались, вызывали новые нападки и новые опровержения, - то ясно, что как ни прост был читатель того времени, а все же ему приходилось нелегко.
   "Библиотека для чтения", оставляя в стороне полемику и антикритику, обещала прежде всего быть интересной и разнообразной. Предполагался, по-видимому, ежемесячный альманах, в котором каждый мог бы найти все, что ему по вкусу и по силам разумения. Публика отнеслась к этому с полным сочувствием. Накануне нового года появилась первая книжка "Библиотеки для чтения" и произвела большое впечатление. Начиная с объема и наружности, все превосходило ожидания. Вместо 20 обещанных листов дано было 40, книга была напечатана в лучшей типографии, на хорошей бумаге, не то что серобумажные журналы того времени, к которым как нельзя более применимы слова лермонтовского читателя:
  
   И я скажу - нужна отвага,
Чтобы открыть... хоть ваш журнал
(Он мне уж руки обломал):
Во-первых, серая бумага,
Она, быть может, и чиста,
Да как-то страшно без перчаток...
Читаешь - сотни опечаток...
  
   В книге фигурировали все знаменитости. Мы встречаем имена Пушкина, Жуковского, Козлова, Греча, Булгарина, Полевого, Погодина и других. Сам Сенковский для первого номера дал научную статью о скандинавских сагах, остроумную и оригинальную повесть под названием "Вся женская жизнь в нескольких часах", где очень талантливо рассказана судьба какой-то бедной институтки, влюбившейся в шалопая, и критическую статью, бойко опровергавшую все правила всех риторик и пиитик.
   С этой поры началась поразительная по объему и разнообразию журнальная деятельность Сенковского. "Библиотеку для чтения" он сразу забрал в свои руки и стал единовластно распоряжаться ею. Он не жалел себя, своего здоровья, своих сил, был единственным редактором и единственным сотрудником. Полная тревог и волнений, кропотливой и спешной работы жизнь журналиста увлекала его. Он чувствовал, что это истинное его призвание, и всем жертвовал для него. Потребуются десятки страниц, чтобы перечислить только заголовки его статей; едва-едва умещаются статьи эти в десяти томах. Но это, конечно, только часть работы - и притом меньшая часть. Другая, неизмеримо большая - работа редактора,- теперь едва заметна и так хорошо забыта, что трудно и напомнить о ней.
   Кроме Сенковского "Библиотека для чтения" имела еще ответственных перед правительством редакторов, в первый год известного грамматиста Н.И. Греча, во второй - Крылова. Но ни тот, ни другой никакого участия в деле не принимали, и о редакторстве последнего "Библиотека для чтения" извещала читателей (в октябре 1835 года) в следующих выражениях: "За кометой мы совсем забыли одно обстоятельство, о котором давно следовало известить наших читателей: еще с мая месяца "Библиотека для чтения" лишилась лестного руководства, которое принял было на себя знаменитый наш поэт И.А. Крылов. Преклонность лет не дозволила ему продолжать мучительных занятий редактора". Когда Сенковский получил наконец разрешение объявить себя гласно редактором, он сделал это (в августе 1836 года) в следующих словах: "Для отклонения неуместных догадок и толков считаем нужным сказать откровенно, что с самого начала существования этого журнала, как то почти всем известно, настоящим его редактором был всегда сам директор и общий с издателем владелец его, О.И. Сенковский, и что никто в свете, кроме г-на Сенковского, не имел ни малейшего влияния на состав и содержание "Библиотеки для чтения". Все ее недостатки, равно как и все достоинства, если какие были, должны быть приписаны ему одному. Те, которые носили звание редакторов "Библиотеки для чтения", слишком невинны в ее недостатках, чтобы отвечать за них перед публикой, и слишком благородны, чтобы требовать для себя похвалы за достоинства, в которых они не имели никакого участия. Весь круг их редакторского действия ограничивался чтением третьей, последней корректуры уже готовых, оттиснутых листов, набранных в типографии по рукописям, которые никогда не сообщались им предварительно. Те из них, которые притом давали свои статьи, давали их как сотрудники, а не как редакторы, и помещение этих статей зависело вполне от директора журнала. О.И. Сенковский, убедясь двухлетним опытом, что этого рода содействие посторонних редакторов нисколько не облегчало его в мучительных трудах директора, по согласию с издателем решился соединить с званием директора "Библиотеки для чтения" звание ее редактора, которого по-настоящему он нес все главные обязанности. Вот и все!"
   Сенковский в этих строках отнюдь не преувеличивал своей роли. "Библиотеку для чтения" он смело мог назвать своим собственным журналом. Как редактор он был положительно неутомим. "У меня, - говорил он впоследствии, - было немало хлопот по журналу; я был и редактором, и сотрудником, и корректором, и подчас переводчиком". Сенковский работал с юношеским жаром, нисколько не заботясь о своем здоровье и даже о будущем. Он весь отдавался минуте, вечно сидел у себя в кабинете, зарывшись в книги и рукописи, и отдыхал всего-навсего один или два дня в продолжение месяца. Ни одна статья, ни одна самая крошечная заметка не миновала его рук. Он выбирал статьи для переводов, для чего читал до двадцати иностранных журналов и газет; затем просматривал, изменял, дополнял сделанные переводы; вновь пополнял их в корректурах и при всем том находил время писать собственные статьи для всех отделов журнала: за один лишь первый год существования "Библиотеки для чтения" они составили более 60 печатных листов, или около 1000 страниц. Работа увлекала его, тем более что эта работа сопровождалась огромным успехом. И днем, и ночью он не отрывался от письменного стола, пока не доводил до конца заданного себе труда, и ложился лишь после совершенного утомления или даже изнеможения. Накануне выхода книжки проводил он день и ночь часто в типографии, чтобы быть уверенным в непременном появлении ее первого числа, и затем только успокаивался и позволял себе отдохнуть один или два дня. На третий уже начиналась та же мучительная работа для следующей книжки. Не говоря уже о статьях, назначенных к извлечению из иностранных журналов, и все оригинальные статьи, не подписанные известным в литературе именем, проходили через редакцию Сенковского, то есть получали форму и изложение, усвоенные им для своего журнала. Сенковский, вообще говоря, с сотрудниками не церемонился. В своем журнале он был настоящим деспотом, который свое "telle est ma volonte" (такова моя воля) ставил всегда на первый план. Даже повести и рассказы второстепенных писателей подвергались нередко большим изменениям. Не раз случалось, что Сенковский даже не дочитывал рукописей: повесть нравилась ему по сюжету, в голове его рождалась при ее чтении счастливая мысль, - он отдирал конец рукописи и приписывал свой. Авторы, естественно, обижались и имели, надо сознаться, полное на это основание. Об иностранных сочинениях нечего, конечно, и говорить: те всегда представлялись читателю в измененном, исправленном и дополненном виде; выбрав роман или ученое сочинение для перевода на русский язык, Сенковский обыкновенно сокращал его во время самого чтения, вычеркивал растянутые и ненужные места, связывал статью своими приписками и вставками всегда на том же языке, на котором она была написана, и только тогда отдавал ее переводчику. "Любопытно было видеть иные статьи в книжках французских и английских журналов все перечеркнутые, с массою приписок, сделанных четкою рукою Сенковского на полях и сверх того иногда на особых вложенных листочках, так что из иностранной статьи не оставалась нетронутой ни одна строка". И таких статей было множество в "Библиотеке для чтения". Все они печатались без подписи и имени, иногда с обозначением двух или трех журналов, из которых были взяты; иногда - если это была повесть или рассказ - с псевдонимом вместо имени. Эти неблагодарные труды редактора были секретом его мастерской, публика о них не знала и не могла их ценить, хотя все видели единство духа, направления, формы и изложения во всех статьях журнала, как будто все они были написаны одной рукой - что и недалеко от истины.
   Словом, с точки зрения трудолюбия и редакторской техники Сенковский заслуживает настоящего панегирика. Но нужна ли была такая гигантская работа и не вредила ли она, в сущности, делу? Правда, много можно говорить и еще более можно спорить о пределах редакторской власти; но, как кажется, фанатизм, доведенный в этом случае до крайности, едва ли особенно полезен. Направление - дело редакции, это очевидно; но надевать на сотрудников кандалы, заставлять их маршировать по определенному шаблону, стремиться к полному казарменному однообразию - это значит хватать через край. Никогда никакое самолюбие, тем более самолюбие литературное, не согласится на такую ферулу и опеку. Настоящий писатель дорожит каждой своей буквой и словом, и слишком деспотическому редактору всегда в конце концов придется окружать себя второ- и третьестепенностями или даже остаться в одиночестве, что и случилось с Сенковским. Авторы истерзанных, сокращенных и совсем переделанных статей оскорблялись, нередко протестовали в газетах и только в случае крайней необходимости возвращались в "Библиотеку для чтения".
   Но с деспотизмом великого человека можно еще примириться, лишь бы этот деспотизм происходил от величия, одушевленного верой, пусть даже фанатической, лишь бы в нем не было ничего капризного и произвольного, чем, по нашему мнению, зачастую грешил О.И. Сенковский. Поэтому-то, думается нам, возможно воспевать ему панегирики как редактору за трудолюбие, но, очевидно, слишком мало одного трудолюбия для такого сложного и громадного дела, как издание журнала. Мало даже знания, искусства, умения; нужно нечто большее, и это большее - нравственная сила.
   Труд редактора - совсем не механический труд. С громадным запасом сведений, с чутьем к интересному и разнообразному можно издавать хороший альманах, прекрасный энциклопедический словарь, но никак не журнал или газету. В глазах своих сотрудников редактор должен быть настоящим героем, и чем выше проба этого героизма - тем лучше. Никаких сил одного человека, никакого его трудолюбия не хватит для ежемесячного издания. Только окружив себя лучшими литературными силами, только сумев воспитать их и вдохновить в нужном направлении, он может рассчитывать на действительный успех. Что такое один он? Пускай он работает 24 часа в сутки, перечитывает все журналы и газеты, сам переводит, сам корректирует - этого недостаточно; при подобных условиях его дело умрет, как бы успешно ни пошло оно вначале. Редакторский труд гораздо сложнее, он сводится к умению одушевлять и вдохновлять. Быть настоящим, а не мнимым центром литературного кружка, быть лучшим выразителем принятого направления, первым и преданнейшим защитником водруженного знамени, быть объединителем в широком смысле слова - вот что, по-нашему, значит быть редактором.
   Этого-то совсем недоставало Сенковскому. Почему? Послушаем Дружинина.
   "Трудно, - говорит он, - объяснить с достоверностью причины того литературного одиночества, которого постоянно держался Сенковский и которое по временам вводило его в странные и безвыходные положения; но нам кажется, что в одиночестве этом не было ничего преднамеренного или исходящего из пренебрежения к другим литераторам. Мы знали Осипа Ивановича около десяти лет и во все эти десять лет не подсмотрели в его характере никакой неуживчивой особенности, не подслушали в его разговорах о литературе чего-нибудь очень враждебного новому ее направлению. Некоторые из современных писателей, незнакомые ему лично и даже предубежденные против его литературной деятельности (наприме, И.С. Тургенев), были любимыми авторами покойника, и всякую их хорошую вещь он приветствовал с полным радушием. Когда ему приходилось сходиться с каким-нибудь литератором, составившим себе известность за последние годы, Осип Иванович всегда оказывался и приветливым, и сообщительным. Но в его характере, и это мы знаем наверное, преобладающею особенностью всегда было то, что англичане называют shyness, то есть отчасти врожденная, отчасти развитая обстоятельствами трудность к сближению с другими людьми. Искать в ком-нибудь, подлаживаться к другому человеку он не мог бы ни за что на свете; но если обстоятельства сами сводили его с существом, достойным приязни, он его держался постоянно и в своих сношениях с ним иногда бывал очарователен. Мы помним ночные беседы и немноголюдные собрания, посреди которых покойный Сенковский любил давать волю своему остроумию, а остроумие это в изустным беседах по временам далеко оставляло за собой то замечательное остроумие, каким восхищались ревностные поклонники печатного барона Брамбеуса. Смело можно сказать, что воспоминания о подобных разговорах принадлежат к числу драгоценнейших воспоминаний нашей молодости. И сколько раз приходила нам в то время печальная мысль: и этот высокообразованный человек, с его светлым умом, с его ясным взглядом на вещи, с его терпимостью и пониманием жизни, человек, столько сделавший для русской словесности, гаснет посреди полного одиночества, им же вызванного, им же подготовленного! Память о годах, когда он все делал один и мог сам быть своим первым помощником, вредила Сенковскому очень много. В молодости ему было весело не нуждаться ни в ком, держать себя в стороне от молодого поколения, на сверстников своих глядеть с иронией, отчасти ими заслуженной. Но с годами пришли недуги и усталость, а здание, поддерживаемое столько лет одною, хотя очень сильною рукою, рухнуло с треском, чуть эта рука должна была опуститься".
   Отчасти в этом одиночестве умного человека виноваты и литературные нравы тридцатых годов.
   О них можно сказать так: жестокие, сударь, были нравы. "Литература - общественное дело". "Литература- отражение нашей жизни, ее, так сказать, святая святых". "Литература - руководительница наших поступков". Все это знаем мы с вами, читатель; но перенеситесь мысленно на 60 лет назад, забудьте все то, чему вы научились у Белинского и его преемников, и вы увидите, что наши элементарные истины - которым, впрочем, мы и сами не следуем, а только признаем их -были малодоступны даже для людей не без мысли в голове. Что же говорить о массе. Державинская точка зрения, что поэзия не хуже холодного лимонада в летний зной, была распространена и на литературу вообще. Литература должна развлекать. Это признавали и в это верили. Но это бы еще не беда. Хорошее развлечение всегда полезно. Гораздо печальнее, что до понимания литературы как общественного дела и общественной силы возвышались разве один из тысячи читателей и столько писателей, что их можно пересчитать по пальцам. Одни писали потому, что им пишется, другие потому, что как ни скромна литературная карьера, а все же карьера. Чего искать в ней? Успеха, денег, пищи для тщеславия. Восхвалить приятеля и разнести врага, хотя бы врага на зеленом поле, - этого не чуждались представители слова. А публика тем более повсюду и везде искала и видела личность.
   В 1833 году, то есть накануне своего вступления на литературное поприще, Сенковский написал прелестный очерк "Личности". "Однажды в шутку, - читаем мы, - закричал я на улице: "Вор, вор!.. Ловите!.." Десять человек оглянулись. Один из них, входя в питейный дом, проворчал так, что я сам расслышал: "Ну, как у нас позволяют говорить на улице такие личности!.." Мой приятель, барон Брамбеус, шел по Невскому проспекту и думал о рифме, которую давно уже искал. Первый стих его оканчивался словом куропатки, - второго никак не мог он состряпать. Вдруг представляется ему рифма, и он, забывшись, произносит ее вслух: куропатки?.. берет взятки! Шесть человек, порядочно одетых, вдруг окружили его, каждый спрашивает с грозным видом: "Милостивый государь! О ком изволите вы говорить? Это непозволительная личность". В одной статье сказано было: "Есть люди, которые никогда не платят своих долгов". Я прочитал эту статью поутру и глубоко вздохнул. Ввечеру прихожу в одно общество: там читают эту же статью, и первое слово, которое слышу в зале: "Боже мой! За чем смотрят у нас цензора?.. Как можно пропускать такие личности!" Напиши или скажи какую-нибудь истину - из нее тотчас выведут тебе две сотни личностей. Это обыкновенный порядок вещей на свете, но порядок весьма глупый... Да, это сущая беда! нельзя даже упомянуть ни о какой человеческой слабости, ни о каком злоупотреблении в свете, чтобы кто-нибудь к вам не придрался. Всякая глупость имеет своих ревностных покровителей. Прошу покорнейше не говорить ни слова об этой странности: она состоит под моею защитой. Как вы смеете, сударь, насмехаться над этим пороком?.. Я им горжусь: это моя неприкосновенная собственность... Недели две тому назад написал я статью о дураках. Две тысячи пятьсот восемьдесят семь человек подписали на меня формальную жалобу на предлинном листе бумаги, нарочно заказанном ими на петергофской фабрике, и подали ее по команде. Я не видел этого прошения, но говорят, что оно семью саженями, аршином и девятью вершками длиннее того, которое герцог Веллингтон поднес английскому королю от имени всей партии тори против билля о преобразовании парламента. Начальство, рассмотрев мою статью, не нашло в ней ничего предосудительного и отказало им в предмете жалобы. Огорченные неудачей, все они привалили ко мне требовать личного для себя удовлетворения. Улица была наполнена ими с одного конца до другого; на моей лестнице народ толпился точно так же, как на лестнице, ведущей в аукцион конфискованных товаров. Все они в один голос вызывали меня на дуэль..."
   Такова была публика. А господа литераторы? Хуже или лучше? Припомним, как травили они "Московский телеграф" Полевого, потом "Отечественные записки", травили, не давая отдыха и срока, травили упорно, с ненавистью, с ожесточением. Не о полемике уже надо говорить, а просто о ругани, в случае недостаточности которой прибегали к доносам. Какие времена, такие и нравы. Само собою разумеется, что направление тут было ни при чем. Травили не "представителя идеи", а литературного конкурента, личного недруга. Все равно как ссорились и мирились в жизни, так ссорились и мирились в литературе.
   "Личность" - вот что губило ее.
   Припомним один характерный эпизод. В 1841 году была дана на сцене великолепная опера Глинки "Руслан и Людмила". Булгарин и компания сговорились провалить это гениальное произведение во что бы то ни стало. Никому не интересно, какими мотивами они руководствовались, но очевидно, что эти мотивы были очень невысокой пробы. Сговорились и сделали. Со свойственной ему развязностью Булгарин заявил в своей "Северной пчеле", что новое произведение Глинки ниже всякой критики. Дикий отзыв, но этот отзыв мог иметь последствия, так как Булгарина слушали. Узнав о его выходке, Сенковский решился заступиться за великого человека и его дело, что и исполнил с большим воодушевлением. "Мы имеем в Глинке один из огромнейших талантов, которые только существовали в музыке и владели орудиями звука",- писал он. "Четвертый акт, - читаем мы дальше, - колоссальное создание, которое навсегда останется в музыке памятником того, что может сделать великий талант со звуками, гаммами и инструментами и как все тут повинуется могучей воле".
   Эпизод любопытный, но по тому времени настолько обыденный, что на него никто даже не обратил внимания. Это было в порядке вещей. И для полноты характеристики этого порядка позволю себе привести следующее письмо Сенковского к Ахматовой:
   "Вы, - пишет он, - так милы, что хотите даже ненавидеть Булгарина. Благодарю вас за этот пленительный порыв дружбы вашей, но Булгарин не стоит ни любви, ни ненависти. Это человек без характера, без всякого правила в поведении, несчастная игрушка своих собственных страстей, которые попеременно делают его то ужасным, то смешным, то довольно порядочным. В одно и то же мгновение он в состоянии сделать и величайшую низость, и прекрасный подвиг благородства, сам вовсе не зная этого.
   Я давно принял с ним и его братией роль хладнокровного наблюдателя, которого уже не обижают их мерзости, но который всегда готов отдать справедливость их хорошим сторонам. Эта роль бесит их. Они называют меня гордецом, прославили человеком неприступным, надменным, возмутили против меня целую тучу завистливых посредственностей, которая терзала и еще терзает меня своей глупою злобою и всеми гнусностями клеветы. Но моя неколебимость в предначертанной себе роли побеждает все эти мутные волнения мелочных и грязных страстей: когда я захочу, они все-таки сделают по-моему и тотчас смиряются, чтобы помириться со мною. Я обыкновенно довольствуюсь тем, что, удостоверившись во власти своей над ними, снова делаюсь для них неприступным и держу их в отдалении от себя. Тогда они снова начинают бранить меня; а я этого и хочу. Мне это очень нужно. Я не могу смешиваться с ними и не желаю, чтобы смешивали меня с такими людьми в публике. Оттого вы видите, что все наши журналы попеременно то поносят меня, то восхищаются мною. Когда я ласков с которым-нибудь из них, тотчас является в нем великолепная похвала моему уму, моим познаниям и прочая. Но для меня не выгодно, чтобы эти люди долго хвалили меня: порядочная часть публики тотчас подумала бы, что я уже веду с ними дружбу и компанию. Дав им время явиться моими льстецами, я вдруг оборачиваюсь к ним спиною - и они в бешенстве снова начинают терзать меня до новой вежливости с моей стороны. Это - моя забава и моя тактика. Независимость моего положения дает мне все средства играть с ними эту немножко жестокую комедию, но они не стоят ничего лучшего: они вполне заслуживают ее.
   Для нее я даже жертвую очень многим, между прочим и моим состоянием. Но иначе нельзя! Они думают, все думают, что я очень богат. Я один знаю, что это неправда: но пусть их думают!.. Это располагает их к готовности продать себя мне при первом изъявлении с моей стороны охоты купить их, и таким образом я всегда в состоянии показать свету всю меру их низости, всю причину их злобы и их раболепства. Когда мне нужно сорвать маску ожесточения с которого-нибудь из этих людей, я умею очень искусно бросить ему поживу, пять, десять тысяч рублей, - и он у ног моих, пока я сам не оттолкну его. О! Они дорого мне стоят! Но надо выдержать свою роль".
  

* * *

  
   Пора нам, однако, после всех этих приготовительных разъяснений обратиться к главнейшему и дать характеристику "Библиотеки для чтения". Перед нами более ста томов журнала, из которых каждый - плоть от плоти и кость от кости самого Сенковского. Признаемся, мы не без уважения просматривали их. Мирно и спокойно стоят они теперь в библиотеке, плотно прижатые друг к другу, все в переплетах, с пожелтевшими, запятнанными страницами. Изредка тревожит их рука специалиста или такого случайного работника, как я, большую же часть времени никто ни на минуту не чувствует в них ни малейшей надобности. Груды книг вырастают возле них, над ними, внизу, и эти небольшие тома с каждым годом все более и более теряются среди новых пришельцев. Их дело сделано, покончены все расчеты, итог подведен, и, молчаливые свидетели прошлого, они не имеют достаточно внутренней силы, чтобы хоть чем-нибудь заявить о себе новым поколениям. А ведь было время, когда выход каждой из этой сотни книжек ожидался с нетерпением, когда торопливые руки нервно разрезали страницы и добродушный читатель с невольной улыбкой, выражавшей предчувствие удовольствия, набрасывался на литературную летопись или критические статьи, ожидая веселой шутки, бойкой остроты. Но все это прошло. Как замирающее эхо, доносятся до нас восторги читателей барона Брамбеуса, тот говор и шум, который возбуждала "Библиотека"; спокойные и забытые стоят ее тома. Habent sua fata libelli [Книги имеют свою судьбу (лат.).] - родятся и умирают, и одна из сотни тысяч достигает бессмертия...
   "Библиотека для чтения" - журнал Сенковского. Это, повторяем, плоть от плоти его; он сам появляется перед нами на каждой странице, и, зная его, мы уже предчувствуем, что должны содержать они. Мы видели, что у Сенковского было достаточно данных, чтобы стать хорошим редактором, таким же вышел и его журнал.
   У редактора-энциклопедиста журнал не мог не быть энциклопедическим: наука, иностранная словесность и "смесь" - вот те отделы, в которые Сенковский вложил всю свою душу. Он был несколько англоман, особенно в литературе. Новую французскую школу он недолюбливал и даже энергично преследовал ее, доходя подчас до странного и неприличного, в сущности, вышучивания таких крупных величин, как Жорж Санд. Эту последнюю он именовал не иначе, как г-жа Егор Занд. Ему больше нравилась английская литература с ее спокойным анализом человеческого сердца, и почти все лучшие ее произведения появлялись в "Библиотеке". Постоянно встречаем мы переводы из Колриджа, Вордсворта, Диккенса, Теккерея, Скотта, Брума, Соммервиль и так далее. Немало и статей посвящено этим талантливым писателям, так что в общем читатели "Библиотеки" могли быть благодарны ее редактору. В "смеси" печатались каждый месяц краткие обозрения новостей английской и французской литератур с библиографическими списками появившихся на рынке книг. В отделе наук, особенно интересном и разнообразном, Сенковский знакомил публику со всеми открытиями и новинками в области положительных знаний. Вот не лишенный интереса список главнейших научных статей в первых 25-ти томах "Библиотеки":
   1. О мире и его создателе (доводы положительных наук в пользу бытия Божия).
   2. Земной шар до потопа (по Кювье).
   3. Магнетизм земного шара.
   4. Теплота земного шара.
   5. Двойные звезды.
   6. Галлеева комета.
   7. Начало рек и ключей.
   8. Причина изменения земной поверхности.
   9. Г-жа Соммервиль и ее сочинения.
   10. Зодчество насекомых.
   11. Чувства и способности рыб.
   12. Статистика среднего чело века (по Кетле).
   13. Призраки и видения.
   14. Германская философия.
   15. Философия Кузена.
   16. Финансы Англии.
   17. Свободная торговля хлебом.
   18. Железные дороги.
   19. Чахотка и ее лечение.
   20. Новая сравнительная наука древностей.
   21. Гиббон и Борк.
   22. Записки Мирабо.
   23. Архитектура, ваяние и живопись Германии.
   24. Новые путешествия в Среднюю Азия
   25. Скандинавские саги.
   Мы перечислили главнейшие статьи. Легко было бы удесятерить приведенный список, но можно обойтись и без этого: и так ясно, чего хотел Сенковский. Если он и не верил в науку, то, во всяком случае, признавал ее. Он стремился к популяризации знаний и благодаря настойчивости добился того, что статьи его журнала стали такими ясными и общедоступными, что сами укладывались в голове читателя. Для нас, конечно, нет в этом ничего ни нового, ни особенного; стоит нам раскрыть любой журнал, чтобы напасть на популяризацию биологических, астрономических, социологических истин; но ведь с кого-то же началось это дело? Началось же оно главным образом с "Библиотеки". Еще раз просмотрев приведенный список, читатель замечает в нем как бы особенное пристрастие к естествознанию. Но на это были свои причины: с одной стороны, личные симпатии Сенковского, с другой, - условия журнального дела. Ведь была же у нас на Руси такая эпоха, когда журналы наполнялись длиннейшими трактатами по вопросам химии и агрономии и волей-неволей должны были забыть о существовании общества, истории и общественных наук.
   Популяризация знаний - прекрасное дело, и отметим ее как еще одно достоинство "Библиотеки для чтения". Но особенно лестно для Сенковского, что эта популяризация была не случайной, а проистекала из идеи, принципа. Часто повторял он свою любимую мысль: "Мы еще ученики перед Европой, и нам надо учиться и учиться". "На этих словах, - говорит Дружинин, - зиждется главное значение его журнала, значение популярнейшего и превосходнейшего иностранного обозрения, какое когда-либо имела русская публика. Уже одна программа "Библиотеки" - программа, вся созданная Сенковским, - в совершенстве показывала, до какой степени редактор нового издания разумел потребности русского читателя. Сенковский был основателем того энциклопедического направления, которого до сих пор неуклонно держатся все наши лучшие журналы и которого они будут держаться до той поры, пока уровень нашего общего образования не сравняется с иностранным".
   Превосходнейшее иностранное обозрение оказывалось, однако, очень слабым и даже решительно никуда не годным, когда дело касалось русской литературы. Мы видели, какую роль играла всегда в наших журналах литературная критика. Эта роль выработалась исторически. Так как наша общественная жизнь проявлялась прежде всего в литературе, то понятно, почему критика заняла место руководителя нашей общественной жизни.
   В отделах критики и литературной летописи в первые годы издания "Библиотеки" почти все статьи написаны Сенковским, хотя не все эти статьи - критические: многие представляют лишь обозрение содержания книг, с выписками из них для образца и с немногими, иногда серьезными, но большею частью шутливыми, юмористическими замечаниями. Литературная летопись посвящена была почти исключительно подобным заметкам; отдел критики всегда был серьезнее. В первые годы существования журнала рецензии летописи писались вообще спокойным тоном, хотя не без саркастических выходок и отступлений. Они-то всего более и нравились публике, ими-то всего более и восхищались.
   Тут Сенковский сделал великую ошибку: он послушался публики. Та, по-видимому, решительно не имела ничего против гаерства и балагана, даже требовала того и другого, и "вскоре почти вся литературная летопись превратилась в непрерывную шутку: стали рассматриваться преимущественно такие сочинения, которые представляют наиболее смешных сторон; наконец шутка дошла даже до буффа, и летописец заставляет новые книги плясать перед собою, играть комедию - водевиль и представлять сцены из "Тысячи и одной ночи"... Литературная летопись была как бы отдыхом и гимнастикою для ума, требовавшего перемены занятий, и в то же время жертвою вкусу публики".
   Против гимнастики остроумия и жертвы вкусу публики можно, конечно, возразить очень много.
   Хорошую оценку критических дарований Сенковского дал Дружинин. Мы приводим ее как лучшее, что было сказано по этому поводу:
   "Осип Иванович никогда не обманывался насчет значения своего журнала и своей критики: требования публики, неслыханный успех его кратких и блистательных рецензий заставляли его заниматься "Литературною летописью" с особенным тщанием; но в годы сильнейшего ее успеха остроумный рецензент не обманывал себя по части ее значения. Сенковский знал лучше всех своих противников, что судьба не создала его критиком в строгом смысле этого слова, знал и то, что лучшие страницы его "Литературной летописи" не содержат в себе ничего особенно плодотворного для современной ему русской словесности. Он не преувеличивал своей роли как ценителя изящных произведений. Он не силился возвести в какую-нибудь теорию свое гонение на плохих поэтов, свой поход против сих и оных, свои меткие шутки против серобумажных изданий и раздирательной литературы. Читатель требовал острот и шуток, читатель встречал каждую рецензию Сенковского выражением восторженного одобрения - и Сенковский был не прочь шутить с читателем, иногда даже шутить над читателем".
   Есть одна неумная поговорка, которая утверждает: la critique est aisee, l'art est difficile, то есть искусство трудно, но критика - дело легкое. А искусство критики? В самом деле, разве критик не должен обладать специальными дарованиями, которые, все равно как художественный талант, встречаются очень редко по скупости нашей матери-природы? Если научная критика требует больших знаний и при этом ясного, острого ума, то критика литературная без чутья, без особенного дара проникновения никак обойтись не может. Наука о прекрасном может облегчить дело критики, и только. Все равно как виртуозу недостаточно одной техники, так недостаточно знаний и критику. Ему нужен вкус, который дается от природы и только развивается, а отнюдь не приобретается образованием. Поэтами - родятся, родятся и критиками.
   Этого-то вкуса, чутья, проникновения и недоставало прежде всего Сенковскому. Оттого-то целые тома его критических статей ровно ничего не значат перед одной статьей Белинского. Не говорим уже о его литературной летописи.
   Там
  
   ...нападки
На шрифт, виньетки, опечатки,
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто.
  
   Там разгул остроумия, ничем не сдержанного, там фокусы, вроде того, например, что Сенковский, выписав целую дюжину заглавий различных книг и книжонок, пишет: "Петрушка, мой лакей, возьми все это себе; это для тебя". Там, наконец, гаерство. Но и от серьезных критических статей Сенковского приходится отступать с некоторым недоумением. Что это значит, когда Кукольник ставится выше Гоголя? Каким это образом может быть равным Гёте тот же Кукольник? Кукольника мы немного знаем и можем в таком случае только развести руками. Любопытно хоть несколько ознакомиться с критическими взглядами Сенковского: в будущей истории русской критики, они, наверное, найдут себе хотя бы скромное место. В первой же критической статье Сенковского мы встречаем следующие строки:
   "Для меня нет образцов в словесности, - восклицал он, - все образец, что превосходно. В нынешнем состоянии литературных учений, когда страшный умственный переворот превратил в кинжал даже тот аршин, которым люди так удобно мерили изящные красоты, подобно атласным лентам, я не вижу возможности другого критического мерила. Беспристрастною критикою называю я то, когда по чистой совести говорю тем, которые хотят меня слушать, какое впечатление лично надо мною произвела данная книга. Но степень моего впечатления не есть правило для других. Критика в наше время сделалась картиною личных ощущений всякого, - всякого одаренного от природы ясным чувством средств и способов, которыми изящное может производить полное и приятное действие над сердцем и воображением человека. О правилах нет и речи. Одно только условие в этом чувстве средств и способов - нравственность.
   Вкус - это прихоть беременной женщины, которая есть общество. Следственно, по прочтении критики и спорить не об чем: одно средство - изъявить, независимо от обнаруженного уже мнения, другое, различное мнение с таким же чистосердечием, но без опровержений, ибо опровергать чужие ощущения ровно столько же смешно, сколько неудобоисполнимо. В ученой критике - другое дело. Там можно доказывать, основываясь на несомненных данных; но в литературной, как скоро я верно и совестливо обнаружил перед вами, без малейшей утайки, все количество пристрастия, какое прочитанная книга внушила мне в свою пользу, влезайте на башню и кричите миром: "Ах, какой беспристрастный критик!.." Я сниму шляпу и поклонюсь".
   Сам Сенковский понимал, что критику прежде всего необходим вкус, однако вкуса-то ему и недоставало. Общественных же вопросов он совершенно не затрагивал.
   "Библиотека для чтения" производила фурор. Можно бы было привести по этому поводу немало свидетельств современников, из которых очевидно, что этим журналом интересовались и зачитывались. "Странный успех!" - быть может, воскликнет читатель. Однако смеем думать, что успех вполне заслуженный, по крайней мере, на первых порах.
   "Библиотека для чтения", говорит биограф Сенков-ского, с первой же книжки стала во главе русской журналистики, и план ее как нельзя более соответствовал потребностям русской публики, еще недостаточно приготовленной для специальных журналов и серьезных сочинений, но жаждавшей чтения, новостей и легко приобретаемых знаний. Публика требовала чего-нибудь полегче, поинтереснее, позанятнее, публика терпеть не могла думать и задумываться, у нее была жажда познания в форме элементарного любопытства, и даже от статей по химии она требовала, чтобы те были повеселее. Химия химией - и читатель ровно ничего не имел против нее,- но его пугали и формулы, и строго научное изложение. Редактору предстояла великая, трудная и едва ли особенно благодарная работа заставить читателя думать, не показывая, однако, вида, что преследуется столь великая цель, заставить читателя приобретать знания, развлекая его анекдотами и шутками. "Целью журнала, - продолжает тот же биограф, - было знакомить читателя нечувствительно для него самого - посредством перехода от легкого чтения повестей, стихов, романов к предметам более важным - с движением литератур и наук в Европе. Средством к тому избраны занимательность и общедоступность. Все важные открытия и новости в области наук и словесности излагались и обсуживались в "Библиотеке для чтения" так, что даже неподготовленный читатель с удовольствием пробегал ученую статью и незаметно для себя приучался к работе мысли. Надо приготовить способных читателей, выражался Сенковский и подтверждал свою мысль таким соображением: "Где училища не успели еще приготовить большой массы образованных читателей, там может действовать на умножение их журнал, влияние которого медленно, но несомненно". В это время (1833-1840) Сенковский находился на вершине своей славы. Остроумный барон Брамбеус смешил Петербург, смешил провинцию. За это его хвалили, ему льстили, ему платили громадные деньги. Он занимал великолепный дом, имел много лакеев, чудных лошадей, задавал лукулловские обеды. Обеды эти еще долго оставались в памяти. Тщеславный и надменный Сенковский бросал деньги направо и налево, собирал вокруг себя толпу литературных хамов и без церемоний расправлялся с ними, когда они ему надоедали. Быть может даже, в гордости своей он полагал, что его слава вечна, но жизнь решила иначе.
  
  
  

ГЛАВА IV

  
   Характеристика тридцатых годов. - Новые запросы русской интеллигентной мысли. - Немецкий идеализм на русской почве. - "Отечественные записки". - Падение журнала Сенковского
  
   Более семи лет подряд "Библиотека для чтения" пользовалась громадным успехом. Несомненно, что она была самым распространенным и наиболее читаемым журналом в России. Особенные симпатии приобрела она среди своих провинциальных подписчиков, имевших полное основание ликовать, что регулярно, в начале каждого месяца, в их руках оказывается толстый прилично изданный том, наполненный разнообразными и прекрасно написанными статьями. Добродушный провинциальный обыватель направления не искал. Да к тому же в большей части русского общества и не было никакого направления, разве одно только: "У нас, слава Богу, все благополучно". Направление таилось в отдельных, не связанных ничем друг с другом кружках и даже в отдельных личностях. Когда эти кружки и личности выяснили свои стремления, когда определились их неясные думы, то несомненно с их-то стороны успех "Библиотеки" и вызвал первый отпор. С этого-то момента и пошла на убыль как громкая слава Сенковского, так и громадная популярность его журнала.
   Интеллигентных требований и интеллигентных запросов, тем более тех требований и тех запросов, которые назревали в русском обществе в бурную эпоху тридцатых годов, "Библиотека" удовлетворить не могла. С тридцатыми годами она еще справлялась кое-как, но когда наступили сороковые, ей пришлось очистить место для тех, кто понял, чего искала и чего хотела лучшая часть интеллигентного общества. Все это будет для нас совершенно ясным, если мы припомним, чем же были тридцатые годы.
   Удивительная эпоха, полная противоречий, исканий, метаний из стороны в сторону, полная тихой, настойчивой работы, дерзких взрывов лермонтовской поэзии, криков глубокого отчаяния, страстных попыток найти какое-нибудь успокоение. На этом неопределенном и неясном фоне перед нами вырисовываются такие титанические личности, как Лермонтов и Полежаев, такие вдумчивые, богатые натуры, как И. Киреевский, такие герои веры и упования, как Белинский, - но ничего общего, единого, определенного: вся картина представляет из себя удивительную путаницу. Старое поколение, разочарованное и усталое, сходит со сцены. Старики видят, что молодежь как-то скептически и даже пренебрежительно начинает относиться к ним; они очевидно не удовлетворяют ее, но не знают, что же, собственно, ей надо. Она и сама не знает этого хорошенько и только беспокойно мечется, как бы в предчувствии чего-то великого, что надо знать, понять, совершить, что мерещится ей в туманном будущем.
   "Первое, - говорит Котляревский (см. его работу "М.Ю. Лермонтов"), - что мы должны отметить, говоря о тридцатых годах русской жизни, - это разнообразие и противоречивость во вкусах и взглядах общества. Никогда, быть может, в русском обществе не было такой чересполосицы мнений, такого сплетения самых разнообразных убеждений и стремлений. Сравнивая тридцатые годы с двадцатыми и затем с сороковыми, мы замечаем, что они в полном смысле слова эпоха переходная, не имеющая какого-либо господствующего "направления" в своих мыслях и поступках. Двадцатые годы, равно как и сороковые, имели известную определенную литературную и общественную программу, известный запас установившихся взглядов на вопросы высшего порядка. Сентиментально-оптимистическое мировоззрение двадцатых годов и философское общественно-гуманное сороковых годов были настоящими "течениями" мысли, охватившими в названные годы широкие круги общества. В тридцатых годах мы с такими течениями не встречаемся. Перед нами отдельные очень замкнутые кружки, иногда отдельные личности, все со своими собственными взглядами и вкусами, в большинстве случаев не установившимися. Все показывает нам, что как мысли, так и чувства общества находятся пока еще в брожении, что старые идеалы, какими жило общество, перестали соответствовать его новым потребностям, а эти новые потребности еще недостаточно ясны, чтобы воспитать в обществе новые определенные идеалы. Все общество настроено "романически", то есть не удовлетворено настоящим и не имеет пока еще ясных видов на будущее. Стремление выбраться из этого тревожного и малоотрадного настроения сказывается очень ясно во всех передовых людях. Старики, чувствуя неприложимость своего прежнего мировоззрения к новому времени, либо со старческим упорством отстаивают свои старые взгляды и вкусы, как поступают, например, классики и сентименталисты, либо совсем перестают думать о настоящем, готовясь к достойной жизни в будущем, как, например, Жуковский; люди помоложе пытаются найти новую формулу житейской философии, которая осмыслила бы их существование и указала им новую дорогу; но они либо впадают в противоречие, как Пушкин, либо в корне подрывают свою собственную творческую силу, как Гоголь, либо, наконец, отдаются пассивной грусти, как Языков и Баратынский.
   Есть и такие, которые, как, например, Чаадаев, со злобным скептицизмом смотря на настоящее, мечтают все-таки о великом духовном призвании своей родины в далеком будущем, молчат и ничего не делают. Другие, как Иван Киреевский, молчат в силу того тяжелого душевного кризиса, той ломки во вкусах и убеждениях, какая в них происходит. Сильнее всех суетится молодежь, не имеющая никаких предрассудков, но зато не имеющая и установившихся убеждений. Эта молодежь жадно набрасывается на все мысли, в которых подмечает для себя что-либо новое, присматривается к событиям и прислушивается к речам на Западе, пытается усвоить себе эти мысли, но в большинстве случаев ловит их на лету и не имеет ни достаточной подготовки, ни времени овладеть ими во всей их широте и самостоятельно развить их дальше".
   Встревоженная и взбудораженная мысль с особенным вниманием и даже с нетерпением следит за тем, что делается на Западе. Оттуда не раз приходили спасительные формулы, оттуда же явились они и в описываемую эпоху. Уже начиная с эпохи преобразований, русские люди всегда были чутки к тому, что делается у их соседей; но никогда эта чуткость не достигала такой напряженности, как в тридцатые и сороковые годы нашего столетия. К сожалению, и Запад не представлял из себя в это время ничего единого, напротив того, он сам бродил и бурлил не хуже, чем это делалось в России,
   сам искал примирительных точек зрения и какого-нибудь выхода из противоречий жизни. Крупнейшими течениями западной мысли в это время можно признать два:
   1) идеалистическое, господствовавшее в Германии, и
   2) демократическое, над разработкой которого трудилась печать французов. Остановимся несколько на обоих, так как и то и другое одинаково могущественно повлияли на русское общество.
   Немецкий идеализм искал внутреннего смысла жизни. После учений Фихте и Шеллинга как бы завершением грандиозных усилий человеческого ума найти общий смысл, отыскать таинственную сущность всего, подняться на ту высоту, с которой одинаково ясны, близки и понятны человеку жизнь морских кораллов, небесных звезд и его собственная жизнь, явилась философия Гегеля

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 463 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа