ют и
молятся по-русски. В русской церкви я - в отечестве, в России! Меня
приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире,
Дмитрии Донском, Мономахе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение
одушевляло набожные души. Мы - русские только в церкви, а я хочу быть
русским".
Все это показывает нам, как серьезны были мысли Грибоедова среди
светских дурачеств, закулисных приключений и вздорной кружковой полемики.
Нет ничего удивительного, что в этом настроении, не довольствуясь
переводными комедиями, он снова принялся за обработку своего кровного труда
- той комедии, которая обессмертила его имя. В 1816 году, по свидетельству
Бегичева, у него было уже набросано несколько сцен "Горя от ума", которые
он показывал друзьям. От этих набросков ничего не сохранилось. В общих
чертах план пьесы был сходен с планами ее позднейшей редакции, но роль
Чацкого была еще далеко не выяснена. Репетилов не значился в числе
действующих лиц, зато присутствовало несколько лишних персонажей (например,
жена Фамусова, сентиментальная модница и аристократка), которые
впоследствии были исключены из комедии.
В бумагах Грибоедова найден был черновой набросок, в котором он пишет:
"Первое начертание этой сценической поэмы, как оно развилось во мне, было
гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь, в суетном наряде, в
который я принужден был облечь его. Ребяческое удовольствие слышать стихи
мои в театре, желание им успеха заставили меня портить мое создание,
сколько можно было... Такова судьба всякого, кто пишет для сцены: Расин и
Шекспир подверглись той же участи: так мне ли роптать?"
Подразумевал ли Грибоедов под "первым начертанием" своей сценической
поэмы именно работу над ней 1816 года, об этом мы не имеем никаких
сведений.
ГЛАВА III
Участие в дуэли Шереметева с графом Завадовским. - Определение
переводчиком в персидскую миссию. - Путешествие из Петербурга в Тифлис. -
Дуэль с Якубовичем. - Путешествие из Тифлиса в Тегеран и далее в Тавриз. -
Служебная деятельность Грибоедова. - Жизнь в Тавризе. - Вновь работа над
комедией "Горе от ума"
Но не более трех лет наслаждался Грибоедов независимою, привольною и
вместе с тем полною захватывающих умственных интересов жизнью в Петербурге.
Родные не могли оставить его в покое, особенно когда до них начали доходить
слухи о его светских и закулисных похождениях. Не иначе как по их настоянию
пришлось ему, едва получив отставку от военной службы, перейти на штатскую,
и 9 июня 1817 года он был определен в ведомство Коллегии иностранных дел
переводчиком. Затем, в конце того же года, Грибоедову пришлось принять
участие в дуэли, которая сильно отразилась на его общественном положении и
повлияла на его удаление из Петербурга.
Грибоедов жил на одной квартире со своим близким приятелем, товарищем
С.Н. Бегичева графом Александром Петровичем Завадовским. Граф ухаживал
тогда за знаменитой танцовщицей Истоминой, но счастливым обожателем ее был
молодой кавалергард Василий Васильевич Шереметев. Грибоедов был знаком с
Истоминой, часто встречал ее у князя Шаховского, бывал у нее в доме, любил
ее за талант, но не принадлежал к числу ее поклонников. Как-то вздумалось
ему пригласить ее к себе после спектакля пить чай. Истомина согласилась;
но, опасаясь возбудить подозрение в ревнивом Шереметеве, предложила
Грибоедову подождать ее с санями у Гостиного двора, к которому обещала
подъехать в казенной театральной карете. Все было исполнено по ее желанию:
из кареты она пересела в сани Грибоедова и поехала к нему. Шереметев,
однако, следил за ними и видел, как Грибоедов и Истомина доехали до
квартиры графа Завадовского. Этого было довольно. Приятель Шереметева
уланский штаб-ротмистр Александр Иванович Якубович (впоследствии
декабрист), записной театрал, шалун и забияка, посоветовал ему вызвать на
дуэль Грибоедова, обещая в свою очередь стреляться с Завадовским. Шереметев
так и сделал, но Грибоедов на вызов его отвечал:
- Нет, братец, я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за
что, а вот если угодно Александру Ивановичу (Якубовичу), то я к его
услугам.
Тогда Шереметев вызвал Завадовского. Дуэль состоялась при самых
суровых условиях. Противники должны были сходиться на шесть шагов, при
барьере в восемнадцать. Секундантами были бывший воспитатель Грибоедова Ион
и гусар Каверин, известный кутила, упоминаемый Пушкиным в его "Онегине".
Первая очередь была предоставлена Завадовскому и Шереметеву. Оба они
отлично стреляли, но Шереметев выстрелил, не дав противнику дойти до
барьера. Пуля оторвала край воротника у сюртука Завадовского.
- А! -произнес граф. - Так он хотел убить меня... К барьеру!..
Секунданты, предвидя кровавую развязку, стали уговаривать графа
пощадить жизнь противника.
Завадовский готов был уступить их просьбам, намереваясь только слегка
ранить Шереметева, но последний, забыв все условия приличия дуэли, крикнул,
что Завадовский должен его убить, если сам рано или поздно не хочет быть им
убитым. Граф выстрелил - Шереметев упал; пуля прошла через живот и засела в
левом боку. Якубович не мог тогда же стреляться с Грибоедовым ввиду
обязанности отвезти раненого домой, и вторая часть "partie carree"
["увеселительной прогулки вчетвером" (фр.).] была отложена.
После трехдневных страданий Шереметев умер. Отец его просил императора
Александра Павловича не подвергать участников дуэли взысканию. Государь
принял во внимание его просьбу, и виновные подверглись лишь легкому
наказанию: граф Завадовский был выслан за границу, а Якубович из
лейб-уланов переведен на Кавказ в драгунский полк; Грибоедов не подвергся
даже выговору. Но ему нелегко было примириться с собственной совестью,
долгое время не дававшей ему покоя. Он писал Бегичеву в Москву, что на него
напала ужасная тоска, что он беспрестанно видит перед собою смертельно
раненного Шереметева, что, наконец, пребывание в Петербурге сделалось для
него невыносимо.
Тем не менее, когда знакомый с Грибоедовым Мазарович, поверенный
России в делах Персии, предложил Грибоедову ехать с ним в качестве
секретаря посольства, Грибоедов долго отказывался от этого назначения.
"Представь себе, - пишет он Бегичеву 15 апреля 1818 года, - что меня
непременно хотят послать - куда бы ты думал? - в Персию, и чтоб жил там.
Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает: однако я третьего дня, по
приглашению нашего министра, был у него и объявил, что не решусь иначе (и
то не наверно), как если мне дадут два чина тотчас при назначении меня в
Тегеран. Он поморщился, и я представил ему со всевозможным французским
красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между
дикообразными азиатцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться
от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь
вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными
женщинами, которым я сам могу быть приятен; не смейся: я молод, музыкант,
влюбчив и охотно говорю вздор, чего же им еще надобно? Словом, невозможно
мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.
- Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования.
- Нисколько... Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели: их нет в
Персии...
Мы еще с ним кое о чем поговорили: всего забавнее, что я ему твердил о
том, как сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два
чина предлагал себя в полное его расположение.
При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович, любезное
создание, умен и весел, а другой - я, либо NN. Обещают тьму выгод,
поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломаты на
посуле, как на стуле. Кажется однако, что не согласятся на мои требования.
Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем..."
Но в конце переговоров Грибоедов примирился, очевидно, с чином
титулярного советника, который и получил 17 июня 1818 года, на другой же
день после состоявшегося определения его секретарем при Мазаровиче.
В конце августа он выехал и 30 августа писал Бегичеву уже из Новгорода
письмо, показывающее, как тяжело ему было расстаться с Петербургом:
"Грусть моя не проходит, - пишет он, - не уменьшается. Вот я и в
Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я имел многие огорчения, но иногда
был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там все хорошо
было, всего жаль. Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто
веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня?.."
3 сентября Грибоедов был уже в Москве, где, предполагая пробыть не
более трех дней, оставался дней десять. Здесь он, очевидно, помирился с
родными, судя по следующим строкам письма к Бегичеву от 18 сентября из
Воронежа:
"Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую
с тобой имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так
ко мне привязаны, что я бы был извергом, если бы не платил им такою же
любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить
вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и
братом по названию: возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить
для моего семейства, переведу их с собою в Петербург".
Но, в общем, Москва произвела на Грибоедова мрачное впечатление. "В
Москве, - пишет он далее в том же письме, - все не по мне: праздность,
роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему.
Прежде там любили музыку, нынче и она в пренебрежении; ни в ком нет любви к
чему-нибудь изящному, а притом "несть пророка без чести, токмо в отечестве
своем, в сродстве и в дому своем"; отечество, сродство и дом мой в Москве.
Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос,
много повесничал, наконец к чему-то годен, определен в миссию и может со
временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не
хотят..."
Далее путешествие шло с той медленностью, с какой оно в то время
совершалось вследствие отсутствия железных дорог. Так, в Туле Грибоедов
пробыл целый день, поскольку не было лошадей, и тем только разогнал скуку,
что "нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое
издание покойника "Музеума". "Вообще, - пишет он Бегичеву, - везде на
станциях остановки; к счастию, что мой товарищ (канцелярский служитель при
миссии актуариус Амбургер) - особа прегорячая, бич на смотрителей, хороший
малый: я уже уверил его, что быть немцем - очень глупая роль на сем свете,
и он уже подписывается Амбургов, а не - р, и вместе со мною немцев ругает
наповал, а мне это с руки. Один том Петровых акций (то есть Истории Петра
I) у меня в бричке, и я за то на него и на его колбасников сержусь".
В октябре Грибоедов был уже в Тифлисе и тотчас же, еще на ступенях
гостиницы, был вызван на дуэль Якубовичем. Они стрелялись. Грибоедов дал
промах, а Якубович прострелил ему ладонь левой руки, вследствие чего у
Грибоедова свело мизинец, и это увечье через одиннадцать лет помогло узнать
труп Грибоедова в груде прочих, изрубленных тегеранской чернью. Ермолов,
бывший тогда на вершине своего могущества, некоторое время сердился на
Якубовича и на Грибоедова; потом сменил гнев на ласку и, прощаясь с
Грибоедовым, назвал его "повесою, но со всем тем прекрасным человеком".
Проведя в Тифлисе около четырех месяцев рассеянной и веселой жизни, в
конце января 1819 года Грибоедов отправился вместе с миссией далее, на
место своей службы, в Персию, в Тегеран. "28-го, - пишет он Бегичеву в
пути, - после приятельского завтрака мы оставили Тифлис; я везде нахожу
приятелей или воображаю себе это; дело в том, что многие нас провожали, в
том числе Я. (Якубович?), и жалели, кажется, о моем отъезде".
Несмотря на горячее южное солнце, в Закавказье и Персии в то время
стояла студеная зима; все было покрыто снегом, и Грибоедову пришлось
выдержать долгий и скучный путь, сопряженный с немалыми опасностями.
Особенно труден был первый день путешествия - переход в 40 верст. "Я
поутру, - пишет Грибоедов, - обскакал весь город, прощальные визиты и весь
перегон сделал на дурном грузинском седле и к вечеру уморился; не доходя до
ночлега, отстав от всех, несколько раз сходил с лошади и падал в снег, едя
его; к счастью, у конвойного казака нашлась граната, я ею освежился".
Вот как описывает он свое дальнейшее странствие:
"Хочешь ли знать, как и с кем я странствую то по каменистым кручам, то
по пушистому снегу? Не жалей меня, однако: мне хорошо, могло бы быть
скучнее. Нас человек 25, лошадей со вьючными не знаю, право, сколько,
только много что-то. Ранним утром подымаемся; шествие наше продолжается
часа два-три; я, чтобы не сгрустнулось, пою, как знаю, французские куплеты
и наши плясовые песни, все мне вторят, и даже азиатские толмачи; доедешь до
сухого места, до пригорка, оттуда вид отменный, отдыхаем, едим закуску,
мимо нас тянутся наши вьюки с позвонками [Позвонок - колокольчик (Словарь
В. Даля).]. Потом опять в путь. Народ веселый; при нас борзые собаки;
пустимся за зайцем или за призраком зайца, потому что я ни одного еще не
видал. Этим случаем наши татары пользуются, чтобы выказывать свое
искусство, - свернут вбок, по полянам несутся во всю прыть, по рвам,
кустам, доскакивают до горы, стреляют вверх и исчезают в тумане, как
царевич в 1001-й ночи, когда он невесту кашемирского султана взмахнул себе
на коня и так взвился к облакам. А я, думаешь, назади остаюсь? Нет, это не
в Бресте, где я был в "кавалерийском", - здесь скачу сломя голову; вчера
купил себе нового жеребца; я так свыкся с лошадью, что по скользкому
спуску, по гололедице беззаботно курю из длинной трубки. Таков я во всем: в
Петербурге, где всякий приглашал, поощрял меня писать и много было
охотников до моей музы, я молчал, а здесь, когда некому ничего и прочесть,
потому что не знают по-русски, я не выпускаю пера из рук..."
"Ночлег здесь обыкновенно в хате, довольно высоко освещенной маленьким
отверстием над входом, против которого в задней стене камин; по обеим
сторонам сплочены доски на пол-аршина от земли и устланы коврами; около них
стойла, ничем не заслоненные, не заставленные. Между этими нарами у нас
обыкновенно ставится круглый стол дорожный; повар наш славный, кормит
хорошо. Мазарович покуда очень мил, много о нас заботится; и уважителен, и
весел".
Пробыв несколько дней в Эривани, 7 февраля миссия двинулась далее и 9
февраля была уже в Нахичевани. "Не усталость меня губит, - пишет Грибоедов
из этого города, - свирепость зимы нестерпимая; никто здесь не запомнит
такой стужи, все южные растения померзли. Притом как надоели все и всё!.."
"День нашего отъезда из Эривани был пасмурный и ненастный. Щедро
обсыпанный снегом, я укутался буркою, обвертел себе лицо башлыком, пустил
коня наудачу и не принимал участия ни в чем, что вокруг меня происходило.
Потеря небольшая; сторона, благословенная летом в рассказах и в описаниях,
в это время и в эту погоду ничего не представляет изящного. Арарат по
здешней дороге пять дней сряду в виду у путешественников, но теперь скрылся
от нас за снегом, за облаками. Подумай немножко, будь мною на минуту:
каково странствовать молча, не сметь раскрыться, выглянуть на минуту,
чтобы, хуже скуки, не подвергнуться простуде. И между ног беспрестанное
движение животного, которое не дает ни о чем постоянно задуматься! Часто мы
скользим по оледенелым протокам; иные живее прочих; не замерзшие проезжали
вброд. Их множество орошает здешние поля; вода нарочно проведена из горных
источников и весною, усыряя пшеничные борозды, долго на них держится
посредством ископанных для этого гряд, с которых мы каждый раз обрывались и
вязнули в зыбучих глубях".
"Нет! Я не путешественник! Судьба, нужда, необходимость может меня со
временем преобразить в исправники, в таможенные смотрители; она рукою
железною закинула меня сюда и гонит далее; но по доброй воле, из одного
любопытства никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать
в варварской земле в самое злое время года. С таким ропотом я добрался до
Девала, большого татарского селения в 8 1/4 агача [Агач - закавказская
путевая мера, час; пеший агач - четыре версты, конный - семь (Словарь В.
Даля).] от Эривани, бросился к камельку, не раздеваясь, не пил, не ел и
спал как убитый!"
Лишь 8 марта прибыл наконец Грибоедов в Тегеран, а через три месяца
переселился в Тавриз и со свойственной ему энергией и жаждою полезной
деятельности принялся за исполнение своих обязанностей.
Коварная политика, которой Персия продолжала держаться по отношению к
России, покровительство, оказываемое ею враждебным нам беглым ханам
Дагестана и наших закавказских владений, вместе с нескончаемыми заботами по
разным вопросам, остававшимся не решенными со времени заключения
Гюлистанского трактата, ставили миссию нашу в положение далеко не завидное.
Дел было много, и все время у Грибоедова было поглощено ими. К тому же
вследствие частого отсутствия Мазаровича в Тавризе все дела миссии
сосредоточивались в его руках, и он по собственной инициативе с энергией
горячего патриота отстаивал интересы России. Так, он обратил особенное
внимание на освобождение русских пленных и переселение их в Россию вместе с
беглецами, проживавшими в Персии со времени кампании 1803 года.
В человеколюбивом намерении своем он не замедлил встретить массу
препятствий, которые ему удалось преодолеть с неимоверными усилиями.
Вероломная персидская политика не стеснялась никакими средствами, чтобы
удержать пленных. По приказанию сына Фетх-Али-шаха, Наиб-султана, для
возмущения народа против русской миссии в ход пущены были подметные письма.
Пленных, изъявивших согласие возвратиться в Россию, подвергали истязаниям,
подкупали, чтобы они оставались в Персии, запугивали рассказами о
наказаниях, ожидающих их будто бы на родине, и т.п.
Таким образом, уже тогда над головою Грибоедова нависла та самая
опасность, которая обернулась катастрофой впоследствии, и он, конечно,
сознавал эту опасность, когда пророчески писал в своем дневнике 24 августа
1819 года: "Голову мою положу за соотечественников". Он продолжал
настаивать на осуществлении своего намерения и наконец преодолел все
затруднения. Ему поручено было проводить отряд русских пленных в российские
пределы, причем Грибоедов во время этого трудного похода не раз подвергался
опасности лишиться жизни от рук озлобленных персиян, возбужденных
подметными письмами Наиб-султана. Но в течение двух лет ненависть
персидского правительства затихла, и Грибоедову удалось даже приобрести
расположение к себе Наиб-султана, который упросил своего отца пожаловать
ему персидский орден Льва и Солнца 2-й степени. Ровно три года провел
Грибоедов в Персии. Изучив в совершенстве кроме персидского языка еще и
арабский, научившись читать на обоих этих языках, он тем легче мог
ознакомиться с нравами и обычаями персиян, изучить и характер этого народа,
жестокого, коварного и вероломного.
Характер самого Грибоедова окончательно сложился в эти три года:
по-прежнему добродушный, но нервный, раздражительный, он утратил юношескую
веселость и беззаботность. Образ жизни его был скромен и воздержан: он
сдерживал свои страсти, и единственной его слабостью была только любовь к
лакомствам, на которые так изобретателен Восток. В убеждении, что звание
секретаря посольства обязывает его к некоторому представительству при дворе
шаха, где пышность служила
мерилом знатности, Грибоедов держал многочисленную прислугу.
Обхождение его с нею было вообще ласковое, снисходительное. Из всей
прислуги особенным расположением Грибоедова пользовался молочный брат его
Александр Грибов, всею душою ему преданный и никогда его не покидавший.
Но эта вынужденная роскошь была обременительна для Грибоедова (как и
для прочих членов миссии), так как денежные обстоятельства его в это время
были далеко не блестящи - ему приходилось ограничиваться одним жалованьем
по должности. Из дома если он и получал какую помощь, то самую ничтожную,
принимая в соображение расстроенное состояние его родных. Нет ничего
удивительного, что под конец пребывания в Тавризе Грибоедов успел задолжать
600 червонцев, о чем и сообщил Мазарович Ермолову 15 декабря 1820 года.
"Позвольте мне, генерал, почтительнейше вас просить об одной милости в
отношении обоих моих чиновников: Грибоедова и Амбургера. Положение их
действительно жестокое. Они задолжали около 600 червонцев, и я не могу
сказать, чтобы бросали деньги зря. Не получая никакой награды, они имеют
основание страшиться того же исхода, какой постиг и меня. Не поможете ли
вы, уважаемый генерал, оказать им помощь? Я был бы вам много признателен.
Соблаговолите написать к ним от себя несколько слов в утешение при
настоящем их положении, но сделайте это так, умоляю вас, как бы я ничего
вам не сообщал".
Вследствие всех этих условий нерадостно жилось Грибоедову в Тавризе.
Недаром в письме к Катенину в феврале 1820 года он, говоря о частых
землетрясениях в Тавризе, острит: "Хоть то хорошо, коли о здешнем городе
сказать: провались он совсем, - так точно иной раз провалится".
Далее в том же письме мы читаем: "Не воображай меня, однако, слишком
жалким. К моей скуке я умею примешать разнообразие, распределил часы;
скучаю попеременно то с Лугатом Персидским, за который не принимался с
сентября, то с деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами. Веселость
утрачена, не пишу стихов, может, и творились бы, да читать некому,
сотруженики не русские. О любезном моем фортепиано, где оно, я совершенно
неизвестен. Книги, посланные мной из Петербурга тем же путем, теряются".
На обороте черновика одного письма, неизвестно кому адресованного, но
относящегося к этому же времени, мы встречаем набросок, очевидно, просьбы к
начальству об увольнении, и набросок этот свидетельствует о том, как
тягостна была для Грибоедова жизнь его в Тавризе, имевшая характер словно
почетной ссылки. "Познания мои, - пишет он в этом наброске, - заключаются в
знании языков: славянского, русского, французского, английского, немецкого.
В бытность мою в Персии я занялся персидским и арабским. Для того, кто
хочет быть полезен обществу, еще мало иметь несколько выражений для одной и
той же мысли, говорит Ривароль, чем мы более просвещенны, тем полезнее
можем быть своему отечеству. Но именно для того, чтобы приобрести познания,
прошу об увольнении меня от службы или об отозвании из грустной страны, в
которой вместо того, чтобы чему-нибудь выучиться, еще забываешь то, что
знаешь. Я предпочел сказать вам истину вместо того, чтобы выставлять
причиной нездоровье или расстройство домашних дел - обыкновенные уловки,
которым никто не верит".
Но однообразная жизнь вдали от родины, в тоскливом одиночестве,
принесла и свою пользу. Хотя Грибоедов и заявляет в письме к другу, что он
не пишет стихов, потому что читать их некому, но это не совсем справедливо.
На самом деле Тавризу оказывается обязанным Грибоедов тем, что вновь - и на
этот раз уже решительно и бесповоротно - взялся за свою комедию "Горе от
ума". Относительно этого существует легенда, передаваемая Булгариным. В
1821 году Грибоедов, будучи в Персии и мечтая о Петербурге, о Москве, о
своих друзьях, родных, знакомых, о театре, который он любил страстно, и об
артистах, лег спать в киоске, в саду, и увидел сон, представивший ему
любезное отечество со всем, что осталось в нем милого для сердца. Ему
снилось, что он в кругу друзей рассказывает о новой комедии, будто бы им
написанной, и даже читает некоторые места из нее. Пробудившись, Грибоедов
берет карандаш, бежит в сад и в ту же ночь записывает план "Горя от ума" и
сочиняет несколько сцен первого акта.
Очень возможно, что некоторую связь с этой легендой имеет
нижеследующее найденное в бумагах Грибоедова черновое письмо, неизвестно
кому адресованное, по-видимому А.А. Шаховскому:
"Тавриз, 17 ноября 1820 года, час пополудни.
Вхожу в дом, в нем праздничный вечер; я в этом доме не бывал прежде.
Хозяин и хозяйка, Поль с женою, меня принимают в двери. Пробегаю первый зал
и еще несколько других. Везде освещение; то тесно между людьми, то
просторно. Попадаются многие лица, одно как будто моего дяди, другие тоже
знакомые; дохожу до последней комнаты, толпа народу, кто за ужином, кто за
разговором; вы там же сидели в углу, наклонившись к кому-то, шептали, и
ваша возле вас. Необыкновенно приятное чувство, и не новое, а по
воспоминанию, мелькнуло во мне; я повернулся и еще куда-то пошел, где-то
был, воротился; вы из той же комнаты выходите мне навстречу. Первое ваше
слово: "Вы ли это, А.С.? Как переменились. Узнать нельзя. Пойдем со мною";
увлекли далеко от посторонних, в уединенную длинную боковую комнату, к
матовому окошку, головой прислонились к моей щеке, щека у меня разгорелась,
и подивитесь! вам труда стоило, нагибались, чтобы коснуться моего лица, а
я, кажется, всегда был выше вас гораздо. Но во сне величины искажаются, а
все это сон, не забудьте.
Тут вы долго ко мне приставали с вопросами, написал ли я что-нибудь
для вас? Вынудили у меня признание, что я давно отшатнулся, отклонился от
всякого письма, охоты нет, ума нет - вы досадовали. - Дайте мне обещание,
что напишете. - Что же вам угодно? - Сами знаете. - Когда же должно быть
готово? - Через год непременно. - Обязываюсь. - Через год, клятву дайте...
И я дал ее с трепетом. В эту минуту малорослый человек, в близком от нас
расстоянии, но которого я, давно слепой, не довидел, внятно произнес эти
слова: "Лень губит всякий талант..." А вы, обернясь к человеку:
"Посмотрите, кто здесь?.." Он поднял голову, ахнул, с визгом бросился мне
на шею... дружески меня душит. - Катенин!.. Я пробудился.
Хотелось опять позабыться тем же приятным сном. Не мог. Встал, вышел
освежиться. Чудное небо! Нигде звезды не светят так ярко, как в этой
скучной Персии! Муэдзин с высоты минарета звонким голосом возвещал ранний
час молитвы (семь пополуночи), ему вторили со всех мечетей, наконец ветер
подул сильнее, ночная стужа развеяла мое беспамятство, затеплил свечку в
моей храмине, сажусь писать и живо помню мое обещание; во сне дано, наяву
исполнится".
Читая это письмо, можно предположить, что с Грибоедовым случилось
нечто вроде следующего: совесть, встревоженная тем, что за служебными
занятиями он забыл свой талант, навеяла на него сон, сразу после которого,
той же ночью, во исполнение обещания, данного во сне, он взялся за перо.
Могло случиться, что во время этого сна в памяти его вновь воскресли и
план, и даже многие сцены комедии, за которую в прежние времена он не раз
уже принимался. Как бы то ни было, но с тех пор Грибоедов не переставал уже
работать над комедией, пока не довел ее до конца.
ГЛАВА IV
Жизнь в Тифлисе. - Грибоедов в Москве и в имении Бегичева. - Приезд в
Петербург. - Чтение комедии в литературных кружках. - Тщетные хлопоты о
постановке пьесы и издании ее. - Полемика журналов по поводу "Горя от ума".
- Жизнь в Петербурге. - Новые знакомства. - Литературная деятельность
В конце 1821 года Грибоедов был послан в Тифлис для сообщения о войне,
вспыхнувшей между Персией и Турцией, и по дороге с ним случилось несчастье,
которое помогло ему не возвращаться более в "дипломатический монастырь",
как он прозвал миссию в Тавризе. Он сломал в двух местах руку и принужден
был обратиться за помощью к первому встречному, который исполнил свое дело
так, что по приезде в Тифлис пришлось эту же руку ломать еще раз. Описанное
происшествие послужило поводом к тому, что расположенный к Грибоедову
Ермолов просил министра иностранных дел Нессельроде о назначении Грибоедова
секретарем по иностранной части при своей особе, причем указывал на
Грибоедова как на достойного кандидата в директора школы восточных языков,
которая в то время проектировалась министерством. Просьба Ермолова была
уважена, а сверх того 3 января 1822 года Грибоедов был произведен в
коллежские асессоры.
Жизнь Грибоедова в Тифлисе значительно изменилась к лучшему. Он
поселился близ армянского базара, в небольшом доме, в котором занимал
верхний этаж, состоявший из двух небольших комнат, обращенных окнами на
север, на предгорья главного кавказского хребта. Много бродил он по
окрестностям, предпочитая особенно гору Св. Давида, у подошвы которой
расстилается весь город. На этой горе находится теперь его могила.
У себя дома Грибоедов, обыкновенно в туземном архалуке, усердно
занимался обработкою своей комедии или по целым часам наслаждался музыкой
благодаря фортепиано, приобретенному у Н.Н. Муравьева, командира
Эриванского полка, впоследствии наместника на Кавказе. Продолжая заниматься
персидским языком под руководством содержателя одной из тифлисских бань
Машади, Грибоедов делился своими познаниями в этом языке с Н.Н. Муравьевым,
который в свою очередь учил его турецкому. Несколько раз Грибоедов
отлучался из Тифлиса в разные стороны Кавказа, порою сопутствуя Ермолову в
поездках на линию.
По обыкновению всеми любимый, Грибоедов посещал лучшие семейные дома
города, чаще же всего бывал у генерала Р.И. Ховена и у вдовы генерал-майора
Ахвердова, где впервые увидел он княжну Нину Чавчавадзе, сделавшуюся
впоследствии его женой.
Но не обходилось житье в Тифлисе и без кое-каких дрязг и неприятных
столкновений. Так, какой-то Бобарыкин едва не поссорил Грибоедова с
Муравьевым, насплетничавши последнему, будто Грибоедов накануне у П.Н.
Ермолова насмехался над занятиями восточными языками и способностями
Муравьева.
Обиженный Муравьев отослал Грибоедову книги, но Грибоедов явился сам и
извинился. Бобарыкин, "имея старые причины на него сетовать", стал говорить
колкости. Грибоедов вскочил и ушел, но вскоре благодаря миролюбию
Грибоедова и Муравьева все устроилось.
20 мая 1822 года произошла ссора, а затем дуэль Кюхельбекера с
Похвисневым, кончившаяся промахом с одной стороны и осечкою с другой. Н.Н.
Муравьев слышал от П. Н. Ермолова, что причиною всего был Грибоедов и что
Кюхельбекер действовал по его совету.
В Тифлисе были окончены два первых действия "Горя от ума". Но
Грибоедов пришел к убеждению, что для завершения комедии у него недостает
красок, что несколько лет, проведенных вдали, затуманили в его памяти нравы
и людей московского общества. Кавказская жизнь начала тяготить его не менее
персидской, и вот в марте 1823 года он взял четырехмесячный отпуск,
превратившийся в двухлетнее отсутствие от места службы.
Увидевшись после долгой разлуки с Бегичевым, Грибоедов прочел ему
написанные два акта комедии, причем Бегичеву показалось, что Грибоедов с
неудовольствием выслушал сделанные им замечания относительно первого акта.
На другой день Бегичев застал Грибоедова рано утром, неодетого, у
печки, в которую он бросал лист за листом написанный первый акт.
- Я обдумал, - отвечал Грибоедов изумленному Бегичеву, - ты вчера
говорил мне правду, но не беспокойся: все готово в голове моей.
И действительно, через неделю акт был написан вновь.
По приезде в Москву Грибоедов остановился у своих родных и с жаром
принялся за окончание комедии. Как родные, так и все московские друзья и
приятели не узнавали его. Прежде он чуждался общества и с трудом можно было
выманить его на шумное светское собрание; теперь же он начал являться
всюду, стал присяжным посетителем гостиных, балов, пикников. С жадностью
наблюдал он все, что представлялось его взорам, и, возвращаясь поздно
домой, писал целые сцены по ночам в один присест.
О комедии его никто пока не знал, кроме Бегичева и кн. П.А.
Вяземского, с которым Грибоедов в то время только что познакомился в Москве
и которому читал "Горе от ума", причем Вяземский сделал поправку к 8-му
явлению 2-го действия: слова Чацкого "для компанъи" передал Лизе. Но вскоре
комедия получила общую известность. Произошло это таким образом. Грибоедов
был рассеян и беспечен, работал где Бог приведет и никогда не трудился
прибирать своей работы. Всего чаще приходил он писать в комнату сестры и
разбрасывал листы своей рукописи по всем углам дома, где ни попало. Граф
Виельгорский, перебирая однажды ноты на рояле Марьи Сергеевны, нашел лист,
потом другой-третий, исписанные стихами рукою Грибоедова. На вопрос
хозяйке, что это такое, она отвечала, желая замять дело: "Ce sont les
folies d'Alexandre!" ["Это безумства Александра" (фр.).] Но было уже
поздно: эти folies были частью "Горя от ума". Виельгорский почти насильно
увез с собою найденные листы, и весть о новой комедии разнеслась по Москве
и далее. Грибоедов не пользовался тогда еще славою первостепенного поэта, и
надо полагать, что пьеса его интересовала публику не как новое великое
художественное произведение, а как комедия-пасквиль, которая содержит
карикатурные портреты многих лиц московского бомонда. В таком виде тогда же
долетела весть о комедии Грибоедова до Одессы, и Пушкин, находившийся в то
время там, в письме к кн. П.А. Вяземскому с негодованием заявляет: "Что
такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чаадаева; в
теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны".
Между тем Грибоедов продолжал без устали работать над своей комедией:
работал он и в Москве, и весною 1824 года в имении Бегичева, в селе
Дмитриевском Тульской губернии Ефремовского уезда. Здесь он уединялся для
работы в саду, в беседке, вставая рано и лишь к обеду являясь к домашним, а
по вечерам читал все написанное днем. Когда в июне 1824 года он поехал в
Петербург, то продолжал трудиться над комедией и в дороге, и по приезде в
Петербург, как об этом свидетельствует в следующем письме Бегичеву в
августе 1824 года: "Надеюсь, жду, урезываю, меняю дело на вздор, так что во
многих местах моей драматической картины яркие краски совсем... сержусь и
восстановляю стертое, так что кажется, работе конца не будет... будет же,
добьюсь до чего-нибудь; терпение есть азбука всех прочих наук; посмотрим,
что Бог даст. Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и
предать его огню, коли решишься: он так несовершенен, так нечист; представь
себе, что с лишком восемьдесят стихов или, лучше сказать, рифм переменил;
теперь гладко, как стекло. Кроме того на дороге пришло мне в голову
приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он
увидал свою негодяйку со свечой под лестницею, и перед тем, как ему
обличить ее; живая, быстрая вещь, стихи искрами посыпались в самый день
моего приезда, и в этом виде читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому,
Шаховскому, Гр<ечу> и Булг<арину>, Колосовой, Каратыгину, дай счесть - 8
чтений, нет, обчелся, - двенадцать; третьего дня обед был у Столыпина, и
опять чтение, и еще слово дал на три в разных закоулках. Грому, шуму,
восхищению, любопытству конца нет. Шаховской решительно признает себя
побежденным (на этот раз). Замечанием Виельгорского я тоже воспользовался.
Но наконец мне так надоело все одно и то же, что во многих местах
импровизирую, - да, это несколько раз случилось, - потом я сам себя ловил,
но другие не домекались. Voila ce qui s'appelle sacrifier a l'interet du
moment [Вот что называется жертвовать в угоду моменту (фр.).]..."
Триумф, с которым встретил Петербург комедию Грибоедова, естественно,
закружил ему голову и довел его до той высокомерной резкой выходки на
чтении комедии у Н.И. Хмельницкого, о которой рассказывает в своих записках
Каратыгин:
"Н.И. Хмельницкий сделал обед, на который пригласил литераторов и
артистов (Каратыгиных и Сосницкого). Хмельницкий жил тогда барином, в
собственном доме по Фонтанке, у Симеоновского моста. В назначенный час
собралось у него небольшое общество. Обед был роскошен, весел, шумен...
После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары...
Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол, гости в нетерпеливом
ожидании начали придвигать стулья; каждый старался поместиться поближе,
чтоб не проронить ни одного слова... В числе гостей был некто Василий
Михайлович Федоров, сочинитель драмы "Лиза, или Следствие гордости и
обольщения" и других уже давно забытых пьес... Он был человек очень добрый,
простой, но имел претензию на остроумие... Физиономия ли его не понравилась
Грибоедову или, может быть, старый шутник пересолил за обедом, рассказывая
неостроумные анекдоты, только хозяину и его гостям пришлось быть
свидетелями довольно неприятной сцены... Покуда Грибоедов закуривал свою
сигару, Федоров, подойдя к столу, взял комедию (которая была переписана
довольно разгонисто), покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал:
"Ого! какая полновесная!.. Это стоит моей Лизы". Грибоедов посмотрел на
него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: "Я пошлостей не пишу". Такой
неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать,
что принимает этот ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился
прибавить: "Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только
не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться
над своими произведениями".
- Да, над собой-то вы можете смеяться сколько вам угодно, а я над
собой - никому не позволю...
- Помилуйте, я говорил не о достоинстве наших пьес, а только о числе
листов.
- Достоинств моей комедии вы еще не можете знать, а достоинства ваших
пьес всем давно известны.
- Право, вы напрасно это говорите: я повторяю, что вовсе не думал вас
обидеть.
- О, я уверен, что вы сказали, не подумавши, а обидеть меня вы никогда
не можете.
Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой как-нибудь
замять размолвку, которая принимала нешуточный характер, взял за плечи
Федорова и, смеясь, сказал ему: "Мы за наказание посадим вас в задний ряд
кресел".
Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому:
- Вы можете его посадить куда вам угодно, только я при нем своей
комедии читать не стану.
Федоров покраснел до ушей и походил в эту минуту на школьника, который
силится схватить ежа - и где его ни тронет, везде уколется... Очевидно, что
хозяин был поставлен в самое щекотливое положение между своими гостями, не
знал, чью сторону принять, и всеми силами старался как-нибудь потушить эту
вздорную
ссору, но Грибоедов был непреклонен и ни за что не соглашался при
Федорове начать чтение. Нечего было делать, бедный автор добродетельной
Лизы взял шляпу и, подойдя к Грибоедову, сказал:
- Очень жаль, Александр Сергеевич, что невинная моя шутка была
причиной такой неприятной сцены... И я, чтобы не лишать хозяина и его
почтенных гостей удовольствия слышать вашу комедию, ухожу отсюда.
Грибоедов с жестоким хладнокровием отвечал ему на это:
- Счастливого пути!
Федоров скрылся... И затем Грибоедов начал читать свою комедию..."
Между тем как Петербург встретил комедию Грибоедова с таким общим и
единодушным восторгом, Москва продолжала видеть в ней один пасквиль на
именитых лиц, и в великосветских кругах ее, преисполнившихся открытого
негодования, поднялась яростная агитация против автора. В действующих лицах
комедии находили сходство то с теми, то с другими московскими особами и
кричали о том, что следует постоять за честь порядочного московского
общества, русского имени, за нравственность и прочее. С этой целью
подбивали "американца" Толстого, которого все узнали в "ночном разбойнике и
дуэлисте, вернувшемся из Камчатки алеутом", вызвать на дуэль Грибоедова.
Директор театров Кокошкин сообщал генерал-губернатору князю Д.В. Голицыну,
что "Горе от ума" - прямой пасквиль на Москву. Затем последовали донесения
и в Петербург о том, что комедия колеблет основы, возбуждает недовольство
дворянского сословия и т.п. При этих условиях понятно, что все хлопоты
Грибоедова о том, чтобы поставить пьесу на сцене, потерпели полное фиаско;
напрасно он рассчитывал на талантливую актрису Дюрову как на прекрасную
исполнительницу роли Софьи, давал советы Сосницкому и Щепкину, которым
предназначал роли Репетилова и Фамусова. Тщетно вносил он массу сокращений
в свою пьесу, чтобы сделать ее цензурной. Не помогли и ходатайства
влиятельных лиц, в том числе дальнего родственника Грибоедова, Паскевича.
Даже устроенное было тайком учениками театральной школы представление "Горя
от ума" (причем репетициями руководил сам автор), было расстроено по
приказанию генерал-губернатора графа Милорадовича, который был зол на
Грибоедова за то, что тот отбивал у него танцовщиц, пользовавшихся его
покровительством, в числе которых наиболее увлекался Грибоедов Телешевой,
так что прославлял ее даже стихами. Не меньшую злобу Милорадовича против
Грибоедова возбуждало и то обстоятельство, что последний прозвище
Милорадовича "le chevalier Bayard" [рыцарь Байар (фр.).] переиначил в "le
chevalier bavard" [болтливый рыцарь (фр.).]. Грибоедов сделал эту
переделку, с одной стороны, намекая на болтливость графа Милорадовича, а с
другой, - в воспоминание того, что Милорадович, говоря по-французски
Александру I o смерти короля баварского, сказал вместо "le roi de Baviere"
[король Баварии (фр.).] - "le roi des Bavares" [король болтунов (фр.).].
Лишь спустя три года удалось Грибоедову в первый и единственный раз в
жизни увидеть свою пьесу на сцене. Это было в 1829 году в Эривани, где
дивизионный генерал Красовский устроил весьма порядочный офицерский театр в
бывшем дворце персидских сердарей; но граф Паскевич запретил эти спектакли.
Впервые "Горе от ума" было сыграно на публичной сцене уже после смерти
Грибоедова, в Петербурге 26 января, а в Москве 27 ноября 1831 года.
Не удалось Грибоедову увидеть свою комедию целиком и в печати. Лишь в
альманахе "Русская Талия", изданном в 1825 году Ф. Булгариным, было
напечатано несколько сцен из нее. Надо, впрочем, заметить, что Грибоедов
сам был отчасти виноват, что комедия его не появилась в печати в полном
объеме тогда же. По рассказу одного из цензоров того времени, в 1824 году в
приемную к министру явился однажды высокий стройный мужчина во фраке, в
очках, с большой переплетенной рукописью. Это был Грибоедов. Рассказчик,
случившийся в приемной, спросил вошедшего, чего он желает. - "Я хочу видеть
министра и просить у него разрешения напечатать комедию "Горе от ума".
Чиновник объяснил, что дело просмотра рукописей принадлежит цензуре и он
напрасно обращается к министру. Грибоедов, однако, стоял на своем, а потому
был допущен к министру. Тот, просмотрев рукопись, перепугался разных
отдельных стихов, и комедия на многие годы была запрещена. "Не иди
Грибоедов к министру, а представь рукопись к нам в комитет, - рассказывал
цензор, - мы бы вычеркнули из нее несколько строк, и "Горе от ума" явилось
бы в печати почти десятком лет ранее, чем то случилось по гордости
Грибоедова, пожелавшего иметь дело прямо с министром, а не с цензурным
комитетом".
Таким образом, полностью, хотя и с большими пропусками, комедия
появилась в печати лишь в 1833 году. Зато в списках к пятидесятым годам она
успела распространиться в количестве около сорока тысяч экземпляров.
Появление отрывков комедии в "Русской Талии" развязало язык прессе, и
весь 1825 год был занят ожесточенной полемикой различных органов печати по
поводу "Горя от ума". Вся литература, можно сказать, разделилась на два
лагеря - друзей и врагов пьесы. Во главе последних стоял и доживавший
последние дни свои Карамзин, не забывший насмешек Грибоедова над
сентиментализмом. Но Карамзин, конечно, не заявлял своего мнения печатно, а
ограничивался разговоро