nbsp; - Оно конечно... да знаешь, Жюли...
- Нет, ничего не хочу знать! Любаша, благодари мужа: он соглашается.
Любовь Васильевна протянула руку Сергею Ивановичу, он поцеловал ее и прибавил:
- Вот ведь какая!
- Пусть веселится, пока молода! - заметила. Юлия Ивановна: - Вот моя Лида гораздо страннее. Вообразите, Прасковья Никоколаевна, она не любит выездов. Ну каждый раз история. Скучно, говорит, мне. Все бы ей дома сидеть... Вот только сюда ездит охотно.
Эти последние слова вызвали яркий румянец на бледном лице Лидии, она нагнулась и еще прилежнее стала вышивать. Прасковье Николаевне показалось, что она вздохнула. Скоро Сергей Иванович ушел в кабинет, заниматься делами.
Комната, где находилось это небольшое общество, была не велика, но чрезвычайно миловидна. Приятный полусвет успокаивал зрение дам. Любаша занялась разматыванием пунцовой шерсти, Эрнестина Федоровна держала моток, ловко опершись одной рукой на кресло, в котором нежилась Любаша, отдыхая после утренних подвигов: она сделала двенадцать визитов! Прижавшись меланхолически в уголку, малютка Саша тихо играла с куклой. У стола Юлия Ивановна разрезала длинный французский роман и рассказывала с живостью какую-то историю; а подле нее сидела Лиденька, прямая, как струнка, и занималась работой, не обращая внимания на окружавшие ее предметы. Можно было подумать, что она шьет на заказ, так серьезно было выражение ее лица. Прасковья Николаевна не работала, а просто смотрела и слушала. Подали самовар. Юлия Ивановна вызвалась разливать чай, чтоб избавить Любашу от излишней усталости.
- Ведь она нынче едет на бал к Авдотье Петровне, - сказала она. - А я прямо домой и лягу спать.
- Отчего же так? - спросила Прасковья Николаевна.
- Да Лидия говорит, что у ней разболелась голова, - отвечала мать, плохо скрывая свое неудовольствие.
- Полно, Лиденька, поедем! - вмешалась Любовь Васильевна: - Будет весело!
Лиденька покачала головой.
- Вот всегда так! Право скучно! - прервала мать, обращаясь добродушно к сострадательному участью Прасковьи Николаевны.
- Да ведь всякий ищет удовольствия там, где находит его... Это старая пословица! - сказала Прасковья Николаевна в защиту бедной Лиденьке.
- Согласитесь, что в молодости для всех одно удовольствие - танцы, - заметила Юлия Ивановна; и видно было, что она сильно убеждена в истине этих слов.
В комнату вошел молодой человек.
- Хоть бы Андрей Борисович уговорил мою отшельницу ехать на бал! - прибавила она, обращаясь к новому лицу.
Но Андрей Борисович наскоро поклонился Лидии и тотчас же сел подле Любаши и начал говорить. Слова его лились, как река, но смысл их был вполне понятен только одной Любаше. Эрнестина Федоровна удалилась, предложив Лидии походить по комнате. Маленькая Саша, простившись с мамашей и тетеньками, ушла спать. Но Прасковья Николаевна, как заколдованная, не сводила глаз с молодого человека. "Какое поразительное сходство! - думала она. - Какая странная игра случая!" Это он, Олончеев, Андрей Олончеев воскрес перед ней, хорош и молод как был за двадцать лет перед тем! Сильно замерло сердце Прасковьи Николаевны, и она впала в глубокую мечтательность, затронутая живым воспоминаньем прошлого времени.
По-видимому, Андрей Борисович был очень короток в доме. Любовь Васильевна не давала себе труда занимать его, как гостя, а просто вытянула ножки на табурет, скрестила руки, прислонила головку и с полуулыбкой выслушивала молодого человека. Казалось, у него со вчерашнего дня накопился такой запас разговора, что едва можно было переслушать все в один вечер. Его живая физиономия, полная жизни и воображения, его голос и статная фигура, все в нем нравилось Прасковье Николаевне. Не простого говоруна видела она в этом молодом человек, так деспотически завладевшем Любашей, но глубокую, поэтическую натуру, под светской формой. "Отчего же такое сходство!" - думала она, и чем более вслушивалась в его речь, тем живее казалось ей, что все, что ни говорит он Любаше, было проникнуто задушевностью и теплотой. Любовь Васильевна, то иронически улыбалась его словам, то вдруг становилась серьезна и останавливала выразительный взгляд на молодом человеке, увлекавшемся далеко в мир фантазий.
Юлия Ивановна занялась чаем, в то время как дочь ее ходила по комнате с Эрнестиной Федоровной, с трудом поддерживая утомительный разговор. Прасковья Николаевна раза два взглянула на Лиденьку и прочла в глазах ее затаенную грусть; как бы свыкшуюся с ее душей.
Пробило десять часов.
- Тебе пора одеваться, Любаша! - сказала Юлия Ивановна.
Любаша лениво поднялась с кресла и протянула руку молодому человеку.
- Прощайте! - сказала она: - Ведь вы не едете сегодня к Линовским?
- Нет, не еду.
- А завтра?
мЗавтра увидимся. Я люблю маскарады... то есть les bals costumИs. Я воображаю, как вы будете хороши Неаполитанкой!..
При этом он бросил горячий взгляд на Любашу:
- А вы будете? - прибавил он, рассеянно обращаясь к Лидии.
- Непременно! - сказала она и вся покраснела.
Но Андрей Борисович уже не смотрел на нее, он снова обратился к Любаше, которая вдруг вспомнила, что не познакомила его с Прасковьей Николаевной.
- Извините, тетенька, что я до сих пор не представила вам Андрея Борисовича Олончеева, сказала она.
Молодой человек поклонился. Уничтоженная, смущенная до бесконечности этим именем, Прасковья Николаевна опустилась в кресло и едва могла проговорить:
- Покойный Андрей Александрович Олончеев?
- Был мне родной дядя. Я ношу его имя.
- Вы напоминаете его.
- Все это говорят. Я помню дядю, как сквозь сон, однако помню. Мне мать часто говаривала об нем, как о человеке необыкновенно интересном... У нее даже сохранились листки из его дневника. Он был очень умен и превосходный музыкант...
- И так рано умер!
- Слишком рано для своего семейства, в котором был искренно любим, но вовремя для себя, поверьте! Грустно переживать свои убежденья и, так сказать, самого себя, тяжело оглядываться назад, после долгих лет. Я всегда завидую тому; кто умирает в молодости... Сколько я знаю, по преданью, характер моего дяди, то думаю, что он не был бы счастлив.
- Вы правы может быть! - сказала грустно Прасковья Николаевна и, увлекаясь воспоминанием былого и давно минувшего счастья, прибавила: - наш мир не создан для таких людей... они недолго живут в нем.
"А я живу! Я пережила его!" - мысленно дополнила она, потупив голову.
- Личность дяди осталась для меня такой поэтической личностью, что я всегда говорю о нем con amore, - сказал молодой Олончеев, и прибавил, что ему очень приятно встретить Прасковью Николаевну, которая знавала его когда-то.
Но Прасковья Николаевна молчала, рассматривая узор на цветной салфетке, покрывавшей стол. Она едва заметила, как опустела гостиная, и опомнилась только тогда, как увидала себя в номере гостиницы, где остановилась по приезде в Москву.
Долго не засыпала Прасковья Николаевна, забывая окружающую ее действительность. И вот ей показалось, что на нее пахнул весенний воздух и жарко стало в саду, где деревья стоят плотно прижавшись друг к другу, как солдаты во фронте; захотелось им в поле, там на свободе гуляет ветер, и они побежали к калитке, и хохочут, обгоняя друг друга. Она потеряла свой букет из ландышей, белокурые волосы ее растрепались и выбиваются из-под шляпки, лучше снять ее и понести на руке.
- Дай мне свою шляпку! - говорит он: - Зачем она тебе? Разве ты боишься загореть?
- Что загар! Я боюсь маменьки; она велит мне надевать шляпку. Говорит: кожа испортится; а по мне пусть портится.
Говоря это, она сбросила с себя соломенную шляпку, и молодой человек повесил ее себе на руку.
Ему было девятнадцать лет. Он был свеж и хорош собой: улыбка нередко оживляла его физиономию, но в черных глазах его светилась природная мечтательность, особенно в то время, когда он садился за фортепьяно. Он люби ее с детских лет как брат, как друг, как покровитель, и эта резвая, живая девочка, не признававшая никакой власти, слушалась только его, слепо повиновалась ему, любила то, что он любить, и если не всегда понимала в пятнадцать лет серьезный склад его рано созревшего ума, то инстинктивно покорялась его влиянию и была счастлива. Он как будто готовил ее к чему-то, но еще не время было высказать ей все, что так сильно занимало его. Ее младенческое сердце было совершенно покойно, и убеждена она была, что никто не может так заботиться о ней как он, что никто так глубоко и серьезно не любит ее. Между тем ни слова любви не было произнесено между ними.
- Как мне жарко... как я устала! - сказала она, срывая с себя пелеринку, которая скоро была присоединена к шляпке. - В поле тоже жарко, Андрей; дай мне руку, пойдем в монастырь, там тень.
И они направились к зубчатой каменной ограде, обнесенной вокруг величавого, древнего собора. Золотые кресты, воздвигнутые над могилами, жарко горели на солнце; она читала эпитафии, смеялась, перебегала от одного памятника к другому, любовалась картиной города, потом вдруг останавливалась и с грустью говорила:
- Здесь лежит младенец Ольга! Бедная мать! Я воображаю, как она плакала... А вот старик... восьмидесятилетний старик! И какая трогательная надпись! Андрей, неужели и тебе будет когда-нибудь восемьдесят лет?
Но он шел за ней молча и задумчиво. Сделав еще несколько шагов, она отбросила от лица волосы и, изнемогая от жара, опустилась на траву. Две березы бросали тень на памятник, к которому она прислонилась головкой, сказав молодому человеку:
- Сядем! Здесь хорошо.
Он сел против нее на камне. Розовое холстинковое платье ее живописно ложилось на белый мрамор мавзолея. Она зевнула, потянулась и закрыла глазки, вся предавшись сладкой дремоте. Тихо колебалась над ней береза, скрадывая слишком яркие лучи солнца, скользившие по белому, прозрачному личику утомившейся девочки. Но молодой человек не смотрел на нее, не любовался этой хорошенькой головкой, этими белокурыми кудрями. Он думал тяжелую думу. Не красота ее поглощала все внимание его, нет! Он думал с неимоверной болью в сердце, что не сегодня-завтра она должна узнать тяжелую весть. Он решился сам ей объявить это и не позднее, как сейчас; а между тем слезы набегали на глаза его, и он не имел сил говорить, но посмотрел на беззаботно лежавшую девочку, на крест, осенявший ее, на небо, раскинутое над ее головой, и стал спокойнее. "Бот не оставить ее!" - подумал он и, ободрившись, стал звать ее по имени. Она раскрыла вполовину глаза и лениво проговорила:
- Нужно очень будить!
Снова силы оставили молодого человека, он опустил голову и прилег на траву.
- Поленька! - наконец сказал он, вставая, - Пойдем домой, пора! Скоро обедать... Слышишь, вечерня.
В самом деле, загудел колокол, рассыпались серебристые звуки в воздухе и понеслись далеко. Она встала, надела шляпку, пелеринку и подала ему руку.
- Пойдем! Пора! Я думаю, маменька воротилась из города.
- Знаешь ли, что я скажу тебе, Поленька? - вдруг заговорил он; голос его дрожал: слышались в нем какие-то торжественные звуки, приготовлявшие к чему-то важному, но продолжать он не мог. Она остановилась, как вкопанная, и устремила на него свои светлые, большие глаза, в которых уж зажглось беспокойство.
- Что такое? Говори, Андрей!.. Прошу тебя, говори скорей!
Он молчал и глядел в землю.
- Андрей, мой милый друг! - умоляла она, заглядывая ему тревожно в лицо.
Поздно было притворяться, и он решился сказать просто и ясно.
- Я на днях вступаю в службу и еду из Москвы...
Она вскрикнула и повисла у него на шее, насилу он довел ее до сада, примыкавшего к их даче, и посадил на скамью. Она горько плакала, прижавшись к его плечу; он гладил ее волосы и говорил:
- Послушай, Полина, ты теперь дитя. Но помни, что я ежеминутно думаю о тебе, что ты должна быть моей женой. Я до сих пор не говорил тебе об этом; но теперь расставаясь с тобой, я открою тебе мою душу и все мои планы. Не забывай того, что никакая другая женщина не заменит мне тебя... что в твоих руках счастье моей жизни.
- О! Я буду достойна тебя! - сказала она, гордо поднять голову: - Я не дитя! Я умею ценить людей, поверь, мой друг! Теперь все шалости в сторону! Об одном только я буду думать: сравняться во всем с тобой. Ты увидишь, когда воротишься... Но когда же воротишься ты? - прибавила она и снова залилась слезами.
- Через три года, - отвечал он вполголоса и уже не мог больше говорить. Он не в силах был удерживаться долее от слез, опустил голову на руки и заплакал.
- Не плачь, не плачь! - заговорила девочка, почувствовав пробуждавшуюся в душе своей энергию: - Я сумею сделаться в эти три года достойной тебя. Я буду учиться, я буду думать... я буду... Ты не знаешь еще всех моих способностей ... я до сих пор ленилась... Потом мы обвенчаемся, и тогда никто не разлучить нас... Не правда ли?
- Дитя! - прошептал он, улыбаясь сквозь слезы. - Три года, это легко сказать! Тебя станут вывозить, ты полюбишь другого...
Она покачала головой, выражение лица ее было так не по-детски серьезно, что весь характер ее высказался в этом движении. Он встал и доверчиво пожал ей руку.
- Итак, ты моя! - сказал он ей: - Помни же это, Поленька!
Много перемен произошло в три года. Она выросла, стала девушка серьезная; все занятия, все помыслы ее клонились к одной цели, все свое принесла она этой любви и много ждала от нее радостей. Ни семейные неприятности, ни светские суеты, ничто не отвлекало ее от господствующей мысли. В жизни ее была цель, составить счастье дорогого, милого ей человека, и она жила полной жизнью в ожидании блаженной минуты свиданья. Она наступила, эта минута; сколько радостей вместе с ней! Сколько радужных надежд! Он был в восторге от ее успехов; она была счастлива его любовью, такой испытанной, глухой любовью. Но семейные обстоятельства были такого рода, что свадьбу надо было отложить еще на год, а может быть и на два.
- Подождем! - говорил он печально.
Она была готова на все. Настала опять разлука; а за разлукой много улетело игривых, светлых надежд. Она стала задумываться, стала грустить, испытание казалось ей не по силам, письма его становились все серьезнее и грустнее, в них часто выражал он некоторое опасение на счет будущности ее, говорил, что надо ей укрепиться духом религии и прибавлял несколько загадочных слов, сильно тревоживших душу молодой девушки; она знала, что любовь его не уменьшилась, невзирая на это, боялась и ждала чего-то... Наконец она слышит от родных, что он сам едет в Москву, но едет больной. Страшное предчувствие сдавило ее сердце, ей сделалось дурно, и она слегла на несколько дней в постель. Их первое свидание растерзало душу тех, которые были свидетелями этой сцены, исключая Федосью Ивановну, которая ничего не поняла. Он оделся и вышел в гостиную, как здоровый, лицо его было оживлено, глаза блестели, он шутил, смеялся, скрывая по возможности свои страданья, уверяя, что кашель этот привязался к нему на дороге; но трудно обмануть проницательность любящей женщины: она взглянула на него и в минуту поняла, что дни его сочтены и что приговор ее подписан; но и она нашла в себе настолько силы душевной, чтоб улыбаться и вести обыкновенный разговор. Горе было слишком велико. Прошло еще несколько дней в каком-то оцепенении и притворной бодрости; напоследок молодой человек не выдержал, он пожелал говорить с ней наедине. Он просил ее выйти замуж, и в предсмертной воле своей умолял ее не предаваться горю, а жить для пользы и добра. Молодая девушка не упала в обморок, но твердо сказала ему: "Замуж не пойду... И если переживу тебя, то для того только, чтоб быть достойной соединиться с тобой в лучшем мире..."
Она поддерживала его в последние дни, молилась вместе е ним и, наконец, закрыла ему глаза. Все схоронила она вместе с ним и, оставшись одна, посвятила себя семейству. Тогда началась для нее другая эпоха жизни. Проходили длинные, однообразные годы, она не замечала их. Отец ее был человек образованный, но больной и раздражительный; она не отходила от него в продолжение нескольких лет, сопровождая его везде. Изъездили они немало по России. Она полюбила умственные занятия, пристрастилась к ботанике, изучила многих иностранных писателей, и отвлеченные вопросы стали сильно занимать ее. Только мир науки и воображения доставлял ей отрадные мгновения; но она не щеголяла своей образованностью, как праздничным платьем. Без любви, без радостей прошла ее молодость. Потеряв единственную привязанность свою, она не перестала, однако, жить сердцем. Умер отец, на попечении ее осталась мать, не привыкшая к делам, неспособная ни к чему и странная женщина, эгоистка по природе своей, но неопытная и добродушная, как ребенок. Старшая дочь ее Маша (мать Любаши) была уже давно замужем; кому же заняться домом как не Параше, рассуждала Федосья Ивановна; а тут года через три умерла вскоре после мужа и Марья Николаевна, оставив сироту дочь на руках матери. Прасковья Николаевна пристрастилась к этому семилетнему ребенку, мечтая, что со временем найдет в ней друга и утешение, но не сбылись ее ожидания, и Любаша не могла сойтись с теткой ни чувствами, ни понятиями. Наконец Любаша замужем и Прасковья Николаевна, лишившись матери, осталась одна. Деревенская скука, возрастая с каждым днем, начала наконец душить ее, и она прискакала в Москву, посмотреть на Любашиных детей.
Какая буря воспоминаний взволновала душу ее при виде молодого Олончеева, живо напомнившего своего дядю!
Какой грустный взгляд бросила она на свое прошедшее!
- Боже! Зачем же я жила? - вырвалось из уст ее.
Она встала и начала ходить по комнате. Вдали догорала свеча, бросая полосы света на закоптелый потолок гостиницы; в углу дремала ее горничная; под окном на морозе скрипели полозья проезжавшего экипажа, кое-где слышались голоса, хриплые возгласы запоздалого гуляки, справлявшего масленицу. Все показалось ей мертво и нелепо. И вдруг пришло ей на память грустное личико Лидии, ее отчуждение, ее равнодушие к свету. "Не такая ли и я была в ее лета?" - подумала она, и ей показалось, что она поняла эту девушку лучше, нежели те, с которыми она жила постоянно вмести.
Снова жизнь потекла своим чередом: по вечерам нередко Прасковья Николаевна видела Андрея Борисовича, постоянно занятого только Любашей. Нередко посещала ее Юлия Ивановна, всегда разговорчивая и беззаботно-веселая, и Лиденька, на которую, как заметно, тяжело действовало все окружающее. Она старалась удаляться от Любаши, подходила к Прасковье Николаевне и вступала с ней в разговор. Прасковья Николаевна дивилась основательности суждений этой молодой девушки и начала находить удовольствие быть с ней чаще. Лидия со своей стороны уступила своему влечению к Прасковье Николаевне, и скоро начала называть ее тетушкой, завидуя Любаше, которая имела право давать ей это имя.
Отношения Прасковьи Николаевны к Сергею Ивановичу тоже совершенно изменились. Он стал оказывать ей доверенность и полное уважение и рад был радехонек, когда она бывало зайдет к нему в кабинет, сядет с ногами на диван и заведет речь о том, что близко каждому русскому сердцу. Сергею Ивановичу разговор ее был вдвое приятнее всех карточных партий, которые жена его устраивала для него в те дни, когда он был менее занят. Скоро Прасковья Николаевна убедилась, что привязанность Сергея Ивановича к Любаше до того исключительна и горяча, что составляем всю силу души его и весь нравственный смысл его жизни. Страшно стало Прасковье Николаевне, когда она убедилась в этом. Хотя Любаша пользовалась самой почтенной репутацией в свете, однако Прасковья Николаевна не поручилась бы за нее, особенно с тех пор, как начала присматриваться к ее житью-бытью. Незаметна была наблюдательность Прасковьи Николаевны для окружавших ее, напротив того, она снисходительным и кротким обращением отдаляла от себя всякое подозрение, да и сама-то не совсем умела объяснить, как давалось ей то, что она угадывала и замечала лучше других. Многое в изучении сердца человеческого приходило к ней как бы извне и ей только оставалось мысленно подтверждать эти внушения. Как ни хитрила Эрнестина Федоровна, как ни осторожно вела себя Любаша в присутствии тетки, как ни удалялась от них Прасковья Николаевна, проводя целые дни с детьми, или Сергеем Ивановичем, но обо многом догадывалась она, и многое становилось ей с каждым днем яснее и понятнее, и заставляло ее задумываться.
Странна казалась Любаша Прасковье Николаевне, уже давно отставшей от так называемого света. Приедет ли какой-нибудь артист или танцовщица с громкой славой, Любаша словно обезумеет, платит огромные деньги за ложу, за букет, за два, за десять, которые бросит на сцену; ожидает чуть не в лакейской возвращения домой знаменитости, которую приветствует бокалом шампанского или речью... Раз докурила сигару после тенора, спрятала лоскуток от перчатки танцовщицы и позволила какому-то заморскому скрипачу самому вынуть золотую булавку, которой прикалывалась ее пелеринка, и почистить в зубах... бывало, плачет от восторга и везде из первых бросается по следам артиста, приглашает к себе, а это стоит немалых издержек, как известно... И из чего все это?
- Да ведь я знаю, что ты вовсе не любишь музыки, - говорила Прасковья Николаевна, удивляясь ее бурному восторгу.
- Ах, тетушка, разве в музыке дело... Дело в том, что весело и приятно...
- То есть приятно быть замеченной в обществе графини Лихвидовой, которую тебе хотелось бы перещеголять умом и заносчивостью... Приятно потолкаться там, где все... Ну, признаюсь, я не понимаю такого восторга.
- Это от того, тетушка, что вы зажились в деревне! - говорит со смехом Любаша, и тут же спешит высказать свое неудовольствие Эрнестине за то, что она заплатила неимоверно дорого за bouquet-monstre, который, впрочем, был замечен вчера всей публикой.
Шумно восторгаются эти дамы; шумно совершают они благотворительные подвиги. Придет ли бедная майорша с детьми, Любаша готова душу отдать. "Зачем, - говорит, - вам пешком идти в такую грязь, дети озябнут, на дворе холодно... Я велю вам заложить карету". Да сама и уедет, препоручив Степаниде заняться бедной. Степанида по природе своей была вовсе не филантропка; она раз возьми да и спровадь майоршу в холодную комнату, где находилась часть гардероба барыни. Бедная женщина с детьми продрогла и проголодалась жестоко; Прасковья Николаевна случайно проведала об этом, велела дать им есть и отправила домой, снабдив кое-чем... Любаша возвратилась уже вечером и совершенно забыла о майорше. Начнется ли базар, беда да только. Суматоха, шитье, глаженье, весь дом предан благотворенью. Лидия положительно отказалась работать для базара, Любаша насмехается над ней и называет ее прозелиткой тетушки Прасковьи Николаевны.
Раз, как-то вечером, Любови Васильевны не было дома, Лидия приехала одна навестить Сашу, которая была не совсем здорова. Лидия очень любила свою маленькую кузину. Внизу приемные комнаты не были освещены; Прасковья Николаевна, уложив детей, засветила свечу и села в маленькой гостиной с книгой. В зале послышались чьи-то шаги, но она не обратила на это никакого внимания. Немного погодя, вошла в комнату Лидия и сказала с какой-то странной улыбкой:
- Если б вы видели, как суетится Эрнестина!.. Старалась всеми силами удержать меня в детской. Неужели она думает, что я ничего не вижу и не понимаю.
- А что такое?
- Да разве вы не слышите, что кто-то ходит по зале.
- Да в зале темно.
Лидия опять улыбнулась.
- Что это, тетушка? Вы, как маменька, ничего не замечаете.
Прасковья Николаевна встала и хотела было идти в залу осведомиться, кто там, но Лидия остановила ее.
- Не ходите, умоляю вас! - закричала она, живо схватив ее за руку: - Нет, тетушка, не мешайтесь в эти дела. Они вас возненавидят.
- Да кто, мой друг?
- А вот кто.
И Лидия, озираясь кругом, осторожно вынула из кармана клочок бумаги, как заметно, оторванный от какого-то письма, и положила на стол перед Прасковью Николаевной. Легко было догадаться, что записка была написана к m-lle Эрнестине. Прасковья Николаевна внимательно прочла следующие слова: "Вы одна приняли во мне участие и угадали мою беспредельную, мою отчаянную любовь. В ваших жилах течет не северная холодная кровь и вы созданы понимать все чувства и все страсти..."
- Кто же этот обожатель m-lle Эрнестины? - спросила Прасковья Николаевна: - и отчего ты так взволнована, Лидия?
- Я вовсе не взволнована, тетушка, - сказала Лидия, краснея и теряясь: - а "обожатель" этот вовсе не обожатель m-lle Эрнестины, я вам за это ручаюсь. Это Андрей Борисович...
- А!.. Андрей Борисович! - проговорила Прасковья Николаевна, быстро меняя тон: - Я принимаю участие в этом молодом человеке и желала бы знать, что кроется под этими словами?
- Кажется, ясно... Он влюблен в тетеньку Любовь Васильевну.
Прасковья Николаевна обернулась и пристально посмотрела на Лидию. Они долго молчали обе.
- Как ты это знаешь, мой друг? - спросила, наконец, Прасковья Николаевна.
Лидия вздохнула и закрыла лицо руками. Заметно было, что по телу ее пробежала дрожь.
Прасковья Николаевна, желая убедиться в истине Лиденькиных подозрений, встала и направилась к зале. Лидия опять ухватилась за нее, повторяя:
- Тетушка, ангел! Ради Бога!
Но Прасковья Николаевна, не слушая ее на этот раз, взяла свечу и отправилась в залу. В зале никого не было.
- Ты видишь, Лиденька, там никого нет, - сказала она, вернувшись в гостиную.
- Он здесь, я наверное знаю.
- Почему ты это знаешь?
- Мне сказала... знаете вот эта девочка, что у детей... Маша ее зовут, - отвечала Лидия с плохо скрытым замешательством.
Прасковья Николаевна пожала плечами.
- Может быть, он в кабинете у дяди, - прибавила молодая девушка: - Дяди дома нет.
- Так постой же, я пойду в кабинет!
И Прасковья Николаевна прошла несколько неосвещенных комнат и очутилась у дверей кабинета; там слышались голоса.
- Успокойтесь, Андрей Борисович! - говорила гувернантка: - Я вам ручаюсь за Любовь Васильевну... Она так добра, вы ее знаете.
- Ах! Эрнестина Федоровна, если бы вы знали как я люблю эту женщину!..
- Будто я не вижу этого! Довольно взглянуть на вас, чтоб убедиться в вашей пламенной страсти к ней. Я иногда боюсь за вас в обществе: вы вовсе не умеете скрывать ваши чувства.
- До того ли мне!.. Я так страдаю, так измучен...
Прасковья Николаевна отступила на два шага от двери и задумалась, прижавшись к стене. Сомненья, которые имела она, исчезли, уступив место самому безотрадному и печальному убежденью. Она тихими шагами выбралась из коридора и возвратилась в гостиную, где нашла Лидию в сильном волнении.
- Я никого не видала, - сказала Прасковья Николаевна, решившись скрыть от Лидии подслушанный ею разговор.
Молодая девушка печально покачала головой и закрыла лицо платком.
Прасковья Николаевна с теплым участием посмотрела на нее. Лидия долго молчала.
- Мне пора! - наконец отрывисто проговорила она, отирая слезы, которых не могла скрыть: - Каково мученье! Я должна ехать с Эрнестиной! - прибавила она, нетерпеливо надевая перчатки, и даже разорвала одну из них.
- Зачем тебе Эрнестина?
- Маменька не позволяет мне ездить одной, даже в карете. Сюда меня привезла наша гувернантка m-lle Годе. Боже мой! Как мне противна эта m-lle Эрнестина! Я скоро перестану ездить сюда... Зачем мне ее видеть? Зачем мне терзать себя? Ах, тетушка! Я вам все расскажу когда-нибудь... а теперь мне пора домой...
И она позвонила.
- Позови сюда Эрнестину Федоровну! - сказала она появившемуся лакею: - Скажи, что я еду домой.
Лиденька надела шляпку, шаль, боа и снова бросилась в кресло. На лице ее выражалось сильное волнение, слезы поминутно набегали на глаза, щеки пылали.
- Я готова, пожалуйте, Лидия Дмитриевна! - сказала m-lle Эрнестина, величественно показываясь в дверях.
Лидия вскочила, поцеловала Прасковью Николаевну и только что хотела выйти, как услышала шум в соседней комнате; через минуту вошла Любовь Васильевна.
- А вы здесь еще, тетушка? - сказала она с оттенком неудовольствия, которое по временам не трудилась скрывать: - А ты что тут делаешь, Лидия?
- Я приехала навестить вашу дочь, - отвечала Лидия в свою очередь не без надменности, вызванной гордым тоном Любаши: - а теперь спешу домой. Прощайте, Прасковья Николаевна!
И она убежала, не поклонившись тетке, которая выразительно посмотрела ей вслед; потом Любовь Васильевна сказала Прасковье Николаевне, что она может ехать домой в ее карете и пошла величаво в свою уборную. Прасковья Николаевна не занялась ни минуты высокомерным тоном, которым Любаша вдруг заговорила с ней: она знала, что значит не угодить Любови Васильевне, и нисколько не беспокоилась о том. Ее мысль была занята Лидией, Сашей, Ваней, которые имели нужду в ее попечениях и к которым уже она сильно привязалась в короткое время. Проходя мимо дверей кабинета, в котором уже не было таинственного посетителя, Прасковья Николаевна заглянула туда. На бюро лежал небольшой портфель, на котором были сигары и между прочим визитные карточки Андрея Борисовича Олончеева. Она взяла бумажник и поехала домой.
На другой день Прасковья Николаевна сидела у Лиденьки в комнате. Лиденька была очень печальна. Меньшие сестры ее учились в классной, Юлии Ивановны не было дома: она каждое утро путешествовала по магазинам.
- Неужели вы думаете, тетушка, что я создана для такой жизни! - говорила Лидия отрывисто и грустно: - Нет! Нелегко мне хитрить, скрываться, раболепствовать перед Любовью Васильевной, прислушиваться к сплетням, которые происходят в девичьей, допрашивать девчонку, которая понимает все, и по ненависти к Степаниде пересказывает мне все проделки Эрнестины Федоровны. Я вижу, что тетенька завлекает Андрея Борисовича... Он влюблен в нее без памяти, он гибнет безвозвратно; для нее он готов на все, готов употреблять самые неблагородные средства... Я все это вижу, для меня ничего нет тайного в этом доме. Я презираю Любовь Васильевну, а его не могу разлюбить. Нет! Не в силах. Вы видите, что из любви к нему я унижаю себя в собственных глазах. Я утратила всю свежесть и благородство души с тех пор, как стала следить за ним. Но мне жалко его столько же, как и себя. Вы не знаете, как я любила его! Вы видите: я сижу одна в этой комнате, как в тюрьме, и думаю о нем. В этом одном я нахожу утешение... других мне не надо.
- Что же маменька твоя?
- Маменька, разумеется, ничего не знает; мое равнодушие к светским удовольствиям она приписывает робости характера, неразвязности, не знаю, право, чему еще... Но маменька - дитя. Разве с ней можно быть так откровенной, как с вами, например? Притом же она боготворит Любовь Васильевну.
- Потому что не знает ее.
- И вы думаете, что есть средство раскрыть глаза маменьке? Ни малейшего, поверьте! Она так добра, что не поверит самой очевидности. А ведь меня как любит, просто обожает! Ее истинно сокрушает мысль, что я не люблю танцевать, не люблю наряжаться, хотя она и не приписывает всех этих странностей ничему другому, кроме природной дикости моей. Дать заметить маменьке, что я страдаю, значило бы убить ее. Вы не поверите, какое это сердце!
- Все так, но состояние твоей души меня тревожит...
- Дайте мне совет, тетушка! Я так верю вам!
- Совет? Ах, мой друг! Советовать легко... Если я скажу тебе: развлекайся, забудь о нем...
- Не могу, тетушка, не могу!..
- Ну, вот видишь! Во всяком случае, я прошу тебя реже бывать у Любаши. Это сближение вредить тебе во многих отношениях. Возвысься над несчастьем, друг мой, будь благородна, и ты скорее успокоишься.
- Правда, правда, я чувствую, что нравственно погибаю, когда дышу одним воздухом с этой женщиной.
Прасковья Николаевна грустно поникла головой и не сказала ни слова.
В комнату Лидии торопливо вошла Юлия Ивановна с сияющим лицом и каким-то новым барежем. Тут начались прения о цвете и качестве покупки, а Прасковья Николаевна между тем ускользнула из комнаты и поехала к Любаше. Вчерашнее нездоровье Саши беспокоило Прасковью Николаевну.
Едва вошла она в комнату, как заметила суматоху и беспокойство в доме, где обыкновенно царствовало устройство, тишина и порядок; Любовь Васильевна строго наблюдала за этим.
- Что случилось? - спросила Прасковья Николаевна у людей.
- Барыня нездорова, - отвечал кто-то.
Да вот и сам Сергей Иванович. Боже мой! Как он встревожен! На нем лица нет, он как шальной отдает разом десять приказаний, противоречащих одно другому, и чуть было не сшиб с ног Прасковью Николаевну.
- Ах тетушка, это вы! - говорит он второпях; - Ради самого Бога, не проговоритесь при ней, что Маматово сгорело.
- Как сгорело? Я ничего не знаю.
- Неужели не знаете? Сгорело дотла... Да это пустяки, главное то, что Любаша-то больна.
- Да что с ней?
- Ночью сделался жар, простудилась, должно быть. Ведь неосторожна как! Танцует, танцует, да к форточке. Эрнестина Федоровна, матушка, не забудьте в два часа лекарство дать.
- Будьте покойны, Сергей Иванович, - отвечала Эрнестина Федоровна и с грустной важностью прошла мимо.
- Пойдемте к Любаше, пойдемте! - сказал Сергей Иванович, взяв за руку Прасковью Николаевну.
- А Сашенька-то как себя чувствует? Ведь вчера у нее горло болело.
- Сашенька? Право не знаю. Меня Любашина болезнь так перепугала, что я сам себя не помню.
Для Сергея Ивановича Любаша была дороже детей, дороже всего на свете. Оказалось, что Любовь Васильевна вовсе не в таком отчаянном и опасном положении, как воображал испуганный муж ее. К вечеру доктора объявили Сергею Ивановичу, что нет ни малейшей опасности, и что болезнь Любови Васильевны самая пустая, но он не верил им и, забыв на этот раз свои многочисленные дела, беспрестанно входил в спальню, где лежала больная. Юлия Ивановна суетилась не меньше его самого. Явились еще две молодые дамы, приятельницы Любаши, и грациозно изъявили свое участие. Лиденьки не было. На вопрос о ней Юлия Ивановна отвечала, что у дочери ее лихорадка. Все это маленькое общество уселось около самовара; за отсутствием хозяйки, Юлия Ивановна разливала чай. Сергей Иванович был в тот вечер менее разговорчив, чем когда-либо: он задумчиво допивал второй стакан, когда в комнату вошел Олончеев. Они молча пожали друг другу руку.
- Знаете ли, ведь у нас Любаша очень больна! - сказала Юлия Ивановна, приветливо кланяясь ему.
Олончеев не сказал на это ни слова, но Прасковья Николаевна с ужасом заметила, что он бледнеет. Надо было спасти бедного молодого человека: смущенье его легко могло бы быть перетолковано с невыгодной стороны этими дамами; да и что бы подумал сам Сергей Иванович?
- Андрей Борисович! Пожалуйста, оживите огонь в камине, сказала она, с живостью обращаясь к нему: - Я целый вечер зябну...
Олончеев поспешил исполнить ее приказания, бросился к камину, раздул мехами огонь и постоял несколько минут у огня, усердно грея руки. Волнение его успело утихнуть, когда он снова подошел к столу и взял чашку из рук Юлии Ивановны. Сергей Иванович задумчиво глядел на самовар в ожидании третьего стакана и в надежде, что чай рассеет его мрачные опасения. Разговор шел в полголоса между Юлией Ивановной и двумя дамами. Олончеев чувствовал необходимость сказать несколько слов Сергею Ивановичу, долго думал и ничего не выдумал кроме вопроса, будет ли он завтра в клубе на знаменитом обеде, устроенном в честь какого-то известного лица. "Вряд ли!.." - отвечал лаконически Сергей Иванович, не переставая думать о Любаше и смотреть в сторону, как человек, который не принимает ни малейшего участия в разговоре, но вдруг лицо его оживилось, он устремил выразительный взгляд на Прасковью Николаевну.
- Горчичники-то отняли ли? - спросил он.
Ему отвечали, что давно это сделано. Сергей Иванович успокоился и снова принялся мешать ложечкой чай. Заметно было, что на душе его камнем лежало беспокойство. Допив стакан, он встал и начал ходить по комнате. После чая, дамы простились и уехали. Сергей Иванович пошел к жене. Оставшись наедине с Олончеевым, Прасковья Николаевна сказала ему:
- Вы, кажется, забыли здесь портфель.
Олончеев покраснел до ушей и начал рассматривать узоры ковра.
- Вы оставили его в кабинете у Сергея Ивановича, - продолжала она, не спуская с него испытующего взгляда: - помните?
Он упорно молчал.
- Я вам возвращаю его с условием...
Олончеев быстро взглянул на нее, и опять потупился.
- С условием, что вы включите меня в число людей, которые принимают в вас особенное участие, и будете у меня. Я завтра вечером дома.
- Я воспользуюсь этим, сказал тихо Олончеев, и, уже поглядев на нее несколько доверчивее, прибавил: - Благодарю вас, искренно благодарю вас, Прасковья Николаевна.
- Вот вам портфель и поезжайте с Богом! - сказала она, отдавая принадлежавшую ему вещь.
Олончеев поцеловал ей руку и вышел из комнаты смущенный, уничтожений, унося на душе неясное понятие об этой женщине. "Бояться ли ее, любить ли ее?" - думал он, теряясь в догадках.
Отчего же так смутился Олончеев, принимая из рук Прасковьи Николаевны бумажник, который она нашла в кабинете у Сергея Ивановича? Оттого что в одной из боковых сумок лежало небольшое письмецо, запечатанное облаткой; это письмецо должно было перейти к Любаше через руки Эрнестины Федоровны; но Эрнестина, услышав звонок, торопливо бросилась вон из кабинета в то самое время, как Андрей Борисович с опрометчивостью влюбленного, заторопился, едва успел схватить свою шляпу и, как шальной, очутился на улице. Бумажник остался на бюро у Сергея Ивановича. Олончеев совершенно забыл бы о существовании этого бумажника, если бы воротясь домой, не вздумал закурить сигару. Тогда только он сообразил все обстоятельства и весь ужас своего положения. Ветреностью своей он мог погубить Любашу и, во всяком случае, должен был бы навсегда отказаться от счастья видеться с ней... Отчаяние овладело им, и он всю ночь провел без сна, думая и передумывая одно и то же на разный лад, создавая в своем воображении картины семейного раздора, печальную развязку драмы, из которой он вынес бы вечный упрек совести. Неужели Любаша, его обожаемая Любаша, сделается жертвой его непростительной рассеянности? О нет, этого не будет... Судьба спасет ее! И вот действительно судьба явилась в лице Прасковьи Николаевны. Но Прасковья Николаевна не заметила письмеца; само собой разумеется, что ей в голову не пришло шарить по боковым сумкам. Несмотря на это, очень понятно, что Олончеев смутился, получая портфель из ее рук, и едва веря благополучной развязке драмы, созданной на просторе его молодым воображением.
Олончеевы были соседи по имению Юлии Ивановны, но она почти не знала их, потому что редко жила в деревне; лето любила она проводить на даче, в окрестностях Москвы. Раз, однако, ей вздумалось ехать в Раево (так звали ее имение), вероятно для разнообразия; да притом и Лиденьке очень хотелось насладиться деревенскими удовольствиями, с которыми она была мало знакома. Случилось, что в то лето сын Олончеева, Андрей Борисович, взял отпуск и приехал к отцу. Само собой разумеется, что он поспешил познакомиться с Юлией Ивановной, как с дамой наиболее образованной в целом околотке, и принадлежавшей к порядочному кругу.
Андрей Борисович поразительно напоминал своего покойного дядю: такие же прекрасные карие глаза, приятная улыбка, умное и доброе выражение; одним отличался он от своего дяди: не было в лице его неуловимой мечтательности, нередко отражающейся на физиономии тех, кому суждено умереть в первой молодости. Лицо Андрея Борисовича дышало жизнью и силой, которую, казалось, нескоро одолел бы недуг чисто физический; но восприимчивость его натуры была так велика, что нередко одно слово повергало его в состояние какой-то нравственной истомы, мучительной апатии, и это состояние тем сильнее овладевало им, чем более он убеждался, что душе его нет простора и деятельности. Ничто не удовлетворяло его, ни служба, ни приятели, ни любовь... Уже отец его начинал печально покачивать головой, глядя на сына.
- Не выйдет из тебя, брат, никакого прока! - говорил он ему с откровенностью друга.
В этом не сомневался несколько и сам Андрей Борисо