я. Я его видал часто, и если вы хотите его
видеть, ступайте в эти часы на Москворецкий мост и непременно увидите. Но
если вы его увидите, не трудитесь разгадывать жизнь его и душу по
физиономии; как бы вы ни были искусны в физиономике, вы ничего не
разгадаете.
Поутру он идет в присутствие с угрюмым видом; не хочется ли ему итти в
должность, работал ли он всю ночь, или у него болит голова с похмелья, - вы
этого никак не разберете. Возвращается домой с веселой улыбочкой, и вы опять
не разберете, отчего он улыбается, - взял ли он взятку, или мысленно
обедает. Нет, вы не трудитесь, а вот лучше я вам расскажу его биографию,
которую слышал от него самого.
На Зацепе, недалеко от церкви Флора и Лавра, стоял небольшой серенький
домик; пять окошек смиренно смотрели на широкую немощеную улицу, которая
неизвестно почему называлась Дворянской. В этом доме жил поседевший на
службе чиновник Зверобоев с женой и с маленьким сыном - Яшей. Этот-то Яша и
есть герой нашего рассказа. Первое счастливое и ничем не возмутимое время
детства провел он на этой Дворянской улице в играх с соседними ребятишками.
То пускали змей, то играли в бабки, а если была погода мокрая, отчего
обыкновенно вся Дворянская улица превращалась в одну лужу, они делали из
бумаги лодочки и пускали их по воде; зимой снежки и горы.
Но недолго он пользовался этой свободой. Однажды отец его, воротясь из
присутствия, подозвал его к себе и решительным голосом оказал ему: полно
тебе по улице-то шляться, баклуши-то бить - пора за дело приниматься - и с
этим словом вынул из кармана книжку, которую он купил мимоходом у
Ифимивского сада. Вот тебе, Яшка, азбука. За обедом толковали о том, когда
начать ученье, выбирали легкий день и положили отслужить в воскресенье
молебен и начать азы. К тому же времени Максимке велено было выточить из
лучинки указку. Максимка учился в приходском училище и был художник на эти
вещи. Все эти приготовления до крайности пугали Яшу, и он дожидался
воскресенья, как смертной казни.
Вот пришло воскресенье, после молебна начался торжественно первый урок.
Посадили Яшу за стол, дали ему в руки указку. Отец сел подле него, подле
стола стояла мать, несколько расстроенная, из-за двери выглядывали Домна и
Максимка. Предварительно, в виде введения, отец сказал Яшке: если ты эту
азбуку изорвешь, так я тебя для первого раза выпорю; за нее, дурак, деньги
плочены.
Первый урок прошел для нашего героя довольно счастливо, зато
последующие обходились ему не так дешево. Причина этому была та, что учил
Яшу сам отец и время уроков было после обеда (поутру Зверобоев был у
должности, а вечером занимался работой дома). Иван Иванович возвращался из
присутствия обыкновенно усталый и голодный и нимало не медля выпивал водочки
и потом с необыкновенным аппетитом принимался обедать. За обедом он выпивал
довольно водочки, и после обеда ему необходимо было соснуть немножко, а тут
Яшка подвертывался с азбукой, ну за это и платился он, вымещалось на нем все
- и усталость, и дремота, и выпитая водка.
Упал духом наш Яша. Поутру другие мальчики играют на улице, а его мать
посадит за книгу, а сама уйдет хозяйством заниматься. Учись не учись, а с
места встать не смей. Твердит Яша азы да поглядывает в окошечко. Опротивела
ему наука пуще бог знает чего.
Наконец Яша выучил азбуку всю от доски до доски. А эта азбука была
следующего содержания: сначала буквы а склады, потом необходимые для жизни
правила, как то: будь благочестив, уповай на бога и прочее, после этого
четыре стихии, семь смертных грехов и в заключение - помни последняя твоя:
смерть, суд и геенну огненную. Эта азбука за Москвой-рекой в большом
употреблении. И Яша выучил эту азбуку наизусть по порядку и в разбивку.
Требовалось дальнейшее усовершенствование. А средств к этому не
предвиделось. Отец не знал, чему учить его после азбуки, да уж ему и
надоело, правду сказать. Отдохнул было наш Яша немножко. Но вдруг, на беду
его, судьба загнала к ним в дом семинариста, дальнего родственника отца его
X. X. Рисположенский, окончив курс, пришел к ним погостить до приискания
места. Семинариста приняли с распростертыми объятиями. Привели Яшу.
- Вот, батюшка, поучи у меня дурака-то, - сказал Y. Y. - Ну, теперь,
Яшка, держи ухо востро. Я, брат, тебе заранее говорю: ты уж лучше учись
охотой, а то ведь я заставлю учиться, я, брат, сам был лентяй большой; меня
колотили, колотили, да так и отступились, а уж от тебя-то я не отступлюсь,
ты будешь лениться, а я тебя сечь. От нас прежде ученья-то не спрашивали,
так меня, брат, посекли, посекли да махнули рукой, а теперь, брат, от вас
науки спрашивают, так я тебя хоть по два раза в день буду сечь, а уж выучу.
- Хотя корни учения горьки, но плоды оного сладки, - сказал семинарист.
Яша заплакал. Отец:
- Что ты, дурак, плачешь, будешь хорошо учиться, так коллежским
асессором сделают.
Началось новое ученье; Яша с испугу учился очень хорошо; он имел от
природы большое дарование, а именно смекательность, но он был боек и
проворен в ответах, а это ужасно беспокоило семинариста, ему казалось это
каким-то пороком, который хуже лености; в голове его наука и трепет были
понятия неразрывные. Думал, думал семинарист, отчего это ребенок отвечает
весело и быстро на вопросы его, а не сложа на груди руки и с подобающим
смирением; это очень беспокоило его. Наконец семинарист вспомнил, что по
неопытности своей во учительском ремесле он пропустил один очень важный
предмет в образовании. Он ударил себя рукой по лбу и пошел к отцу Яши. Тот
лежал на диване; семинарист, ходя по комнате из угла в угол и заложивши руки
назад, начал приступ к своей речи (он ничего не начинал без приступа). После
приступа, в котором главною темой было то, что хотя корни учения горьки, но
плоды оного сладки, семинарист высказал свою мысль, что Яшу не худо сечь по
субботам, собственно для того, чтобы Яша боялся и понимал, что наука есть
дело важное, а не забава. Отец сказал:
- Мне какое дело, как хотите, так и делайте, вы лучше знаете.
И начали Яшу сечь по субботам. Для семинариста было очень весело
разыгрывать роль учителя, когда он сам был до двадцати пяти лет
подобострастным учеником, а для Максимки, которого самого секли в приходском
училище каждую субботу, приятно было исправлять должность екзекутора.
Каково-то было Яше. Заступилась было за него мать; но ее легко было убедить,
что если и бьют ее Яшу, то это делается для его же счастия, что корни учения
горьки, а плоды оного сладки, что за битого двух небитых дают, и она скрепя
свое материнское сердце позволила учить Яшу грамматике той же мучительной
методой, какой медведей плясать учат. Восстала было нянька Яши, Домна, но и
ту скоро убедил Максимка тем, что и генеральских детей секут, когда учат.
Бедный Яша только и вздохнет, бывало, когда вырвется в воскресенье погулять
на улицу. Да и тут наука ревнивым оком следила за его весельем. Заиграется
ли он очень, тут заворчит на него нянька: "Хоть бы тебя за книгу пригодили
хорошенько".
Можете себе представить, как опротивела ему наука, которая только что
еще начиналась для него. К счастью его, семинарист нашел себе место и
поступил куда-то в дьяконы, а его отдали в учебное заведение. Здесь бы
следовало описать это заведение, но так как оно было не за Москвой-рекой, то
и не подлежит нашему рассказу, и скажем об нем столько, сколько оно имело
влияния на Яшу. Здесь предстали ему науки в той дикой педантической методе,
которая пугает свежий ум, в том мертвом и холодном образе, который
отталкивает молодое сердце, открытое для всего живого. Душа юношеская
открыта, как благоухающая чашечка цветка, она ждет, она жаждет
оплодотворения, а кругом ее сухая атмосфера капризной, бестолковой
схоластики; душа, как цветок, ждет влаги небесной, чтобы жить и благоухать,
а схоластик норовит оторвать ее от питающего стебля и высушить искусственно
между листами фолианта.
В юношеские года впечатления очень сильны и часто на всю жизнь
оставляют следы на душе, а как болезненно и тяжело впечатление науки. После
неприятной встречи с наукою в молодости человек едва ли захочет встретиться
с ней в другой раз. Обыкновенно бойкие дети более всего привязываются к
математике, это говорит не столько в пользу математики, сколько в пользу ее
преподавания, потому что сущность математики допускает менее схоластики и
наука сама себе и форма и содержание. И Яша пристрастился к математике. Но у
них в заведении был странный спор между словесностью и математикой; учитель
словесности с учителем математики были враги и наперерыв старались
доказывать: один вред математики, а другой вред словесности. Ученики также
разделялись на две партии. Для тех, которые были потупее и поприлежнее,
легче было учить наизусть риторику, чем алгебру, а для тех, которые были
подаровитее и поленивее, легче было смекнуть умом, чем учить наизусть то,
чего никаким умом не смекнешь и не оправдаешь. У одних девизом было
Кошанский и риторика, а у других Франкер и алгебра. Одни преследовали других
беспрестанно. И даже сочинены были стихи на этот случай, в которых описан
спор поэта с математиком. Эти стихи оканчивались так:
Схватил сын Феба за пучок
Глупца, количеством венчанна,
И, дав ему один толчок,
Поверг на землю бездыханна, -
чем и доказывалось окончательно преимущество словесности.
Был еще в заведении спор между старыми языками и новыми. Учителя старых
языков, поседевшие над грамматиками и хрестоматиями, косо смотрели на
молодых иностранцев; а немцы и французики, не знавшие ничего, кроме своего
языка, говорили, что и не надобно ничему учиться, стоит только выучиться
по-французски или по-немецки, что для жизни нынче ничего не спрашивают, ни
латинского, ни греческого, а знай по-французски, так будешь принят в лучшие
дома в Москве. Ко всему этому начальник заведения был человек жестокий и
подозрительный. Чудный был у него характер, на всякого мальчика он смотрел
подозрительно. Бойкие и шалуны меньше занимали его, и он был с ними гораздо
ласковее, напротив, тихие и робкие, особенно из первых учеников, очень
беспокоили его, он следил за каждым их шагом, за каждым движением. И как он
был рад, когда поймает, бывало, их в какой-нибудь шалости.
Вот кончено ученье - лучшая половина жизни прошла в приготовлении
человека для службы и общества. Как же его приготовили? А вот как:
врожденные инстинкты или не развиты, или убиты в зародыше. Эстетическое
чувство, способность мыслить, воля... что ж осталось в Яше для службы и
общества? Осталась одна русская сметка. Но этой сметки мало для жизни. С
этой сметкой он иногда быстро смекнет, быстрее других, в каком-нибудь
юридическом случае, кто прав, кто виноват, но он никогда не постигнет
сущность этой науки, никогда не найдет той точки, с [которой] может окинуть
весь горизонт науки со всеми его частностями и случайностями. С этой сметкой
он выгодно купит несколько сажен дров, но никогда не устроит порядочно
своего хозяйства. Одним словом, с этой сметкой человек действует и в
семействе, и в обществе, и в службе как партизан.
И вот наш Яша, кончивши ученье, нравственным калекой, с умом,
устроенным наподобие иррегулярной конницы, вступает в свет. Теперь он
захотел воспользоваться свободой и целый год провел отдыхая, то есть ничего
не делая. Ходил по Москве, по гуляньям, осматривал достопамятности, ходил к
Троице, в Косино, в Новый Ерусалим, одним словом вел жизнь совершенно
рассеянную; он так был рад своей свободе, что забыл вместе с науками и все
свое детство, - ему казалось, что он только теперь начал существовать, а все
прошедшее казалось ему каким-то неясным. Наконец и это счастливое время
прошло, надобно было поступать на службу; отец определил его куда-то, где у
него был знакомый секретарь, но, исполнивши этот долг, умер скоропостижно.
ЗАМОСКВОРЕЧЬЕ В ПРАЗДНИК
Когда у нас за Москвой-рекой праздник, так уж это сейчас видно. И
откуда бы ты ни пришел, человек, сейчас узнаешь, что у нас праздник.
Во-первых, потому узнаешь, что услышишь густой и непрерывный звон во всем
Замоскворечье. Во-вторых, потому узнаешь, что по всему Замоскворечью пахнет
пирогами.
Здесь надобно заметить, что нигде нет таких больших и громогласных
колоколов, как у нас за Москвой-рекой, и нигде в другом месте не пекут таких
пирогов, запах которых распространяется по целому кварталу. С этой стороны
похожа на Замоскворечье только Таганка.
Но я благодаря удобному случаю опишу праздничный день с начала до конца
по порядку. У нас праздник начинается с четырех часов утра: в четыре часа
все порядочные люди, восстав от сна, идут к обедне. Посетители ранних обеден
здесь резко отличаются от посетителей поздних. Первые большею частью
солидные люди: купцы, пожилые чиновники, старухи купчихи и простой народ.
Вообще все старшие в семействе ходят к ранней обедне. И здесь вы не увидите
ни разноцветных нарядов, ни карикатурного подражания высшему обществу, а
напротив того - истинная и смиренная набожность равняет все звания и даже
физиономии. Тут нет для почетных лиц почетных мест, где кто стал, там и
молится. Вот пришел купец, миллионщик, лицо почетное, помолился, ему все
кланяются, и вот входит его последний работник, которому задний двор
всегдашнее пребывание, - пришел, поклонился три раза, встряхнул кудри и стал
кланяться на все стороны, и ему все кланяются. И как торжественно в тишине и
полусвете ранней обедни текут от алтаря громкие возгласы вечной истины.
Но вот отходит обедня, народ выходит из церкви, начинаются
поздравления, собираются в кучки, толки о том и сем, и житейская суета
начинается. От обедни все идут домой чай пить, и пьют часов до девяти. Потом
купцы едут в город тоже чай пить, а чиновники идут в суды приводить в
порядок сработанное в неделю. Дельная часть Замоскворечья отправилась в
город: Замоскворечье принимает другой вид. Начинаются приготовления к
поздней обедне: франты идут в цирульни завиваться или мучаются перед
зеркалом, повязывая галстук; дамы рядятся. Что это у нас за франты за
Москвой-рекой, как одеваются; вот уж можно сказать, что со вкусом. У нас
никогда по моде не одеваются, это даже считается неблагопристойным. Мода -
постоянный, неистощимый предмет насмешек, а солидные люди при виде человека,
одетого в современный костюм, покачивают головой с улыбкой сожаления; это
значит: человек потерянный. Будь лучше пьяница, да не одевайся по моде. Не
только у нас за Москвой-рекой, да и в остальной-то части Москвы не все
понимают, что мода есть тот же прогресс, хотя чисто фактический,
бессознательный, а все-таки прогресс. А попробуйте убедить в этом, так вас
сочтут за вольнодумца и безбожника. А у нас за Москвой-рекой понятия о моде
совершенно враждебные. У нас говорят: "С чего это вы взяли, чтобы я стал
себя уродовать, - талия чорт знает где; что я за паяц, чтобы стал подражать
моде. Надо уметь одеться к лицу, что кому пристало". И одеваются к лицу. В
костюмы своего изобретения. Например, зеленый плащ и белая фуражка без
козырька или узенький фрак, до бесконечности широкие шаровары и соломенная
шляпа. И с какой торжественной улыбкой, с каким гордым взглядом ходит по
Замоскворечью человек, одетый к лицу; тогда как в душе человека, который
надевает модный фрак или сюртук, совершается драма; он раз пять подходит к
зеркалу поглядеть, не смешон ли он; если идет куда, то крадется сторонкой,
точно контрабандист; а взгляните на него попристальней, так он
переконфузится до смерти. Но об моде когда-нибудь в другой раз, а теперь о
празднике. Но виноват, позвольте, надобно что-нибудь сказать о дамских
нарядах. Вы увидите часто купца в костюме времен Грозного и рядом с ним
супругу его, одетую по последней парижской картинке. Впрочем, этого нельзя
сказать обо всех, и есть великолепные исключения. Некоторые дамы имеют
обыкновение изменять модным костюмам, прибавляя что-нибудь своего
изобретения. Это обыкновенно так делается: приезжают в магазин, выбирают
себе шляпку, чепчик или мантилию, по нескольку раз примеривают, разглядывают
со всех сторон и говорят, что это очень просто, и велят при себе прибавить
что-нибудь - цветочков или ленточек, чтобы было понаряднее. А понаряднее
значит у нас поразноцветнее. Нелишним считаю сказать, что некоторые дамы
имеют к иным цветам особую привязанность, одна любит три цвета, другая
четыре: и что бы они ни надели, все любимые цвета непременно присутствуют на
их костюме. Барышни относительно цветов разделяются на две половины: одни
любят голубой цвет, а другие розовый. Молодые люди также не совсем
равнодушны к голубому цвету, и на редком вы не встретите что-нибудь
голубенькое. Причины этому, я полагаю, следующие: Первая, голубой цвет -
цвет небесный, а душа в невинном состоянии находится с лазурью небесною в
дружественном отношении; вторая, голубой цвет значит верность. Впрочем, я
это только полагаю, а наверное сказать не смею. Так вот-с, начинаются
поздние обедни - там вы увидите и франта, одетого к лицу, и купчиху mille
colorum {Пестро одетую.}. Обедни продолжаются часу до двенадцатого. Потом
все идут обедать; к этому времени чиновники и купцы возвращаются из городу.
С первого часа по четвертый улицы пустеют и тишина водворяется; в это время
все обедают и потом отдыхают до вечерен, то есть до четырех часов. В четыре
часа по всему Замоскворечью слышен ропот самоваров; Замоскворечье
просыпается и потягивается. Если это летом, то в домах открываются все окна
для прохлады, у открытого окна вокруг кипящего самовара составляются
семейные картины. Идя по улице в этот час дня, вы можете любоваться этими
картинами направо и налево. Вот направо, у широко распахнутого окна, купец с
окладистой бородой, в красной рубашке Для легкости, с невозмутимым
хладнокровием уничтожает кипящую влагу, изредка поглаживая свой корпус в
разных направлениях: это значит по душе пошло, то есть по всем жилкам. А вот
налево чиновник, полузакрытый еранью, в татарском халате, с трубкой Жукова
табаку, то хлебнет чаю, то затянется и пустит дым колечками. Потом и чай
убирают, а пившие оный остаются у окон прохладиться и подышать свежим
воздухом. Чиновник за еранью берет гитару и запевает: "Кто мог любить так
страстно", а купец в красной рубашке берет в руки камень либо гирю фунтов
двенадцати. Что вы испугались? Как же не испугаться: да зачем же у него
камень-то в руках, - ведь это шутки плохие. Нет, ничего, не беспокойтесь! Он
гражданин мирный. Вот посмотрите: подле него, на окне, в холстинном мешочке,
фунтов восемь орехов. Он их пощелкивает, то по одному, то вдруг по два да по
три, - пощелкивает себе, да и знать никого не хочет. Нет, вы, пожалуйста, не
беспокойтесь. После вечерен люди богатые (то есть имеющие своих лошадей)
едут на гулянье в Парк или Сокольники, а не имеющие своих лошадей целыми
семействами отправляются куда-нибудь пешком; прежде ходили в Нескучное, а
теперь на Даниловское кладбище. А если праздник зимой, так проводят время в
семействе. Общества совершенно нет, в театр не ездят. Разве только на
святках да на масленице, и тогда берут ложу и приглашают с собой всех родных
и знакомых. Смотреть ездят: Русалку, Пилюли, Аскольдову могилу и прочее. Вот
что еще замечательно, что водевиль, дающийся после пьесы, считается
продолжением ее. Ложатся спать в девятом часу, и в девять часов все
Замоскворечье спит. По улице нет никого, кроме собак. Извозчика и не ищите.
КУЗЬМА САМСОНЫЧ
(Из найденной рукописи)
Рождение Кузьмы Самсоныча было обильно благими предзнаменованиями. Он
родился в середу на масленице, в ту самую минуту, как первый блин, ворча и
подпрыгивая на раскаленной сковороде, вылезал из печи. По этому случаю отец
Кузьмы Самсоныча сказал новорожденному такое приветствие: будешь ты и толст
и богат, да и жить будешь весело, коли угораздило тебя родиться на
масленице. В ночь накануне этого дня бабушка Кузьмы Самсоныча видела сон,
будто она во пиру была и захмелела очень. И в ту же ночь у кухарки квашня
ушла. Все это, по решению семейного совета, предвещало новорожденному
изобилие благ земных. И точно, предзнаменования не обманули. Кузя, как
русский богатырь, рос и толстел не по дням, а по часам, на радость родителей
и удивление Замоскворечья.
Здесь я нелишним считаю сказать нечто о виновниках бытия Кузьмы
Самсоныча. Отец его, Самсон Савич, богатый купец, был в большом почете и
уважении за Москвой-рекой. Как он сделался богатым, этого решительно никто
не знает. Самсон Савич, по замоскворецким преданиям, был простым набойщиком
в то время, как начали заводиться у нас ситцевые фабрики; и вот в несколько
лет он миллионщик, растолстел, выстроил каменные хоромы, расписал их
удивительнейшим образом, ездит на орловских жеребцах и - словом - катается,
как сыр в масле. Маменька Кузьмы Самсоныча, то есть супруга Самсона Савича,
по имени Акулина, по отчеству Климовна, была взята из-за ткацкого станка из
Покровского или Преображенского, уж не помню. В детстве своем она отличалась
необыкновенно сильным и звонким голосом и изумительной плотностью тела, чем
и прельстила Самсона Савича. Бывало, как выдет она в праздник в хоровод,
только и слышно кругом нее: "Господи! Да что ж это за девка здоровенная,
словно она на наковальне молотками сколочена". Теперь уж немного таких
женщин осталось, как Акулина Климовна.
Кузьма Самсоныч был единственный сын у своих родителей, и потому он
безраздельно пользовался всеми плодами родительской нежности. Не было на
свете таких булок и ватрушек, которыми бы не питали его. Вот уж можно
сказать, что для своего Кузиньки они ничего не жалели. И вырос Кузя среди
пирожного и творожного, как телец упитанный. Физическое воспитание было
кончено, надобно было подумать о нравственном. И думали-думали долго, года
два, наконец положили поручить воспитание его дьячку того прихода, в котором
жили. Этот дьячок занимался за Москвой-рекой первоначальным образованием
юношества; он был человек пожилой, солидный, ходил с косой, в длиннополом
сюртуке и в шляпе с широкими полями, в руках носил толстую суковатую палку.
А чтобы наука пошла впрок малолетнему, присудили на семейном совете
отслужить в день пророка Наума {1-го декабря. Наше простонародие, осмысля
по-своему имя пророка (наводит на ум), с этого дня начинает ученье малых
ребят. (Прим. А. Н. Островского.)} молебен и с того же дня начать азы. К
тому же времени Максимке велено было выточить из лучинки указку, а он был
художник на эти вещи. Максимка был сирота, дальний родственник Тупорыловых,
и жил у них для посылок и для разного домашнего обиходу. С самых ранних лет
предоставленный себе самому и судьбе, Максимка рос в чужой семье. Не было
человека в доме, от хозяина до последней кухарки, который не щелкнул бы
Максимку хоть один раз в день под предлогом нравоучения; дескать, для твоей
же, дурак, пользы, после сам благодарить будешь, что тебя, дурака,
уму-разуму учили. Хозяин, имея в виду сделать из Максимки для себя
конторщика, отдал его сначала в приходское училище, а потом в уездное. И
умудрил же бог этого Максимку. В уездном училище он был первым учеником;
первым шалуном был между товарищами, то есть во всяком деле коноводом и
зачинщиком; знал все породы голубей, никто лучше его не умел пустить змея с
трещоткой. Деятельность его была изумительна, он не знал ни минуты покоя: то
в училище, то в город, то на соседний пустырь в бабки поиграть с приятелями,
то на Москву-реку рыбу ловить, то где-нибудь свадьбу смотреть, а то
где-нибудь случится за Москвой-рекой храмовой праздник, так ему нужно
поспеть и к всенощной и к обедне, по-; тому что ни один приход не обходится
без мальчиков, которые добровольно прислуживают при богослужении, а ему все
эти мальчики за Москвой-рекой были короткие приятели. И нельзя же ему было
не побывать у них на празднике и не пособить им. В своем приходе он с
приличной важностью ходит с кружкой по церкви за старостой, то раздувает
кадило, то вдруг бросится на колокольню перезваниваться, и все это живо и
аккуратно. Пойдут ли зимние праздники, рождество например, опять для него
работа. Сначала возьмет себе в адъютанты двух или трех мальчишек и пойдет по
знакомым купцам Христа славить. Взойдут в дом, прямо к образам, запоют -
Христос рождается, - а потом станет рацею сказывать. Какие рацеи сказывал!
Как говорил! С чувством, с декламацией! Потом на святках наряжаться станет,
то медведем, то гусем, а то заломит шапку на сторону, привесит кузовок и
запоет:
Ах, патока, патока!
Пришел дядюшка Ераст,
Он плясать очень горазд!
и прочее
Либо оденется степным мужиком, сделает из лычек себе бороду, подпояшется
туго-претуго, приложит руку к щеке и затянет, ломая язык, на степной манер:
Сидит моя женка,
Ровно перепелка.
Я за то ее люблю,
За то поцитаю,
Што цопорно ходит.
Хорошо гуляет.
Либо:
Зима, зимушка, зима,
Стюдяна больно была, -
и прочее
А как плясал! Все русские пляски знал. Все песни, все поговорки и
пословицы. На всякий спрос у него был бойкий ответ. Максимка за словом в
карман не полезет, говорили в доме. Он был наделен от природы здоровьем
сверхъестественным; перемены температуры не имели на него никакого влияния.
Он это доказывал самым ощутительным образом; например, в трескучие морозы
выскакивал из горячей бани и валялся в снегу. Падал и с качелей, и с яблонь,
и с голубятни, и с колокольни, и оставался невредим. И никого он в доме не
боялся, и ничем его нельзя было удивить. Он каким-то чутьем понимал самые
тонкие отношения между лицами того семейства, в котором жил; он очень хорошо
подмечал слабости окружающих его лиц и умел ими пользоваться. Он знал, чем
пугнуть приказчика, что припомнить ключнице; знал, чем подслужиться хозяйке
и какую сплетню рассказать бабушке Кузьмы Самсоныча. Одним словом, этот
Максимка был сорви-голова.
Наконец день пророка Наума приближался, азбука была куплена; Максимка
выточил указку; все было готово, оставалось приступить к науке. Для первого
урока дьячок был приглашен на дом. Тут составилась трогательная картина:
помолившись богу, усадили Кузиньку за стол и дали в руки указку, причем Кузя
так горько и жалостно плакал, что возбудил сострадание во всех окружающих;
посадивши верхом на нос очки, которых каждое стекло было немного меньше
каретного колеса, поместился подле Кузи дьячок, кругом стола обступили мать,
бабушка и Максимка, из дверей выглядывали домочадцы. Так началось ученье
Кузиньки. Продолжалось оно не так торжественно. Каждое утро Кузя, надев
сумку, наполненную книгами и булками, ходил к дьячку в сопровождении
Максимки. Так ходил он ровно два года; а через два года кончил курс ученья,
преподаваемого дьячком, то есть выучил азбуку, что называется от доски до
доски, потом прочел часослов, а наконец, псалтырь; тем и дело кончилось.
Азбука, которую Кузя выучил наизусть и с которой замоскворецкое юношество
обыкновенно начинает свое образование, книга очень замечательная и за
Москвой-рекой в большом почете; потому я нелишним считаю рассказать ее
содержание. Сначала в этой азбуке буквы разных форм и размеров, потом
всевозможные склады, потом целые слова; далее необходимые для жизни правила
- как то: будь благочестив, уповай на бога, люби его всем сердцем; далее
четыре стихии, пять чувств и наконец: "Помни последняя твоя - смерть, суд и
геенну огненную". По окончании этого курса образования родители стали
заботиться о дальнейшем образовании Кузиньки. И для этого нашелся человек.
По замоскворецким улицам ходил молодой человек. Ходил он степенно,
мерным шагом, повеся голову и нахмурив брови, отчего лицо его принимало
какое-то грозно задумчивое выражение. Его звали за Москвой-рекой ученым. Он
и точно занимался уроками; но в учености его еще более убеждала его
физиономия и одежда. Он ходил в очках, носил длинные волосы, только очень
странно их причесывал, напомадивши чем-то. Он устраивал их на каждом виске в
виде локона, а на лбу делал хохол, или а ля кок, как говорят у нас за
Москвой-рекой. Прическу эту вы можете видеть почти у каждой цирульни на
вывеске, а также на модных картинках журналов двадцатых годов. Сверх
партикулярного платья этот ученый носил гимназическую шинель, воротник
которой отворачивал наподобие штатской. Звали его Петр Иваныч Смирнов.
Сделался он замоскворецким ученым следующим образом: смолоду он был отдан
родителями в гимназию, но, дошедши в восемь лет только до пятого класса, он
был исключен за неспособность. Странный был человек этот Петр Иваныч;
поглядеть на него, так малый хоть куда: и видный, и, как кажется, неглупый,
а придет в гимназию, так никуда не годится, просто дрянь. Посмотрите на
него, когда он дома: вы увидите мужчину лет двадцати, который сидит,
задумавшись, над тетрадью, в этой тетради собрано множество разного рода
стихотворений, от од Ломоносова до водевильных куплетов; вдруг он начинает
их читать с жаром и трагической декламацией либо сам примется писать стихи
или повесть и напишет нисколько не хуже известного нашего автора [нрзбр.],
однако и не лучше. Зато посмотрите на него в гимназии: он сидит на последней
лавке в самом углу подле печки, устроив лицо и всю фигуру свою самым робким
и бессмысленным образом. Он никак не может совладать ни с алгеброй, ни с
логикой, ни с правописанием, ни с новыми языками, тогда как какой-нибудь
двенадцатилетний мальчишка, который играет дома в бабки или ездит верхом на
палочке, постигает одним взглядом, без всякого труда, и алгебру, и все
премудрости гимназические, и учится бойко, как будто шутя - на удивление
учителей и всего начальства. Это какая-то штука, которой я вам объяснить не
умею. А есть такие люди. Ей-богу, есть. В восемь лет Смирнов не выучился
ничему в гимназии, кроме греческих спряжений, которые он знал в
совершенстве. На девятый год его исключили, тут-то он и сделался ученым. Он
думал так: "Если я в восемь лет не выучился сам учиться, так нагляделся по
крайней мере, как других учат". И стал он учить ребят за Москвой-рекой; это
ему посчастливилось, уроков у него было много, и прослыл он ученым, иначе
его и не звали за Москвой-рекой. Репутация его была составлена. Только
барышни замоскворецкие подсмеивались над ним из-за коленкоровых занавесочек,
когда он, наморщив брови, с учительской важностью проходил по улице. Эти
барышни распустили про него молву, будто он доискивается, на чем свет стоит.
Такие проказницы! А уж какие насмешницы, не приведи господи!
Для дальнейшего образования Кузиньки пригласили Смирнова. Он обязался
его учить священной истории, первым правилам арифметики и русской грамматике
и взял за это рубль ассигнациями за урок. С приличной важностью принялся наш
ученый за свое дело; он перенял все приемы у своих учителей, чем много
выигрывал в купеческих домах, Он очень любил давать уроки при большом
обществе, особенно когда соберутся пожилые женщины. С таинственной важностью
рассказывал он тут, каким трудным наукам их учили в гимназии и какие большие
уроки задавали. Купчихи только ахали: "Господи, дескать, каких-каких наук
нет на свете". И выучил Кузю учитель священной истории и арифметике, а
грамматике по непредвиденным обстоятельствам не успел. (Об этом после Кузя,
когда сбирался писать драму, очень жалел, да уж было поздно.)
Обстоятельство, которое помешало Кузе выучиться грамматике, было следующего
роду. Маменька Кузи после обеда имела обыкновение наливать из стоящей на
окне бутыли в чайник какой-то влаги, а из чайника наливала она в чашку и,
присутствуя при уроке Кузи, очень часто к ней прикладывалась. Учитель, как
человек любознательный, пожелал испробовать этот напиток, Акулина Климовна
охотно позволила. Ученый попробовал, и напиток этот ему очень понравился.
Уроки пошли веселее и занимательнее. Только вот странная вещь: к концу
каждого урока между учителем и Акулиной Климовной начиналось какое-то очень
фамильярное обращение. Это в доме заметили, и кончилось тем, что ученого
прогнали, а Кузя остался без грамматики. Тут Кузя узнал свободу. "Будет
учиться, - сказал Самсон Савич, - ну его к лешему, это ученье, давай, Кузя,
в город ездить, пора привыкать". И начал возить с собой по утрам Кузю в
город, а по вечерам Кузя, под руководством Максимки, испытывал всю прелесть
путешествия по заборам и крышам.
Теперь поговорим об Кузе, потому что теперь только начал развиваться
его природный характер. Время ученья в истории его жизни было каким-то
эпизодом, который никак не вяжется с целым. Кузя был очень бойкий мальчик и
очень красивой наружности. У него были темнорусые волосы, карие глаза,
только нос немножко портил, будь этот нос подлиннее, был бы совсем другой
вид; вообще физиономия его была как будто не кончена. Таков был и характер
Кузи, энергический, когда он затевал что-нибудь, и слабый в исполнении,
любознательный, но боящийся труда, сопряженного с наукой. С таким характером
Кузя, естественно, должен был находиться под влиянием двух сил: одна сила
внутренняя, движущая вперед, другая сила внешняя, замоскворецкая, сила
косности, онемелости, так сказать стреноживающая человека. Я не без
основания назвал эту силу замоскворецкой: там, за Москвой-рекой, ее царство,
там ее трон. Она-то загоняет человека в каменный дом и запирает за ним
железные ворота, она одевает человека ваточным халатом, она ставит от злого
духа крест на воротах, а от злых людей пускает собак по двору. Она
расставляет бутыли по окнам, закупает годовые пропорции рыбы, меду, капусты
и солит впрок солонину. Она утучняет человека и заботливой рукой отгоняет
ото лба его всякую тревожную мысль, так точно, как мать отгоняет мух от
заснувшего ребенка. Она обманщица, она всегда прикидывается "семейным
счастием", и неопытный человек не скоро узнает ее и, пожалуй {В рукописи:
пожалует.}, позавидует ей. Она изменница: она холит, холит человека, да
вдруг так пристукнет, что тот и перекреститься не успеет. Еще была одна
черта в характере Кузи - это стремление к самоулучшению; но в этом
стремлении ему не на что было опереться. Мы видели, как он был образован, а
с таким образованием часто кажется лучшим то, что только ново, а совсем не
хорошо. При таких обстоятельствах Кузя всегда находился под чужим влиянием:
он не надеялся на себя и искал руководителя. Иногда он попадал удачно на
человека, а иногда ошибался. Хотя какой-то инстинкт вел его всегда
прогрессивно, от одного влияния к другому, лучшему, но выбраться из-под этой
опеки он никогда не мог. Много было преград ему на пути к улучшению себя, к
очеловечению: и лень, и необразованность, и Замоскворечье с своей
притягательной силой. Как он боролся с своими врагами и кто победил, мы
увидим из его жизни.
Когда прогнали учителя, Кузе было четырнадцать лет, а Максимке лет
пятнадцать. С этого дня Кузя совершенно подчинился Максимке. Максимка
посвятил Кузю во все свои таинства, ввел его в свое общество. Кузя со всем
ребяческим восторгом бросился вслед за Максимкой во все шалости. Они вдвоем
выделывали такие проказы, что удивляли весь околодок. Они изобрели машину
доставать из чужого сада яблоки. Ловили чужих голубей, а чтобы приучить их к
себе, подстригали им крылья. Пока отрастали у бедного голубя крылья, он
привыкал к своему новому жилищу и уж после не расставался с ним. Они ставили
для птиц западни и скворечники. Но Кузя как-то не удовлетворялся этим; ему
хотелось завести у себя все эти затеи в большем размере. Они составляли с
Максимкой разные планы и проекты, что и как завести у себя. Но для
осуществления этих планов требовались деньги, а их ни у Кузи, ни у Максимки
не было. Впрочем, и это препятствие скоро устранилось. Однажды Максимка
притащил под полой пару козырных и докладывал Кузе, что за голубей просят
целковый, что это очень дешево и упускать случая не надобно. Кузя отвечал,
что у него нет ни копейки. Тут Максимка отвел его в сторону и пошептал ему
что-то на ухо. После этого Кузя куда-то сбегал, и голуби были куплены. Потом
недели через две из этой пары расплодилось у них пар до ста; как они
расплодились, знал только Кузя да Максимка. С этих пор они нашли средство
приводить все свои затеи, чего бы они ни стоили, в действительность. Целое
лето провели они в таких невинных удовольствиях и достигли совершенства.
Турманы их одноплёкие взлетали выше всех голубей замоскворецких и едва
заметными серебряными точками чертили круги на голубом небе. Покажется ли на
горизонте громовая туча и поплывет на Замоскворечье, из рук Кузи вырывается
бумажный змей, взвивается высоко-высоко, уставляет на тучу свои нарисованные
глаза и, извивая кольцами хвост свой, страшно ворчит на нее, как будто он
хочет испугать тучу и заставить ее воротиться назад.
Так прошло лето, и Кузе стали надоедать эти невинные забавы первых лет.
Наступила скучная осень, и летние удовольствия сменились однообразием
купеческой жизни. Поутру Кузя с отцом ездили в город и бывали там до
вечерен; потом приезжали домой, пили чай, часов до шести, а в восемь часов
ужинали туго-натуго и ложились спать. Между чаем и ужином папенька и
маменька Кузи молча сидели по углам и вздыхали о своих прегрешениях, -
другого занятия у них не было. А как Кузе вздыхать еще было не о чем, то он
и скучал невыносимо. Между тем во флигеле, где жили приказчики, время шло
гораздо веселее. Кузя недолго думал, он решился пристать к их обществу.
Приказчики Тупорылова были народ веселый, они умели разнообразить время.
Один из них был мастер играть на гитаре, другой - петь цыганские песни,
третий был очень искусен доставать где-то мадеру, а Максимка плясал за всех.
Как только погасали огни в хозяйском доме, так у приказчиков начинался пир
горой. Кузя в скором времени сделался душой этого общества: он очень ловко
пел "За Уралом за рекой", а венгерку танцовал в совершенстве. Был еще у
Тупорылова приказчик, который смотрел на все эти потехи очень равнодушно и
большею частию засыпал, как только они начинались. Он был пожилой человек,
довольно полный, с порядочной лысинкой, одевался прилично и скромно и
смотрел очень солидно. Его очень уважали в доме, и хозяин имел к нему полное
доверие. Купцы в городе все были о нем хорошего мнения и ставили его в
пример своим детям и приказчикам. Звали его Тихоном Иванычем. Много маменек
с нежностью посматривали на Тихона Иваныча как на жениха, лучше которого, по
их понятиям, нельзя было и выдумать. "Это ли не жених, - говорили они, - и
смирный, и непьющий, и ничего такого не слышно". Только маменьки
замоскворецкие ошибались немножко, они не знали за Тихоном Иванычем одного
художества; да и знать было трудно, он так умел это скрывать ото всех. Под
покровом ночи, когда спит Замоскворечье, проносился он на лихом извозчике в
цыганский табор и обратно. Знали это только верный его извозчик да те из
приказчиков Тупорылова, которых он иногда брал с собой. Расчетливый и
деловой Тихон Иваныч во время этих секретных отлучек не жалел денег. Как
только он появлялся к цыганам, старые и молодые цыганки встречали его с
восторгом и криком: "А, батюшка, а, Тихон Иваныч, от тебя только и нажить",
- полдюжины шампанского на стол, и начиналось разливанное море.
Кузя обратился к Тихону Иванычу с просьбой показать ему в натуре то,
что до сих пор он видел в приказчицком флигеле только в копии. "Коли есть
деньги, - сказал Тихон Иваныч, - так поедем хоть нынче, только смотри никому
не сказывай". - Что вы это, Тихон Иваныч, как можно, да вот дай бог
провалиться на этом месте, дай бог с места не сойти, если я кому скажу, -
говорил Кузя, прыгая от радости, и отправился с Максимкой свидетельствовать
свою кассу. Кузя с той поры, как купил первую пару голубей, завел у себя
сохранную казну. На чердаке, подле трубы, вырыл он ямку и прятал туда
деньги, которые неосторожно попадались ему под руки; тут были и ассигнации,
и монеты всякого рода. По освидетельствовании донесли Тихону Иванычу, что
денег вот столько-то, а коли, мол, мало, так можно еще достать. "Достаточно,
- сказал Тихон Иваныч, - раза на три хватит". И с этого дня Кузя начал с
Тихоном Иванычем посещать тихие места по ночам. Они забирались куда-нибудь
подальше, где бы глаз человеческий не мог их видеть, например в Перово, на
Конную, в Грузины, одним словом в тишину, как они говорили. В эту зиму Кузя
объездил все места, знакомые Тихону Иванычу. Летом разъезжали они по рощам,
и Кузя узнал все притоны, все углы, куда забивается разгульная русская
молодость от надзору родителей. Много в это время из ящиков и сундуков
Самсона Савича перешло денег сначала на чердак, а потом к торбанистам и
цыганкам и всякого рода досужим людям. Наконец это стало надоедать Кузе.
Кузя с самого начала чувствовал, что есть удовольствия чище этого, и стал
искать их.
В это время судьба свела его с одним молодым купцом, с Савой Титычем
Агурешниковым. Что это за лицо! Боже мой! О, Сава Титыч, где я возьму
краски, чтобы нарисовать тебя! Вы Саву Титыча наверно видали, он бывает во
всех публичных местах. Издали он очень похож на льва, а рассмотрите поближе,
так увидите, что это за зверь.
Сава Титыч - сын богатого русского купца и воспитан точно так же, как
Кузьма Самсоныч, если не хуже. Разница между ними только в том, что Сава
Титыч во время неопытной юности попал в руки одному актеру, который за
неисчислимое количество бутылок шампанского образовал его по-своему, то есть
одел его во фрак, отучил от тривиальных привычек и Слов, вроде следующих:
оттелева, отселева, ахтер, каплимент, эвося, эвтот, намнясь и прочее.
Образованный таким образом, Сава Титыч стал с презрением смотреть на своих
собратов. Но вот что беда: после такого образования он сделался совершенно
формой без содержания.
И сделалась моя Матрена
Ни пава, ни ворона, -
как говорит Крылов. Он отверг все старое, все наследство предков и
умственное и нравственное, а из нового-то взял только один фрак. И стал Сава
Титыч ничем, так, нуль во фраке. Дома, в семействе, ему нечего делать, там
оскорбляют его и кучерской костюм отца, и простонародные ласки матери, и
запах щей, и всё. Общество свое он считает необразованным. Да и что ему
делать дома, он человек светский и без общества жить не может. Он почти
каждый день бывает в театре, он занимается литературой, он трется кругом
образованных людей, бывает во всех собраниях и на всех публичных балах. Хотя
драматическое искусство на него не действует, а если действует - так
усыпительно; хотя из толстой книги журнала, которую подает ему мальчик в
кофейной, он не понимает ни одной фразы; хотя в образованном обществе ему
так же неловко и дико, как во французском театре, - да ему что за дело, он
бывает в обществе затем только, чтобы людей посмотреть да себя показать.
Может быть, вы скажете, что, живя таким образом, без всякого дела, не думая
и не чувствуя, пропадешь с тоски. Не бойтесь за Саву Титыча, у него есть
работа. Единственный труд и забота его состоят в том, чтобы смотреть на
людей, по его мнению достойных подражания, да потрафлять у себя точь-в-точь,
как у них. Моделью ему служат в иных случаях аристократия, а иногда
французские актеры