bsp; - А сам что не ешь?
- Кушай, не стесняйся: будет у тебя и мне дашь. Надо по-божьи делать...
Притворился Мишка, спокойно сказал, обдувая пыльный кусочек:
- Урюку дядя полпуда хотел дать.
- Тебе?
- Матери моей.
- Урюк - штука хорошая, только, наверное, дорогой?
- Ну, что ему, он богатый!
Говорит Мишка большим настоящим мужиком, сам удивляется:
- Вот дураки, каждому слову верят!..
А киргизы совсем не страшные, чудные только. Жара смертная, дышать нечем от раскаленных вагонов на станции, они в шубах преют, и шапки у каждого меховые, с длинными ушами. Лопочут не по-нашему: тара-бара, тара-бара - ничего не поймешь! Ходят с кнутами. сидят на карачках. Щупают пиджаки у мужиков, разглядывают самовары, трясут бабьи юбки.
Еропка, мужик маленький, сразу троих привел, кажет часы на ладони, стоит, подбоченившись. Сейчас надует киргизов, потому что Азия - бестолковая.
Светят зубами киргизы, перебрасывают часы с рук на руки, пальцами крышки ковыряют. Еропка кричит в ухо старому сморщенному киргизу:
- Часы больно хорошие - немецкой фабрики!
Киргиз кивает головой.
- "Мириканского" золота! - еще громче кричит Еропка.
Семен, рыжая борода, вытаскивает юбки из пыльного глубокого мешка, расправляет их парусом, тоже кричит киргизу в самое ухо:
- Бик якша! Барыни носили.
Лопочут киргизы - тара-бара, тара-бара! - ничего не поймешь.
Семен чуть не пляшет около них.
- Господскай юбка, господскай. Москва делал, большой город...
Иван Барала ножом ковыряет подметки у сапог.
- Бабай *), шупай верхи, щупай! Да ты не бойся, их не изорвешь. По воде можно ходить - не промочишь. Из телячьей кожи они. Сам бы носил - тебя жалко.
*) Дедушка, дядя.
Кивают киргизы меховыми шапками, неожиданно отходят.
Еропка за ними бежит.
- Шайтан-майтан, жалеть будешь мои часы!
- Стой, мурло! Давай три пуда.
Киргиз машет руками.
Много товару из вагонов вывалилось, еще больше - крику. Серебро на бумажки меняют, золото на бумажки не меняют. Черпают табак из мешков, машут пиджаками, юбками, постукивают сапогами.
Хочется Мишке по станции побегать - боязно: не поспеешь на поезд прыгнуть - останешься. Увидал - киргиз мимо идет - не вытерпел: вытащил ножик складной - кажет. Киргиз остановился. Взял ножик у Мишки, разложил, зубами светит, пальцами лезвие пробует. Мишка кричит, что есть духу, высовываясь из вагона:
- Продаю!
Киргиз лопочет по-своему, вертит головой.
Еще громче Мишка кричит:
- Пуд!
Еще пуще киргиз вертит головой.
Мишка беспомощно оглядывается. Морщит брови, чтобы найти понятное слово, нарочно ломает слова русские - скорее поймет.
- Пшенич, пшенич! Пуд!
Русский из другого вагона говорит киргизу по-киргизски:
- Пуд!
Киргиз сердито плюется.
- Э-э, урус!
Мишка тихонько спрашивает русского:
- Сколько дает?
- Ничего не дает, ругается.
А когда киргиз уходит, Мишка кричит ему вслед:
- Киргиз, киргиз! Шурлюм-мурлюм-курлям! Купи картуз.
Смеются мужики над Мишкой, и сам Мишка смеется, как он по-киргизски ловко научился говорить. Не терпится ему, не сидится, через минуту прыгает из вагона. По носу бьет горячими щами из больших чугунов. Торговки над чугунами громко выкрикивают:
- Щей горячих, щей!
На листах железных печенки жареные лежат, головы верблюжьи, потроха бараньи, вареная рыба. Манят четверти топленым молоком, за сердце хватают хлебные запахи.
Треплет Мишка старый отцовский картуз, показывает ножик с ремнем:
- Купи, купи!
Заглядится на печенки с бараньими потрохами, остановится.
- Тетенька, дай голодающему!
Замахнется половником торговка, опять нырнет Мишка в толчею людскую, бегает вокруг киргизов. Оцепят киргизы со всех сторон, такой крик поднимут, и сам Мишка не рад. Кто ножик тащит кто - картуз. Один, самый страшный, с черными зубами, даже за пиджак ухватил. Лопочет, раздевает, чтобы пиджак примерить. Мишка кричит киргизам;
- Дешево я не отдам!
Напялил пиджак киргиз, а вагоны у поезда дернулись...
Вырвал пиджак у киргиза Мишка - ножа нет.
Отыскался ножик - ремень киргизы рвут друг у друга.
Чуть не заплакал Мишка от такой досады.
- Давайте скорее, некогда мне!..
А вагоны двигаются.
Прямо на глазах двигаются.
Вертятся колеса, и вся земля вертится, вся станция с киргизами вертится. Бежит Мишка с правой стороны, а двери у вагонов отворены с левой стороны. Если под вагоны нырнуть - колесами задавит. Бежит Мишка жеребенком маленьким за большой чугунной лошадью - лапти носами задевают, пиджак на плечах кирпичем висит. Не бегут ноги, подкашиваются. Тяжело дышит разинутый рот - воздуху не хватает.
Увидал подножку на тормозной площадке, ухватился на ходу за железную ручку обеими руками - так и дернуло Мишку вперед. Не то голова оторвалась, не то ноги позади остались, а голова с руками на железной ручке висят. Тянет туловище Мишку вниз под самые колеса, словно омут засасывает в глубокое место. Хрупают колеса, пополам разрезать хотят, на мелкие кусочки истереть. Болтает Мишка ногами отяжелевшими, а вагоны все шибче расходятся, а ноги в широких лаптях будто гири тяжелые тянут вниз, и нет никакой возможности поднять их на приступок. Руки разжать - головой о камни грохнешься, о железные рельсы.
- Прощай, Ташкент!
- Прощай, Лопатино село!
- Смерть!
Оторвуться Мишкины руки - вдребезги расшибется Мишкина голова.
Но бывает по-другому, когда умирать не хочется.
Не хотелось Мишке умирать.
Собрал он последние силы, натянул проволокой каждую жилу, ногами подножку нащупал. Изогнулся, опрокинулся спиной вниз - легче стало держать каменный отяжелевший зад.
- Теперь не упаду.
Обрадовался маленько, а с площадки человек смотрит сердитыми глазами. Что-то сказал, но колеса вагонные проглотили голос, смяли торопливыми стуками. Не понял Мишка, только поглядел жалобно на человека сердитого,
- Дяденька поддержи!
Смяли и Мишкин голос колеса вагонные, проглотили стуком, откинули в сторону мимо ушей. Долго глядел человек на повисшего Мишку, вспомнил инструкцию - не возить безбилетных.
- Пускай расшибется!
А потом (это уж совсем неожиданно) ухватил Мишку за руку около плеча, выволок на площадку. Поставил около сундучка с фонарем, сердито сказал:
- Убиться хочешь?
Мишка молчал.
- Чей?
- Лопатинский.
- С кем едешь?
- С отцом.
- А отец где?
- В том вагоне.
Оглядел человек суровыми глазами Мишку, отвернулся.
- Надоели вы мне!
Мишка молчал.
Сидел он около сундучка, вытянув ноги в больших лаптях, не мог отдышаться с перепугу. Ломило вывернутые руки, кружилась голова, чуть-чуть позывало на рвоту. Хотелось лечь и лежать, чтобы никто не трогал.
Опять прошло Лопатино в мыслях.
Выглянула мать голодающая, два брата и Яшкино ружье на полу. Тряхнул головой Мишка, чтобы не лезли расстраивающие мысли, равнодушно отвернулся от давнишней печали. Никак не уедешь от нее. Мишка в Ташкент - и она за ним тянется, как котенок за кошкой. Хорошо, характер у него крепкий, плакать не любит, а то бы давно пора зареветь громким голосом. Выпало счастье от товарища Дунаева, опять потерял.
Лезут мысли нехорошие в голову, расстраивают Мишкино сердце, выжимают слезы из глаз.
Колеса вагонные дразнят:
Не доедешь,
Не доедешь,
Смерть!
Не доедешь,
Не доедешь,
Смерть!
Вынимает человек из сундучка хлебную корку, бережно обкусывает маленькими крошками, косится на Мишку. Мишка отвертывается.
- Куда едет твой отец?
- В Ташкент.
- Разве слаще умирать в Ташкенте?
- Чего?
- Так, ничего. Хлеба вам там припасли, растопырьте карман.
Стучат колеса.
Бегут от поезда степи киргизские - пустые, безводные.
Мелькают столбы телеграфные.
Не сидит воробей на них.
Не треплется мочалка на проволоке телеграфной.
Ни один мужик не проедет мимо насыпи по узенькой дорожке.
Степь огромная без деревень.
Пустырь без собачьего лая...
Только бугры высокие с синими головами, да воздух над буграми рекой переливается. Проскочит мимо будка разоренная, с выбитыми окошками. Бросится в глаза сорванная крыша, напомнит Лопатино, где стоят пустые голодные избы. Схватит тоска непонятная Мишкино сердце, сожмет в кулак, ниже опустится голова разболевшаяся.
- Много денег везет твой отец?
Это все человек мучает разными допросами.
Не хочется Мишке языком ворочать, надоело и хвастать каждый раз. Но как же ему доехать без этого? Все допытываются, перед всеми надо увертываться. Не увернешься - ссунут. Бросят котенком на самой дороге, выкинут в степь без людей и жилья, скажут:
- Жулик он! Нет у него ни отца, ни матери. Без билета едет и без пропуска.
Смотрит Мишка усталыми покрасневшими глазами, говорит спокойно, как большой настоящий мужик:
- Денег было много - утащили половину.
- Где?
- Карман на станции срезали.
Человеку становится весело.
- Значит, дурак, если свой карман проворонил!
- Неопытный! - вздыхает Мишка.
- А ты как отстал?
- Брюхо у меня заболело. Сел "на двор" маленько, а вагоны пошли. Отец кричит: садись скорее! - я споткнулся, ухватился вот тут, насилу удержался. Спасибо, ты мне руку подал...
- А если бы не подал?
- Тогда бы убился.
- Хлюст ты, видать!
Ночью пришлось слезать.
На станции горели фонари бледным светом.
В темноте копошились люди.
Двигались огромными толпами, толкая друг друга, тонули в криках, в тонких голосах плачущих ребятишек.
Лежали стадами, плакали, молились, ругались голодные мужики.
Точно совы безглазые тыкались бабы:
с закутанными головами,
с растрепанными головами.
Тащили ребят, на руках,
тащили ребят привязанных к спине,
тащили ребят, уцепившихся за подол.
Словно овцы изморенные, падали бабы около колес вагонных, кидали ребятишек на тонкие застывшие рельсы.
Щенками брошенными валялись ребята:
и голые,
и завернутые в тряпки,
и охрипшие, тихо пикающие,
и громкоголосые, отгоняющие смерть неистовым криком.
Еще одним горем прибавилось в гуще голодных и злых, переполнивших маленькую киргизскую станцию. Еще одна капля человеческого страданья влилась, никому не нужная, никем не замеченная.
Вытряхнул кондуктор Мишку, весело сказал:
- Довез тебя до этого места, говори - слава богу. Теперь иди, отца ищи.
Далеко Мишкин отец.
Далеко Мишкина мать.
Походил он в чужом голодном стаде, согнанном из разных сел и деревень, тяжко вздохнул. Начал вагон искать, в который посадил его товарищ Дунаев, а ночью все вагоны одинаковые, все вагоны заперты, словно амбары, насыпанные пшеницей. Заперлось, загородилось горе вшивое, никого не пускает.
Поторкался Мишка в один вагон, кто-то крикнул в маленькую щелочку:
- Чего тебе надо?
- Наши едут здесь.
- Шагай дальше! Ваши уехали, остались только наши...
Поторкался в другой вагон - не ответили.
Из третьего закричали:
- Чего людей беспокоишь?
- Не пускай всякий сброд!
Обошел Мишка два раза длинный растянутый поезд, поежился, поморгал глазами, сел.
- Черти безжалостные! С'ем я, что ли, ваши вагоны?
Пошел.
А итти некуда.
Стоят вагоны темные в три ряда. И ночь будешь ходить - не отворятся, и день будешь ходить - не отворятся, Везде ползают люди:
под вагонами,
за вагонами,
на станции,
за станцией.
А прижаться, а горе свое рассказать некому.
Лезет горе Мишкино из глаз опечаленных, но плакать Мишке нельзя: это он хорошо знает. Никто не услышит голос жалобный, никто не поднимет слезу упавшую.
Надо терпеть.
И отец покойный всегда говорил:
Слезами беде не поможешь.
Все равно Мишка должен доехать, если поехал. Теперь уж, наверно, немного осталось, а назад не вернешься... Попадется на дороге город большой, можно будет ножик с ремнем продать. Начал Мишка высчитывать, который день, как он из дому ушел, перепутал: если нынче среда, то десять дней, а если пятница - двенадцать дней.
За станцией в ящике навозном рылся мальчишка, залезая головой по самые плечи. Остановился Мишка около него, поглядел с любопытством.
- Ты чего тут делаешь?
Не ответил мальчишка.
Взглянул равнодушно, опять залез по самые плечи. Вытащил мосол, сунул за пазуху. Подошел и Мишка к ящику с другой стороны, тоже стал торопливо рыться. Оба рылись молча, хватая друг друга за руки. Через минуту Мишка залез в ящик с ногами, мальчишка в озлобленьи дернул его за рукав.
- Я тебя звал сюда?
- Сам пришел!
Мишка в ящике казался маленьким - торчала одна голова. Хотел мальчишка или ударить его по высунутой голове, или картуз закинуть в сторону. В это время пробежала собака с огромной горбушкой в зубах. Увидал мальчишка в собачьих зубах, стремительно бросился за собакой, размахивая руками. Выскочил и Мишка из ящика.
- Кидай кирпичем!
Кирпича под руками не было.
Схватил Мишка обрубок рельсы, но поднять не мог.
Бежали двое голодных с двух сторон, а собака, подбрасывая задом, убегала за станцию в поле. Легко перескочила канаву за станционными огородами, остановилась на бугорке, держа в зубах украденную горбушку.
Остановились и ребята.
С темных сырых огородов бежали еще собаки.
- Укусят! - сказал Мишка.
Мальчишка мрачно ответил:
- На одну бы я пошел с хорошей палкой.
- Тебя как зовут?
- Трофим.
- Айда назад.
- Погоди, сейчас они драться будут.
- Зачем?
Трофим не ответил.
Стоял он в одной рубашке с разорванной грудью, босиком и без шапки. На плечах, вместо пиджака, висел обрывок рогожки, стянутый веревочкой под горлом, и маленький, неразговорчивый Трофим в таком наряде похож был на маленького смешного попа в коротенькой ризе.
Собаки обнюхались молча.
Потом зарычали, оскалились, налетели на ту, что держала горбушку в зубах, свились клубком, кувыркнулись, выпрямились, снова наскочили.
Долго смотрел Трофим на них молча, немигающими глазами, потом сказал глухим, загробным голосом:
- Хорошо с собачьими зубами быть.
Мишка на минуточку оробел, разглядывая Трофима. Кто он такой, в коротенькой поповской ризе?
Схватит Мишку по-собачьи за самое горло, повалит вот тут и отнимет пиджак с картузом. Теперь богатых везде убивают, а Мишка богаче Трофима.
От страха Мишкиного Трофим еще больше вырос, освещенный месяцем на пустынном мертвом поле, наполненном голодными, грызущимися собаками. Было собак не более пяти, а Мишке казалось - тысячи их с оскаленными ртами, и когда перегрызут друг друга, станут они людей на станции грызть...
Трофим неожиданно сказал:
- Ты боишься собак?
- А ты?
- Я ничего не боюсь.
- Который тебе год?
- Четырнадцатый.
Поглядел Мишка на Трофима с боку и тоже сказал, как будто ничего не боится:
- Ровесники мы с тобой: мне тоже четырнадцатый пошел.
- Врешь!
Чтобы сделать себя большим, Мишка чуть-чуть поднялся на носках.
- Скоро пятнадцатый пойдет. Я только ростом маленький, а годами старый. Два пуда поднимаю.
- Чего?
- Чего хочешь: гирю или мешок.
На станцию вернулись "дружными".
Узнал Мишка, что Трофим из Казанской губернии, был в четырех городах, ушел из дому шестой месяц, пробирается в Ташкент. Если доедет туда, назад не вернется. Очень плохо у них в Казанской губернии, жрать нечего, поэтому и отец у Трофима помер раньше времени - тридцати восьми лет от роду. Два раза на войне был - не умер, а с голоду повалился.
Мишка сказал:
- Теперь всем мужикам плохо. С нашего брата берут, нашему брату не дают...
- В партию надо переходить! - вздохнул Трофим.
- В какую?
- К большевикам.
- Разве примут?
- Кого примут, кого нет.
- Большевиков не хвалят, - сказал Мишка.
- Всякие есть большевики! - опять вздохнул Трофим.
На станции горел один фонарь.
Было поздно.
В голове у Мишки грудились невеселые мысли.
В вагонах,
под вагонами,
за вагонами люди не ворочались, не кричали, будто нарочно притаились, крепко стиснули зубы, зажали голодные рты.
В темной пугающей тишине, прорезанной одиноким фонарем, заунывно и горестно плакала баба с ребенком в два голоса. Один голос глухой, из наболевшего нутра, другой - отчаянными выкриками. То хлестнет, взовьется, то пиликает чуть слышно дребезжащей струной.
И сплетаются,
рвутся,
хрипят,
обгоняют друг друга два голоса,
как два ручья.
И течет по двум ручьям горе горькое, брошенное в широкую киргизскую степь, на маленькую станцию. Ни вперед, ни назад не продвинешь его.
Трофим сказал Мишке, показывая на бабу:
- Заехала из чужой стороны, выехать не может.
- Разве ты знаешь ее?
- Я всех знаю, четыре дня хожу по этой станции. С мужем ехала она, а муж у нее умер. Вон там и зарыли его...
В голову Мишки лезли невеселые мысли.
Сидели они с Трофимом рядом в тесном вокзальном проходе около самых дверей, рассказывали про свои деревни, которые теперь неизвестно в какой стороне остались. Мишка рассказывал вяло, слушал неохотно. Надоело думать ему об этом, надоело и повторять каждый день. Перед глазами зажмуренными -
лентой развернутой -
проходил Ташкент, город невиданный:
сытый,
хлебный,
улыбающийся.
Глядят оттуда буграми высокими:
черные куски,
белые куски,
пшеница багорная,
пшеница поливная.
А зерно не как у нас - крупное...
Перебивая Мишкины мысли, Трофим громко шепнул незасыпающим голосом:
- Ты сколько фунтов с'ешь?
- Где?
- В Ташкент когда приедем.
Подумал Мишка, поднимая отяжелевшие веки, тихо сказал:
- Много!
Долго плакала баба с ребенком.
Кашляли мужики в темноте.
Лаяли собаки за станцией.
Трофим с Мишкой подбадривали друг друга хорошими надеждами. Ехать уговорились вместе. Прислушиваясь к собачьему лаю, видел Мишка огромную степь без людей и жилья, а по этой степи тысячами бегут голодные собаки с оскаленными ртами, гонят большую лохматую собаку с горбушкой в зубах, вьются огромным клубком. Летит собачья шерсть под застывшим месяцем степью пустынной. Горят собачьи глаза, щелкают зубы... Перегрызли собаки друг друга, откуда-то новые явились, ринулись на станцию диким стадом, махнули через Мишкину голову, подмяли под себя. Приподняли, бросили, ухватились за пиджак с картузом. Вырвался Мишка в ужасе смертельном открыл глаза заснувшие, не поймет ничего. Крик, шум, ругань, визг, а Трофима рядом нет.
- Паровоз подают!
Стон. Крик. Плач.
- Пустите!
- Посадите!
- Задавили!
- Батюшки!
- Сунь по зубам!
Нельзя оставаться на маленькой станции в безлюдной киргизской степи:
голод с'ест,
вошь с'ест,
тоска с'ест,
отчаянье...
За крыши хватаются, за колеса, за буфера, за подножки.
На крышах, на колесах, на буферах, на подножках - только бы уехать из страшного, пустого места. На руках висеть, волочиться по шпалам, уцепившись за вагонный хвост - только бы уйти, убежать от голодной настигающей смерти.
Летит степью под застывшим месяцем собачья шерсть.
Горят глаза собачьи.
Щелкают зубы.
- В бога - мать - пусти!
- В крест - царя!..
- Товарищи!..
Завертелся Мишка, закружился.
Не пробить ему огромную людскую стену около вагонов.
Колыхнет живая стена, двинет локтями, попятится задом, отбросит в сторону, потащит на другой конец. Нет силы перескочить живую лязгающую стену, нет силы и оторваться от нее. Тянет, всасывает она, крутит в котле, душит, мнет.
Бросился Мишка к маленькому застывшему паровозу, навстречу Трофим под рогожкой несется, маленьким, смешным попом в коротенькой ризе.
- Попал?
- Куда?
- Айда со мной!
До смерти обрадовался Мишка - двое не один.
Ухватил Трофима за рогожку - поскакали мимо мужиков с бабами, мимо вагонов. Прибежали в самый хвост - солдат стоит. Поглядели на солдата издали, вперед ударились.
- Стой! - сказал Трофим. - Надо на крышу лезть. Ляжем на брюхо - нас не увидят...
Встал Мишка на плечи Трофиму - до крыши высоко.
Потянулся маленько, чтобы за крючек ухватиться - сорвался, грохнулся, ударил Трофима ногами по голове.
Рассердился Трофим, крикнул:
- Баба! Становись под меня.
Больно ушибся Мишка, но плакать некогда.
Встал под Трофима, и Трофим сорвался, ударил Мишку ногами по голове.
- Айда в другое место - не залезешь тут.
- Руку я зацарапал.
- Кровь?
- Течет маленько.
- Посыпь песком!..
Когда свистнул паровоз, покрывая людские голоса, Мишка с Трофимом лежали на крыше вагонной, вниз брюхом. Трофим облегченно шептал, нюхая пыльную крышу:
- Живой маленько? Сейчас поедем...
Шибко рвал киргизский ватер Мишку с Трофимом, все хотел сбросить в безлюдную степь. И когда глядели они на согнутых баб с мужиками, залепивших вагонные крыши, думалось им: плывут они по воздуху, над землей, над степью и никто никогда не достанет их, никто не потревожит. Только один раз больно сжалось Мишкино сердце - мужик напротив крикнул:
- Умерла.
Головой около Мишкиных ног лежала косматая баба кверху лицом и мертвыми незакрытыми глазами смотрела в чужое далекое небо. Тонкий посиневший нос, неподвижно разинутый рот с желтыми оскаленными зубами тревогой охватившей перепутали Мишкины мысли, больно ударило затекавшее сердце.
Трофим поглядел равнодушно.
Также равнодушно и мужики повесили бороды, думая о своем. Один из них сказал:
- Бросить надо, чтобы греха не вышло!
- Куда?
- С крыши.
Мишка напружинился.
Закрыв глаза, думал он о Лопатине, об оставленной дома матери, перебегал мыслями в Ташкент, но мертвая баба с оскаленными зубами закрывала и мать, и Лопатино, и далекий измучивший Ташкент, до которого никогда не доедешь. Тревожно оглядывая мертвую, шепнул Мишка украдкой Трофиму:
- Кто она?
- Голодная.
- Кинут ее?
- Нельзя днем кидать - увидят...
Навернулась огромная туча, залепила солнце, черным пологом упала над поездом. Лезет поезд с народом в эту тучу, режет ее свистками, кричит, орет, никак не может уйти. Или туча придавила, или косогор на пути: колеса перестали плясать, вагоны перестали раскачиваться. Медленно вытягивая хвост, поезд пошел тихим ходом, готовый остановиться совсем. Разом плеснул тяжелый, крупный дождь из огромного ковша, застучал по грязной обтертой крыше. Мужики сомкнулись кучей. Неподвижно сидели и Мишка с Трофимом под Трофимовой рогожкой. Только мертвая баба попрежнему лежала вверх лицом с мертвыми незакрытыми глазами, налитыми дождевой водой. А когда огромная туча разорвалась на мелкие клочья и клочья поползли над степью, роняя последние капли, - подступил сырой, холодной вечер.
Крошечным пятном обозначилась впереди маленькая станция.
Ближней долиной прошли верблюды.
Над бугром закурился дымок.
Трофим сказал Мишке, вздрагивая голым телом:
- Озяб?
- А ты?
- Я маленько озяб.
- Я тоже маленько.
- Есть хочется! - опять сказал Трофим.
- Мне тоже хочется, - сознался Мишка.
- Терпеть умеешь?
- А ты?
- Я по два дня терпел.
Не хотелось Мишке разниться от товарища, уверенно мотнул головой.
- Потерпим.
На станции мужики торопливо попрыгали. Остались на крыше вагонной только Мишка с Трофимом да мертвая баба с желтыми оскаленными зубами. Полный месяц, высоко поднявшийся над станцией, мягким светом обнял мертвое тело, заглянул в разинутый рог. Мишке сделалось страшно, но Трофим спокойно сказал:
- Мы не будем прыгать. Прыгнешь если, на другую крышу не скоро сядешь. Останешься на этом месте, хуже будет. Ты боишься мертвых?
- А ты?
- Чего их бояться, они не подымутся...
Поезд стоял недолго.
В темноте взмахнули фонарем около паровоза, разом стукнули буфера и -
в ночь,
в холодную сырость грузно двинулись вагоны, лениво играя колесами.
Проскочила последняя будка.
Глазом тусклым глянул последний фонарь.
Над вагонами повис негреющий месяц желтой лысой головой.
- Холодно! - сказал Трофим. - Давай обоймемся.
Мишка растегнул мокрый пиджак, и Трофим под рогожкой крепко обнял его вздрагивающими руками, прижимая живот с животом, грудь с грудью.
Так же крепко обнял и Мишка товарища, стягивая, полы пиджака на Трофимовой спине, и холодной, мглистой ночью, дыша друг другу в лицо, спасая друг друга от смерти, ехали они на вагонной крыше маленьким двуголовым комочком, слитые в одну непреклонную волю, в одно стремление - сберечь себя во что бы то ни стало.
- Мне теплее! - говорил Трофим.
- Мне тоже теплее, - соглашался Мишка.
- Подыши маленько в эту щеку!
- А ты мне подышишь...
- Угу...
Был короткий миг, когда в сердце у обоих родилась неиспытанная радость от согревшей дружбы. Не высказывалась она словами, ехали молча, но оба чувствовали ее в том, как хорошо, не страшно двоим...
И мертвая баба, теперь не пугающая, будто говорила им:
Утром продавали Мишкин пиджак на большой киргизской станции.
Трофим сказал последний раз тоном опытного человека:
- Четыре тысячи проси.
- Дадут?
- Не дадут - убавить можно. Первым покупать буду я. Ты хвали хорошенько свой товар и меня нарочно ругай, если я стану дешево давать. Понял? Заходи в народ.
Вошел Мишка в пеструю базарную гущу, держа на руке отцовский пиджак, с боку к нему придвинулся Трофим:
- Громче кричи!
Мишка взмахнулся пиджаком.
- Эй, купи, продаю!
Дал Трофим отойти ему немного, опять придвинулся, громко спросил:
- Стой! Сколько просишь?
- Ты не купишь! - обернулся Мишка.
- А ты откуда знаешь?
- Денег у тебя нет.
- А ты мои деньги считал?
- Чай, так видать...
Трофим рассердился.
- Э, шантрапистый осколок! Говори окончательно - сколько?
- Четыре тысячи.
- Уступка будет?
- Набалвашь тебя, чай, он не больно старый...
Стояли Мишка с Трофимом в пестрой базарной гуще друг против друга, громко спорили, чтобы обратить внимание на пиджак, но никто, ни один человек не хотел остановиться около них. Поглядят издали - отвернутся.
Трофим сказал, повертывая головой:
- Хитрые, черти, не обманешь!
Уже падало веселое настроение, пиджак казался плохим, ненадежным, и в минуту отчаяния думалось: никогда не продашь его ни за тыщу, ни за полтыщу. В это время подошел молодой киргизенок, чуть-чуть повыше Трофима, уставился на ребят черными блестящими глазами.
Мишка взмахнул пиджаком:
- Купи!
Подвернулся киргиз с узенькой бородкой, выпятил губы, разглядывая пиджак с нутра и снаружи, по-русски спросил:
- Сколь?
- Дешево отдаю, за четыре тыщи.
- Тыща!
Трофим из-за спины у киргиза крикнул:
- А кто здесь хозяин этому пиджаку?
- Я! - повернулся Мишка.
- Сколько просишь за него?
- Четыре тыщи.
- Продать хочешь или болтаться пришел? - строго сказал Трофим.
- А тебе чего надо тут? - также строго ответил Мишка.
- Если хочешь продать, бери три тысячи с меня и больше никаких. Хочешь?
Посмотрел киргиз на нового покупателя, сплюнул, разгорячился, начал подкладку пальцем ковырять. Мишка по-купечески говорил:
- Не ковыряй, товарищ, матерья хорошая, два года будешь носить.
Подступили еще киргизы, загалдели, зацикали:
- Две тыща!
- Нельзя, товарищи, дешевле не отдам.
- Три тыщи! Ну!
Трофим осторожно шепнул:
- Убавь одну!
Хлопнул Мишка киргиза по руке, как большой, настоящий мужик, громко сказал:
- Прощай, пиджачек! Матерья больно хорошая.
С хлебом стало не страшно.
Нес его Мишка около сердца, крепко прижимая. Глаза блестели радостью, губы от нетерпенья подергивались. Хотелось тут же, возле торговок, прямо на базаре, вцепиться голодным ртом в большой каравай, глотать непрожеванными кусками, но есть на базаре было неудобно: рядом кружились голодные беженцы, смотрели на хлеб голодными, провалившимися глазами, могли отнять, и Мишка с Трофимом, самые богатые люди теперь, ушли обедать за станцию, в степь.
Хорошо светило солнце с высокого неба.
Вокруг белели киргизские юрты.
Беззлобно лаяли собаки.
А главное - хлеб.
Мягкий, еще теплый каравай лежал на коленях у Мишки, и от этого степь широкая, и небо над степью, и дымок, и белые киргизские юрты тоже казались мягкими, теплыми, успокаивающими.
- Ну, давай! - решительно сказал Мишка, запуская острый ножик в хлебный мякиш. - Держи за мое здоровье!
Сам он радостно перекрестился, принимаясь за еду, удивленный взглянул на товарища.
- Ты что не молишься?