приемной прислушивались к завязавшемуся в прихожей разговору. Доктор говорил особо повышенным голосом, визгливо, с явным расчетом предупредить.
Григорий Васильевич прошептал озабоченно:
- Спорят... Слышите?.. Может быть, он привел полицию?.. Надо принять меры.
Но меры уже были приняты: все расселись цепочкой от дверей врачебного кабинета, вдоль стены, кресло за креслом, в очередь. И у всех в руках опять газеты и журналы.
Бауман остался за столом, наклонившись над развернутой полосой "Русского слова".
Доктор в прихожей спорил все громче и громче. Затем голоса смолкли.
Бауман увидел, как потянулись испуганно вверх густылевские брови, портьера отодвинулась чуть-чуть и в приемную ввернулась, бочком, невзрачная фигура в пиджачке и поношенных, с бахромкой, но проутюженных брючках. Медников требовал от своих филеров ухода за платьем; любимая поговорка его была: "Филер должен быть, как жених".
Придерживая ручкою повязанную грязным платком щеку, шпик присел на золоченый тонконогий стул, ближний от двери в прихожую.
Наступило молчание. Все, казалось, погружены были в чтение, кроме Козубы, развалившегося на диванчике и смотревшего без стеснения на шпика: "Вот нахал выискался! Что б такое с ним учинить?"
Об этом же думал и Бауман. Он как будто очень внимательно читал объявления на первой странице "Русского слова".
Объявлениями действительно можно было увлечься. Они касались самых важных, жизненных дел.
"Сваха нужна для интеллигентного господина. Предложения письменно, в Главный почтамт, предъявителю сторублевого кредитного билета за No 146 588".
"Требуется врач-ХРИСТИАНИН в Конотопское коммерческое училище".
"Христианин" напечатано аршинными буквами: знает свое дело метранпаж!
А ниже, в рамочке:
Грудные панцыри, обеспечивающие возможно большую безопасность против пуль и колотых ран. доставленные уже многим высокопоставленным лицам..."
Так - точно - напечатано: "многим высокопоставленным лицам..."
"...приготовляет Н. Рейсер, б. директор школы ткачей в Аахене..."
Но, читая поучительные объявления эти, Бауман следил за шпиком. Шпик чувствовал на себе его взгляд; он не выдержал, заерзал на стуле и охнул. Бауман тотчас поднял глаза от газеты:
- Очень болит?
Голос был участливый и спокойный. Шпик ответил стоном:
- не сказать... Третью ночь не сплю... С ума сойти!
Бауман окликнул через комнату Григория Васильевича, сидевшего у самой двери докторского кабинет (за дверью жужжало колесо бормашины: доктор изображал, очевидно, что у него пациент):
- Простите, милостивый государь... Ваша первая очередь? Может быть, вы не откажетесь уступить? Вот господин, который ужасно страдает...
Григорий Васильевич отозвался, быть может, даже слишком быстро:
- Конечно, с удовольствием. Тем более, что у меня- три пломбы. Это займет много времени... Если остальные господа не возражают...
- Ради бога! - выкрикнул в совершенном ужасе шпик и даже приложил обе ладони просительно к мятой своей манишке: такой оборот его никак не устраивал.- Зачем вы будете себя утруждать?..
- По христианству,- отозвался не свойственным ему басом с дивана Козуба.-Отчего человеку не помочь?..
В прихожей стукнула дверь. Наверно, доктор проводил пациента. Так и есть. Дверь кабинета открылась: Фохт пригласил жестом очередного. Григорий Васильевич привстал. Он хотел сказать, но его опередил Бауман:
- Доктор, по общему согласию ожидающих мы уступили очередь вот... господину...-он указал на шпика,-поскольку ему, очевидно, нужна срочная помощь.
Он смотрел пристально на доктора-глаза в глаза; чуть заметно подморгнуло, знаком неуловимым, левое веко. Доктор кивнул. Около глаз заиграли лучики смешливых морщинок: он понял. И обратился к шпику:
- В таком случае, пожалуйте...
Шпик привстал и сел снова:
- Благодарствую... Я подожду... Я могу подождать, честное слово... Мне что-то легче.
- Пожалуйте!-строго сказал доктор и даже пристукнул ногой.- Вы задерживаете больных.
Медников учил хорошим манерам. Филер должен быть всегда, как жених. Шпик повел ладошками в стороны, точно готовясь пуститься в пляс, как, по словам Медникова, делают люди самого лучшего общества. Но французское слово, которое полагается в таких случаях говорить, вспомнить не мог: кушэ, тушэ, фушэ...
- Шэ...- пробормотал он и поплелся к двери.
Доктор пропустил его вперед и оглянулся. Козуба губами одними проговорил:
- Шпик.
А Бауман даже пальцем показал дополнительно, как именно выполняет свои обязанности эта профессия. Доктор усмехнулся, блеснул розоватой глянцевой лысиной и вышел следом за шпиком.
Густылев поднялся:
- Надо немедленно разойтись. Использовать время, пока доктор его задержит. Я надеюсь, что доктор догадается его задержать.
Козуба возразил:
- Ну это брось... Разойтись - наверняка явку провалить. Шубы он в прихожей, наверное, видал. Не может быть, чтобы не взял на примету. Такой шпик способный - скажи на милость! - под самый комитет подкатился. Выйдет от доктора: шуб, вместо семи, ни одной. Тут дурак - и тот поймет, в чем дело.
Студент поддержал Козубу:
- Верно. Надо переждать. Потом будем по одному расходиться, когда его доктор спровадит. А пока - продолжим.
Это была первая фраза, которую студент произнес. Бауман посмотрел на него и улыбнулся. И тотчас на лице студента зажглась ответная улыбка.
Филер, по знаку врача, вдвинулся в зубоврачебное кресло. Медников учил: никогда не теряться. И после первого перепуга, когда ему показалось, что все поняли, кто он, и вот-вот сгребут за ворот,- сейчас, с глазу на глаз с доктором, ему стало не только легко, но даже почти весело. В конце концов, может быть даже так и лучше. Сколько было - он сосчитал и лица запомнил: по карточкам, наверное, сможет опознать. И для доклада о том, что у зубного врача было тайное собрание, оснований достаточно; можно было дальше и не дожидаться.
Он повеселел и уже игриво посматривал, завалившись глубоко в мягкое, удобное кресло, на стеклянный шкаф с мудреными каким-то инструментами, на белые шершавые гипсовые слепки челюстей на столике вправо, у самой двери, на легкое и неподвижное колесо бормашины.
- Раскройте рот. Шире!
Шпик разинул - на повелительный докторский окрик-пасть. Блеснули два ряда белых, ровных, один к одному, зубов. Чем-чем, а зубами он похвастаться мог.
Доктор приподнял ребром ладони рефлектор: желтый луч, слепящий, ударил сквозь выпуклое стекло прямо в зрачки агенту. Агент дернул головой, закрыл сразу переставшие видеть глаза.
- Который болит?
Шпик наудачу ткнул пальцем в левый коренной, на верхней челюсти. Доктор постучал лопаточкой. Не только дупла, но даже ни малейшей трещины.
- Это?.. Один болит?..
В вопросе почудилась насмешка. Шпик поспешно отозвался, кривя разинутый рот:
- Никак нет... Рядом-тоже.
- От холодного болит? Или от горячего?
- И от холодного и от горячего... Вы мне, доктор, капельки пропишите или этим, как его... желтым помажьте.
Доктор, не отвечая, отошел к шкафчику, что-то выбрал, что-то погрел на горелке; шпик рассмотреть не мог: закрывала докторская спина. А потом доктор опять двинул рефлектор, опять-луч в глаза, ослепивший сразу и лишивший способности к рассуждению.
- Откройте рот!
- Госпо...
Левая рука врача с неожиданной для такого низенького и кругленького человека силой придавила голову шпика к кожаной подушке; холодная сталь, сдвинув десну, легла на зуб. Нажим, поворот, глухой взвизг... Вывороченный коренной лег на столик перед креслом, двумя корнями вперед. И тотчас, не давая ни секунды передышки, щипцы легли на соседний зуб, еще крепче сдавила рука виски шпика, судорожно вцепившегося в поручни кресла, зуб попался, очевидно, особо корнистый - жилы на лбу доктора напряглись; шпик глухо выл, в такт нажимам и поворотам. Он сообразил наконец, бросил поручни и схватил доктора за локоть. Но спасительное движение это пришлось на тот самый момент, когда доктор выдернул зуб.
- Полощите! - сказал он, тяжело переводя дух, и, вынув носовой платок, вытер себе шею и лысину.-Ну и... зубы у вас! Не в обиду будь сказано: как у лошади! А вы еще говорите "мазать"... Разве тут мазью что-нибудь сделать. Полощите!
Он отошел к умывальнику, нажал педаль; вода била фонтанчиком, голос журчал, как вода, явно издеваясь над охранником. Шпик скулил тихо, набирая в рот теплую, мятой пахнущую воду. Два зуба, темнея окровавленными корнями, дразнили его, лежа на пододвинутой под самый нос стеклянной толстой доске.
- Полощите!
Доктор затягивал время, чтобы дать комитетским сделать, что нужно. Что именно - он не знал сам. Он не знал даже, правильно ли сделал, что вырвал два здоровых зуба этому агенту. Когда он рвал, у него не было сомнений и колебаний: проучить этого каналью как следует! Подумалось даже, что тот ясноглазый новичок именно на это намекнул своим подмигиванием. Было весело и злорадно. А сейчас осозналось, что эта со шпиком сыгранная жестокая шутка может перевернуть ему всю налаженную и сытую жизнь... И он, известный, прекрасно зарабатывавший дантист, может оказаться в какой-нибудь Чухломе или Сольвычегодске, в какой-нибудь дыре, куда высылает одним взмахом пера всесильное в Российской империи охранное...
На сердце заныло. Он почувствовал раскаяние. Сначала - в необдуманном своем поступке: минутою позже он раскаивался уже и в том, что вообще связался с подпольем. Правда, он согласился предоставить квартиру для явок потому только, что Григорий Васильевич - давний его пациент, уважаемый присяжный поверенный-заверил: социал-демократы признают только легальные методы борьбы: они сами считают подполье не отвечающим существу партии, вредным; и, конечно, ни о каких там восстаниях или, еще того хуже, бомбах речи у них не может быть. Он принес даже, в убеждение, книжки, которых доктор, конечно, читать не стал, но, полистав странички, понял, что это действительно легальные и смирные люди, мудреным, специальным языком говорящие о вещах, в которых ничего, собственно, угрожающего "основам государства и общества" нет.
Он поверил, разрешил собираться раз в неделю... и вот сам ведь сделал непростительную оплошность. Пошел на акт, не только нарушающий врачебную этику, но угрожающий ему самыми потрясающими последствиями.
Доктор оглянулся на шпика. Тот тоже затягивал время. Теперь уже все равно. Ему незачем было торопиться уходить. В кабинете было тепло; мягкая, душистая вода приятно согревала кровоточащие, израненные докторскими беспощадными щипцами десны; голова еще кружилась чуть-чуть от пережитой боли.
Раскаяние доктора дошло до высшей точки. Он с досадой бросил полотенце, которым вытирал так тщательно, палец за пальцем, руки, отмытые от крови агента охранного отделения. Задерживая агента, помогая тем самым комитетским, он еще больше связывал себя с нелегальным сообществом, разрыв с которым бесповоротно принят был уже им в сознании. Надо было кончать.
- Ну-с,- сказал он, пряча глаза,- довольно. Можете идти. До утра-ничего горячего. Если будут, чего я не предполагаю, боли, зайдите завтра в любое время: я вас приму вне очереди...
Шпик с ненавистью глянул на доктора и встал. От этого взгляда у доктора похолодели ладони и по спине прошла морозная, колючая дрожь.
- Я беру десять рублей за операцию,- проговорил он, храбрясь и выпячивая грудь.- Но вы, по-видимому, нуждающийся и... служащий. С нуждающихся и служащих я не беру.
Он отворил дверь в прихожую. Шпик удостоверился: шубы на месте. Все. Даже пальтишко Коровьей Смерти. Что ж это... в самом деле, у него, у Смерти, зубы болят?.. Очень просто: он же весь дохлый, и зубы у него, наверное, дуплистые, гнилые... Он вспомнил о своих двух, и сердце опять сжала обида.
Но когда он переступил порог на площадку и за его спиной с громом захлопнулась дверь, он остановился все же в раздумье: доносить на доктора или нет и вообще докладывать ли в охранном? Еще на смех поднимут из-за зубов. Скажут, влип. Может быть, сказать, что зашел зубы рвать и обнаружил Коровью Смерть, рабочего, и про доктора намекнуть, что подозрительно?..
А если да вдруг доктор лечит зубы приставу местному или из генералов кому? Квартира у него богатая. А в революцию идет, известное дело, голь. Дашь маху - начешут холку.
Шпик вздохнул, сплюнул кровью в угол двери и стал спускаться, так ничего и не решив.
Шубы были на месте: никто не ушел, да и не мог уйти. Потому что, едва упала за доктором, уведшим на казнь шпика, тяжелыми складками портьера, приглушив малейшие шорохи,-в приемной вспыхнул спор. Он шел все время, пока дергал зубы доктор,- разгораясь и становясь яростнее.
И когда, проводив агента и убедившись, что действительно протопали вниз филерские тяжелые калоши, доктор приоткрыл в приемную дверь-сообщить об уходе шпика и что он просит присутствующих разойтись... и больше сюда не являться,-по слуху его ударило, заставив сразу отшатнуться назад, просвистевшее, как стрела, слово:
- Измена!
Говорил Бауман.
Он говорил просто, без взмахов руки, без игры переливами голоса, совсем не по-ораторски, говорил одною силою слов; и в этом-в манере говорить-он был, как и во всем остальном, учеником Ленина. Ленин всегда, даже в самые напряженные, самые опасные моменты, говорил просто, не поднимая голоса, с улыбкой на губах и в глазах, пристальных, быстрых и острых, засунув большие пальцы рук за рукавные прорези жилета.
- Измена рабочему классу, да, да... Только так и можно назвать позицию, которую пробует обосновать так называемое меньшинство. Позор! И вы еще смеете ссылаться на Маркса... Марксисты! Маркс - когда еще! в восьмидесятых годах! - говорил, что Россия даст сигнал к мировой революции. Маркс, видевший весь мир, страстно ждал народной революции у нас в России, революции мирового значения. А вы куда ведете рабочий класс? В какую тюрьму, в какой скотский загон стараетесь загнать его, вместо того, чтобы вывести на простор, на волю, на борьбу? И где! В Москве - втором в россии центре сосредоточения пролетарских сил...
- Сил? - перебил Густылев.- Бросьте, пожалуйста, демагогию! Надо быть реальными политиками. Где они, ваши пролетарские силы? Что вы можете сделать с этими тысячами тысяч темного люда, ставящего свечки Иверской божьей матери?.. Мы в комитет не можем найти людей. Единиц!
- Правильно,- подтвердил Григорий Васильевич,- у нас в большинстве городских районов нет даже отдельных организаторов.
- Вздор! - брезгливо повел плечами Бауман.- Ерунда! Людей в России тьма, надо только шире и смелее, смелее и шире и еще раз смелее и шире вербовать рабочих. Да, да, рабочих и молодежь!
- Рабочих?-язвительно спросил Григорий Васильевич и закинул ногу за ногу.
- Да! - выкрикнул Бауман. Кровь бросилась на секунду в голову, но он тотчас же овладел собой и опять заговорил ровно: - Не беспокойтесь. Вы только помогите им выйти на дорогу, а там они так пойдут, что вы не успеете опомниться, как они уже впереди вас будут... Все горе, все преступление ваше в том, что вы не верите в рабочий класс, что он для вас, несмотря на все ваши громкие "классовые" слова, в глубине (а может быть, и не в глубине даже) сознания вашего-стадо, пушечное мясо истории.
- Вы не имеете права так говорить!-вспыхнув, сказал студент и встал.-Мы, молодежь...
Бауман остановил его жестом:
- Речь не о вас лично и не о всех, кто числится в меньшевиках вообще, иначе нам здесь незачем было бы разговаривать. Пока мы разъясняем...
- То есть ругаетесь,- съязвил Григорий Васильевич.-Общеизвестные большевистские методы полемики!
- А пока - попробуем все-таки договориться,- продолжал Бауман.- В самом деле, вы же сами не можете не видеть, что движение растет, подымается на наших глазах, вопрос свержения царизма ставится в порядок дня, и даже если бы вы захотели, вы его не оттащите назад...
- Мы и не собираемся никого и никуда тащить,- перебил Густылев.- В противоположность вам, мы ничего и никого не насилуем: ни людей, ни истории. И в этом смысле мы - за свержение. И даже против вооруженного свержения мы не возражаем, если оно возникнет само собой. Но готовить его - конечно не наше дело.
- Вот-вот. Тут все и начинается! Во-первых, задача партии именно в этом: готовить вооруженное свержение. Во-вторых, задача наша - не только свергнуть самодержавие, но и повести революцию дальше на следующий же день после свержения. А из этого следует третье. Вы собираетесь разоружить рабочий класс как раз в тот самый момент, когда настанет настоящая пора и возможность его вооружить; вы собираетесь кончить революцию в тот момент, когда она "начнет начинаться".
- И этого мы вам, между прочим, как раз и не дадим,-добавил Козуба и забрал бороду в кулак.-Вы об этом хорошенько подумайте, господа хорошие. Грач верно...
- Грач?! - воскликнул Григорий Васильевич и потемнел.
И по лицам остальных тоже волной прошло движение от упоминания этого имени: это имя в Москве знали уже достаточно по недолгому, но бурному прошлому.
Козуба оглянулся:
- Лишнее что сказал, никак?.. Ну какой есть. Пока мы в одном комитете сидим, никак я мыслью не привыкну, что не свои.
- И не надо,- скороговоркой, запинаясь, проговорил студент.- Ведь, в конце концов, между большевиками и меньшевиками основной спор на сегодня только организационного порядка-об организации партии.
Он оглянулся на Грача, как будто за подтверждением. Бауман кивнул:
- Об организации партии. Да. Но ведь это и значит-когда о социал-демократии, а не о другой какой партии идет речь,-это значит, я говорю: об организации революции.
Портьера приподнялась опять. Доктор вошел. Он решился.
- Мне прискорбно,- сказал он, став за кресло и крепко держась за резную спинку,- но я вынужден просить вас, господа, прекратить сегодняшнее собрание...- Он дрогнул, почувствовав на себе взгляд семи пар глаз, удивленных - у одних, у других - насмешливых, и договорил поспешно: - ...и впредь забыть этот адрес.
Он поклонился и, не глядя, попятился к двери.
- Позвольте, Вильгельм Фердинандович! - окликнул Григорий Васильевич и пошел за доктором.-Тут какое-то недоразумение. Я сейчас разъясню...
- При чем разъяснения? - резко и презрительно возразил студент.-О чем разговаривать? Ясно-господин доктор струсил.
- Струсил?-Доктор побагровел от негодования.- Я ему вырвал два здоровых зуба!
В приемной стало тихо. Сообщение было неожиданным.
- Самоубийство! - сказал Бауман, сдерживая затрясшиеся от смеха плечи.-Почтим вставанием. Но, перед тем как разойтись,-он посмотрел на дантиста выразительно, и тот, поняв, тотчас же скрылся за портьерой,-все же условимся о некоторых основных для развертывания работы вещах. Расхождения между большевиками и меньшевиками - по коренному вопросу. Это несомненно. Но несомненно тоже, что не все еще во всем до конца разобрались, и нельзя сказать твердо, что каждый меньшевик-действительно меньшевик...
- ...и каждый большевик - действительно большевик,-ехидно перебил Григорий Васильевич.
Бауман кивнул головой:
- Совершенно верно. И последнее - даже особенно верно! Поэтому надо всемерно дать людям возможность разобраться. Я очень надеюсь, что на практической работе многие, по крайней мере из вас, поймут что, увязавшись за Плехановым и Гартовым, рискуют стать совсем отсталыми... чудаками, скажем. Давайте соберемся завтра, экстренно, и обсудим программу ближайших действий, только самых ближайших-на них легче все-таки сговориться. И обсудим кандидатуры, потому что комитет и его аппарат надо немедля же усилить.
- "Рабочими и молодежью"? - съязвил Густылев.
В ответ кивнул не один Бауман. Григорий Васильевич нахмурился: студент, кажется, уже ладится перейти.
- И третий пункт повестки: техника. В частности, мне говорили, у вас даже типографии нет. Но ведь так же дышать нельзя! Необходимо поставить.
- Негде,- досадливо буркнул Густылев.- Об этом сколько раз говорили, нет людей, нет денег, нет помещения.
Студент поколебался и затем сказал, опять скороговоркой - должно быть, такая у него была привычка:
- Собственно, я мог бы предложить свою комнату...
- Свою? - повторил Григорий Васильевич и посмотрел на студента щурясь. Посмотрел по-новому как-то и, кажется, только теперь заметил, что студент- невысокий, чахлый, со впалой грудью, редкой бородкой: наверно, чахоточный.
Расходились по одному. Последними остались Григорий Васильевич и Густылев. Они хотели поговорить с доктором и разъяснить ему, какую огромную он делает ошибку, разрывая с ними накануне революции, которая не замедлит оценить-и высоко оценить!-всякую жертву, принесенную ей в свое время.
Но слово "жертва"-зловещее-сразу же разожгло еще пуще в груди доктора все терзавшие его страхи.
Арест стал казаться неотвратимым. И, во всяком случае, спать по ночам спокойно он уже больше не сможет. Не сможет, потому что каждую секунду придется ждать: вот-вот позвонят с обоих ходов квартиры-парадного и черного-сразу (они всегда так звонят), ввалятся, гремя шпорами и палашами (истине вопреки, ему представлялось, что у жандармов огромные палаши), и заберут его в крепость. В каземат. В равелин. В бастион. Как это там у них называется?
Фохт наотрез отказался поэтому вникать в доказательства, которые приводили ему Григорий Васильевич с Густылевым. "Жертва"! Это не слово для порядочного дантиста. С революцией или нет-он всегда будет иметь, кому пломбировать зубы: так было с самого сотворения мира. Ученые нашли даже у людей каменного века пломбированные зубы. Надо уметь пломбировать - это довольно, чтобы жить хорошо при каждом режиме. Не надо только соваться в политику. Он был дурак, что полез. Эти два зуба будут ему хорошим уроком. Второй раз он такой ошибки не сделает.
Нет, нет! Он "имеет честь кланяться".
Он отвернулся от Григория Васильевича и Густылева, отошел к столику и демонстративно взялся за гипсовые слепки протезов, всем существом своим показывая, что он только преданный своему делу врач. Обоим комитетчикам пришлось уйти. Григорий Васильевич еще задержался в приемной, Густылев пошел.
- Повозимся мы теперь с Грачом этим!
Григорий Васильевич принял нарочито легкомысленный вид:
- Э, пустяки, обойдется... Надо, конечно, озаботиться, чтобы он не напичкал комитет своими ставленниками и не получил большинства... Вы обратили внимание, как он держится: точно он уже секретарь комитета.
- А как вы этого не допустите? Возражать принципиально против введения рабочих - трудно: на этом они такую разведут по фабрикам демагогию! Но если рабочие эти будут вроде Козубы... У наших ведь, надо признаться, связи с заводами - стоящей связи, разумею - нет.
Он вздохнул опять и в грустном раздумье стал спускаться по лестнице.
Мальчики-газетчики вприпрыжку бежали по улицам. Они кричали, размахивая листками:
- Нап-падение японцев без объявления войны!.. Предательская атака миноносцев!.. Выбыли из фронта броненосцы "Ретвизан", "Цесаревич", "Паллада"...
Война!
В этот день была оттепель. Санки тяжело тащились по расползавшемуся бурому снегу, чиркая по булыжнику мостовой железными полозьями. Бауман ехал с Таганки к Страстной площади; оттуда бульварами надо будет добраться к бактериологу.
Война!
С момента, как она грянула, Грач не сомневался, что революция - вопрос уже ближайших месяцев. В царской России настолько все прогнило насквозь, что выиграть войну царизм не сможет. Но проигранная война - это революционная ситуация. А мы, партийцы, готовы ли к ней?
Нет. В комитете работа не ладится. Хотя отбить руководство у меньшевиков и удалось - у большевиков шесть голосов против четырех,- меньшевики тормозят работу еще злее, чем прежде. Они не дают ни связей, ни денег.
Шрифт, станок достали, но дальше дело не пошло. Почти месяц простояли и станок и шрифт у студента на квартире, на Плющихе. Работу студент отводил то под одним, то под другим предлогом. Он явно трусил. Подыскали другую квартиру, на Таганке, сняли на последние деньги. Но и там неудача. Под квартирой оказался пустой танцевальный зал; когда печатают, такой гром идет по всему дому, что только дурак не спросит: что за машина стучит? Пришлось приостановить и здесь.
Но объявление войны делает совершенно невозможным дальнейший простой. Теперь комитет обязан откликаться на события во весь голос подпольного, большевистского слова.
Поэтому Бауман только что распорядился упаковать типографию и перевезти на квартиру к нему, на Красносельскую. Конечно, неконспиративно, потому что типография должна быть изолирована от всего мира, а его, Баумана, на полчаса нельзя оторвать от сношений с людьми-на заводах, на фабриках, в университете. Оторвать от той, совершенно незаметной, казалось бы, организационной работы (ведь только разговор, только несколько слов зачастую), на которой, однако, возрастает сила партии, а стало быть-сила революции.
Организационная работа. Невидная, кропотливая- от человека к человеку, от кружка к кружку; на единицы как будто счет, и счет на скупые слова. Но когда от каждого слова зреет мысль, и растут гнев и готовность к удару, и каждый, с кем он, Бауман, видится, кому он передает свои мысли и свой гнев и радость предстоящего боя, передает дальше, другому - и мысль, и гнев, и радость,- и другой - третьему, дальше, дальше, все большим и большим широким кругам,- незаметное на явках становится грозным в жизни, шепот вырастает в клич.
Бросить это? Нет! Он это умеет, у него слова доходят, потому что ему не надо их придумывать: он всегда от себя говорит. И знает твердо-твердо, как может знать только человек, работавший с Лениным, со "Стариком", настоящий искровец, большевик,- что говорит он правду.
Это сознание дает силу. Кто говорит с таким сознанием, тому нельзя не поверить. Ему, Бауману, конечно, даже смешно было бы и думать в чем-нибудь сравнивать себя с Лениным. Но ленинская правда, ленинская мысль, ленинские любовь и гнев и у него есть, и потому даже около него, Баумана, вовсе нет равнодушных: или любят, или ненавидят, как Григорий Васильевич, как Густылев.
Они вставляют палки в колеса. Ни денег, ни квартир, ни связей. Ничего. Тем хуже для них, тем позорней для них. Настанет время - их имена будут на черной доске человечества.
Пока типографию приходится брать к себе на квартиру: больше некуда. Нельзя допустить, чтобы она не работала. Риск провала огромен, само собой разумеется. Но если другого выхода нет... Ведь опять нанять особую квартиру - не на что: финансы прикончились,
Придется еще усугубить осторожность, чтобы не привести шпика. И за границу дать знать, чтобы в этот адрес никак не направляли приезжих. Словом, принять меры...
Седьмого февраля распубликован был манифест, предоставлявший в порядке особой, "высочайшей милости" политически неблагонадежным, состоящим под гласным надзором полиции (то есть, попросту говоря, без суда загнанным в разные гиблые уголки империи), возможность заслужить забвение прошлых своих вин добровольным вступлением в ряды действующей на Дальнем Востоке армии. Царь предлагал революционерам мир "на патриотической почве". Об этом беседы шли в кружках. И споры. Кое-где споры эти так обострились (а постарались обострить их меньшевики), что пришлось вопрос поставить на очередном заседании комитета.
Состоялось оно не на квартире Фохта (Фохт так и остался совершенно непримирим), а в мастерской известного художника, и раньше помогавшего деньгами и помещением. Мастерская была просторная, светлая, стены все увешаны картинами.
Заседание вел Грач. Сначала слушали сообщения с мест. В общем, они были радостны: народу в организациях прибавляется; множатся стачки. Правда, из Твери, с Морозовской ситценабивной фабрики, приехавший товарищ рассказывал невеселое-о том, как проиграна была стачка. То же случилось на Тверском машиностроительном. Но, в общем, революционное движение шло на подъем.
- Плохо подготовились тверяки, наверно. Стачка - она вся на выдержке: купца на крик не возьмешь.
- Нельзя сказать, чтоб не подготовлено,-оправдывался тверяк.- И я прямо скажу: можно б еще дальше держаться. Да меньшевики сбили: пора кончать, истощаем, на будущее ничего не останется.
- Научили!-вставил Козуба.-Жить так и надо, чтоб на завтра не оставлять, тогда на всю жизнь хватит.
Тверяк продолжал:
- Ну народ, известно, поголодал - уговорить не столь трудно, кончать-то всего легче.
Козуба собрал лоб в складки:
- Меньшевикам шагу нельзя уступать. Опровергать нужно.
- Опровергнешь!-безнадежно махнул рукой морозовец.- Меньшевики - начетчики.
Густылев ухмыльнулся, довольный.
- С ним сцепишься... По рабочему здравому смыслу кажется вполне очевидно, к стенке прижмешь, а он тебя, как хорек вонючий, таким книжным словом жиганет... что сразу мне крыть нечем. Бес его знает, верно говорит или нет, ежели я книжки той не читал. Ну рот и заткнет. Что ты, дескать, понимаешь, неученый! А я, говорит, видишь ты... как это по-ученому?.. диа... диа...
- Диа-лек-тик,- подсказал поучительно Густылев.
Бауман улыбнулся:
- А ты ему скажи по-ленински: диалектика вовсе не в том, чтобы просовывать хвост, где голова не лезет.
Все рассмеялись дружно, кроме Густылева. На сегодняшнем заседании комитета он был, из меньшевиков, один. Это стало общим правилом с того времени, как большинство в комитете, хоть и небольшое - в два голоса всего,- перешло к ленинцам. Меньшевики посылали на заседания только одного кого-нибудь из своих, для того, чтобы быть в курсе событий. Сами они уже не работали. Ходили слухи, что они образовали свой особый, секретный комитет и организационную работу ведут отдельно.
- Нам книжники и не нужны,- хмурясь, сказал Козуба.-Нам такие нужны, которые дела делают. Верно, Грач?
- Верно в том смысле,- кивнул Грач,- что нам не нужны люди, у которых книги, теория от дела оторвать. А самая книга-теория, наука,-конечно нужна: без теории и практики нет. Учиться надо; вот и Козуба учится. Помнишь, Козуба, как перед первой стачкой почесывался? Сейчас небось не чешешься.
Ласковыми стали серые строгие глаза Козубы:
- Твоя работа, Грач. Твой выученик. Ну и, конечно, как ты говоришь: жизнь учит.
- В том все и дело,- кивнул Бауман.- В том все и дело, что жизнь учит. А учить она может только в нашем, только в ленинском духе, потому что правда жизни только в нашем, только в ленинском ученье. И учит жизнь и будет учить - в действии.
Заговорил молчавший до того времени рабочий Семен. Металлист. С Листовского завода.
- Учит в действии, говоришь?.. А ежели действия нет? У нас, к примеру... Насчет войны меж собой все ропщут...
- Есть о чем роптать.
- До чего бьют! - откликнулся тверяк.- Подумать, и то страшно. Уж под самый Порт-Артур подвалились. Того гляди - возьмут... Вот-то сраму будет!
Козуба сплюнул:
- Не наш срам.
- То есть, как это "не наш"? - нахмурился тверяк, и лицо его стало сразу сухим и строгим.- Ежели нам...
- Нам?.. Пойми, птичья голова: в этой войне царизм бьют!
Подошла запоздавшая Ирина, тоже "комитетская" теперь. Грач провел и споров даже особенных не было: у Густылева духу не хватило возражать против баумановских доводов, так как хотя она молода, очень молода, но испытанная, со стажем, профессиональная революционерка и знает технику.
Ирина прислушалась и попросила слова:
- Действия вы хотите? Вот, в воскресенье большевистская студенческая организация устраивает демонстрацию против войны. Если бы поддержать ее выступлением рабочих...
Козуба посмотрел на листовца, листовец-на Козубу.
- А что?.. Это дело!
- Поднять московских рабочих на демонстрацию против войны? - повторил Бауман, рассчитывая в уме.- Пожалуй, в самом деле толк получится. Кто хочет высказаться, товарищи?
- Воздерживаюсь,- быстро сказал Густылев и поджал губы.
Опять переглянулись листовец с Козубой - металлист с текстильщиком.
- Времени до воскресенья мало. Поспеем ли?
- Должны успеть,- строго сказал Бауман.-
Без достаточной подготовки выступать, конечно, нельзя: лезть в драку без подготовки - последнее дело. Но волокиту заводить тоже не порядок. Надо учиться по-боевому работать. В первую очередь пустим листовку. Текст сегодня же будет, об этом позабочусь. И сейчас же - в работу. В пятницу, не позже, будет отпечатано,-правда, Ирина?.. В тот же день распространим. Собрания по цехам-кружковые, а в субботу-общие. В воскресенье - выйдем. Сейчас в точности распределим, кто, куда и как.
- Воздерживаюсь,- повторил Густылев и встал.
Наглухо, плотно завешены окна. На большом столе - не прибранные еще кассы, верстатки, в железную раму включенный набор, валики, краска. Ирина, стоя на коленях на полу, раскладывала пачками свежеотпечатанные прокламации, подсчитывая:
- На Прохоровку... Железнодорожникам...
Прозвонил звонок. Ирина подняла голову, выждала. Тихо. Ирина сдвинула брови, поперек лба легли жесткие, упрямые складки. Она потянулась к столу, поднимаясь с колен, выдвинула ящик, вытянула из него большой, тяжелый, не по руке, револьвер.
Но звонок прозвонил вторично и, с короткой паузой (как ключ стучит на телеграфе по азбуке Морзе), в третий и четвертый раз: динь-динь, динь. Ирина бросила оружие в ящик:
- Путаники! Позвонить -и то не умеют... Поручиться могу - Густылев.
Она вышла в прихожую, отперла дверь. Густылев, действительно. Не один, впрочем: с ним были Григорий Васильевич и еще третий, незнакомый Ирине, чернобородый.
- Грача нет,-неприветливо сказала Ирина.-Зачем вы неверно звоните? Ведь уловлено - два длинных, два коротких. Другой раз я не отопру. И еще: сюда вообще ходить нужно только в самых крайних случаях. Вы же знаете, что приходится и так работать с нарушением всякой конспирации. А вы еще-целым табуном!
Она говорила на ходу. Трое, войдя, сейчас же пошли через первую, жилую комнату в типографию. Густылев знал квартиру: он уже бывал здесь.
В типографии пришедшие остановились перед разложенными по полу пачками прокламаций.
- Сколько? - спросил Григорий Васильевич и тронул тростью ближайшую кипу.
Ирина ответила с невольной гордостью:
- Две тысячи. И техника какая, полюбуйтесь!.. Я как свою былую кустарщину вспомню, мимеограф свой...
Меньшевики переглянулись неодобрительно, и Григорий Васильевич наклонился, поднял с полу отпечатанный листок:
"РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Еще до начала войны мы, социал-демократы, говорили: война не нужна ни рабочим, ни крестьянам. Война нужна правительственной шайке, которая мечтала о захвате новых земель и хотела народной кровью затушить разгорающееся пламя народного гнева. Наш народ стонет от политического рабства, а его втянули в войну за порабощение новых народов. Наш народ требует перестройки внутренних политических порядков, а его внимание хотят отвлечь громом пушек на другом конце света.
Протестовать против этой преступной и разорительной войны должны все сознательные пролетарии России. Они должны показать, что пролетариат не признает национальной вражды..."
Григорий Васильевич читал, поджимая губы:
"Долой позорную бойню! Пусть этот возглас раздастся из всех грудей. Пусть он пронесется по фабрикам, заводам, как клич революционного гнева!
Долой виновника позорной бойни - царское правительство!
Долой кровавых палачей!
Мы требуем мира и свободы!
Все на демонстрацию 25 мая!
Московский комитет РСДРП".
Пока он читал, Густылев и чернобородый отошли к печке. Густылев открыл дверцу, присел на корточки. Чернобородый сгреб ближайшую пачку с пола и сунул в печку.
Ирина бросилась к нему. Григорий Васильевич ухватил ее крепкой рукой за кисть:
- Не волнуйтесь. Они делают, что должно. Мы отменили демонстрацию.
Густылев торопливо чиркал спички. Они ломались. Ирина пыталась высвободиться, но Григорий Васильевич держал крепко.
- Пу-сти-те! Не смеете!..
Спичка загорелась наконец. Густылев приложил ее к пачке-и тотчас из открытой дверцы широким огненным языком взметнулось пламя. Пальцы Григория Васильевича сжались еще крепче, тисками,-не двинуться. Чернобородый и Густылев охапками подбрасывали в огонь листки.
- Негодяи! Жандармы, и те так не насильничают!
Еще пачка, последняя... Густылев шарил глазами по комнате.
- Чем бы помешать?.. Давид Петрович, будьте добры, передайте вот прутик железный.
Он поворошил пухлою грудой слежавшийся пепел. Опять вспыхнул огонь. Бумага догорала.
Всё.
Григорий Васильевич выпустил Ирину. Она потрясла онемевшей рукой и вдруг, неожиданно, ударила его по лицу:
- Вот!..
Она хотела что-то сказать, но села на табурет и расплакалась.
Григорий Васильевич не сразу пришел в себя. Щека горела. Густылев и чернобородый смотрели на Григория Васильевича с ужасом. Он проговорил наконец, с трудом выдавливая из себя слова:
- Вы... за это... ответите... Я так не оставлю...
Послышались шаги. Густылев поспешно прикрыл печку и встал. Дверь открылась, вошел Бауман. Он взглянул на плачущую Ирину, сбившихся кучкой меньшевиков, и зрачки вспыхнули сразу темным огнем.
- Что здесь такое?
-Они... сожгли...-Ирина говорила с трудом, всхлипывая.-...сожгли все прокламации...
- Сожгли?!
Бауман шагнул вперед. Григорий Васильевич п