/div>
- Вовсе не в Петербурге, а здесь в Царском и притом на гауптвахте!
- Как на гауптвахте? За что? Почему?
- А видите ли, княгинюшка, дело было так. Возвращаюсь я сегодня из Петербурга на трехчасовом поезде, выхожу на платформу и первого кого вижу - Серж.
- Представь себе, какое свинство! - говорит он мне. - Мне до зарезу нужно ехать в Петербург, а поезд только что ушел. Следующий же чуть ли не через два часа. Ведь этакое невезение! Ну, делать нечего, пошли мы с ним в буфет и молча выпили по бутылке Мума. Выходим опять на платформу и видим, на Петербургский путь подают какой-то поезд.
- Voila mon affaire! - говорит Серж и, обращаясь к начальнику станции, запальчиво заявляет:
- Послушайте, господин начальник станции, как же это вы говорите, что ближайший поезд через 45 минут, а это что?
- Это подают императорский поезд, а частным лицам билетов на него не продают.
- Но неужели же нельзя мне устроиться в вагоне для свиты?
- Вот этого не знаю. Обратитесь, капитан, к инспектору императорских поездов, гофмейстеру Копыткину. Вот он стоит в конце платформы, видите того господина в форменном пальто на красной подкладке?
- Отлично, благодарю вас. Пойдем, Котик! - и он потащил меня за рукав.
Мы пошли не торопясь. По пути Серж принялся закуривать папиросу, она долго не зажигалась. Наконец, мы добрались до гофмейстера.
Я знал последнего за большого сноба, а потому пришел в ужас, когда увидел небрежно козырнувшего ему Сержа и услышал следующий диалог:
- Скажите, пожалуйста, вы - господин Подковкин?
Гофмейстера передернуло и, свирепо взглянув на Сержа, он сухо ответил:
- Я гофмейстер Копыткин. Что вам угодно?
- Ах, ради Бога, простите! Но не разрешите ли вы мне доехать до Петербурга в этом поезде?
- Не могу-с! В императорском поезде частные лица не ездят.
- Да какой же я частный человек! Вы же видите, что я капитан N-ского полка, господин Кобылкин?!
Тут терпение гофмейстера Копыткина лопнуло. Свирепо сверкнув глазами, он круто повернулся и быстрыми шагами направился в павильон, где и принялся звонить по телефону царскосельскому коменданту. И вот, в результате, Серж очутился на гауптвахте.
- Не правда ли, хорошенькая история? - обратилась ко мне княгиня, нервно покусывая губы.
Переживая мысленно сцену с гофмейстером Копыткиным и всячески сдерживая душивший меня смех, я сжал плотно зубы, не будучи в силах ей серьезно ответить. Эта невольная пауза длилась настолько долго, что моя встревоженная посетительница, вскинув лорнет, не без удивления на меня покосилась. Наконец, я приобрел способность говорить:
- Видите ли, княгиня, я плохо улавливаю ваши намерения. Вся ваша история, конечно, очень грустная, но я не вижу, чем бы я мог тут помочь?
- Я не сказала вам главного. Дело в том, что все эти истории с мужем, а их было немало, мне решительно надоели, тем более что причина его неожиданной перемены ко мне особенно оскорбительна. Мне прямо не говорят, но из намеков и слухов я знаю, что князь увлекся какой-то недостойной особой и потерял голову. И я решила разойтись с ним. В этих условиях, казалось бы, мне должно было бы быть безразличным имя его предмета страсти. Но сознаюсь вам откровенно, что не успокоюсь до тех пор, пока оно не станет мне известно. Для ускорения дела я решила обратиться за вашей помощью.
Я, конечно, отказал моей посетительнице в ее просьбе, вежливо указав, что сыскная полиция разыскивает лишь уголовных преступников и отнюдь не занимается ни бракоразводными, ни матримониальными делами.
Если память моя и сохранила до сих пор образ красивой княгини, то по совести скажу, что причиной тому забавная сцена с гофмейстером Копыткиным.
В памяти некоторых сотрудников Петербургской сыскной полиции долго жил рассказ, наделавший в свое время немало шума в столице. Подробности дела, о котором я хочу рассказать, мне знакомы по данным полицейского архива. Оно заключалось в следующем.
В девяностых годах прошлого столетия столица, жившая жизнью несравненно более мирной, чем в первое десятилетие нашего века, была потрясена сенсационным убийством, происшедшим на Васильевском острове в конце Среднего проспекта. На чердаке одного из домов был обнаружен труп изнасилованной девочки лет 14-ти. Ребенок был задушен, и труп его валялся среди беспорядка, не оставляющего сомнений в совершенном над жертвой гнусном акте.
Забила тревогу печать, взволновалось общественное мнение, но полиция, поставленная на ноги, тщетно билась в поисках злодеев.
Прошел месяц, другой, третий, наконец, полгода, и дело было прекращено за необнаружением виновного.
Вот тут-то и начинается "нечто", относимое мною к области чудесного. Я говорил уже, что население столицы было потрясено этим убийством. Потрясен был и художник Б. Драматические описания этого преступления, месяца два появлявшиеся беспрерывно во всех газетах, повлияли на его художественное воображение, и он написал картину на соответствующий сюжет. Картина вышла блестящей, удостоилась академической премии и была затем выставлена у Дациаро.
Она привлекала толпы людей своей экспрессией. На ней был в точности воспроизведен чердак - место убийства; и точный портрет задушенной и распростертой девочки. На втором плане картины, в темных тонах, виднелся зловещий силуэт поспешно удаляющегося убийцы, только что свершившего свое гнусное дело.
Ладонью правой руки он раскрывал чердачную дверь, полуобернувшись на свою жертву. Это был отвратительный горбун; особенно поражало выражение его уродливого и отталкивающего лица; огромный рот, клинообразная рыжая борода, маленькие злые глазки, оттопыренные уши.
Картина эта у Дациаро появилась месяцев через шесть со дня самого убийства. И вот однажды среди толпы, глазеющей на нее, раздался крик, и какой-то мужчина, упав ничком на землю, забился в судорогах. Подошедшие к нему на помощь были удивлены его разительным сходством с героем картины - тот же отвратительный горбун!
Он был перенесен в ближайшую аптеку, где, придя в себя, пожелал сам быть доставленным в полицию. Здесь, в величайшем волнении, объятый мистическим ужасом, он сознался в своем преступлении и объяснил тот преступный импульс, который толкнул его на преступление.
- С того самого дня, - говорил он, - образ задушенной девочки меня неотступно преследовал, я день и ночь слышал ее душераздирающие крики. Совершенно неожиданно подошел я к толпе у Адмиралтейства и глазам не поверил: на картине я увидел не только мою жертву, не только тот же чердак со всеми малейшими подробностями, но и самого себя! Как могло это случиться, кто мог зарисовать меняв эту страшную минуту - ума не приложу!
Это какое-то наваждение, это какая-то чертовщина...
Тогдашний начальник Петербургской сыскной полиции Чулицкий плохо, очевидно, верил в чудеса и не без основания решил арестовать художника Б., резонно подозревая его если не в соучастии, то, по крайней мере, в укрывательстве и недоносительстве.
Арестовать, однако, его немедленно не удалось, так как Б. находился в то время в Италии, где, очевидно, набирался художественных впечатлений. Он вернулся оттуда примерно через месяц.
За это время Чулицкий тщетно пытался проникнуть в тайну преступления.
Он не мог выбраться из заколдованного круга логических противоречий. И в самом деле: трудно было сомневаться в признании горбуна, добровольно им сделанном, да и приключившийся с ним припадок при виде картины был засвидетельствован и прохожими, и аптекарем. Из этого следовало, что художник Б. был неведом горбуну. С другой стороны, художник Б. не мог не знать горбуна, раз горбун был им запечатлен и именно в той обстановке и за тем преступлением, в котором он сам сознался. Предположить же, что горбун добровольно согласился позировать художнику для подобной картины - трудно, так как горбун тщательно скрывал свое преступление и не рискнул бы играть с огнем, не столько из логических соображений, сколько по безотчетному чувству страха.
Наконец, тайна разъяснилась.
Во время заграничного пребывания Б. о художнике были наведены самые точные и подробные справки, оказавшиеся для него вполне благоприятными; тем не менее он был арестован по приезде.
Узнав об обвинении, ему предъявленном, он рассказал следующее:
- Как и многие другие, я был захвачен рассказами о сенсационном убийстве и решил на этот сюжет нарисовать картину. Я немедленно отправился на место происшествия и сделал подробные наброски чердака. Тело ее я видел и зарисовал в покойницкой.
Стараясь в воображении своем воспроизвести всю картину злодеяния, я навел точнейшие справки о том, в каком положении было найдено тело. Все это я нарисовал. Мне недоставало главного действующего лица, т. е. поспешно скрывающегося убийцы. Воображение мое рисовало его почему-то физически отвратительным, чем-то вроде Квазимодо. Я имел обыкновение бродить по своему Васильевскому острову, где не раз по трактирам Галерной гавани отыскивал себе подходящих натурщиц и натурщиков. Лелея мысль подыскать Квазимодо, я зашел на угол 20-й Линии в трактир. И вдруг, на мое счастье, входит человек, удивительно отвечающий на образ, намечавшийся в моем воображении.
Он заказал себе пару чая и уселся невдалеке от меня. Я вынул блокнот и осторожно принялся его зарисовывать: но он торопился и, напившись чаю, быстро ушел. Я спросил у трактирщика, кто он такой и где проживает. Трактирщик этого не знал, но заявил, что человек этот бывает каждый день приблизительно в то же время. Я этим воспользовался и сеансов в пять нарисовал его точный портрет.
- Я бесконечно удивлен странным совпадением, - закончил художник, - но это так!
Полицией был опрошен трактирщик, в точности подтвердивший слова художника, и Б. немедленно был отпущен.
Горбун был присужден к 20-ти годам каторги.
Как- то в служебные часы я обходил мою канцелярию, как вдруг раскрылась входная дверь и в управление ввалилась целая гурьба народа: двое мне неизвестных - один небольшого роста человек лет 30-ти, другой - сущий великан, за ними следовали три моих агента. Лицо великана мне показалось знакомым (где бы я мог видеть эту физиономию?). Маленький человек, по виду мелкий торговец, визжал тенорком: "Нет, врешь, не отвертишься, я покажу тебе, как честный народ обманывать".
- Кто вы и что вы орете? - спросил я его.
- Кто я - это все едино, - отвечал он. - А видеть мне надо начальника.
- Я начальник и есть, говорите, в чем дело.
Он почтительно снял фуражку и порывисто заговорил.
Я сел, предвидя долгие объяснения.
- Я из города Осы, Пермской губернии; купеческого звания, у покойного родителя лесопильный завод по Каме был; я же коммерцией не занимаюсь и живу на свои капиталы. С неделю тому назад приехал в Москву погулять, а сейчас шел по Гнездиковскому переулку и нос к носу столкнулся с этим мошенником. Как прозывает он нынче себя, не знаю, а только явился этот жулик месяца два назад к нам в Осу, назвался Шаляпиным, дал концерт и обчекрыжил всю честную публику, а так как я человек культурный и понимаю, что от таких выходок может произойти немалое зло, то я и прошу вас, господин начальник, посадить его под замок за его выходки.
Так вот кого напоминал мне великан!
Я внимательно поглядел на него, и в самом деле сходство с Шаляпиным было разительное. Предвидя немало забавного, я прошел к себе в кабинет, позвав их обоих за собою, и, усевшись поудобнее, предложил подробно рассказать, как было дело. Купчик откашлялся и начал:
- Как я изволил вам говорить, коммерцией не занимаюсь и живу в Осе духовной жизнью. Состою сотрудником местной газеты "Осинский листок", пописываю в ней иной раз занятные статейки.
Страсть люблю музыку, иконопись, архитектуру, вообще профессии.
Жизнь в нашем городке самая что ни на есть серенькая, культурности никакой: сидят на завалинках да сплетничают, лущат семечки да шляются без толку в городском садишке. Есть у нас, между прочим, в городишке и наспех выстроенный дощатый театр, да только в нем мало пользы. Труппа любительская, плохенькая, а что насчет музыки, то какие уж концерты: почтмейстерша на рояле трынкает, казначейша утробным голосом ревет, и приставша разные стихотворения читает, да и та пришепетывает, словом, декаданс!
И вот месяца два тому назад в редакцию нашей газеты вваливается некий человек, называет себя антрепренером Шкловским и заявляет: "Хочу почтенную публику Осы осчастливить и сделать ей сурприз, да такой, какого она и отродясь не видывала.
Наш знаменитейший певец, краса Европы и Америки, отправляясь в кругосветное турне по Сибири, наш бесценный Федор Иванович Шаляпин дал мне, его антрепренеру, согласие на устройство одного концерта и в Осе. Конечно, наша "национальная гордость" наплевала бы на столь ничтожный городишко, но, проезжая в Сибирь, по Каме до Перми, решила не пренебрегать и Осой, благо последняя по пути. Короче говоря, великий Шаляпин будет здесь через неделю, цены, конечно, бенефисные, пропоет часика два-три и айда дальше".
Нечего говорить, что редакция наша, как культурный центр, с восторгом встретила эту весть и протрубила о ней на газетных столбцах. Шкловский расклеил по городу саженные афишы, засел в кассу и в один день распродал все билеты на тысячу с лишним целковых. Не передать вам словами о столпотворении, начавшемся в городе. Разговоры только, конечно, о Шаляпине. Ко мне, как к знатоку музыки, пристают с расспросами, - что, мол, и как поет Шаляпин - зычнее ли губернского соборного дьякона, отца Варнавы, али нет? Некоторые жители, знающие светское обращение, предлагали попробовать раздобыть архиерейскую карету для встречи знаменитости. Да и я, сознаюсь откровенно, дня за три до концерта, часами заводил граммофон, стараясь в точности раскусить пение Шаляпина.
Концерт был назначен в 8 час. вечера, но уже с 7-ми театр был битком набит. В первых рядах господин исправник с супругою на казенных местах, городской голова, именитое купечество. Дальше народ попроще, в ложах купеческие семьи, иные с грудными младенцами и прислугой; на галерке, известное дело, пролетариат.
Скажу по совести - в день концерта волновался я немало. Мне, как представителю печати, хотелось лично побеседовать с великим певцом и о нашей беседе напечатать в газете. Шкловский любезно обещал устроить это свидание перед концертом, но заявил мне, что это дело нелегкое, что Федор Иванович не любит бесед с посторонними, и тут же перехватил у меня 25 рублей для подкупа антуража знаменитости. В половине восьмого задним ходом пробрался я в театр к Шкловскому. "Ну что?" - спрашиваю. Он отвечает: "Изъявил согласие, но только обождите немного, сейчас евонная камер-юнгфрау массирует его глотку перед выходом". - "Вот что! - говорю. - Ладно!"
Ровно в 8 часов Шкловский на цыпочках подошел к двери уборной, почтительно постучал, просунул голову в дверь и затем поманил меня пальцем. Сердце забилось, пальцы похолодели, сжалось горло, но, пересилив себя, я вошел в уборную. "Блоха, ха ха-ха!" - раздался громоподобный голос, и я узрел Федора Ивановича (будь ему неладно!), развалившегося в кресле. Я растерянно пролепетал: "Я, конечно, понимаю, Федор Иванович, что насчет блохи это вы из вашего гениального репертуара, но если бы это вы и про меня сказали, то что ж, в сравнении с вами я и есть блоха, насекомое". Мошеннику моя кротость, видимо, понравилась.
"Садитесь, - пробасил он. - Я революционер, и для меня все люди едины. Мне наплевать, что с королями, что с горчишниками разговаривать".
- Я, Федор Иванович, корреспондент местной газеты. Хотелось бы дать статейку с вашим жизнеописанием. Может быть, снизойдете, поделитесь, так сказать, мемуарами-с.
А он:
- Что ж, извольте! В детстве учился грамоте на медные деньги, вырос и кули таскал на барже, лакал казенку, после пел в архиерейском хоре, да так, что свечи в паникадилах гасли, ну а там и пошло, и пошло... Сначала Мамонтов помог, затем отличался у Зимина, потом императорские театры, ну а теперь всё передо мной пляшет и гнется. Итальянский король меня обожает, да и народ ихний мне цену знает, между прочим, в свое время итальянцы думали меня сковырнуть, выступал я в ихнем театре; в день спектакля явился ко мне их главный хлопальщик, так и так говорит, гоните тыщу лир, а не то мои молодцы освищут вас по первое число. Пошел вон, такой-эдакий, говорю, да и спустил с лестницы, и что бы вы думали? Не освистали, шалишь, брат, успех агромадный стяжал, так-то!
- А каких композиторов, Федор Иванович, предпочитаете?
- Гм!... всяких... разных, и русских, и немецких!
- Ну, а все-таки, например?
- Да как вам сказать: Чайковского, Моцарта, Рубинштейна, Сальери, Циммермана, Вольф-Израиля.
- А ваше любимое музыкальное произведение, позвольте вас спросить.
- Крейцерова соната Толстого, - ответил, не мигнув, мошенник.
- Изволите шутить, Федор Иванович.
- Однако пора кончить нашу беседу, - заявил мнимый Шаляпин, - мне необходимо поупражняться, - и он заревел гамму.
Оглушенный, но счастливый, вышел я в коридор.
Прошло пятнадцать минут, полчаса, но концерт не начинался.
Публика ерзала от нетерпения. Из уважения к великому таланту хлопать не смели. Жара стояла адовая, дыхание толпы, усугубленное несколькими десятками керосиновых ламп, отравляло воздух Пот со всех катился градом, но публика терпеливо ждала. В начале десятого Шкловский вышел на сцену, заявил, что сейчас произойдет событие, что почтенная публика услышит лучшего певца мира, просил соблюдать полнейшую тишину, дабы не спугнуть певца "хрупкой музы", как он выразился, и, поклонившись, исчез. Прошло еще томительных минут пятнадцать. Тайное нетерпение публики дошло до крайности. Наконец, вышел какой-то всклокоченный человек во фраке, положил ноты на рояль и в почтительном ожидании остановился у стула. Толпа было захлопала, приняв его за Шаляпина, но человек судорожно замахал рукой и выразительно прижал палец к губам. Снова все замерло. Вдруг в глубокой тишине раздались три громких удара колокола и из-за кулис полетели цветы, брошенные, очевидно, Шкловским, и медленно, не торопясь, величаво вышел на сцену "Шаляпин". Что тут поднялось - трудно описать! Публика заревела, занеистовствовала, раздались пискливые бабьи голоса, захныкали дети, одним словом, столпотворение вавилонское. "Шаляпин" подошел к рампе, остановился, милостиво улыбнулся, кивнул направо и налево и, сделав строгую морду, окаменел. Мгновенно толпа смолкла. "Шаляпин" минуты три постоял в полной тишине, затем, скосив глаз вправо, рявкнул: "Не кашляй, борода"; потом поглядев влево, сердито шикнул и, повернувшись к аккомпаниатору, сказал: "Начинайте, генерал!"
Лохматый ударил во клавишам, и "Шаляпин", состроив невероятную рожу, запел: "На земле весь род людской". Конечно, господин начальник, музыку я очень люблю и кое-что в ней понимаю, но Бог его знает, что тут приключилось со мной - не разобрал подделки. Не скажу, конечно, чтобы и тогда мне пение его очень понравилось, а только действительно голос здоровенный, не человек, а пушка, куда нашему дьякону Варнаве! К тому же и нахальство свое берет, а держался мошенник как сущая знаменитость.
Не только публика рядовая, но и я сам оторопел, когда "Шаляпин" пропел про блоху и при тех самых словах, где говорится, что самому королю и королеве от блох не стало мочи и житья, этот мошенник скорчил не только пренахальную морду, но и, злобно прогнусавив: "Ага!", либерально ткнул перстом в самого господина исправника. Публика осталась от концерта, конечно, в восторге, а Шаляпин со Шкловским и аккомпаниатором поделили выручку и в ту же ночь с пароходом уехали. Я бы, пожалуй, и по сей день не узнал бы правды, да случилось так, что кто-то у нас через несколько дней в столичной газете прочел отчет о выступлении Шаляпина в Павловском вокзале, как раз тот день, что и у нас в Осе. Слух быстро разнесся, и народ стал осаждать нашу редакцию. Ну, и натерпелся я ругани и насмешек за свои статьи и рекламы, даже вспомнить страшно. Не оставьте без внимания, господин начальник, мое заявление и упрячьте мазурика куда следует.
Великан, много раз пытавшийся вставить свое слово и перебить велеречивого рассказчика, но сдерживаемый мною, наконец, словно сорвался с цепи, быстро, быстро, с сильным немецким акцентом заговорил:
- Доннерветэр! Это шорт знайт што такой! Этот шеловек сумасшедший.
Эр ист феррикт! Их бин Вильгельм Фукс, я представитель фирмы Ферейн и Ко и фсего неделя фернулся от Берлин.
Фот мои бумаги, фот майн пасс, фот виз!
Я осмотрел его документы, позвонил Ферейну, которого знал лично, и с большими извинениями отпустил Фукса.
- Что вы на это скажете, г-н репортер? - строго обратился я к осинскому обывателю.
Тот только беспомощно развел руками.
В погоне за голубой кровью
- Не извольте серчать на меня, ваше превосходительство, за то, что я, так сказать, отнимаю от вас время, но московское жулье так меня обчекрыжило, что я не могу безмолвно пройтить мимо этого факта, опять же всякие расходы по моему делу я приму на себя, так как при наших капиталах это нам наплевать.
С такой фразой обратился ко мне еще совсем молодой человек, лет двадцати, краснощекий, пышущий здоровьем, крайне пестро и вычурно одетый.
- Послушайте, дорогой мой, здесь вам не лавочка, и денег мы с клиентов не берем. Вы находитесь в правительственном учреждении и не забывайте этого. Ну, а теперь говорите, что вам угодно?
Мой проситель конфузливо откашлялся в руку, помялся и начал:
"Я сам из Елабуги буду, всего две недели в Москве. В этой провинции я родился и вырос. Родитель мой занимался лесным промыслом и слыл первым богачом в городе. С детства к наукам склонностей у меня не было; так что на третьем классе гимназии я и прикончил свое образование. Было мне осемьнадцать лет, когда родители мои сошли в таинственную сень, короче говоря, померли.
Погоревал я, а затем и успокоился: что ж, пожили в свое удовольствие, пора и честь знать! Остался я после них единственным наследником. Пять каменных домов в Елабуге, стотысячный капитал в банке, да векселей чужих тысяч на пятьдесят. Одним словом, майорат. Побесился годик, другой, да и прискучила мне моя Елабуга. Куда ни взглянешь - серость одна и людей настоящих нет.
Опять же начитался я разных знаменитых романови захотел я построить свою жизнь по-благородному. "Нет, - сказал я себе, - покрутил Николай Синюхин, и будет. Пора за ум взяться и династию Синюхиных на прочный фундамент поставить". Ну, одним словом, задумал жениться. Конечно, для меня, как для первого жениха Елабуги, отказа ни от кого последовать не могло. Да какая невеста у нас? Так - фрикадельки, а я задумал облагородить свой род да породниться с белой костью да голубой кровью.
Поделился я моими мечтаниями с бывшим старшим приказчиком Родителя, этаким степенным человеком. Выслушал он меня да и говорит:
- Ой, Коленька, мудреное задумали. Конечно, при ваших капиталах все нипочем, а только мой вам совет, если желаете в жены взять какую-нибудь графиню или княгиню, то не иначе найдете, как в столицах. Недаром сказывают люди, что в Москве да в Питере за деньги все достать можно. Авось на ваше счастье и окажется там какая-нибудь завалящая графиня, что не побрезгует вами и позарится на ваши капиталы.
Подумал я с месяц, подумал с другой, да и решил двинуться в Москву-матушку, в поиске счастья. "Что же, - говорил я себе, - ежели и съезжу зря, то все же взгляну на столичное просвещение, да и себя людям покажу. Ведь я отродясь, можно сказать, из Елабуги не выезжал. Раз только в детстве с отцом по Каме в Оханск съездил".
Итак, не долго думая, отслужил я 1 июня молебен, угостил духовенство и друзей-приятелей обильной закуской и 3-го числа решил выезжать на пароходе на Казань-Нижний, а оттуда по чугунке в Москву. Тут же за молебном шепнул я приятелю, что следует, мол, 3-го числа собраться на пристани да и проводить меня в путь-дорогу, да, пожалуй, и икону поднести, и даже на этот случай отпустил ему сто целковых. Ну, и действительно, проводили меня высокоторжественно, поднесли икону, и один отставной артист сказал даже чувствительное слово: земной шар и мы с ним глубоко потрясены временной утратой нашего дорогого Николая Ивановича, но подует сирокко, и он вернется к нам и, быть может, не один, а с великолепным бутоном, увенчанным девяти главой короной.
Это напутствие, ваше превосходительство, мне так понравилось, что я прослезился и с той поры помню его наизусть".
- Послушайте, все это прекрасно, но я дорожу своим временем и не могувыслушивать все эти, быть может, ненужные подробности. Нельзя ли покороче?
- Никак невозможно, ваше превосходительство, иначе вам дело будет неясно. А раз вы так торопитесь, то позвольте мне занести вам мою тетрадь. В ней я во всех подробностях описал мое путешествие и все, что со мной приключилось. Прочтите, пожалуйста, на свободе. Оно и лучше будет, а то на словах, да второпях, могу забыть и не досказать нужного.
- Ну, что ж, валяйте, заносите тетрадь сегодня же, а денька через три приходите за ответом, и что могу - сделаю, а сейчас, извините, я очень тороплюсь.
Синюхин поблагодарил, откланялся и исчез.
Предчувствуя нечто забавное, я с любопытством раскрыл толстую тетрадь, решив на сон грядущий позабавить себя этим курьезным писанием. Само заглавие говорило за себя: "Путевые заметки Н. И. Синюхина с борта судна "Петербург".
4 июня 19** г.
Ну, и трещит же башка! Будь она проклята. Точно кто-то карамболит в мозгах. Ну, и выдался же вчера денек! Не денек, а какое-то столпотворение вавилонское. Но расскажу все кряду.
В 11 ч. 42 м. утра мы отчалили от пристани. Я стоял на корме и махал в воздухе платочком товарищам на прощанье. Наше судно двигалось по Каме со скоростью многих узлов. Елабужская пристань все удалялась и удалялась и, наконец, скрылась по причине выпуклости земли. Я обвел духовным взором пароход. Что и говорить - зрелище! Не то что дом, а целый дворец, покорный воле капитана: хочет - дернет вправо, хочет - влево. Судно это необыкновенное.
Еще в 1905 г. разбойник Лбов с шайкой где-то под Пермью остановил и ограбил его, перестреляв команду. Ну, да слава Те Господи, меня тогда там не было. Я обошел кругом палубу - чистота, простор, все удобства для господ пассажиров. Народу ехало порядочно. И вдруг на одной из скамеечек я заметил священника. Подошел ближе, а тот оказался вовсе не священник, а архиерей: не наперстный крест висел на его груди, а панагия.
Вот так штука! Я справился в буфете у лакея, кто этот владыка.
Мне ответили, что это епископ Пермский и Соликамский Преосвященный Палладий и едет он от самой Перми. Эвона, в какую компанию попал! Помню, раза два к нам в Елабугу приезжал викарный епископ, так что с народом делалось: люди впрягались в его карету, при проезде его на улицах останавливались, крестились, чуть не земные поклоны клали. А тут не викарный, а сам епархиальный владыка, и ничего, хоть бы что. Захочу и подойду: так мол и так, скажите, пожалуйста, который теперича час? И ответит, непременно ответит. Одним словом, культура.
На носу стали толпиться пассажиры. Подошел и я. Все глядят вниз, в третий класс, а там какой-то мальчишка, усевшись на канатах, бренчит на балалайках и поет песнь про Государственную Думу да про Пуришкевича. Народ стал бросать ему медяки да гривенники, я же вынул серебряный рубль, повертел его эдак в пальцах, чтобы все хорошенько видели, да и бросил мальчонке.
Люди поглядели на меня с уважением - вот, мол, капиталист.
Ну, и пущай!
Побродил я эдак с часок по пароходу, да и захотел подняться наверх к капитану. Он здесь начальник и хозяин, и познакомиться следовает. Поднялся к нему. Подхожу и вежливо спрашиваю: "По какой, мол, параллели теперича плывем?" А он как заорут: "Проваливайте, проваливайте отсюда! Не знаете разве, что посторонним на рубку вход воспрещен". - "Позвольте", - говорю... "Ничего не позволю, убирайтесь!" И, нажав на что-то ногой, он оглушительно засвистел. От неожиданности я чуть живой скатился вниз.
Ну и собака! Одним словом, необразованный. После эдакого эксперимента я уселся на носу в плетеное кресло и взгрустнул. В
Другом кресле, недалеко от меня сидел какой-то важный бритый господин, еще молодой, годов тридцати. Посмотрел он на меня, посмотрел, да и спрашивает: откуда и куда, мол, еду. Я ответил.
"А по какой надобности в Москву?" - спросил он у меня. Я рассказал, что желаю повидать свет, обзавестись благородными знакомствами и прочее все как есть. Он выслушал и говорит:
- Это вы очень умно придумали. Что вам мариноваться в Елабуге. Повезет, и найдете свое счастье. А что вы везучий, так это я сразу вижу.
- Это почему же, позвольте вас спросить?
- Да как же, и тридцати верст от дома не отъехали, а этакое знакомство приобрели.
- Что-то не возьму в толк, мусье.
- Да как же, знаете ли, с кем вы разговариваете? (И он ткнул себя пальцем в грудь.)
- Не могу знать.
- Я граф Строганов, пермский помещик, владелец обширных камских лесов. Чай, слышали в Елабуге мою фамилию?
Я так и привскочил.
- Еще бы не слыхать, ваше сиятельство. Ваша фамилия древняя и знаменитая.
- То-то и оно. Если хотите, я займусь вами и во время дороги обучу тому, как обращаются благородные люди друг с другом.
- Сделайте милость! Век буду благодарить.
- Вот и отлично. Мы сразу же начнем. Запомните, молодой человек, что когда благородные люди знакомятся друг с другом, то младший всячески должен стараться разуважить старшего. Ну, там, угостить его сигарой, завтраком и т. д. Вы не вообразите, что я напрашиваюсь на угощенье. О, нет! Я сыт. Но это я так к примеру говорю.
- Отчего же, господин граф, я с превеликим удовольствием.
Для меня большая честь, к тому же и в утробе сосет. Покушал бы в лучшем виде.
- Вы думаете? - сказал задумчиво граф. - Ну, что ж. Пожалуй, я принимаю ваше угощенье. Но только с одним условием - я сам буду заказывать меню и вина, так как мой желудок не может переварить всякую дрянь. Затек, вот еще что. Чтобы было веселее, пригласите позавтракать с нами двух знаменитых артисток.
Они едут с нами, и я вчера с ними познакомился. Одна из них Вяльцева, ну, а другая, другая... Патти.
У меня так и екнуло сердце.
- Неужто та Вяльцева, что так здорово поет у меня в граммофоне "Гайда, тройка"!
- Она самая, а ее подруга познаменитее будет.
- Не слыхивал.
- Не слыхали о Патти? Да ее каждая собака знает. Хотите биться об заклад на десять рублей, что вон тот старенький офицер, и тот ее имя слыхал. Подите спросите у него.
Хоть мне и не хотелось иттить спрашивать, да уж больно было желательно ударить об заклад и пожать графскую ручку. Мы хлопнули по рукам, и я отправился.
- Извините, пожалуйста, за любопытство, господин офицер Скажите, пожалуйста, слыхали ли вы про артистку Патти?
Он удивленно поглядел на меня и говорит:
Кто же про нее не слышал?
Они хотели еще что-то добавить, да я поскорее раскланялся и отошел. Тоже много вас найдется желающих выпить за чужой счет, какая мне от тебя польза?
Да, - говорю, - господин граф, ваша правда!
То- то и оно, раскошеливайтесь!
Я почтительно подал графу десятирублевый золотой, и он как то нехотя заложил его в жилетный карман.
- Вы здесь посидите, - сказал он мне, - а я пойду справлюсь у дам, желают ли они нового знакомства и завтрака.
Я остался один.
5 июня.
Вчерась граф с актерками высадился под вечер в Казани.
Я не прощался, так как, можно сказать, с ними рассорившись.
Расскажу с подробностями. Долго дожидался я графа. Прошло с полчаса времени, а ни его, ни дамочек не было. Не иначе, кобенятся, подумал я, ну да что, мне наплевать. Не хотят, и не надо. Однако они показались, и граф поманил меня пальцем.
Я подошел. "Вот, позвольте Вас познакомить, - сказал мне граф. - Это - г-жа Вяльцева, а это мадам Патти". - "Очень рады, - говорю. - Много про вас наслышавшись. Обожаю граммофон и часто в Елабуге запузыриваю ваши пластинки, мадам Вяльцева. Очень даже прилично поете, особливо "Гайда, тройка". Она улыбнулась и заметила: "Да это моя любимая песнь". И тут же запела: "Гайда, тройка, снег пушистый, да ночь морозная кругом". - "Она, ей-Богу, она! Ейный голос, те же слова и в голосе те же переборы". Посидели, поговорили о разных умных вещах и в конце концов граф говорит: "Соловья де баснями не кормят, воздух аппетитный, пора и за харчи приняться". - "Что ж, разлюбезное дело", - говорю. И мы отправились в столовую 1-го класса. Граф сам заказал завтрак, и пока половой накрывал, г-жа Вяльцева села за пьянино и спела про какую-то чайку. Очень у нее ладно и чувствительно вышло. Уселись мы за стол. Подали нам огромное блюдо раков. "Что ж вы не едите", - спросил меня граф. "Нет-с, - говорю, - не употребляю этих шутов". - "Как хотите, - говорит, - нам больше останется". Затем приволокли нам миску свежей икры. Затем стерляжью уху, затем сибирских рябчиков, отъевшихся кедровым орехом. Какое-то сладкое, кофе, фрукты, сижу и сам себе не верю. А тут еще подошел владыко, сел за окном на лавочку - камскими видами любуется. А виды первый сорт: направо горизонты, сзади даль, а налево местосложение. Пьем мы рюмку за рюмкой, стакан за стаканом, и так на душе хорошо делается. Господи Ты Боже мой, и куда это я только попал. Кругом мозаика да бронза. Насупротив меня граф Строганов с Патти. Под боком сама Вяльцева вино хлещет. Фу-ты ну-ты, ножки гнуты, гайда тройка, епископ Палладий... Долго просидели мы за столом. Наконец, граф встали и пощли всхрапнуть часочек. Вскоре и Патти удалилась к себе в каюту, д Вяльцева говорит мне: "Хорошо бы выйти на свежий воздух поды, шать". - "Что же, - говорю, - пойдемте". Вышли на палубу обошли кругом раза три пароход, да только чувствую, что от свежего воздуха меня порядком развезло, в голове все ходуном пошло так что и сообразить толком не могу, где нос, а где корма. Замутило меня сильно, я и говорю: "Пройдитесь, мадам, вперед и не оглядывайтесь, а я ужо..." Она действительно послушалась и ушла, я же перегнулся через перила, подумал маленько, да и что грех таить, опоганил матушку-Каму. Выпрямился, вытер слезинку на глазах, повернулся - мать честная, аккурат против меня из окошка каюты сам владыка Палладий смотрит. Мне бы, дураку, шагнуть в сторону, будто не заметил ничего, а не знаю, как случилось, с конфуза ли или со страху, а только руки мои сложились корабликом и что-то потянуло меня к нему - благословите, мол, владыко, а они как посмотрят, да и проговорили сердито:
- Проходите, проходите, скотоподобный человек.
Красный от стыда, кинулся я от них и на носу столкнулся с актерками, и рассказал им все, как было. Вяльцева улыбнулась, а Патти, упав в кресло, загоготала на весь пароход: "Вот так история! Ха-ха, это великолепно, воображаю эту сцену. Владыко из окошечка захотел наслаждаться благорастворением воздухов, а вы явили ему этакое изобилие плодов земных. Ха-ха-ха! Побегу, расскажу графу - вот посмеется!"
И она умчалась.
- Что это подруга ваша ржет как кобыла? - сказал я в сердцах.
- Лишнее она о себе воображает, а приглядеться хорошенько, так ни кожи ни рожи в ней нет...
- Чего вы сердитесь, голубчик? - сказала мне Вяльцева. - Ведь история с вами приключилась действительно смешная. А что касается рожи и кожи, так это вы правильно говорите. Рылом она действительно не вышла.
И долго еще успокаивала она меня и, наконец, приведя в равновесие, пригласила даже к себе в каюту...
Всякий писатель должон авторитет свой соблюдать и учить своих читателей хорошему, а не плохому. Опять же, оберегая подрастающие поколения, которые будут зачитываться моими записками, от всяких венерических соблазнов, я и не буду описывать все то, что произошло у нас в каюте. А жаль, ей-Богу, жаль! Есть о чем порассказать. Показала она мне "гайда тройку", одним словом- оскоромился!
Перейду прямо к утру. Протянул я ей четвертной билет и говорю:
- Позвольте пять рублей сдачи.
А она как швырнет мне деньги прямо в харю:
- Что это, - говорит, - вы никак с ума сошли. Мне, такой знаменитости, и такую сумму? Нет, брат, меньше ста рублей не отделаетесь!...
- Позвольте, - говорю, - странные слова вы говорите, и 25 руб - деньги немалые, а вы, эвона, сто. Взгляните на любую пристань, много мы их проехали, там батраки какие тяжести на спине таскают, а ни один из них, поди, ста рублей за целое лето не выгонит. Вы же одно удовольствие получили, это надо тоже понимать.
А она:
- Вы мне тут зубы не заговаривайте, и если не заплатите, то я вас ошельмую на всю Россию: напою пластинку да и пущу в продажу по дешевке. Зайдете вы там в Елабуге в гости, а хозяева будто невзначай и заведут вам в граммофоне что-нибудь вроде:
Ехал из ярмарки Синюхин купец, Синюхин купец, мошенник, подлец...
А то и почище еще, на то я и артистка.
- Экая ядовитая, - подумал я, - и в самом деле осрамит на весь мир.
Ну и черт с ней, отвалил я ей сто рублев, плюнул и ушел к себе в каюту. Весь день просидел у себя в каюте и только после Казани (где они слезли) я вышел на палубу...
Щадя терпение моих читателей, я опускаю несколько десятков страниц из этого своеобразного дневника и перехожу прямо к записи, датированной 12 июня. Под этим числом следовало:
Ура! Наконец дело налаживается. Целых три дня убил на посещение столицы да на разные справочки по своему делу.
Однако никто толком мне не помог. Сегодня в Лоскутной гостинице, где я стою, познакомился с одним барином, Александром Ивановичем Рыковым. Ну, конечно, разговорились.
Рассказал ему, по какой причине нахожусь в Москве. Они выслушали да и говорят:
- Будьте без сомнениев, я вашу женитьбу обстряпаю.
- А сколько возьмете за вашу услугу? - спрашиваю.
А они:
- Да вы что, голубчик, с ума, что ли, сошли? Я не сваха и, конечно, с вас ни копейки не возьму.
- Как так? - говорю. - С чего вы будете стараться?
- Очень просто, - отвечает, - есть у меня тут в Москве Дальняя родственница, польская графиня Подгурская. Хоть происхождения она и знатного, но за душой у нее ни копейки. Хочу устроить ее судьбу, а вы мне кажетесь человеком подходящим. Не знаю, что из этого выйдет, а попробовать можно. Сегодня же повидаюсь и поговорю с ней.
13 июня.
Кипит работа. Александр Иванович сказал мне, что ихняя графиня желают получить мой портрет и подробное письмецо с моим жизнеописанием. Бегу в фотографию.
14 июня.
Вышел я на портрете ничего себе. Цепь во всю грудь, опять же перстень хорошо приметен. Сажусь за письмо.
Тут в дневнике следовало аккуратно списанное письмо - шедевр синюхинской элоквенции. Пропускаю его, предоставляя воображению моих читателей воспроизвести этот документ.
15 июня.
Ответа нет.
16 июня.
Ответа все еще нет.
17 июня.
Молчит как проклятая, а того не понимает, какой вред моему организму наносит.
18 июня.
Александр Иванович мне передал, что мурло мое пондравилось и графиня ж