"> Отпирая и запирая их дверь своим двойным ключом, я подумал, что подобная двойная жизнь сделалась для меня уже невозможна. Клетка была слишком тесна, воля уж испытана. Но это страшное ничего впереди!.. Я не спал ночь, раздраженный всем, что испытал, и сошел в гостиную за полдень, уже одетый, чтоб идти к Мишелю.
- А сюда родственник ваш не пожалует? - спросила Александра Александровна.
- Я думаю, нет,- отвечал я и откланялся.
Надевая пальто, я видел и слышал, как игривая Сашенька прыгнула с спицами и клубком к недвижимой Любушке и зашептала таинственно. Явственно раздалось только:
- Клубный повар готовил...
С базара, вероятно, были доставлены сведения о вчерашнем ужине; мне хотелось исправить их и дополнить, но это не переменило бы моего расположения духа. Веселость возвращается весельем; где было искать его?.. Я ускорил шаги: если теперь, когда здесь Мишель,- единственный мой человек во всем мире,- я не успею устроить своего будущего, я его никогда, не устрою...
- Слушай,- сказал я, бросаясь у него на диван,- слушай меня и не прерывай! Ты можешь, следовательно должен, помочь мне.
Я рассказал ему все подробно; я заставил его понять мое нравственное страдание. Он слушал не прерывая, только смеялся.
- Ты глуп,- сказал он,- корчит взрослого, а еще мальчишка. Сознайся, что глуп, сделай решительный шаг, и ты человек.
Он не ошибался; я в самом деле был еще очень молод: я искренно, детски оробел пред его упреком. Не краснею при этом воспоминании. Это была минута моего перерождения. Упрек меня поднял; стыд за робость вызвал во мне гордость и заставил работать мой ум.
- Что надо сделать? - спросился.
- Догадайся.
- Я хочу жить, как ты, я на все готов для этого! Ты опытнее - укажи средства.
- Разве у тебя их нет?
- Но разве ты не видишь моего стеснения, моей обстановки, этого глупого города.
Он захохотал.
- Ты меня доведешь до отчаяния! - вскричал я, вскочив с места.- Я сейчас иду, беру свои бумаги из гимназии и бегу куда глаза глядят!
Я был уже у двери.
- Ну, вот и отлично. Видишь, подумал - сам нашел,- сказал он хладнокровно.- Воротись, сядь; поговорим дельно.
Мы стали говорить. Он объяснил мне, что я трачусь в провинции, ломаю свои наклонности, что мне не нужен университет. Он доказал, что я еще никогда серьезно не останавливался на этом убеждении, ни на что определенно не решался, детски откладывая решение куда-то вдаль. Теперь наступила пора. Мы говорили недолго; все смелое, широкое, твердое, плодотворное решается сразу. Мы решили, что я сейчас пойду к своему опекуну (мне дали какого-то чиновника, которого я едва знал в лицо), возьму от него прошение в гимназию,- от него - к директору, и все кончу этим днем или завтра.
- А потом? - невольно сорвалось у меня.
- Если хочешь, поедем со мною в Москву,- отвечал он, глядя на меня проницательно,-- запишем тебя в какую ни есть палату...
- Из гимназистов в писаря?- вскричал я.- Я шутить над собою не позволю! Я жить хочу, а не пресмыкаться!
- У тебя есть средства,- повторил он.- Не горячись и не бросайся из стороны в сторону. Ты, пожалуй, поэт, художник, но веди свои дела аккуратно. Одно другому не мешает. Пусти в ход на всех парах свою поэзию: заставь свою Марью Васильевну переселиться с тобою в Москву и живи покуда. Понял? Ну, не мальчишка ли ты, что тебе это до сих пор на ум не приходило?..
Я бросился ему на шею.
У опекуна все было кончено в полчаса. Я заехал в дом Смутовых - надеть в последний раз гимназический сюртук, обещая себе непременно сжечь его на другой день; мне хотелось ознаменовать какой-нибудь эксцентричностью мое освобождение.
В доме директора первый мне встретился Кармаков. Он был на днях объявлен женихом директорской дочки и особенно глуп. Я был не в духе насмешничать или вспоминать старое, а потому при встрече поздравил и подал ему руку. Он обрадовался.
- Хлопочешь о переэкзаменовке? -затормошился он, впрочем не без важности, как лицо, имеющее силу протекции.
- Не имею надобности. Прихожу отряхнуть прах ног моих от вашей гимназии.
Я не дал ему дальнейших объяснений, кроме того, что уезжаю в Москву с богатым родственником. С директором разговор был еще короче. Меня уволили, бумаги обещали доставить завтра.
- Ты тоже женишься? - спросил Кармаков, провожая меня и не вытерпев.
- И не помышляю, и законных лет не имею, и другим не советую,- отвечал я, захохотав.
- Как же, все говорят...
- Толкуйте, пожалуй, кому есть охота,- сказал я и отправился к Марье Васильевне.
Она была очень печальна и, увидя меня, будто испугалась. Вчерашний вечер, как видно, пришелся ей не по вкусу, но я не спрашивал, а заговорить самой - у нее не хватило смелости. Она спросила только, долго ли еще пробудет здесь Михаил Иванович.
- Он хотел дня два, не больше, но я его задержу, я думаю, еще на день своими сборами,- отвечал я будто нехотя.
- Какими сборами?
- Я вышел из гимназии и еду с ним.
Она помертвела.
- Ты шутишь?
- Нет. Я сейчас от директора и подал прошение.
- Ты шутишь?
Она повторяла это на все лады, умоляла, приказывала перестать обманывать. Она мне надоела. И все это с перерывом то смеха, то поцелуев, то слез; и все это надо было вынести до конца, чтобы договориться до дела, достичь своей цели. Убедив ее наконец, что я не играю комедии, что я точно завтра сожгу свой сюртук, я не знал, куда деваться от отчаянных рыданий. Мишель советовал мне "пустить в ход поэзию",- он не знал этой женщины! С нею можно было действовать только самой резкой прозой, и если уж щадить нервы, то не ее, а свои собственные... Первым словом этой эгоистки было:
- Что же со мною будет?
- А со мною что? - спросил я холодно, право даже из любопытства, как далеко может зайти это тупоумие.
- Ты меня забудешь!
- И сам еще скорее буду забыт. Утешители найдутся!
Женщина с понятием - показала бы мне дверь; Марья Васильевна бросилась мне на шею и клялась в вечной любви.
- Любовь доказывают,- сказал я, освобождаясь от объятий.
- Я доказала.
- Нет. Доказать можно только, следуя за тем, кого любим.
- Ехать за тобой в Москву?
- Да.
- Надолго?
- Навеки.
Она остолбенела.
- Ну вот,- сказал я, выждав минуту и смеясь,- изнаночка и выглянула. Извольте же толком понять: я уезжаю, потому что здесь пропадать мне невозможно; но я зову вас с собою, а вы стали - приустрашились. Спрашивается: кто кого любит, я - вас, или вы - меня?.. Решайте скорее. Дела мне еще много; я не желаю себя расстраивать. Говорите - да или нет,- а там потолкуем или сейчас совсем простимся. Мне некогда.
- Подожди, Христа ради, минутку! - закричала она, бросаясь за мною.
Минутка вышла - битых два часа. Она, конечно, не решилась, но я, если возможно еще больше убедился в необходимости успеха: Марья Васильевна в первый раз сказала огромный итог своего состояния,- этого плода сорокалетней жатвы на полях казенной палаты, казначейства, откупа, рекрутских наборов, ходатайства по делам, роста и закладов, этого золота, собранного в грязи и осужденного воротиться в грязь, если чья-нибудь дельная рука о нем не позаботится. Если бы даже не писарство предстояло мне в Москве, было бы безумно не постараться приобресть этот капитал, было бы граждански нечестно дать ему непроизводительно, бестолково растратиться... Достанься он мне, я сразу оттеснил бы Мишеля на второй план; Мишель должен был еще трудиться, тут было готовое... Кровь прилила у меня к сердцу при этой мысли, у меня захватило дыхание, я побледнел и едва не лишился чувств...
Она бросилась ко мне.
- Оставьте,- сказал я слабым голосом, но овладев собою, чтобы не изменить осторожности, не выдать возмутившего меня чувства.- Оставьте... Вы меня не любите, вам легко со мной расстаться... Наслаждайтесь вашим богатством, а я... Я умру!..
Я был не в силах продолжать, я изнемогал. Я встал, шатаясь, оттолкнул ее; не обращая внимания на ее слезы, я вышел.
Как год тому назад, я скитался по улицам, достиг того же самого бульвара, той же скамейки, упал на нее,- но, старший целым годом, зарыдал как дитя! Трудно доставалась мне моя жизнь. Благо,- желанное, предвкушаемое, заслуженное ценою молодой любви, моя неоспоримая собственность по всем законам логики,- это благо было близко и не давалось в руки! Глупое упрямство женщины становилось мне поперек дороги, и я не умел победить его! И в груди моей вставало отчаяние, а не энергия! Мне было стыдно самого себя. Я холодел при мысли, что скажу Мишелю. А я бы мог сказать ему... Я бы мог завтра, сегодня, сейчас поразить этого избалованного, обленившегося фата, теряющего память и привычки порядочного круга, я бы мог изумить его роскошью, заставить краснеть его медных пятаков и лабазных прибауток, заставить его грызть кулаки от зависти.
Мои руки замерли у меня в волосах. Не раз потом, глядя на игроков, ставивших на карту последнее, я вспоминал эту свою минуту...
Куда я пойду? К Мишелю? Нелепость! я не знаю, что отвечать на его первый и такой натуральный вопрос. К Маръе Васильевне? Она вообразит, что я пришел ей кланяться, потому что в крайности. Одно убежище - у старых дев... я захохотал от отчаяния.
В самом деле, завтра, послезавтра, когда уедет этот блестящий друг, этот искуситель, толкнувший бросить все и обещавший только писарство,- что останется исключенному гимназисту? Писарство здесь на позор целому свету, чердак у полоумных старух да унылый билет, в триста целковых, последний сувенир родителя...
Прежде... Воспоминания неслись предо мной вереницею... Прежде, даже полгода назад, я бы считал себя богачом, я бы довольствовался, я бы надеялся. Теперь я знал, я испытал, я жаждал, я понимал, что могло и должно было быть моим, и борьба была ужасна ввиду такой яркой цели... Меня била лихорадка. Машинально я вспомнил мой прошлогодний голодный день. Теперь я не чувствовал голода. Меня сжигало внутреннее пламя, меня томила страсть, желания, меня охватило какое-то болезненное, но увлекательное раздумье; мечты, фантазии пролетали одна другой пестрее, одна другой прихотливее. Я уже не верил в свое несчастье; какое-то неопределенное ощущение упорно отгоняло эту уверенность; мне было страшно и отвратительно на ней остановиться: мучение делалось физическим...
- Этого не может быть! - сказал я громко и очнулся.
Из этого положения было необходимо скорее вырваться, как-нибудь успокоиться, как-нибудь развлечься... Если мысль становится бессильна, не отдаться ли на произвол инстинкту?
Меня вдруг будто осветило: мне мелькнуло еще одно средство действовать на эту сумасшедшую женщину, измучить ее, как она меня измучила...
Я пошел к Смутовым. Было около шести часов вечера, и хотя уж половина августа, но ясно и тепло, почему обе старые головы торчали в отворенных окнах гостиной. Я подозвал проезжавшего извозчика, велел ему дожидаться у крыльца, и так как меня окликнули в окно, то повел переговоры с улицы.
- Целый день, батюшка, ждали,- сказала Александра Александровна.
- А сейчас пропаду и на ночь,- отвечал я, приподняв фуражку пред другим окном, из которого мне едва ответили поклоном.
- Куда же это?
- Да все туда же.
- Где прошлую-то ночку вы покутили?
- Нет, уж слишком часто будет,- отвечал я равнодушно.- К Мишелю, в гостиницу.
- Опомнись,- прошептала она, перевесившись чрез подоконник,- ведь на тебе мундир...
- А вот я пойду сейчас его сниму да заберу что нужно. Завтра, пожалуйста, не беспокойтесь, ни с чем меня не ждите.
Я вошел в дом, к себе наверх, переменил платье, запер свою комнату на ключ и, проходя в переднюю, остановился. Под окном велись разговоры, объясняла уже Любовь Александровна.
- Сейчас туда едет и не велел себя завтра ждать. - - Вот и извозчик его стоит,- присказала Александра Александровна.
- Мне до крайности надо его видеть,- отвечал голос с улицы, голос Марьи Васильевны,- он вам не говорил?..
- Почему же я знаю, матушка, какие такие крайности. Ну, зайди, да сама его и спрашивай.
Я выскочил на крыльцо и сел на дрожки; это было сделано скорее, нежели Марья Васильевна успела подойти, сторонясь от лошади.
- Постойте...- сказала она.
- Ступай! - сказал я извозчику и, отъезжая, почтительно раскланялся в оба окошка.
Она заторопилась, что-то заговорила, я не слушал. С половины площади я оглянулся: она не вошла к Смутовым, а шла дальше к полю, где была одна дорога - к городскому кладбищу. Солнце садилось. Должно быть, моя возлюбленная была очень расстроена, когда избирала для прогулки такое место, в такую пору... Во мне шевельнулась маленькая надежда...
Комната Мишеля была полна гостей, большею частью ополченцев; играли. Это приходилось как нельзя более кстати: и занятие и недосуг для объяснений. Я тоже пристал к игре и, как всегда, когда бывал раздражен, удачно. Я заметил по глазам Мишеля, что он удивлялся моей решительности и равнодушию, и с этой минуты игра сделалась для меня битвой за мое достоинство. Мне почти хотелось проиграть, чтоб показать, как принимают это порядочные люди. Это случилось на большом куше; я отвечал тем, что хладнокровно его три раза удвоил и наконец выиграл. Не знаю, что стал бы я делать, если б проиграл: у меня не было и четверти суммы для уплаты, но эта удача послужила мне уроком на всю жизнь: ни перед чем не задумываться.
Был день, когда мы стали считаться; Мишель совсем дремал, я был бодр, хоть начинать сызнова. Следовало, однако, немного уснуть, чтобы приличнее отправиться за получением моих бумаг. Я и уснул, но по ошибке до вечерень, и, когда пришел в канцелярию директора, мне сказали, что бумаги уж отосланы ко мне на квартиру. Это была любезность Кармакова. Он опять выбежал ко мне. Он был ужасно похож на щенка, которого заперли и не выпускают, побрякивал цепочкой Гименея и метался до жалости.
- У вас там вчера, говорят, было море по колено? - спросил он.
Я захохотал ему в нос. За бумагами я, конечно, не пошел. Они могли спокойно лежать у Смутовых; старые девы могли сколько угодно недоумевать и составлять предположений над запечатанным конвертом. Я зашел в магазин взять сигар и шампанского, разбудил, возвратись в гостиницу, все еще спавшего Мишеля; пообедали вдвоем, отпраздновали мой выпуск, а к сумеркам опять собрались офицеры и ополченцы и повторилось вчерашнее.
Между ополченцами был юный Бревнов; этот детина, от красной рубахи и бесконечных сапожищ, казался еще толще и длиннее, чем прежде. Но нравом он был кроток по-прежнему. Исполнив плач по папеньке, приведя в порядок дела, он позволил себе исполнить и свое заветное желание - послужить за веру, царя и отечество. Для этого он вступил в N-ское ополчение, где скоро из товарищей его не обманывал и не дурачил только тот, кто не хотел. Он не обижался, потому что очень добросовестно сознавал свою оплошность и богобоязненно не питал ни на кого зла. Он проигрывался наивнейшим образом, не смысля аза в игре и не находя в ней даже удовольствия, расплачивался с улыбкой и продолжал, потому что ему говорили, что надо продолжать. Накануне Бревнов хотя раскланялся со мной, как знакомый, но поглядывал на меня с недоумением и не заговаривал. В этот, второй, вечер мы встретились с ним в пустой комнате, куда я ушел от играющих, чтобы покойнее напиться чаю. Бренов сообразил, что если от игры мог уйти кто-нибудь, то может уйти и он, и появился осторожно. Я сидел на открытом окне, положив ноги на единственный стул, бывший в комнате. Бревнов оглядывался.
- Милости просим,- сказал я, уступая ему стул, и предложил портсигар.
- Что вы беспокоитесь... А вы оттуда ушли?
- Там сильно пахнет ромом, я не люблю.
- Ах, как я его терпеть не могу!
- Не терпите? Кто ж вас неволит?
Я показал на его стакан с чаем.
- Да ведь что ж делать?..
- Вот что.
Я выплеснул его стакан за окно. Ему это показалось очень весело.
- Ах, какой вы, право!.. Ни на кого не попали?
- Не знаю.
Я велел дать ему чаю; он уселся подле меня, налил себе сливочек, набрал сухарей, блаженствовал. Надо было доставить ему блаженство полнейшее, побеседовать с ним.
- Ну, что,- спросил я,- каково живется?
- Ничего. Вы как?
- Вот еду служить в Москву.
- Вы на север, мы на юг,- сказал он и вздохнул.- Когда бог приведет еще свидеться!
- Вы уж здесь со всеми распростились? - спросил я, подражая его благоговейному тону.
- Нет еще. Вот общие наши знакомые старушки, Любовь Александровна и Александра Александровна,- у них надо быть. И еще мне хотелось сделать... Время такое; не знаешь, кто сегодня жив, кто нет. У меня после папеньки вексель на них остался, и скоро ему срок...
- Вы хотите получить?
- Нет-с... Я хотел отдать им... уничтожить то есть. Бог с ним. Потому старушки, что их беспокоить. К чему нынче обязательства, когда не знаешь... Там ведь, говорят, теперь очень опасно.
- Что у вас за мрачные мысли! - прервал я.- Опасно, ну, тем лучше; не успеете и дойти туда, как уж все кончится.
- Как знать, чего не знаешь? - возразил он, но в его гробовом голосе уж зазвучала маленькая нотка не то сомнения, не то надежды, вернее, желания, чтоб его скорее утешили.- Я на всякий случай завещание написал. Так и ношу в кармане; тут - оно, а тут - вексель этот... чтоб уж совсем все кончить.
- Э, Христос с вами! - вскричал я.- Уничтожение обязательств, последняя воля... Пойдемте играть!
- Да мне что играть,- сказал он, конфузясь, но уж глупо улыбаясь,- денег нет.
- Как денег нет? Ведь вы помещик, сбирались же...
- Да-с... Но ведь время такое, пожертвования были. Опять тоже я недоимку да еще оброк за год вперед простил. Билеты папенькины все крупные, именные. Что было наличных... Я ведь не воображал, ей-богу, что в походе это занятие будет! Я почти все проиграл; почти не знаю, как дойду туда...
- Тут-то, значит, и надо играть,- прервал я,- вчера вы видели, как я сделал? Полноте, что за ребячество. Пойдемте.
Это было несчастье редкое, примерное, хотя вместе и редкая, примерная глупость. К утру Бревнов проигрался и заплатил только Мишелю. Его товарищи согласились сыграться в походе; оставался проигрыш мне. Он было стал отговариваться, просить меня подождать, но я напомнил ему его собственные предчувствия, что мы бог весть когда свидимся. Я заметил, что если он заплатил моему родственнику, то я имею право требовать того же, потому что я не ребенок, и просил его принять во внимание, что между порядочными людьми так не делается. Мишель и другие меня поддержали. Бедному недорослю становилось так неловко от этого вмешательства, что я сжалился и вызвал его поговорить в другую комнату, к окну, где ему было так приятно вечером.
- Вы решительно не имеете денег? - спросил я.
- Ей-богу, какая-нибудь сотня... пешком пойду с дружиной! А ведь вам надо восемьсот.
Я выждал минуту и сказал,тлядя ему в глаза:
- Вы просто не хотите платить, а деньги у вас в кармане.
- Помилуйте, какие?
- Вексель на госпож Смутовых, в тысячу рублей.
- Прикажете оставить его у вас, покуда я вам выплачу? Верьте моему слову: это для меня священный залог...
- Что за вздор, что за залоги? Продайте его кому-нибудь и расплатитесь.
- Это нельзя-с.
- Так пойдемте, я при ваших товарищах скажу вам, что вы такое.
Холодный, решительный, непреклонный тон, как я потом не раз убедился, всегда производит свое действие. Бревнов оторопел, стал просить, умолять. Я стоял среди комнаты пред отворенной дверью, в виду гостей, и отвечал через плечо, каждую минуту готовый сделать шаг вперед и выдать моего противника на позор. Я громко отвечал на его шепот, я казнил его насмешкой,- урок небесполезный и для зрителей. Окончательно одурелый, Бревнов стал предлагать надписать мне передачу этого векселя.
- Опомнитесь,- сказал я, смеясь,- я несовершеннолетний!
- Скоро вы кончите? - спросил издали Мишель.
- Пойдемте, что больше толковать! - сказал я.
- Позвольте... Но помилуйте, куда же я сунусь с этим векселем? - говорил Бревнов, чуть не плача и ловя меня.- Кому я его предложу? Кто купит такой долг...
- А вы предлагали передать его мне? Это мило!
- Время нужно... нужно искать человека... а мы вечером выходим...
Мне что-то смутно припомнилось.
- Обратитесь к купцу Полозову,- сказал я,- он купит наверное, если не станете прижиматься и уступите за ровно восемьсот. Теперь ранние обедни отходят, вы его застанете дома. Советую вам поторопиться. А не то, не взыщите, я, для вечерней прогулки, пойду к заставе, на проводы вашей дружины; там будут и градоначальники и все воинство... Я держу мое слово.
Я пропустил его выйти, бросился на диван и уснул. У Мишеля тоже разошлись. Часа через два меня разбудили, подав мне пакет от Бревнова: записка довольно дерзкая, деньги сполна; просят ответа. Я написал, что за его аккуратность прощаю ему его незнание приличии и орфографии.
Мишель был весь этот день занят своими делами и только второпях спросил меня:
- Ну, а твои дела?
- Да что,- отвечал я, зевая,- глупо и скучно; надо побеждать разные предрассудки, а игра-то почти не стоит свечки. Удастся - хорошо, а не удастся, пожалуй, еще лучше. Мне всего дороже свобода.
- Как знаешь,- сказал он,- пожалуй, что и так, если не из чего хлопотать.
Выказывая равнодушие, я ограждал себя от насмешек над неудачей... Чего мне стоило это равнодушие! Конечно, я не проговорился, чего лишаюсь! Я поклялся, что Мишель не узнает этого вовеки или увидит в моих руках. Тогда - дело другое!.. Как он казался мне смешон и мелок с своими грошовыми счетами! Я увидел вблизи, как грязно наживаются люди, и презрел их со всем негодованием порядочного человека. Мне стала понятна ненависть ко всей породе взяточников... Невольный, хотя ядовитый, смех поднимался у меня сцеди всей моей тревоги и печали, смех над этой жадной вознею. И отчаянно я говорил себе, что этой возне, этому ничтожеству суждена удача, тогда как я...
Я обедал один. Не знаю, где пропадал Мишель; он заехал за мной вечером на отличной ямской тройке; мы провожали ополченцев до первой деревни. Дорогой он сказал мне, что встретил на улице Марью Васильевну, очень печальную.
- Из церкви шла, под вуалью, но я видел, расплакана. Я хотел заговорить, поклонился - не узнала, даже бежать стала скорей. Ты видел ее сегодня?
- Нет,- коротко отвечал я.
С проводов мы воротились рано утрцм. Я ушел в свой нумер и еще не ложился; полусонный Филька ввел горничную Марьи Васильевны. Она сказала, что уж давно здесь дожидалась, и передала мне записку. Эта девушка знала тайны госпожи и, должно быть, не очень свято их берегла. Она сообщила мне, в дополнение к тому, что я читал, чтобы я сделал божескую милость, пожаловал хоть на минутку; что барышня не кушает, не почивает, все глазки проплакала, из дому бог знает куда уходит и, пожалуй, что-нибудь над собой сделает. Все эти подробности она рассказывала мне очень трогательно и очень громко. Я попросил ее умолкнуть и кратко написал Марье Васильевне, что считаю излишним к ней являться, так как прощания между нами кончены, а могу прийти к ней только в случае, если она решительно скажет мне, что едет со мною. "Это мое последнее слово,- заключил я,- я подожду вашего ответа до шести часов вечера и, если его не будет, завтра утром еду..."
Помню я этот день. Чего не сделали три бессонные ночи, то сделала эта пытка ожидания, замиранье сердца при каждом звонке в соседних нумерах, при каждом входе нелепого Фильки: я был разбит. Мишеля не было дома. Я не вышел из комнаты весь день, я не мог подняться с дивана. Выигрыш и то, что у меня оставалось - было почти столько же или немного более того, что завещал мне мой батюшка. Если этого было недовольно на несколько месяцев пошлой нищенской жизни в дрянном провинциальном городишке,- что же будет в столице?.. Никакого другого вопроса не рождалось, не мелькало в моей голове. Настойчивое однообразие мысли приводит за собою помешательство; минутами, как молния, у меня прорывалось отчаянное предположение, что я схожу с ума...
Филька в другой комнате топтался и возился. Наконец он явился с вопросом, еду ли я и что прикажу укладывать.
Было почти шесть часор. Ждать было больше нечего. Я отправился к Смутовым за своими вещами. Дорогой я вспомнил, что не видал старух с того вечера, как объяснялся с ними под окнами, что они, вероятно, будут расспрашивать... Ну и могут остаться при вопросах! Кончить все как можно короче и уйти.
Меня приняли странно,- конечно, гневались, но все наши отношения должны были кончиться чрез полчаса, а моя собственная забота была слишком тяжела, чтобы еще прибавлять к ней скорбь о старых девах. Они и сами, впрочем, были какие-то странные,- сидели без дела, поникнув головами; одна Дунечка слепила глаза за шитьем у окна; супруга отца Алексея, сложив руки, жалась у стенки. Все безмолвствовали. Я сел, не выпуская фуражки. Заговорила Любовь Александровна.
- Давно не видались.
- Да. И я пришел проститься.
- Едешь в Москву? - спросила Александра Александровна.
- Да, с Мишелем, завтра.
- Вот, третьего дня принесли, должно быть, отпуск тебе; я расписалась, что получила,- сказала Любовь Александровна, подавая мне конверт.
Я распечатал, просмотрел бумаги и опустил их в карман.
- Это не отпуск, а увольнение. Я вышел из гимназии.
- Вот тебе раз! - вскричала Александра Александровна.
- Стало быть, надолго уезжаешь? А потом как? - спрашивала старшая.
Даже Дунечка обернулась и слушала.
- Я уезжаю совсем, навсегда,- сказал я.
- Завтра?
- Завтра утром.
- Какой проворный! - отозвалась Александра Александровна.
Попадья заохала.
- С Марьей Васильевной виделся? - спросила, помолчав, Любовь Александровна.
- Нет. Мне нет времени. Потрудитесь передать ей мое почтение. Теперь позвольте мне собраться, поблагодарить вас за ваше внимание... Если когда случится быть в N, конечно, заеду...
- Да уж не застанешь,- сказала тихо и спокойно Любовь Александровна,- нас самих недели через две здесь не будет.
- Каким образом?
- Так случилось! - храбро отвечала Александра Александровна и тотчас же заплакала.
Старшая сестра только отвернулась. Попадья тоже захныкала. Дунечка, вдруг залившись слезами, побежала из комнаты. Любовь Александровна поймала ее за платье у своей двери.
- Куда ты?
- Это она о саде, о вишенках своих! - сказала Александра Александровна.- Вот тебе, Дуня, и вишенки!
- Ей не вишен жаль, ей нас жаль,- возразила наставительно Любовь Александровна и прижала Дунечку к своему сердцу.- Она видит наше огорчение. Полно, мой друг. Его святая воля. Бог дал, бог и взял. Мы было все тебе прочили, а прочить ничего не должно. Смирись и трудись... Люди же живут...
- Тетеньки...- раздался робкий голос...
В комнате была Марья Васильевна. Она вошла, не замеченная среди сумерек и печали, да впереди ее еще Пелагея тащила самовар.
- Тетеньки, правда ли, я сейчас услышала...
- Правда, матушка,- отвечала Александра Александровна.- Утром сегодня приходил. "Вексель ваш теперь, говорит, у меня, а срок ему четвертого сентября; так как вам угодно, потому - проценты не плачены. А я знаю, говорит, у вас денег нет и капитала нет; так дом, если угодно, я возьму в уплату..." Утром вот сегодня говорил...
-- Кто это? - спросил я.
- Полозов, купец, сосед ихний,- отвечала мне попадья.
- Как же попал к нему вексель, тетеньки? - спрашивала Марья Васильевна.
- А уж как попал,- вскричала, размахнув руками, Александра Александровна,- про то бог ведает!
- Бревнов ему продал,- отвечала Любовь Александровна.- Самовар уйдет, Сашенька.
Она будто рисовалась своим спокойствием; своего рода кокетство, не оставляющее женщин ни в каком возрасте.
- Сынок-то не в батюшку,- рассказывала Александра Александровна,- продал да с дружиной ушел,- лови его! Хоть бы по крайности слово сказал, предупредил бы...
- Ну, что ж бы из его предупреждения? - возразила Любовь Александровна.- Заплатить нам нечем, это всякий ребенок знает. Если бы еще месяц назад... Егор Егорович был жив...
Тут воспоминание о друге ее смутило. Необыкновенная живучесть женственности! И главное - женственность бескорыстная, .в чем удостоверила попадья.
- И, матушка Любовь Александровна! - сказала она.- А у Егора-то Егоровича какие были достатки? все равно - ничего. Что господину Бревнову было, от его богатства, покойнику, возможно...
- Вот сынок-то покойникову богатству глазки протрет,- прервала Александра Александровна,- сказывали, он там две ночи кряду, "направо, налево", у Орлова в гостинице, и чего-чего не было...
Я пошел в свою комнату собраться; это было очень недолго благодаря порядку, которого я всегда строго требовал от бесчисленной женской прислуги. Никифор повез в гостиницу мои чемоданы; я закричал ему в окно - послать мне извозчика, и в ожидании убрал свои бумаги в дорожный мешок. Я сошел вниз, увидев подъехавшие дрожки.
В гостиной уже давно громко и жарко говорили. При моем входе Марья Васильевна убежала в другую комнату и все принужденно замолкли. Попадьи и Дунечки не было. Обе девы смотрели на меня с ожиданием,- конечно, ждали чувствительности, которой я не имел, не мог и не желал иметь. В некоторых случаях тупоумие окружающих заразительно: мне было глупо-неловко в этой сцене.
- Ну-с, прощайте,- сказал я, подходя к старшей сестрице и колеблясь - обречь или не обречь себя на поцелуи этой желтоватой мягкой руки,- позвольте еще раз поблагодарить вас, пожелать всего лучшего, всех успехов...
- Это молодым - успехи,- отвечала, приподнимаясь, Любовь Александровна,- наша жизнь кончена.
- Да и молодому-то надо с чистой совестью!..- начала меньшая.
На прощанье вместо смокв игривая Сашенька угощала меня моралью! Я чуть не разразился хохотом и, чтобы зажать его, ткнулся носом в руки обеих дев,- иначе не хватило бы решимости. Свершив подвиг, я выскочил на крыльцо. Кажется, звали Дунечку; мне показалось, что и попадья гонится за мною...
У Мишеля были кто-то двое. Говорили о делах, считали деньги и стали играть. Я сдал свои вещи и остался в своей комнате. Мне хотелось рассеяться игрой, но по сердцу проползло отвратительное чувство: что, если я проиграюсь?.. Все тревоги дня возобновились еще упорнее, а за ними вдруг, мгновенно будто упало на голову что-то тяжелое, удушающее, лишающее сознания. Я сидел у окна один, даже не глядя перед собою, жег сигары, опьяняясь крепким куреньем и понимая только одно,- что у меня ничего не оставалось...
- Вам записка,- сказал Филька. "Приезжайте ко мне, сделайте одолжение; очень нужно вас видеть, посылаю пролетку".
Любовные записки провинциалок очень оригинальны.
Эта записка меня будто толкнула; я читал ее, будто не очнувшись спросонка. Будь я настроен иначе - я стал бы над нею раздумывать; я стал бы взвешивать, насколько, уступая этой просьбе, я уступлю своего собственного достоинства. Но я не мог думать, я был бессилен... Будь благословенна судьба, пославшая мне в эту минуту это отсутствие силы! Если бы во мне оставалась решимость, сознание, я бы не поехал и... я бы все погубил!
Мишель и его гости были на крыльце; завидя еще в окно, они выбежали смотреть серого рысака, которого за мною прислали. Это был прелестный Демон, еще похорошевший в этот год от неженья и корма. Он не стоял, ржал, сверкал глазами, бил копытами. Господа любовались, восхищались; расспрашивали кучера, спрашивали цену, суетились кругом, как цыгане.
- Его надо на бега! приз возьмет! - кричал Мишель, знаток дела.
- И то Марья Васильевна хотела, да пожалела мучить,- рассказывал кучер,- Марья Васильевна уж так его любит, просто целует, из своих рук сахаром кормит...
Я прервал болтовню, садясь на дрожки.
- Поезжай шагом; еще этот черт шею сломит.
- Когда вас ждать, Сергей Николаевич? - спросил Мишель.
- Через полчаса,- отвечал я хладнокровно.
Откровенно признаюсь - у меня замирало сердце; я не был готов ни на отказ, ни на новую борьбу. Я до сих пор не могу придумать, что сделал бы я, что было бы со мною...
В гостиной едва мерцала свечка. Марья Васильевна ходила взад и вперед. Я остановился в дверях.
- Сережа! - вскрикнула она и упала ко мне на шею.
Буря слез и поцелуев.
- Я уж тебя и не ждала! Возьми меня с собою!
Это было коротко и ясно. Я отвечал жаркими объятиями и бросился к ее ногам. В эту минуту я в самом деле любил ее: она меня спасала... Судьба избавила меня от такого унижения: оказывалось на деле, что я спасал ее.
- Тетеньки все знают... весь город все знает! - лепетала она, рыдая.- Мне нет места здесь, нет места нигде, у меня нет никого, кроме тебя... Я с тобой, твоя, везде, хоть на край света!..
Я остался у ней; так как она-уж решилась, прятаться больше было нечего. Но она уж ничего и не помнила, в слезах, в заботе, в восторгах. Она была счастлива, я любил ее, я рисовал ей поэтические картины счастья, я был весел, доволен, я тысячу раз страстно твердил ей, что счастлив; я заставил ее сознаться, что необходим ей, что без меня ее существование бесцельно, темно, что высшее счастье для женщины - полное самоотречение для счастья любимого человека...
- А ты любишь меня? - повторяла она.
- Ты спрашиваешь? - повторял я, заключая ее в объятия.
Не надо было давать ей опомниться, и потому я был против долгих сборов и рано утром приказал ей сбираться. Открылось, что в эти три дня, хотя не решаясь, хотя почти отказываясь,- она уже соображалась и готовилась. Она называла свою блажь тоже "борьбою"; я не стал спорить о словах, но просил ее обратить внимание на инстинкт, который заставлял ее "соображаться и готовиться".
- Не ясное ли доказательство, что без меня ты жить не можешь? - спрашивал я.
Последовало много междометий, после которых мы заговорили связнее. Я спросил о существенных обстоятельствах; все было в порядке. Начались сборы, явились люди, горничные, сундуки. Поднялась и старая ведьма, тетенька, и явилась клясть непокорную племянницу, которая опять принялась за слезы. Мне это надоело, я вступился, но так ловко и деликатно, что успокоил обе стороны сколько мог.
- Милый ты мой,- восклицала Марья Васильевна, когда тетенька удалилась,- добрый, ласковый!.. Ты не думай, чтоб я о ней не позаботилась. Нет, слава богу, она у меня устроена, давно устроена. Как только папенька скончался, я ей три тысячи записала, да этот дом на ее имя купила; она совсем успокоена...
- Из чего ты это делала? к чему такие роскоши?
- Ах, на случай, милый! как же не обеспечить? Ну, я бы вышла замуж... или вот теперь, куда ей с нами? А как же ее оставить безо всего? Теперь у нее весь полный дом, мебель, все остается, и я покойна...
- Недурно!..- сказал я, удерживаясь, единственно чтобы не испортить доброго согласия.
- Да ведь ты подумай: ей почти семьдесят! она и к людям привыкла, которые ей служат, и к углу своему...
- Недурная богадельня с шелковой мебелью! - прервал я.- Однако нечего толковать о вздорах. Укладывай сама серебро и все остальные ценные вещи, чтоб не растащили. Тетеньке этого, полагаю, оставлять не нужно. А мне дай сейчас шкатулку с казной и бриллиантами, я отвезу ее к себе, а то в суматохе ты и не усмотришь, как украдут.
- Твоя правда,- отвечала она беспрекословно.
- Однако, тяжеленька! - сказал я, смеясь и взяв шкатулку.- Пожалуй, и не донесешь.
-, Я велю заложить пролетку; прикажешь Демона? Мне пришла чудесная мысль.
- Нет, не надо,- сказал я,- есть и извозчики. А вот что. Лошадку эту надо или продать, или с собой взять. Продавать здесь - кому? продешевишь. Везти - куда? У нас в Москве покуда ни квартиры, ни людей. Здесь до тех пор оставить? Без нас, пожалуй, испортят.
- Ах, нет! я прикажу, попрошу тетеньку...
- Что твоя тетенька смыслит, и кому ты прикажешь? Нет, вот что. Все равно терять; лучше подари Демона.
- Кому?
- Мишелю. Он вчера любовался. Ты этим его мило расположишь... ведь Мишель - твоя новая родня.
Я смеялся; она призадумалась.
- Впрочем, как тебе угодно; это твое,- прибавил я и, будто машинально, поставил шкатулку на стол.
- Ах, нет, нет, не мое... Только во? что... ты ему уж от себя подари,- сказала она и заплакала, обняв меня,
- Ребеночек! - сказал я, смеясь.-- Жаль лошадки? Еще лучше будут!
- Нет, не лошадки жаль...
Я дал себе мысленно клятву никогда не дослушивать подобных вещей.
- Так присылай же Демона через часок туда,- сказал я, взяв опять шкатулку.- А я похлопочу. Надо купить экипаж, не в телеге же трястись. Тут в гостинице оставлена продавать чья-то карета, не новая, но, может быть, годится.
- Хорошо, купи,- сказала она,- возьми же ключ от шкатулки.
- У меня есть деньги,- отвечал я, пряча ключ в карман.- Ведь у нас - общее?
- О радость моя, конечно, конечно, общее!.. Ах, нет, не общее, а все твое! Но разве у тебя еще были?
- Как же, я выиграл.
- У кого? у Ветлина?
- У Бревнова,- отвечал я неосторожно и больше по забывчивости, потому что спешил.
Мишель было заупрямился и не хотел еще оставаться, но я упросил его. Я рассчитывал на его практическую мудрость для сборов и путешествий, на его присутствие для лучшего и благополучного устройства дела... я был еще очень молод! Теперь я даж