Главная » Книги

Хвощинская Надежда Дмитриевна - Первая борьба, Страница 5

Хвощинская Надежда Дмитриевна - Первая борьба


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

   Она обратилась ко мне.
   - Я.
   - Вот вздор какой. Оставайтесь. Сидите. Я вас довезу.
   - Так позвольте мне лучше воспользоваться вашим экипажем, покуда вы остаетесь здесь, - сказал я.
   - Нечем пользоваться: я пролетку домой отправила, верх надеть. Сидите, покуда я сижу.
   Пришлось возвратиться в гостиную. Мое возвращение и приезд этой девицы необыкновенно обрадовали хозяек. Любовь Александровна по-праздничному не взяла работы. На столе между арбузом и смоквами явилась колода карт. Александра Александровна раскладывала пасьянс. Одна Дунечка на другом столе привинтила стальную подушечку и принесла шитье.
   - Отдохни,- заметила Любовь Александровна, проходя мимо и погладив ее по голове.
   Но моя ученица была печальна вследствие выраженного мною неудовольствия. Я был молчалив и серьезен. Марья Васильевна, хохотавшая без умолку, расхохоталась и этому.
   - Какой страшный! - вскричала она.- Будет вам сердиться. Дайте карточки, тетенька; вот я его дураком десять раз оставлю, он и повеселеет.
   Мы стали играть. Ее румяное лицо, темные волосы, еще влажные и распустившиеся, ее яркие глаза были красивы при свечах. Хохоча, она показывала мелкие, как сахар белые зубы. Я заглядывался на нее и беспрестанно проигрывал; мне было приятно ее оживление, и, чтобы поддержать его, я дурачился, проигрывал нарочно и притворялся, что мне это очень обидно.
   - Да что мы даром играем! - вскричала она.- Тетенька, дайте чепчик! он из него не выйдет. Или нет, Дуня, дай мой капор!
   В один миг она схватила его и накинула мне на голову. Капор был темный, бархатный, очень легкий и нежный; от него пахло резедой. Хвастаясь, своей красивой вещью или кокетничая, Марья Васильевна дернула его мне на лоб и прижала к щекам.
   - Завяжите,- сказал я, покорно протянув подбородок.
   Она завязала, хохоча, но краснея, и тщательно расправила широкий бант. Я принял серьезную мину, от которой покатилась со смеху Александра Александровна и даже степенная старшая сестрица. Не забавлялась только Дунечка; она даже не оглянулась, не переставая звенеть наперстком о свою стальную подушечку. Эта девчонка возбуждала во мне необъяснимо неприятное чувство, и именно в те минуты, когда я хотел развлечься, забыться, когда я решался дурачиться. Она точно протестовала своей неподвижной холодностью, точно позволяла себе судить мои поступки. Нетерпеливая, вспыльчивая досада помогла мне оживиться... "Борьба везде, со всем, даже с этой Дунечкой!" - подумал я, и мне стало смешно. Мне стало даже не скучно. Борьба так борьба! Это меня подстрекнуло. Я припомнил школьничанья гимназистов на вечеринках, куда меня некогда водил мой батюшка; это все можно было пускать в ход с незатейливой Марьей Васильевной. Проигрывая нарочно каждую игру, я притворялся сердитым, огорченным, брал, на счастье, руку Любови Александровны, которая взяла меня под свое покровительство и удивлялась моему неуменью, шептал и ворожил над картами, бранил их, бросал под стол, спорил, шумел, бранил Марью Васильевну, чему она хохотала, и улыбался ей из-под капора, чего она будто не замечала. Наконец я поймал ее за руки, крича, что она мошенничает, и вслед за тем так неожиданно оставил ее в дурах, что она ахнула.
   - Извольте вам! - вскричал я, сбрасывая капор. Она как-то вдруг пресмешно сконфузилась.
   - Что, Машенька, не век пировать? - отозвалась ее защитница, Александра Александровна, мгновенно переходя на сторону победителя.
   - Что ж капор? надевайте, Марья Васильевна!
   - Вот домой поеду - надену.
   - Как? за что ж я даром играл? мне нужно вознаграждение.
   - Конечно, конечно,- подхватили старые девы.
   - Какое же вам вознаграждение?
   - Придумайте.
   - Сами придумайте, выдумывать долго.
   - Извольте, за мной дело не станет, я сейчас придумаю!
   - Нет, уж поздно,- возразила она,- вот и пролетка приехала.
   - И точно, поздно, девять часов,- решила Любовь Александровна.
   Простились. Я посадил в дрожки свою даму и сел подле нее. Дождь перестал; было особенно тепло и тихо; из-за немногих последних облаков светил полный месяц.
   - Вам не сейчас нужно домой? - спросила моя притихнувшая спутница, когда мы отъехали несколько шагов.
   - Мне все равно.
   - А мне хочется прокатиться... Поезжай чрез вал; там и езда лучше,- сказала она кучеру и обратилась опять ко мне: - Люблю я такую погоду.
   - Я очень равнодушен к красотам такой природы,- отвечал я, подпрыгнув на толчке.
   - Какую же вы природу любите?
   - Ту, которая получше нашей.
   - Где ж это?
   - Ну, Швейцария, Италия.
   - Да ведь вы там не были?
   - По крайней мере знаю.
   - Э, журавли в небе! Лучше синицу в руки,- возразила она и засмеялась,- то чужое, а вот это - мое, я знаю.
   Я не отвечал. Она помолчала и опять спросила:
   - Который вам год?
   - В январе будет семнадцать.
   Ее вопрос был роковой: он напомнил мне всю пустоту моей жизни... И эта глупая поговорка о журавлях...
   - Что ж я вам проиграла? - спросила она опять, желая, что ли, занимать меня.
   Мне стало смешно; меня взяло раздумье... Может быть, это - синица?..
   - Слышите? что я вам проиграла? я не хочу быть в долгу.
   - Поцелуй,- отвечал я коротко.
   - Вот вздор какой!
   Она, казалось, обиделась. Я спросил серьезно:
   - Почему вздор?
   - Вы не маленький ребенок.
   - Я бы тогда и просить не стал: я сам терпеть не могу целовать ребят.
   - Ох, какой вы уморительный! - вскричала она и засмеялась.
   Я поцеловал ее в эту минуту не один, а десяток раз; она не ответила ни одним. Кучер был занят колеями, на которых чуть не опрокинулись дрожки.
   - Перестаньте; вы с ума сошли,- сказала Марья Васильевна.- Ступай домоой,- прибавила она кучеру,- а потом вот еще надо их отвезти.
   Она не сказала больше ни слова; впрочем, мы скоро доехали. Я высадил ее у ее подъезда, ввел на крыльцо, позвонил, дождался, когда ей отворили, и тогда уж простился и поехал. Она или не понимала моей учтивости, или ждала, что я, непрошеный, ворвусь к ней, потому что все повторяла:
   - Что вы беспокоитесь?..
   Это маленькое приключение меня оживило. Разобрав, я нашел, что забавляться с Марьей Васильевной - позволительно. Комизм этого удовольствия так очевиден, что мне не грозит ни серьезное увлечение, ни страдание. Удовольствие это, конечно, не изящно, но Марья Васильевна все-таки недурна собой, и ничего не представляется лучше. Она не поэтична, но я давно знал, что поэтические женщины существуют только в поэмах и кипсеках и что наши собственные чувства все вообще являются возвышенны только тогда, когда мы сами потрудимся украсить их воображением. Уступая необходимости, чтобы быть понятным и доступным моей героине, я решился несколько изменить свое обращение, свой склад; приходилось нисходить до маленьких пошлостей, известных мне по теории, по примерам других. Так, для начала, в первый случившийся праздник я отправился к обедне в собор, зная, что Марья Васильевна всегда там бывает. Она увидела меня и часто оглядывалась. Я делал вид, что не замечаю, и поклонился ей только тогда, когда она проходила мимо меня по окончании службы. Она предложила "подвезти" меня домой; я отказался.
   На другой день она явилась к Смутовым и пришла под конец класса в комнату, где я занимался с ученицей; предлог был, как она громко объявила, входя,- "посмотреть, что у них делается".
   - Вот что. Не хотите ли заняться? - сказал я, подав ей грамматику и продолжая диктовать.
   Она тихо взяла книгу, заглянула в нее, села, молчала и слушала.
   - Какой вы терпеливый,- сказала она, когда я кончил,- что бы вам меня учить?
   Я не отвечал. Когда Дунечка вышла, убирая свои книги, Марья Васильевна не поднялась с места и спросила меня, понижая голос, зачем я вчера не подошел к ней в церкви.
   - Зачем вы там были? - спросил я очень серьезно.
   - Ах, господи, зачем все бывают! Богу молиться.
   - Я это знал и не смел вам мешать.
   - Вы бы и не помещали.
   - Благодарю,- сказал я, слегка поклонившись.- Значит, я так ничтожен в ваших глазах, что вы не обратили бы на меня внимания. Стало быть, я умно догадался и не навязывался.
   Она вспыхнула, смутилась и вдруг вскричала, краснея еще гуще:
   - Ну что вы это говорите! Да я сама звала вас ехать с собою!
   - Извините,- отвечал я, пожав плечами,- я затрудняюсь вам объяснить... Там было столько ваших знакомых... Что сказали бы, если бы я сел с вами и поехал? -
   - Ничего бы никто не сказал.
   - Еще лучше! - возразил я, захохотав.- Выходит, что я - окончательная ничтожность, когда меня можно подхватить на улице, мчать куда угодно, не компрометируясь!
   Я продолжал смеяться, глядя ей в лицо; она краснела до слез.
   - Вы, пожалуйста, так не смейтесь.
   - Вам не нравится?
   - Какой вы злой!
   Я пожал плечами.
   - Нет, ради бога, вы меня простите... я не знала... Ведь вы еще гимназист...
   - Но не ребенок... Вы это сами недавно сказали,- выговорил я, напирая на слова и продолжая глядеть ей в лицо.
   Она взглянула на меня, как будто испуганная. Я улыбнулся и подал ей руку.
  
   Я стал чаще ходить к Смутовым; классы сделались не скучны. Марья Васильевна являлась почти всякий раз. Она завела себе тоже какое-то громадное вязанье и приезжала учиться у Любови Александровны. Но все-таки ей приходилось дожидаться в гостиной окончания класса, а я не всегда оставался долго сидеть и не всегда принимал ее предложение - ехать домой с нею. Я отказывался по многим причинам: это "одолжение экипажем" несколько роняло мое достоинство; это наскучило мне как повторение; это было не изящно и так далее. К тому же я не желал делаться слишком доступным: тогда забава потеряла бы для меня последнюю занимательность. Мне хотелось еще посмотреть, как найдется Марья Васильевна, если ей встретятся затруднения видеть меня долго и часто. Она нашлась, и даже очень ловко. Она сказала старухам, что, глядя на Дунечку, как та учится, как прилежна,- она сама еще больше горюет о своем невежестве, что ей хотелось бы хоть получше выучиться по-французски, а для того она будет слушать, как занимается Дунечка. И она явилась в класс с своим вязаньем. На деле вышло, конечно, что она ничего не вязала, и мы болтали с ней, покуда Дунечка переводила "Le gênie du christianisme" {"Дух христианства" (франц.).}, которого я постарался достать для нее в гимназической библиотеке. Не знаю, что такое выходило из ее перевода; должно быть, она успевала, потому что Любовь Александровна однажды, умилившись, сказала мне, что Дунечка показывала свои тетради Егору Егоровичу, и он был доволен.
   - Конечно, ребенок способный, но и тебя-то нам сам бог послал,- заключила она уж со слезами,- трудишься ты...
   Я был тоже очень доволен таким результатом моих трудов и боялся только, чтобы слишком быстрые и блестящие успехи Дунечки не внушили ее покровительницам мысли, что учиться достаточно. Отгадала ли Марья Васильевна мои опасения, но она принялась твердить старухам, что девочке именно потому, что она способна, и нужно как можно больше, сильнее заниматься. Егор Егорович, услыша это, похвалил Марью Васильевну за такие мнения, поддержал их, а после этого можно было уж ни о чем не беспокоиться. За мной было упрочено место и слава преподавателя. Марья Васильевна несколько классов не являлась, так что я натолковался с Дунечкой опять надолго и выказал ей столько неудовольствия, что отнял всякую возможность возмечтать, будто своими успехами она обязана своим собственным талантам. Она, пожалуй, могла бы как-нибудь выразить это своим покровительницам или Егору Егоровичу; я себя обеспечил на всякий случай. Но эта девчонка была преглупо лишена всякого самолюбия, всякой женственной хитрости; я убедился, что мог быть несправедливым к ней, сколько мне угодно, лишь бы задавал ей урок, лишь бы, выговаривая, объяснял то, что ее затрудняло. Часто меня просто сердило ее совершенное, вполне искреннее невнимание к присутствию Марьи Васильевны, к тому, что мы говорили: в моих глазах росло дерево, а не женщина!..
   Зима проходила однообразно, как вообще все мое время. Марья Васильевна не выдержала характера и позвала меня к себе. Правда, на первый раз это было сделано официально, церемонно; она приглашала и теток к себе пить чай по случаю какого-то торжества; звали даже и моего батюшку,- он догадался отказаться.
   - Извини меня перед нею,- сказал он мне,- дела много, некогда, так и скажи, чтоб она не подумала, будто я не хотел прийти.
   Я думал, что больше об этом не будет речи, и очень удивился, когда он заговорил, в сумерки, во время своей прогулки из угла в угол:
   - Она добрая, искренняя, неглупая девушка. Пуста, к несчастию. Праздность губит. Обрадовалась, что на воле, состояние есть. Понятно, что обрадовалась, но что ж - все одни наряды да смех. Жаль ее; из такой девушки, при ее сердце, был бы прок, да голова-то у ней праздная. Сегодня вздор, завтра вздор, а глядишь - и жизнь прошла...
   Чтоб не расхохотаться этому надгробному слову, я поспешил отправиться к живой и живучей Марье Васильевне. Ради того, что в этот день ей исполнилось двадцать три года, она была вся в розовом, называла себя старухой и закатилась самым радостным смехом, когда я тихо и серьезно сказал ей, чтоб она не смела при мне повторять этих глупостей.
   - Как глупостей? а в самом деле, состареюсь? морщины пойдут?
   - Le coeur n'a pas de rides {На сердце нет морщин (франц.).},- отвечал я.
   У нее в доме было недурно, уютно, опрятно, даже со вкусом. Сходились гости, все мне незнакомые; она принимала развязно, щебетала, потчевала вроде своих теток и конфузилась, взглядывая на меня. Я был серьезен и пробыл не более часа.
   С этого времени я стал бывать у нее, но редко, чтобы не дать ей привыкнуть к моим посещениям, а отчасти и оттого, что эти посещения не всегда и меня занимали: для них нужно было особенное настроение - настроение забавляться. Вообще я держался с нею неровно: был то через меру весел, и именно тогда, когда она была невесела, то упорно молчал, не отзываясь на шутки, то неожиданно смущал ее какой-нибудь похвалой, то дразнил насмешками. Когда я бывал не в духе и хмурился, она робела, краснела, просила извинения и тихонько по десятку раз умоляла сказать, что со мною, готовая заплакать. Чтоб угодить мне, она стала читать разрозненные русские журналы - если не ошибаюсь, "Пантеон", и достала себе "Les mêmoires du diable" {"Записки дьявола" (франц.).} и "Arthur" {"Артур" (франц.).} по-французски. Я доставлял ей удовольствие, читал вслух; литературных суждений не было, но нередко речь заходила о любви. Бывая в духе, я позволял себе шалить, говорил долго, патетически, приводил мою слушательницу в восторг и вдруг обрывал все какой-нибудь прозаической шуткой, которую слушательница не знала, как понять, падая с неба, почти испуганная. Раз она зафантазировалась сама, строила разные воздушные замки, и даже довольно грациозно; я слушал молча, вдруг встал и, не простясь, ушел. На другой день, не вытерпев, она явилась к Смутовым, но не посмела войти в класс. После класса я уселся на диванчик в углу гостиной и сказал громко:
   - Присядьте сюда, Марья Васильевна, скажите сказочку; я вчера под нее славно вздремнул.
   Старухи спросили, что за сказка. У меня хорошая память,- я пересказал все, но в самом комическом виде. Александра Александровна хохотала, Дунечка таращила глаза, а Любовь Александровна сказала тихо и с пренебрежением:
   - И, матушка, бред какой! Как в голову приходит говорить это молодому мальчику...
   Марье Васильевне делали выговор за меня! Это было так прелестно, что я хохотал. Она рассердилась, конечно ненадолго. Вообще я отучал ее сердиться. Мне было любопытно, как я подчинял ее моей воле. Над собою я не давал ей никаких прав. Конечно, все вертелось на безделицах, но ей никогда не удавалось уговорить меня остаться даже несколько лишних минут, если я был намерен уйти; ей нравились мои вьющиеся волосы,- я остригся. Приезжал один московский артист; я как-то сказал, что хочу его видеть; она взяла ложу и умоляла ехать с нею,- я отказался; она взяла в другой раз,- я был в театре и не зашел к ней. Она выспрашивала меня о нарядах, старалась одеваться по моему вкусу,- я делал вид, что не замечаю. Наконец, сбираясь однажды на бал в собрание, она упросила меня прийти взглянуть на ее туалет. Я пришел; она вертелась перед зеркалом. Я так разобрал все, от прически до башмака, что ей оставалось только раздеться и остаться. Она этого, конечно, не сделала и поехала.
   - С богом! - сказал я, провожая ее на крыльцо.- И я глуп: тратил слова напрасно: какая барышня, ради чувства изящного, откажется от кадрили с гарнизонным офицером!
   У нее было необыкновенно незлобивое сердце. Она пренаивно, с великим раскаянием рассказала мне на другой день, что с ней никто не танцевал, вероятно потому, что она была дурно одета.
   - А гарнизонным я сама отказывала... С тех пор как вы про них сказали, не могу их видеть!
   Она влюблялась в меня, я это видел, и это меня занимало. Когда я оглядываюсь теперь,- все это было глупо, неизящно, но это - первое испытание моих молодых сил, молодой гордости. Я мог бы увлечься, как многие юноши моих лет, влюбиться сам, поддаться влиянию провинциальной девы и кончить тем, что эта же дева, занявшись мною за неимением взрослого поклонника, осмеяла бы меня потом,- в угоду таковому поклоннику или в очищение собственной совести, что "занималась мальчишкой"... Женщины, когда оставляют игрушку, то ломают ее. Это делают даже такие, которым, казалось бы, и не к лицу и не по чину роскошь самолюбия и мщения. Я понял это с моего первого шага, а потому и не отворачиваюсь от моего первого приключения, не возмущаюсь его неизящностью. Я позволял себя любить и не позволял владеть собою.
   В день моего рождения, в январе, чтобы показать моему батюшке, что я нисколько не желаю праздновать, я ушел утром в класс, обедал у Ветлина, от него - прямо на урок к Смутовым. Приехала Марья Васильевна, пришла в класс и, когда вышла Дунечка, принялась поздравлять меня как-то глупо, потихоньку и вручила подарок - шелковый кошелек собственной работы.
   - Хотела я положить в него или новенький пятачок, или новенький золотой на счастье,- говорила она,- да не смела...
   - И прекрасно сделали, что не смели,- отвечал я, смеясь, принимая подарок, будто шутку, и расшаркиваясь.
   Я пошел показать его старухам, шутил, школьничал, рассмешил их, расшалился с Дунечкой, посадил ее почти насильно играть в дураки и в ту же минуту проиграл ей кошелек.
   Марья Васильевна обиделась, вернее огорчилась, и два дня не была у Смутовых. Я не шел к ней. Она опять не выдержала, приехала в класс и заговорила первая. Я был молчалив; вечер не клеился. Она предложила отвезти меня домой; я согласился, потому что шел резкий мелкий снег, но продолжал молчать и дорогой. Она еще раз не выдержала:
   - Зачем вы не хотели взять кошелька?
   - Я взял.
   - И отдали Дунечке.
   - Не отдал, а проиграл.
   - Подарок-то!
   - Я не люблю подарков.
   - Но ведь это был не подарок,- сказала она, помолчав и надумавшись...
   - А что же?
   - Я вам проиграла, тогда... Помните? на первый раз...
   - Вы тогда же расплатились. Я думаю, вы это тоже помните.
   Она притихла. Я видел, как она жалась в своей шубке.
   - Славно на дворе,- вдруг сказал я.- Хорошо прокатиться.
   - Холодно,- проговорила она.
   - Как хотите,- отвечал я и отвернулся.
   Она приказала ехать к заставе. Конец был длинный; я сам боялся простудиться от нелепой шутки, но выдерживал характер, не подавал признака, что зябну, не говорил ни слова, не смотрел по сторонам. Вьюга стала сильнее.
   - Вы намерены морозить до полуночи вашего кучера? - спросил я равнодушно.
   - Ведь вы хотели... просили...- выговорила она.
   - Я ничего не хотел и не просил.
   Тут случился перекресток. Я велел остановиться и сошел.
   - Куда же вы?
   - Пройдусь пешком до дому; согреюсь хоть движением... -
   Она что-то закричала мне вслед, но кучер, обрадовавшись, что барыня наконец едет домой, погнал во всю прыть.
   Я пришел домой запыхавшись. Когда я постучал в нашу дверь, она уже отворялась, будто мне шли навстречу. Отворял мне сам мой отец, и даже светил. Я был с головы до ног в снегу.
   - Ты пешком? - спросил он.
   - Да,- отвечал я и прошел прямо в свою комнату. Там топилась печь; это никогда не делалось по два раза в день. Было десять часов, а в гостиной шумел самовар, как будто запоздали с чаем. Меня, очевидно, ждали. Мой батюшка, однако, не выказывал большого нетерпения и возился со стаканами.
   - Ну, Сергей, иди! - закричал он наконец.
   Я в самом деле перезяб и пил с жадностью, не говоря ни слова. Протягивая стакан, чтобы его налили, я невольно передохнул и взглянул на отца. У него в лице светилась какая-то улыбка, глаза как-то сузились и блестели; особенно мелькнул мне в эту секунду его высокий лоб и красивые руки. Он, верно, все это время смотрел на меня пристально, потому что поймал мой взгляд.
   - Что, молодец,- спросил он,- согрелся?
   - Не совсем,- отвечал я, возмущенный этим ухаживанием и опять потупляясь в стакан,- впрочем, не беспокойтесь еще делать чай: я больше пить не буду.
   - Тебе надо хорошенько согреться.
   - Я не согреюсь, а только не засну.
   Чтоб скорее покончить эту комедию, я выпил в несколько глотков второй стакан, встал и взял свечу.
   - Ты приляжешь?
   - Нет, буду заниматься.
   ...Я ушел, не слушая, что он говорил. Переход от холода к теплу в самом деле расстроил меня, но расстроил приятно; в усталости была своя нега; по телу пробегала легкая нервная дрожь... самое счастливое физическое состояние для вечера в избранном кружке; ум возбужден несколько лихорадочно, фантазия живее, слова красноречивее... Я взял книги, потому что сказал, что хочу заниматься, но вместо геометрических задач мой карандаш чертил имена, отрывочные строки стихов, пламенем пролетавшие в моей памяти. Я серьезно спросил себя, когда же я начну мечтавшийся мне роман из моей собственной жизни? Не могло быть благоприятнее ни времени, ни настроения. Я подложил себе тетрадь бумаги и остановился. Мне хотелось начать роскошной сценой бала. Нужно было еще сильнее вызвать светлые образы, приблизить их к себе, уяснить, разобраться в красках, вслушаться в звуки, надышаться ароматом. Все это только еще сливалось передо мною в одно золотое облако... Я бросился на постель, закинул руки за голову и стал мечтать...
   Я опомнился, почувствовав на своем лбу чью-то руку. Это был мой отец.
   - Ты уснул, Сергей? Тебе нездоровится!
   Я видел перед собою ряды зал, убранных цветами, отражение люстр в паркет, тоненькие носки белых атласных башмачков... Надо мной гремели аккорды оркестра... Я сжимал в своей руке трепещущую, облитую перчаткою руку прелестной женщины...
   - Еще рано, рано,- шептал я ей...
   - Два часа,- раздалось над моим ухом,- встань, я помогу тебе раздеться.
   Я встал, шатаясь; у меня пробежала мысль: неужели это горячка? было что-то неизъяснимо приятное в этой мысли, неизъяснимо нежащее. Отец - я видел его в тумане - возился над постелью; я позволил уложить себя и проговорил, закрывая глаза:
   - Умереть... мне семнадцать лет...
   Я рано проснулся; сквозь ставни едва белело.
   Печь топилась; перед нею на полу сидела толстая Маланья и ее толстый кот. Дрова щелкали, в трубе выл ветер. Я чувствовал, что я бодр, свеж, здоров. Заснув с вечера без ужина, я страшно хотел есть, и все, что я видел кругом, меня бесило... Кто, после восхитительных снов, не просыпался в таком пандемонии, тот меня не поймет!
   Глупая баба, обрадовавшись, что я не сплю, потому что это давало ей право стучать и кричать во все горло, объявила мне, что папеньки дома нет, что он тут ночь сидел, а в раннюю обедню ходил, да еще там было заперто, так теперь опять пошел, авось пустят.
   - Куда это?
   - Да к доктору.
   Она пошла отворять ставни и воротилась, жалуясь, что на дворе "страсть господня". Я смотрел лежа, как в окне крутилась вьюга, как вырастали сугробы. Мне становилось грустно. Я охотно еще бы заснул, но сна более не было; я хотел спросить чаю, но удержался по какому-то враждебному движению. Мне было досадно, что я здоров.
   Мой батюшка воротился с доктором. Я уж один раз имел дело с этим невеждой и терпеть его не мог. Я сделал вид, что дремлю, и отвечал ему полусловами. Оба вышли в полуотворенную дверь; я слушал робкий шепот отца; доктор возражал сначала тихо, потом очень громко:
   - Уверяю же вас честью: он здоров совсем и ничего ему не нужно. Коли есть охота лежать... Вы бы лучше о себе подумали...
   Отец прервал его и заговорил тихо; тот отвечал так же тихо, говорили долго... Меня это возмутило. Легко успокоившись за молодую жизнь, он пользовался случаем консультации для себя! О каком недуге? Там даже что-то писалось. Надевая шубу, эскулап произнес,- я слышал все сквозь перегородку, тем более что он стукнул в нее рукой:
   - Вы перед ним, перед сыном, обязаны...
   Да, он много был обязан перед сыном!
   Я не вставал с постели весь день. Отец предложил мне читать какой-то журнал. Я слушал, закрыв глаза, и в самом деле дремал от скуки. Он ходил на цыпочках; это было несносно. Если бы я знал, куда девать свое время, я бы встал, но это было все-таки разнообразие. К тому же мне не хотелось так скоро дать ему успокоиться. Я хорошо разобрал чувства этого человека: его ухаживанье, его беспокойство были следствия позднего раскаяния. Надо было дать ему сильнее понять его вины передо мною. Это было законно и полезно. Я видел, как он поглядывал на стены комнаты, в которой заключил меня; ясно: он воображал, что было бы, если бы опустела эта комната... Люди понимающие обязаны учить непонимающих, как дорожить невозвратным. Еще день я давал ему этот урок, покуда у меня самого не стало терпения. На третий день я встал и молча, покорно взял свои книги. Это занятие всегда меня утомляло; я был бледен. Отец хмурился и украдкою заглядывал мне в лицо. Я кашлял так упорно, что наконец вызвал опасение самого доктора. Я много смеялся, убедившись, как нетрудно водить за нос непогрешающую науку.
   С неделю, кажется, продолжалась эта комедия. Наконец в одно утро, когда я накидывал шинель, чтобы в первый раз идти в гимназию, отец остановил меня. Он был почти жалок; ему хотелось, чтоб я остался; он сначала шутил, потом упрашивал, приказывал.
   - Полноте,- прервал я,- право, после всего из такой малости и хлопотать не стоит.
   Мне вспоминается школьничанье в этот день. Диетный обед мне надоел; возвращаясь из гимназии, я думал о нем с комическим ужасом и с еще более комической радостью вспомнил, что деньги были у меня в кармане. На станциях железных дорог так не торопятся, как торопился я, наедаясь в гостинице; прибежав, запыхавшись, домой, я коротко и резко отказался от всякого потчеванья, сказал, что утомился, и бросился на постель. Лежа слушал, как Маланья упрекала барина, что сам-то он ничего не кушает.
   - Что ж, и не сядете? Так со стола и убирать?
   Школьничья потеха, что я оставил его без обеда, смешила меня до слез. Досадно было одно, что не с кем поделиться этой комедией.
   Вечером я объявил, что иду к Смутовым. Отец сказал, что они присылали просить его к себе сегодня, следовательно, я могу не идти: он объяснил, что я болен...
   - Мне откажут от урока,- возразил я, надевая перчатки,- может быть, и вас зовут для того, чтоб объявить это полегче.
   - Смутовы не такие люди, чтоб это сделать,- отвечал он,- пора тебе выучиться узнавать людей. Ты раздражаешься от лихорадки, и тем более тебе следует сидеть дома.
   - Я не потому раздражен, что болен,- возразил я,- а наоборот, я болен, потому что раздражен. Людей я хорошо узнал и, надеюсь, не так долго заживусь на свете, чтоб мне очень понадобилась эта мудрость.
   У Смутовых мы застали новое лицо. Это был сын "прекраснейшего человека" г-на Бревнова, которому старые девы были должны под залог дома. "Прекраснейший человек" недавно умер. Когда его сын и наследник известил Смутовых, что желает с ними повидаться, старые девы чего-то перепугались и пригласили моего отца на всякий случай, на подкрепление. Посещение оказалось вовсе не страшно. Мы застали юного Бревнова уж там. Это был молодец в косую сажень ростом, завитый, распомаженный, румяный, глупый и скромный; он вертел в руках свою высочайшую шляпу, густо обмотанную крепом,- предмет моды и роскоши, с которым он не мог расстаться даже и для визита к девицам Смутовым. Он все помалчивал и улыбался и, казалось, обрадовался, когда мы вошли. Хозяйки встретили нас с восторгом.
   - Из мертвых воскресший! - вскричала, увидев меня и воздев руки, Александра Александровна.
   Бревнов должен был дожидаться, чтоб воротиться к деловому разговору, покуда до последней подробности выспросят, что такое со мною было.
   - Вот, Николай Петрович,- сказала наконец отцу Любовь Александровна, указывая на гостя,- затем к нам и приехал, чтоб нас успокоить; говорит, что как отец его нас не тревожил, так и он, покуда мы сами будем в возможности уплатить наш долг, хотя по частям...
   - Да-с, как угодно... Я как папенька...- подтвердил наследник.
   - Проценты тебе, мой родной, будут аккуратно...
   - Да ведь у нас за прошлый год заплачены,- прибавила Александра Александровна.
   - Как же-с, мне это известно,- отвечал наследник,- у батюшки была готова расписка для вас; да так это скоро случилось, что он скончался... Я вам эту расписку привез,- докончил он, открывая туго набитый портфель, и, не зная, которой из сестер подать бумагу, положил ее на стол.- Вот-с, его руки.
   - Вот уж человек был так человек! - отозвалась Александра Александровна.
   - Истинный христианин,- подтвердила старшая.
   Ни та, ни другая не коснулась расписки; сцена была чувствительна. Бревнова стали (и, вероятно, не в первый раз) расспрашивать подробности о болезни и смерти его отца. Это грозило никогда не кончиться. Мой отец повернул разговор, спросив молодого человека, что он сам намерен делать.
   - Я хотел в военную службу, в Севастополь-с. Папенька не пустили.
   - Ведь вот, стало быть, предчувствие было! расстаться не хотел! - сказала Александра Александровна.
   - А теперь уж вовсе нельзя, потому,- деревня. Вот как управлюсь... Мое желание есть.
   - И с богом! хорошее дело! - сказала весело Александра Александровна.
   Она уж хлопотала о чае. Отец и гость разговорились. Дунечки не было, и я решился спросить Любовь Александровну, где же она.
   - Там что-нибудь у себя делает,- отвечала она тихо,- да ты отдохни; ты себя для отца побереги... Что он?
   - Да ничего,- отвечал я в недоумении от тревоги, с которой она расспрашивала, и вовремя припомнив, что эта особа вечно тревожилась.
   - Ох, ведь он!.. (Она закачала головою.) К богу должно, душа моя, чаще прибегать. Он, милосердый, твои молитвы услышит... Ты молод; отец твой такой человек... ну, ты его еще лучше знаешь! А такие-то богу и нужны! - заключила она уж в слезах.
   Мне было до крайности неловко. Хорошо, что бормотанье и слезы происходили в стороне от других, в углу, где не было свечки. Перемещаясь к чайному столу, Любовь Александровна еще вытирала глаза. Тут явилась и Дунечка. Ее рекомендовали Бревнову, который вскочил и расшаркался. Ему, конечно, объяснили, что она прилежна и все умеет делать, что она любит бегать в саду. По этому поводу, любезничая, Бревнов обещался ей на лето прислать из деревни цветочных семян, высадков и даже садовника.
   - Ну вот, Дуня, утешайся, а то все горевала - цветов нет,- сказала Александра Александровна.- Оно, правда, покуда ягоды не поспели, ребенку в саду скучно,- пояснила она.- А знаете, наш сад какой? Диковинный. Тогда все от вашего батюшки брали, насаживали. Да, вот как - мне вчера, купец здешний Полозов,- знаете?
   - Знаю-с. Он с вами рядом дом каменный строит.
   - Да, вот дом-то он строит, каменное здание воздвиг, а повернуться негде: место тесно, сад наш и приглянулся. Вчера мне - встретил меня у ранней обедни - говорит: "Продайте, говорит, дом: не глядя, говорит, полторы тысячи дам". Я говорю: "Ошалел ты, отец родной: кто нам велит с такой благодатью расстаться, разве нужда придет". А он, знаете,- продолжала она таинственно,- как прослышал, что ваш батюшка скончался, а мы ему должны, ну, и полагал... Расчетец свой, коммерческий!
   Она засмеялась.
   - Нет-с, что же-с я... Как папенька, так и я...- заговорил Бревнов.
   - Мы еще и сами поживем, да вот еще и свадьбу спразднуем, невеста растет! - заключила Александра Александровна, указывая на Дунечку.
   - Прекрасная невеста,- сказал Бревнов.
   - Слышала, Дуня? что ж не благодаришь?.. Да и женихи налицо, вот два сидят, любого выбирай.
   - Я боюсь: стар; за меня не пойдет Авдотья Ивановна,- сказал, любезничая, Бревнов.
   - Стар? А вам который год?
   - Двадцать два-с.
   - Ну, точно стар, ей не годитесь. Так тебе, Дуня, значит, Сергея Николаича?
   - Нет, я его не возьму,- отвечала она, не конфузясь и глядя на меня прямо.
   Все захохотали.
   Я помню эту девчонку, потому что она - одна из самых моих резких антипатий. Я чужд самолюбия; конечно, не оно поднялось во мне при этом шутовском отказе: меня эстетически возмутили решительность, твердость, самоуверенность ее тупоумия. Мне хотелось отвечать ей дерзостью, но все кругом были так глупы! Я презрительно взглянул на нее и вынул свои часы. Я давно заметил, что мое молчание и мои равнодушные движения имели свойство охлаждать слишком разыгравшуюся пошлость. Все притихли. Александра Александровна еще было попробовала захохотать.
   - Ой, какой он серьезный! Все у вас такие-то в гимназии?
   - Нет, он, я вижу, благоразумен,- сказала Любовь Александровна,- уж десять часов скоро. Он в первый раз сегодня выехал. Ему надо отдохнуть.
   - Ваша правда,- сказал мой отец и встал прощаться.
   Мне показалось, что он взглянул на меня, будто хотел сказать: "тебя выгнали..."
   Я вспыхнул и едва овладел своим бешенством. Старухи прощались приветливо, как ни в чем не бывало.
   - О тебе вчера Машенька спрашивала,- сказала Любовь Александровна.
   - Я завтра буду у нее и поблагодарю за внимание,- отвечал я.
   Мы вышли; отец пошел вперед и докричался извозчика. Меня душила злость, мне хотелось высказаться.
   - Послушайте...- начал я.
   - Не говори на ветру, ради бога,- прервал он,- скажешь дома.
   Дорогой я передумал. В самом деле, что мне ему было высказать? Не все ли было давно ясно? Тем более что у него достало,- как это назвать? - лицемерия или непонимания, приехав домой, обходиться со мною как ни в чем не бывало, вроде девиц Смутовых!..
  
   Одна из самых странных людских наклонностей - это старание настроивать себя на торжественность и благоговение в известные минуты, насильно вызывать в себе нежность и чувствительность; а когда не удалось - сожалеть и упрекать себя, будто в неисполнении какого-нибудь долга. Но если мы сотворены розно с другими, хотя бы в десять раз кровными людьми, если мы, по нашей натуре, не можем с ними сблизиться, хотя бы десять раз трудились умилиться над ними, благоговеть перед ними, сблизиться с ними,- из чего еще должны мы хлопотать? К чему натягивать это сближение, из чего себя уродовать, стесняясь, мучась, наконец,- мельчая? Примеряться поднимать то, что нам не по силам, безобразиться, наряжаясь в чужое... и эта нелепость возведена чуть ли не в закон! Добрые люди угрызаются совестью, если его не исполнили, а не оглянется никто, что от исполнения этого закона только размножается пошлость, которой, конечно, выгодно, когда достоинство, деликатно не желающее ее огорчить, уступает ей дорогу, простор, и она благоденствует, развертываясь во всю свою ширину...
   И сколько умных людей подчинялись этому закону, даже искренно разделяли этот узенький, фальшивый взгляд! "Снисходительность,- говорили и говорят они,- гуманность..." Я признаю своим правом быть всегда самим собою и жить для себя. Мне возражали не раз рассуждениями об ограничениях этого права; я просил рассуждающих быть последовательными и объяснить, на чем наконец остановятся эти ограничения? И за что такое неравенство: ум должен стесняться, применяться; пошлость может делать все, что ей рассудится!..
   Говоря спокойно и прямо, я не делал над собой подобных испытаний. Я жил, как жилось, как хотелось, и не раскаиваюсь, что бы ни сделал: стало быть, так было мне нужно. Я не раскаиваюсь, если в какие-нибудь минуты жизни у меня не было чувства, которое принято иметь. Не было так не было. Я не скрываюсь, не стыжусь. Стыднее было бы припоминать мелкие страхи, слезливые сентиментальности, суеверные глупости, натяжки, извращения, лицемерие пред самим собой, все, от чего краснеют взрослые люди.
  
   В марте занемог мой отец. Не знаю, как это началось. Мы видались только за обедом; я приказал подавать чай к себе в комнату со времени своей болезни. Я не имею привычки предлагать вопросов о здоровье и, не имея что говорить с человеком, не люблю глядеть ему в лицо. В одно утро я ушел в класс, он еще не вставал с постели; воротясь, я узнал, что он еще не вставал. Я отобедал один; в сумерки я зашел наведаться, что это, наконец, такое, и получил короткий ответ:
   - Не тревожься. Так, нездоровится.
   Я провел вечер у Марьи Васильевны и по возвращении, услыша от Маланьи одно таинственное: "Почивает",- заперся у себя. Маланья шепнула мне в дверь, что был доктор. Тем лучше. Я убедился в истине этого визита, увидя поутру две склянки в комнате отца. Он спал. Я не стал дожидаться доктора и ушел в класс. Вечером опять то же - он спал. Наконец на третий день мне надоела и таинственность Маланьи, и беспорядок дома, и я решился не выходить и дождаться доктора. Я не пошел с ним в спальню, но в гостиной, где он присел писать, просил объяснить, что все это значит.
   - Надеюсь, ничего серьезного,- прибавил я.
   - Напротив, очень серьезное,- возразил он.
   Зная ученость этого господина, я невольно улыбнулся и, должно быть, худо скрыл улыбку, потому что его будто укололо.
   - Ваш отец болен давно,- продолжал он, помолчав и с какою-то злостью.
   Я пожал плечами и заметил:
   - Если он давно болен, то странно, что не принимал мер.
   - Меры и принимались, да...
   - Что "да"? - переспросил я, любуясь, как он расчеркнулся на целом листе, изорвал его, укусил перо и старался вдохновиться сызнова.
   - Условия жизни такие, что не все меры действительны.

Другие авторы
  • Котляревский Иван Петрович
  • Жиркевич Александр Владимирович
  • Карелин Владимир Александрович
  • Екатерина Ефимовская, игуменья
  • Плеханов Георгий Валентинович
  • Дашков Дмитрий Васильевич
  • Льдов Константин
  • Арсеньев Александр Иванович
  • Джером Джером Клапка
  • Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич
  • Другие произведения
  • Сенкевич Генрик - Пан Володыевский
  • Лесков Николай Семенович - Старые годы в селе Плодомасове
  • Рачинский Григорий Алексеевич - А. Белый. Рачинский
  • Мещерский Владимир Петрович - Мысли вслух
  • Студенская Евгения Михайловна - Rudolf Greins. Auf Deck, Kameraden, all` auf Deck!
  • Востоков Александр Христофорович - Стихотворения
  • Маяковский Владимир Владимирович - Стихотворения (Вторая половина 1925 и 1926)
  • Филиппов Михаил Михайлович - Блез Паскаль. Его жизнь, научная и философская деятельность
  • Серафимович Александр Серафимович - М. В. Михайлова. Стилевое своеобразие реализма в творчестве А. С. Серафимовича в 1910-е годы
  • Развлечение-Издательство - Китайские идолопоклонники
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 545 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа