Свистулькину уже в совершенстве известно было происшествие утра; оно так даже надоело ему, что он тут же решился скорее избавиться от дальнейших сведений.
- Человек, - сказал он, запрятывая сдачу в карман и торопливо поворачиваясь к вошедшему слуге, - пожалуйста, любезный, возьми в круглой комнате, рядом, возьми мою шляпу и пальто... дай их сюда... но скорее... я тороплюсь...
Вслед за тем Иван Александрович запел незнакомую какую-то арию, повернулся на каблуке перед конторкой, торопливо надел пальто и шляпу, поклонился Фурно и так же торопливо отворил стеклянную дверь, уставленную рядами банок с вареньем и страсбургскими пирогами. На первой ступени подъезда, против которого стояли три кареты со спавшими на козлах кучерами, Свистулькин остановился; к подъезду подходили две дамы, и это обстоятельство, казалось, мгновенно привело в порядок его встревоженные мысли.
- Иван! - крикнул он, все еще держась на верхней ступени. Все три кучера разом встрепенулись и схватили вожжи, но, увидя незнакомого господина, снова улеглись на козлы. Иван Александрович терпеливо выждал минуту, когда подходившие дамы очутились в трех шагах от подъезда.
- Иван! - закричал он тогда звучным, внятным голосом. - Иван! Вечно запаздывает! Эй, кучера, скажите, когда приедет моя карета, - кучера зовут Иваном, - чтоб он ехал в Английский клуб!
Иван Александрович бросил ласковый взгляд проходившим дамам, спустился с подъезда и, закинув руки за спину, с видом рассеянным и беспечным пошел по тротуару Морской.
Иван Александрович не был злопамятен; в десяти шагах от кафе-ресторана злополучного Фурно вы не нашли бы на лице его признака неудовольствия, он как будто забыл о происшедшей неприятности. Улыбка, появившаяся на губах его при виде двух дам, не покидала лица; на Невском проспекте в чертах Ивана Александровича появилось даже что-то восторженное; чем далее подвигался он вперед, тем менее можно было догадаться, чтобы, за три минуты, душа этого юноши подвержена была сильному потрясению. Прошу еще заметить, во всем этом не было тени принуждения, и, наконец, не для кого было подавлять настоящие свои чувствования: на Невском встречались лишь редкие пешеходы, да и тех едва можно было рассмотреть в густом сером тумане; наступавшие сумерки сырого осеннего вечера усиливали мрак; фонари только что зажигались.
Мгновенно вспыхнувший рожок газа за зеркальным окном, увешанным галстуками, невольно привел Свистулькину на мысль трех приятелей с ленточками на шее; за этим воспоминанием последовало бы, без сомнения, другое, менее приятное, если б он не поспешил войти в магазин; его вовлекло также отчасти и любопытство; хотелось осведомиться, много ли покупают галстуков в виде ленточек, в большом ли они ходу и как их называют. Название à la papillon, {Бабочкой (ред.).} сообщенное французом, не удовлетворило любопытства Ивана Александровича; он захотел испробовать на своей собственной шее действие ленточки и, пылкий, нетерпеливый во всех случаях жизни, приказал завернуть пару; расположение его духа сделалось вдруг как словно еще лучше, и встреться он при выходе из магазина с Слапачинским, я уверен, он дружески протянул бы ему руку.
Скучно, однакож, на Невском в начале сумерек; куда деваться? В кафе Пассажа итти нет охоты, да и незачем! С тех пор как Иван Александрович познакомился с Беккерами, объявления о продающихся домах находят в нем равнодушного читателя. Что же делать?.. Куда деваться?.. Этакая скука!.. Размышляя таким образом, Свистулькин машинально перешел на другую сторону тротуара, против здания Публичной библиотеки, и так же машинально последовал за пешеходами, направлявшимися к Александрийскому театру.
Окна театра и арки, его окружающие, блистали огнями; подле заметно было некоторое движение: кой-где, в тусклых лучах света, прорезывающих туман и темноту, мелькали пешеходы, иногда даже целые семейства, прикрывающиеся одним зонтиком; по площади, кряхтя и фыркая, тащились извозчичьи клячи; все это, проходя или проезжая мимо лотков с яблоками, мимо извозчичьих дрожек, уже доставивших публику, направлялось к освещенным подъездам театра.
"Странно, как мало сегодня публики... почти ни одной кареты!" - сказал сам себе Иван Александрович.
Отсутствие карет тотчас же объяснилось, как только Свистулькин прочел при свете фонаря объявление о немецком спектакле. Афиша возвещала какой-то Abendunterhaltung {Вечер (ред.).} в пользу какой-то госпожи; затем следовал бесконечный ряд пьес, с названием каждого акта порознь: ein Trauerspiel {Трагедия (ред.).} в пяти актах: две Lustspiel, {Комедии (ред.).} каждая в двух действиях, две Posse { Шутки (ред.).} и две драматические Lecture {Чтения (ред.).} заканчивали Soirêe. {Вечер (ред.).}
Свистулькин знал по-немецки всего несколько слов; он, весьма натурально, ничего почти не понял из афиши, хотя прочел ее до конца.
"Все равно, - подумал он, - зайду в театр, послушаю музыку, погляжу на публику... между немками много хорошеньких... погляжу на актрис... ведь в театр ходят всегда скорее глазеть, чем слушать: все равно, значит, на каком бы языке ни была пьеса... главное дело, вечер пройдет все-таки во сто раз приятнее, чем дома... к Беккерам пойду завтра... О, завтра! Завтра - великий день!.."
И в самом деле, почему ж не доставить себе невинного удовольствия, особенно когда оно ничего не стоит. Ему (так говорил он мне, а я всегда привык ему слепо верить и нет, наконец, причины поступать иначе) - ему все знакомы были в театре, решительно все, начиная с кассира и кончая последним сторожем; не помню хорошенько, кажется, он сказывал мне, что главный смотритель театра приходился ему сродни... именно так! И точно, войдя в сени, он миновал кассу, прямо направился ко входу в кресла и, отдав пальто капельдинеру, спросил только: "Начали?.."
Получив утвердительный ответ и не желая, вероятно из чувства деликатности, беспокоить публику, он поднялся в буфет и начал прогуливаться из угла в угол; так продолжалось до тех пор, пока не наступил антракт и публика не разбрелась по коридорам. Он снова сошел тогда вниз и стал прогуливаться, стараясь держаться как можно ближе ко входу в кресла. Публика входила и выходила, но Свистулькин мало обращал на нее внимания: во-первых, она состояла больше из мужчин; во-вторых, он не знал ни одного немца в Петербурге, кроме Беккеров и Шамбахеров.
Наконец раздалась увертюра; со всех сторон послышалось: man fängt anl - начинают! Коридорная публика ринулась к дверям кресел и повлекла за собою Свистулькина с такою быстротой, что не успел он опомниться, как сидел уже в покойных креслах и чуть ли, кажется, не в третьем ряду. Приведя в порядок галстучный бант и тряхнув головою, Иван Александрович повернулся спиною к сцене и, грациозно выгнув спину на спинке кресел, окинул взором дам, сидевших в ложах.
- Позвольте, - сказал ему в ту же минуту по-немецки какой-то господин, - вы заняли мое место...
- Ах, виноват, сто раз виноват! - проговорил Свистулькин с утонченною деликатностью, поспешно пересел на соседнее кресло и принялся глядеть на бельэтаж.
- Милостивый государь, вы сели на мое место, - сказал ему другой господин, показывая билет.
- Ах, виноват, виноват, сто раз виноват... - вымолвил Иван Александрович и, наступив второпях на три, четыре соседние ноги, расположился далее.
Но едва успел он бросить взгляд на ложи, как снова услышал:
- Позвольте, это мое место.
Встретилась уже надобность перейти в другой ряд, потому что подле не оказывалось свободных мест.
Неизвестно, сколько мест переменил он таким образом во все продолжение увертюры и даже в начале Trauerspiel, известно только, что во время этих кочеваний нашего героя какой-то высокий господин, сидевший с самого начала спектакля у входа, не спускал с него глаз; куда бы ни двинулся Иван Александрович, куда бы ни сел - пронзительные глаза незнакомца бегали за ним, как кошка за мышью. Наконец, как только опустился занавес после действия Trauerspiel, высокий господин привстал с места, приблизился к Ивану Александровичу и расположился подле.
- Удивительно, как мало сегодня публики, - сказал незнакомец после минутного молчания.
- Да... жаль, очень мало! - поспешил заметить Иван Александрович с тою любезностью, какую обнаруживаем мы, когда видим, что заискивают нашего знакомства. - Впрочем, это потому, - присовокупил он, - что сегодня немецкий спектакль; у немцев всегда мало публики, особенно в бенефисы... ведь двойная цена! - заключил он с насмешливой улыбкой.
- Вы часто, верно, бываете в театре? - спросил незнакомец.
- Всякий день, - беспечно отвечал Свистулькин, - скучно, знаете... надо же как-нибудь убить время от семи часов до десяти! Вечера начинаются у нас так поздно... Впрочем, здесь, у немцев, я бываю довольно редко... скука!.. - прибавил он, случайно припомнив одно из движений флегматического джентльмена, виденного им в кафе. - Я больше бываю в итальянской опере.
- Шт! Шт!.. - зашипело вокруг, и несколько раскрасневшихся лиц с выражением далеко не ласковым обратились к разговаривающим.
- Это нам... - шепнул незнакомец, углубляясь в кресло.
Свистулькин последовал его примеру, и оба молчали до тех пор, пока не опустилась занавесь.
- Вы говорили, кажется, что предпочитаете немецкому спектаклю итальянскую оперу, - начал незнакомец, - о, разумеется, какое же сравнение!.. Но знаете, не всякому доступно, дорого...
- Смотря по тому, как!.. - отвечал Свистулькин. - Вот мне так и опера ничего не стоит... и если я плачу иногда, так это, собственно, потому, что совестно, наконец, всегда пользоваться...
- У вас, верно, знакомые? - сказал невинным голосом незнакомец, но устремил, однакож, пытливый взгляд на собеседника.
- Да как вам сказать, все знакомы! - смеясь, подхватил Иван Александрович.
- Это очень приятно... очень!.. Вероятно, и здесь также есть знакомые? - продолжал расспрашивать незнакомец.
- Здесь все - и кассир и остальные... а впрочем, больше мне здесь знаком старший смотритель.
На лице незнакомца изобразилось удивление; но это продолжалось секунду, и он снова обратился к соседу.
- Давно вы с ним знакомы? - спросил он, причем лицо его как-то особенно исказилось, как у человека, силящегося удержать смех.
- С детства... мы с ним вместе воспитывались... добрый малый... - поспешил сообщить Иван Александрович.
Тут лицо незнакомца неожиданно расширилось, рот открылся, и удушливый хохот вырвался из его горла. Иван Александрович взглянул на него с удивлением. Смех незнакомца усилился, так что многие лица, оставшиеся в креслах, обратили на него внимание.
- Покорно вас благодарю, - сказал он Свистулъкину, как только прошел неожиданный порыв его веселости.
- За что-с? - спросил Иван Александрович, почувствовавший вдруг, ни с того ни с сего, страшную неловкость.
- Да как же, - сказал незнакомец - тут он наклонился к уху соседа и добавил шопотом: - как же, вы сделали обо мне такой лестный отзыв... ведь старший-то смотритель - я!..
- Как, помилуйте... это не то... совсем не то... - пробормотал Свистулькин с таким замешательством, как будто люстра сорвалась с потолка и упала к его ногам.
- Могу вас уверить, - спокойно возразил смотритель.
- Ах, боже мой... как же это... как же так... - бормотал Иван Александрович, у которого вдруг пересох язык и горло, - я ничего... право, я только так, и, наконец, может быть... вы здесь недавно...
- Как вам сказать, я уже здесь без малого пятнадцать лет смотрителем, - возразил смотритель. - Пойдемте в коридор, вы увидите, что я вас не обманываю, - добавил он, приглашая к дверям Свистулькина, который торопливо за ним последовал, не смея поднять глаз.
Вся эта сцена была замечена несколькими зрителями, не только в креслах, но даже и в ложах; Ивана Александровича обжигали направленные на него взгляды; сквозь туман, застилавший глаза его, он видел улыбки: пробираясь за смотрителем, он услышал даже, как немец, которому наступил он на ногу, смеясь произнес под самым его носом: "Mit Skandal und Trompeten!" {Со скандалом и с музыкой (буквально: с трубами) (ред.).} И точно: едва Иван Александрович достигнул середины залы, грянула увертюра. Еще минута - и нашему герою сделалось бы дурно, но минуты этой было довольно, чтобы очутиться в коридоре.
- Господин смотритель... Я вас умоляю... бога ради!.. - торопливо прошептал Иван Александрович, возводя умоляющие глаза на смотрителя и стараясь схватить его руку, как только они очутились в коридоре и их окружили капельдинеры. - Господин смотритель... пощадите!.. - подхватил Свистулькин, находившийся в полной уверенности, что его тотчас же схватят, повлекут и предадут какому-нибудь постыдному наказанию. - Я ведь это так только... молодость... неопытность... я... я никогда больше не буду... клянусь вам!..
Смотритель засмеялся.
- Ну, теперь прощайте, - сказал он, - а впрочем, вы, может быть, хотите вернуться в кресла? В таком случае советую вам прежде зайти в кассу и взять билет...
Сказав это, смотритель повернулся спиною и пошел своею дорогой.
Иван Александрович, как можете себе представить, недолго оставался на одном месте; полминуты достало ему, чтобы отыскать пальто; еще половина минуты - и он удалялся от наружных сводов, окружающих здание театра. Досада его была на этот раз столько же сильна, сколько продолжительна, и, казалось, даже переходила в бешенство; он шел с сжатыми губами и стиснутыми кулаками. Отойдя на некоторое расстояние от извозчиков и продавцов яблок, он вдруг остановился и нанес себе такой удар в шею, потом в плечо и потом в ногу, что, будь эти удары нанесены чужим кулаком, а не собственным, они бы непременно свалили с ног нашего героя. "Дурак! Дрянь! Лгунишка!.. Поделом тебе!.. Поделом!.." - произнес в то же время Иван Александрович и, оглянувшись назад, принялся снова наделять себя пинками. Самый кроткий человек способен прийти в некоторую степень остервенения, когда в забывчивости мгновенно вспыхнувшего негодования дойдет до того, что начнет драться; и нет сомнения, Свистулькин кончил бы тем, что прижал бы себя в темный угол и разбил бы себя вдребезги, если б не очутился заблаговременно на Невском проспекте. Невский сиял теперь тысячами огней; народа гуляло множество; поневоле надо было укротить внешние порывы гнева; негодование, остановленное таким образом в самом сильном своем пароксизме и не находя выхода, должно было, натурально, устремиться в глубину и без того уже взволнованной души нашего героя.
Не могу сказать утвердительно, что более всего на него подействовало: блистательное ли освещение Невского проспекта, веселые ли толпы гуляющих, или же, наконец, по свойственной ему доброте сердца, стало жаль ему самого себя, - но только гнев его начал постепенно смягчаться, и вместе с тем прояснились и самые мысли.
"Ведь бывают же такие дни, что ничего, решительно ничего не удается! - подумал он с заметным снисхождением. - Одна неприятность за другою! И зачем дернула меня нелегкая пойти в этот театр!.. Добро бы в самом деле было там что-нибудь такое... балет какой-нибудь... а то бенефис какой-то! - Очень нужно... невидаль какая! И за все это столько неудовольствия... Вот день! Я уж и не знаю, что такое... встреча с Шамбахерами... потом этот граф... потом здесь, в театре..."
- Ах, виноват, сударыня! Сто тысяч раз виноват!
Последнее восклицание, сделанное громко, обращалось к даме, которую нечаянно задел он локтем.
- Ничего, не беспокойтесь... - промолвила дама, ускоряя шаг.
- Как!.. Помилуйте... я вас толкнул... - подхватил Свистулькин, грустные мысли которого мгновенно перевернулись вверх дном, как перевертываются билеты лотереи-аллегри при повороте колеса.
Ему пришло даже на ум предложить даме свои услуги; он намекнул что-то о позднем времени и неудобстве прогуливаться в такую пору, но, к сожалению, дама исчезла в первых же воротах, и Свистулькин снова остался один посреди тротуара. Но все равно, мысли его, благодаря этому толчку, прояснились и приняли далеко уже не такой мрачный характер, каким отличались при выходе из театра.
"Впрочем, - рассуждал он, поворачивая с Невского на Владимирскую, - я очень рад, что зашел сегодня к Фурно... право, рад! Этот черноволосый господин сообщил мне очень хорошую новость... я прежде не знал этого... никак даже не подозревал! Завтра же отправлюсь... Он сказал, в три часа... Именно он так и сказал: в это время князь и княгиня Z. не бывают дома... Вечером пойду к Беккерам... Страшный, однакож, этот завтрашний день! Завтра! - Решительный удар... За Лотхен можно ручаться... нынешнее пожатие руки мне много доказало... я не сомневаюсь... в матери я также уверен... что же касается до отца... а впрочем, и отец ничего... И тогда, тогда... все разом переменится! Грустно однакож, как подумаешь обо всем этом... право, грустно!.. Итак, завтра в три часа! - присовокупил он после минутного раздумья. - В три часа непременно буду!" - заключил неожиданно Иван Александрович.
При этом он сильно потер руками и просвистел какую-то трель, и уже потом, во все время как подходил к дому, не переставал напевать и насвистывать разные арии; так что, встреться кто-нибудь с Свистулькиным на лестнице его квартиры, всякий остался бы в полном убеждении, что Свистулькин провел этот вечер с неизъяснимым наслаждением!
На другой день, несмотря на отвратительную погоду: ветер, туман, изморось, которая серебрила кровли и тротуары и наделяла насморком каждого, кто только покушался высунуть нос на улицу, - несмотря на все это, можно было видеть Ивана Александровича, прогуливающегося взад и вперед по набережной Фонтанки, в двадцати шагах от дома княгини Z. Было около двух часов пополудни. Он явился так рано не из нетерпения или излишней аккуратности: ему хотелось лично присутствовать при отъезде князя и княгини. В основании такого намерения лежало больше обдуманности, чем можно полагать с первого разу: что было бы хорошего, если б Иван Александрович, подкатив ровно в три часа к княжескому дому и войдя в швейцарскую, столкнулся бы на лестнице с хозяевами, которые готовились ехать гулять или, вернее, отдавать визиты? Могло также случиться, что на вопрос Свистулькина: "Дома ли княгиня?" швейцар отвечал бы: "Дома!" Еще легче могло случиться, что Иван Александрович, влетев опрометчиво в швейцарскую, был бы застигнут хозяевами, вернувшимися с прогулки раньше обыкновенного по случаю скверной погоды. Не лучше ли прийти часом раньше и избегнуть всех этих столкновений?
Спора нет, невесело ходить взад и вперед по скользкой мостовой, придерживать каждую секунду шляпу и думать, что при малейшем неосторожном движении ее унесет в Фонтанку. Не всякий также решится провести более часу под изморосью и на холодном ветре без крайне побудительной причины. Но человек человеку рознь; что значило, например, для Ивана Александровича, у которого достало энергии и характера питаться три месяца сухими булками для приобретения брелоков, - что значило, говорю я, для такого человека простоять час на ветре и претерпеть стужу? Последствия одни: насморк - это всем известно; у Ивана Александровича перебывало уже столько насморков, что одним больше, одним меньше - все равно. И наконец, что такое насморк, когда впереди предстоит бал у княгини Z.? Если рассудить хорошенько, окажется, что ни одно удовольствие, как бы оно ни казалось с первого взгляда ничтожным, даровым или дешевым, ни одно удовольствие не обходится без жертвы; жертва кроется в основании каждой радости, каждого увеселения.
Свистулькин прошелся, однакож, уж раз сто мимо дома, а князь и княгиня все еще не выезжали; не было даже признака к выезду; дверь, или, лучше сказать, подъезд отеля, устроенный в виде готического фонаря, был глухо заперт; карета не стояла подле тротуара.
"Уж полно, поедут ли они в такую погоду?.." Иван Александрович пожалел в тысячный раз, что у него не было часов, - как знать, может быть теперь далеко еще до трех часов? Известно, ничто так не затягивает время, как ожидание.
Несмотря на свою твердость и терпение, Свистулькин начал чувствовать нестерпимый холод. Напрасно ходил он ускоренным шагом; напрасно подымал воротник; напрасно просовывал руку между пуговицами пальто и старался прижать ее как можно плотнее к груди - ветер пробирался всюду. Особенно сильно донимало ему горло, украшенное ленточкой à la papillon, с красиво откинутыми воротничками рубашки; он начал уже каяться, что не надел cache-nez, {Кашне (ред.).} славного шерстяного платка, приобретенного в голландском магазине и выбранного по образцу cache-nez графа Слапачинского: те же клетки, тот же цвет, та же материя. Точно, он поступил на этот раз необдуманно. Никто, конечно, не станет спорить против удовольствия гулять с ленточкой на шее; но для этого нужна хорошая погода, нужен Невский проспект, наполненный публикой; теперь же улицы пусты, изредка попадаются синие и зеленые зонтики, из-под которых выглядывают загрязненные сапоги и галоши; очевидно, не стоит подвергать свою шею простуде!
"Нет, так уж и быть, все равно! -подумал Иван Александрович, схватываясь за горло, начинавшее щемить не на шутку. - Ждал целый час, подожду заодно уж; уйдешь, пожалуй, а тут как раз дело и сделается... все равно, уж лучше подождать!.."
Едва заключил он, как из-за угла показалась великолепная карета, запряженная парою серых коней, которыми правил чудовищно толстый кучер с черною крашеной бородой, доходившей чуть не до пояса. "Это карета княгини Z.", - внутренне сказал себе Иван Александрович, отходя немного поодаль и принимая наблюдательную позу. Он не ошибся; карета, сделав круг, подкатила к готическому подъезду и остановилась.
В ту же минуту на подъезде явился швейцар в гороховом сюртуке, таких же штиблетах и темной, обшитой позументом портупее, которая закрывала его широкую грудь; за швейцаром, выступил лакей в богатой ливрее. Отворив дверцы кареты я окшнув ступеньки с поспешностью, лакей и швейцар, торопливо вернувшись к подъезду, подхватили под руки даму в лиловой шляпке и посадили ее в экипаж; таким же порядком подхватили они полного господина в синей бекеше и посадили его подле дамы; после этого лакей вскочил на козлы, и карета помчалась вперед, оставив швейцара, который принялся отдувать щеки и оглядывать улицу с само довольствием человека, добросовестно исполнившего свои обязанности.
Иван Александрович, конечно, не столь был глуп, чтобы дать себя заметить швейцару: он понял очень хорошо, что вид молодого человека, прогуливающегося под изморосью, не только произведет дурное впечатление на швейцара, но легко даже возбудит в нем подозрение, повредит репутации молодого человека. Свистулькину хотелось только лично удостовериться в отъезде князя и княгини, и едва показались они на подъезде, он быстрыми шагами удалился. Достигнув конца набережной, Иван Александрович повернул за угол и, не теряя времени, направился к бирже, где стояли извозчичьи экипажи. Несравненно было бы дешевле нанять пролетку, если уж на то пошло; Иван Александрович взял, однакож, карету: дело в том, что швейцар сильно озадачил нашего героя, и он невольно подумал: "Неловко как-то... к тому же не бог знает какое разоренье! Все лучше: иначе даже как-то смотрят, когда подъедешь в карете..." Минут пять спустя он подкатывал к подъезду и не без волнения, весьма, впрочем, извинительного, вступил во внутренность готического фонаря; неловкость его, очень натурально, должна была увеличиться, когда он увидел себя окруженным тремя дверями и не знал, которая из них была настоящая: толкнулся в переднюю дверь - не поддается, толкнулся направо - тот же результат... Что же это такое?
- Пожалуйте... здесь-с!- произнес позади его басистый голос.
Свистулькин обернулся и увидел швейцара.
- Дома князь? - спросил он с непринужденностью, которой вовсе нельзя было ожидать.
- Только что изволили уехать...
- Какая досада! - произнес Иван Александрович, входя в переднюю, обшитую дубом, и отыскивая глазами зеркало. Ему хотелось скорей удостовериться, не было ли в туалете его какого-нибудь расстройства, которое могло бы неприятно поразить швейцара. - Какая досада, - подхватил он, - я только что приехал из... из Одессы... и очень желал бы видеть...
- Пожалуйте в четыре часа, их сиятельство будет дома, - сказал швейцар.
- Никак нельзя... я тотчас же еду в Петергоф.
- Как прикажете записать? - спросил швейцар.
- Запиши... - проговорил Иван Александрович, у которого дрогнуло сердце, - запиши... Кабинетская улица... дом Мурашкина...
- Мурашкина? - спросил швейцар, развертывая книгу и придвигая чернильницу.
- Да... Мурашкина... - ответил Свистулькин, досадливо тряхнув головою.
- Напиши: Иван Александрович... мм... м... Свис... тулькин...
Последнее слово Иван Александрович пробормотал скороговоркою и бессвязно.
- Граф? - вопросительно промычал швейцар.
- Нет... граф это мой двоюродный брат... напиши просто: Свистулькин... Иван Александрович...
Проговорив это, Свистулькин надел шляпу, - в замешательстве своем он имел неосторожность снять ее, только потом уже догадался он, как поступил неосторожно, - и снова очутился в готическом фонаре.
- Не беспокойся, любезный, я сам... - я всегда сам, - произнес он, опираясь, однакож, очень охотно на руки швейцара, который посадил его в карету.
- Куда прикажете ехать? - спросил извозчик.
- Пошел на Невский! - крикнул Иван Александрович.
"Глупейшая фамилия!.. - подумал он с досадою. - Свистулькин! - даже выговорить не хочется! Хотя бы Свистяков или Свистуляков - что ли!.. Мало ли фамилий... можно, наконец, Свистулинский... Свистокин... Свистулякин! А то Свистулькин... глупо, просто глупо! Как-то даже неблагозвучно, право!.. Нечего сказать, хорош также и дом: Мурашкина - как словно одно к одному... напрасно не переехал я... впрочем, недолго остается жить: еще месяц - и заживу, может быть, в собственном!" - заключил Иван Александрович, мысленно переносясь к Беккерам.
Неудовольствие, отпечатавшееся в чертах его, стало мало-помалу проясняться; лицо его повеселело и приняло даже выражение гордости, когда карета выехала на Невский.
Несмотря на сильный ветер, дувший прямо навстречу и немилосердно хватавший за горло, и без того уже сильно щемившее, Иван Александрович ни разу не откинулся на дно кареты, голова его целиком почти выставлялась из каретного окна. У Аничкина моста он приказал остановиться, выпрыгнул на тротуар, сделал шагов двадцать, кивнул пальцем извозчику, снова сел и поехал далее. У Гостиного двора он опять остановился; не стоило вылезать из кареты, чтобы пройтись под арками Гостиного двора; Иван Александрович зашел в первую попавшуюся лавку и, сам не зная, как и зачем, купил пресс-папье. Подозвав пальцем извозчика, он покатил далее.
Против Милютиных лавок повторилась та же история; он выпрыгнул на тротуар и, чтобы придать цель остановке, вошел в первую попавшуюся дверь. Было бы, разумеется, крайне неловко спросить один фунт сыру у купца, высадившего его из кареты. Свистулькин потребовал пять фунтов, дав заметить при этом, что берет единственно для пробы, и берет в этой лавке потому собственно, что многие его знакомые хвалили ему и хозяина и качество его сыра.
Снова указательный палец Свистулькина задвигался в воздухе, и снова поехал он далее. На Невском он выходил бессчетное число раз и возвращался в карету всегда с одинаковым приемом: кивнет указательным пальцем, минуты полторы постоит на тротуаре и, как только кто-нибудь покажется в окне или на улице, отворит дверцы, сядет, крикнет: "пошел" и едет дальше. Наконец он велел повернуть на Екатерининский канал, выбрал довольно уединенное место и приказал остановиться.
- Сколько тебе следует? - отрывисто спросил он у извозчика, как будто был им недоволен.
Странно было бы, если б извозчик запросил менее трех целковых; так и случилось, и это обстоятельство мгновенно возбудило негодование Ивана Александровича.
"Вот славно, - подумал он, стискивая губы, - три целковых пресс-папье, два с половиною целковых сыр... Теперь этому еще три целковых... да это просто разоренье - просто мошенничество!" Иван Александрович начал бранить извозчика и, нет сомнения, затеял бы историю, но в это время мимо проходила какая-то нищая баба; Иван Александрович, не желая, вероятно, компрометировать свое достоинство, тотчас же заплатил требуемую сумму.
Чтобы попасть в кафе, - было уже четыре часа, и желудок Свистулькина настоятельно требовал обычных двух пирожков или порции макарон, - ему следовало вернуться на Невский. Но как явиться на этой улице с двумя полновесными пакетами подмышкой? Нельзя, очевидно нельзя! Особенно сильно смущал Ивана Александровича сыр; пресс-папье все-таки вещь благородная; пресс-папье ни в каком случае не может компрометировать; но сыр! Когда же видано, чтоб человек с модною ленточкой на шее, словом, порядочный человек, нес сыр в руках своих! Решительный в крайних случаях, Иван Александрович недолго колебался: улучив минуту, когда никого не было поблизости, он швырнул сыр под ворота - не лучше ли было поступить таким образом с пресс-папье? - и торопливо пошел своею дорогой.
На Невском лицо его снова просияло. Один я могу знать, как хотелось Свистулькину иметь в это утро обширный круг знакомства и как было бы ему приятно встретить теперь всех своих знакомых! Каждый, без сомнения, встретил бы его вопросом: "Откуда?" и каждому бы, без сомнения, Иван Александрович ответил: "От княгини Z.". Какой лгун не испытывал сладости сказать иногда правду. Надоест, наконец, лгать; самые злодеи, мне кажется, должны чувствовать удовольствие, произнося фразу, проникнутую с начала до конца истиной!
Ветер подувал, однакож, попрежнему, и не было человека во всем Петербурге, который, шествуя теперь по улице, не прикутывал бы горла и не морщился. Дома и фонарные столбы отражались на скользком тротуаре, как в озере. На всем Невском не было, казалось, двадцати извозчиков; да и то трое из них - один на Полицейском мосту, другой на Казанском, третий на Аничкиной - возились с лошадьми, лежавшими врастяжку на торцовом помосте.
"Сквернейшая погода - бу...ррр!.. Ни на что решительно не похоже! - думал Иван Александрович, запрятывая шею в воротник пальто и придерживая воротник рукою. - Глупо сделал я, очень даже глупо, что не взял cache-nez... Долго ли простудиться! Ведь вот и теперь уж болит горло... так болит, как будто проглотил зубную щетку или ложку... - подхватил он, кашляя с напряжением, - ужас, какая боль!.. Даже глотать невозможно... Весь нынешний день катился как по маслу, все, повидимому, улыбается... и вдруг бы все это расстроилось... Надо поспешить в кафе, авось пройдет, как обогреюсь... Ух! Как вдруг защемило!.. Нестерпимо... просто ужас, какая досада!.."
В кафе Пассажа, куда отправился Свистулькин, было так же пусто, как и в самом Пассаже. Публику кафе составляли два каких-то господина; но так как наружность их была далеко не привлекательна, Иван Александрович не обратил на них никакого внимания; он подумал только, куда девался фешенебельный Петербург и чем могла заниматься та часть его обитателей, которые, подобно ему, проводят день или в кафе, или на улице. В другое время такая мысль могла опечалить нашего героя, любившего общество и вообще склонного к развлечениям всякого рода: но в настоящую минуту он даже обрадовался безлюдью. Он был голоден, и ничто, следовательно, не мешало ему теперь спросить порцию макарон; сверх того, отсутствие посетителей значительно обогащало конторку кафе ломтиками хлеба: обстоятельство, имевшее также свою выгодную сторону.
Увы! Радость Ивана Александровича прошла с первым же глотком; он почувствовал вдруг такое колотье в горле, что слезы брызнули из глаз его и он принужден был оставить макароны, которые привлекательно лоснились на блюдечке. Расстроенный донельзя, он подошел к окну и бросился на диван.
Мы уже сказали в своем месте, что с некоторых пор газеты потеряли свое значение для Свистулькина. В самом деле, не к чему уже было утруждать себя чтением. Не далее как сегодня вечером пойдет он к Беккерам и сделает решительный приступ, в результате которого смешно даже сомневаться. Беккеры, всем известно, только и ждут этого приступа: пламенное желание Андрея Андреича заключается в том, чтоб выдать дочь за человека, который владел бы своим домом в Петербурге, - Иван Александрович торгует дом; Лотхен мечтает выйти за человека ganz comme il faut, который посещал бы хорошее общество и был бы молод, - Иван Александрович молод и не далее как в пятницу поедет на бал к княгине Z.; любимейшая мечта Вильгельмины Карловны выдать дочь скорее, чтобы скорее нянчить внучат и печь им каждый день сахарные крендельки, - Иван Александрович предлагает хоть сейчас же руку и сердце ее дочери. Из этого ясно следует, что дело Ивана Александровича почти в шляпе и ему не к чему читать газеты. От нечего делать он курил папироску, полулежа на диване, и время от времени пощупывал горло, которое продолжало нестерпимо колоть.
Два господина, находившиеся в кафе, успели между тем познакомиться и вели разговор; Иван Александрович, сидевший у противоположного окна и занятый исключительно своею болью, не обратил никакого внимания на беседу незнакомцев; мало-помалу, однакож, он стал прислушиваться и вскоре весь превратился в слух.
- Неужто эта болезнь распространяется все сильнее и сильнее? - проговорил один из собеседников, человек с волосами, зачесанными за уши, острым длинным носом и выдавшеюся вперед физиономией, что вместе взятое придавало его наружности выражение глупого испуга, смешанного с любопытством. - Неужто распространяется? Это ужасно!
- Ужасно, именно ужасно! - энергически подхватил другой собеседник, плотный, с бойкими глазами навыкате и черными, как смоль, жирными и курчавыми волосами. - Да-с, скажу вам, это ужасно! - промолвил он, производя руками пояснительные жесты самого отчаянного свойства. - Мало того, что болезнь эта распространяется, я вам скажу, свирепствует, да, свирепствует! - заключил он, бросая решительный взгляд на собеседника, больные глаза которого моргали и щурились.
- Ах, боже мой!.. Но отчего же это?.. Какие же причины?
- Причины? - Воздух! Очень натурально, - возразил пучеглазый господин, выразительно махнув рукою. - Другие приписывают это поветрию - вздор, чепуха! Воздух - воздух, и больше ничего! Я знаю это из верных источников...
- Но скажите, пожалуйста, отчего же прежде воздух не производил такого действия?
- Отчего? Очень натурально... изволите ли видеть: нынешнюю осень постоянно дует северо-восточный ветер... так или нет? Хорошо! Ветер этот - я знаю это из верных источников - пропитан, так сказать, зловредными миазмами... очень хорошо; вы понимаете, следовательно, - все это действует на дыхательные органы - я разумею горло; иначе быть не может: раздражение верхней оболочки!- довершил он, тыкая себя пальцем по галстучному банту.
Иван Александрович машинально схватил себя за горло; лицо его изобразило беспокойное волнение.
- Вы говорили, кажется, о каком-то опыте... В чем же он состоит? - спросил моргающий собеседника.
- Любопытный факт! - возразил тот с горячностью. - Изволите видеть: к шесту на высокой горе прикрепили кусок стекла, прикрытый раствором из воды и меда; стекло, обращенное к ветру, весьма натурально, не замедлило сделаться тусклым; думали - пыль, ничуть не бывало! Приставили к стеклу микроскоп. Что бы, вы думали, оказалось, а?.. Стекло оказалось усеянным тысячами, что я говорю! миллионами, сотнями тысяч миллионов мелких инфузорий синего цвета и, очевидно, самого ядовитого свойства! - подхватил он, скорчивши такую ужасную физиономию, что тощий собеседник, и без того уже напуганный, невольно пошатнулся. - Вы ясно, следовательно, видите, - продолжал он, воодушевляясь, - ясно видите, что воздух наполнен, так сказать, этими ядовитыми насекомыми. Очень натурально: человек, идущий против ветра с открытым горлом или ртом, что совершенно все равно, вы понимаете,- должен наглотаться этих насекомых; тут нет сомнения...
При этом Свистулькин почувствовал страшную горечь во рту и нестерпимое щекотанье в горле, холодный пот выступил на лбу и щеках его.
- Очень натурально; вы понимаете после этого, какого следует ожидать действия,- продолжал между тем пучеглазый господин, производя такие жесты, как будто верный источник, о котором говорил он, находился в груди его и он принужден делать неимоверные усилия, чтобы черпать из нее сведения. - Инфузории эти распложаются, как вам, я полагаю, известно, с баснословной быстротою : стоит проглотить двух, и не пройдет часу, как их явится уже миллион! В горле, весьма натурально, холоднее, чем в легких; инфузории летят с востока и, следовательно, любят тепло... вы понимаете; они, следовательно, распространяются далее... и наконец, это всего ужаснее, кидаются в желудок...
От действия ли воображения, или от макарон, или, наконец, от излишнего курения папирос, но только Свистулькин почувствовал в эту минуту тошноту и сильные спазмы; холодный пот струился уже под жилетом его и обдавал Ивана Александровича с головы до ног; о горле и говорить нечего: оно было во сто раз хуже больного зуба.
- Ах, боже мой, боже мой! - воскликнул тощий господин, который перестал моргать и глядел на рассказчика притуплёнными глазами. - Что ж, когда они попадут в желудок... тогда-то?.. значит, уж кончено!
- Кончено! - с уверенностью подтвердил пучеглазый рассказчик. - Кончено... паралич желудка - и смерть!
- Смерть?
- Неминуемо, если только не возьмете вы заблаговременно предосторожностей, - подхватил он весьма кстати, потому что Свистулькин не шутя начал уже терять голову. Последние слова курчавого господина привели его в сознание.
- Какие же это средства? - торопливо спросил моргун.
- Очень простые, проще быть не может, - так же поспешно, отвечал собеседник, посматривая на буфет, причем глаза его выкатились еще заметнее. - Я, который говорю вам,- подхватил он, - тысячу раз испытывал их на себе... Не далее как вчера и сегодня... и, наконец, всякий день чувствую я адскую боль в горле... как только это случится, надо, не медля ни минуты, выпить добрый стакан портвейну... или другого крепкого напитка...
- Человек! Мальчик! - закричал тощий собеседник. - Стакан портвейну!.. Позвольте мне также предложить вам стакан?
- Очень охотно, это всегдашнее мое средство, - отвечал курчавый господин, с удовольствием потирая нос, который не оставлял сомнения, что сказанное его владельцем проникнуто истиной.
Тощий собеседник стремглав бросился к буфету, но Иван Александрович успел уже предупредить его.
Стакан портвейну, выпитый залпом, действительно принес ему облегченье; но это продолжалось одну минуту; он почувствовал вдруг, как будто весь кафе с его шкапами, потолком и даже мальчиком за конторкой зашатались и закружились; он бессознательно почти положил сдачу в карман и едва-едва мог расслышать, как один из собеседников предложил новый стакан портвейну и как другой охотно принял предложение, повторив, что это было всегдашнее его средство. Как Свистулькин вышел из кафе и сел на извозчика, как доехал до дому, как расплатился с извозчиком - расплатился он или нет, этого он решительно уже не помнил - и как потом очутился в своей комнате, во всем этом он не мог дать ни себе, ни другим ясного отчета; он помнил однакож, что, войдя в комнату, снял с себя лучшее платье и уложил его в комод, после чего упал на кровать и лишился чувств.
Открыв глаза, он почувствовал необыкновенный лом в голове; к этому присоединился адский жар в горле, и он поспешил ощупать больное место. Представьте себе ужас Свистулькина, когда рука его, вместо знакомого места, встретила что-то похожее на подушку; шея его распухла и сровнялась с подбородком; все снова помрачилось перед глазами Ивана Александровича; сердце его обмерло, и он снова потерял сознание.
Первый предмет, который увидел он, прищедпш вторично в себя, была хозяйка квартиры с огарком в руках.
- Доктора!.. Анна Ивановна... поскорее! Я наглотался, проглотил миллион насекомых... скорее доктора, умираю! - мог только простонать Свистулькин.
Все возможные роды ожидания мучительны; но самые мучительные часы, бесспорно, те, когда ждешь доктора; много таких часов провел Иван Александрович, потому что, как известно, доктора редко отыскиваются в минуты крайней необходимости. Наконец явился доктор. Он был еще в дверях, когда Свистулькин протянул ему руку и высунул язык. Доктор начал с того, что оглянул комнату, потом медленно и как можно комфортабельнее расположился на стуле; устроив себя таким образом, доктор взглянул при свете огарка на язык больного, потом обратил глаза на кончики своих сапогов, потом снова на язык, потом пощупал пульс и, снова обратившись к сапогам своим, произнес спокойно:
- Ничего... легкая простуда... покажите горло... больно?- промолвил он, тыкая пальцем в больное место так же бесцеремонно, как если б оно было из дерева.
Свистулькин закричал благим матом.
- Зачем же так кричать! - сказал доктор голосом, который ясно свидетельствовал, что он был враг шума. - Это ничего... просто простуда... у вас свинка....
- Нет... доктор... нет! - с ужасом прокричал Свистулькин.
- Свинка и больше ничего! - проговорил медик с обычною ему невозмутимостью.
- Я проглотил насекомых... - пояснял между тем Свистулькин, - их множество в воздухе!.. Синие... ядовитого свойства... весь воздух наполнен ими...
Тут доктор в первый раз, можно сказать, обратил свое внимание на больного.
- У больного жар, бред, это часто бывает при свинке, - проговорил он, повернувшись к хозяйке, - обложить его горчичниками!..
Сказав это, доктор встал и, не слушая криков больного, вышел в соседнюю комнату прописывать рецепт; минуты три спустя он оставил квартиру.
Горчичники произвели свое действие; на другой день Ивану Александровичу стало легче. Здесь, конечно, надо разуметь физическое облегчение; моральная сторона Ивана Александровича была расстроена выше всякого описания. Главная причина расстройства заключалась не столько в самой болезни, к