Нет, солдаты, облипшие трамвай, никак не похожи на пчел. Это вши. Я видел в казарме - рубашка шевелится, столько. И трамвай, облепленный солдатами, мчится, подобно псу, которого "заели". Он думает, что отстанут, растеряет. Не тут-то было.
Из лазаретов выйдут люди со вкусами, весьма обогащенными. Война всеобщий, обязательный народный университет, чем бы ни кончилась, хоть позорнейшим миром - она даст победу иначе недостижимую, или в очень большой срок. Такое движение и столько наглядных уроков! Разве еще чудовищный голод мог бы привести в движение эти полчища и так переместить народы России. Где черта оседлости? Где кончается Польша? Куда сдвинута Малороссия? Густо, на крови замешано. Что то испечем из такого крутого теста. И сколько скрещиваний. Жаль, что много впустую. За "в пустую" и наказываются сифилисом. Все-таки много будет детской нови - брюнеток с голубыми глазами и шатенов с карими. Много вздора и предрассудков рассеется.
Доктор утверждает, что если я не буду обращать внимания, то действительность в моем самосознании исчезнет. Надо забыть, не центрировать внимания. "Ну, а если вы будете все внимание устремлять на эту точку - то увидите много интересного, только за последствия никто не поручится. Я с вами говорю, как с человеком, вполне владеющим собой." Точка, о которой он говорит, - неуловимое пятнышко, явилось у меня в зрении (хочешь смахнуть и все вьется). Но как же не смотреть в эту точку, если я и ночью вижу знаю, что пятно будет расти и тьма меня обнимет. Черный зев этой тьмы я вижу. - "Я вам пропишу консервы". На глаза - темные очки. Да ни за что!
Доктор: - "Контузия интересна тем, что она сотрясает все существо. Рана что - простое механическое повреждение. На мой взгляд ран интересных не бывает. Конечно, и рана сопровождается всегда некоторой психической контузией. Но нет этого общего потрясения, как от близкого взрыва. Знаете - пересыщенный раствор: чист, прозрачен. Встряхнули - и тотчас обнаруживает свое кристаллическое строение. Так и контузия выводит на дневную поверхность дремлющие способности и инстинкты. В эту войну контузии почти преобладают над чистыми ранениями, если не количественно, то качественно. Война встряхивает... И поймите это прямо, физически. От того, что в стране столько "контуженных", Россия стала иной".
В лазарете есть, по словам доктора, очень интересные больные. Он мне указал двоих.
Петряев. Общая контузия при взрыве "чемодана". Из Епифанского уезда. Ничего сразу заметного. Веселый. Совсем выздоровел. На балалайке играет вальс "На волнах Венеции" так, что хожатки ему "все что угодно". "Чего же интересного?" - "Вы его за общим столом посмотрите". И точно. Зачерпнув супу, он сначала держит ложку над баком и над ложкой пальцем левой руки помахает. Потом вдруг задумается и из ложки льется. Тут на него прикрикнут: - "Не задумывайся!" Он испуганно несет ложку ко рту и хлебает. И торопливо, сконфуженно носит ложку за ложкой. На лице - усилие. - Что это он? - Есть выучить пришлось. Он из голодающей губернии. "Не доедают" нормально, из года в год. Он ложку то не доносил, а то и мимо рта проносил после контузии. Первое время даже рука не подымалась, чтобы есть. Выучили. - А пальцем над ложкой что? "Сам не знай, чего колдует".
Я думал над этим колдовством ночь. И разгадал. Утром спрашиваю: - "Вы, товарищ, из какого села?" - "Из Ивановки. А что?" - "Пашете?" - "А как-же!" - "А навоз вывозите на землю?" - "Да стали вывозить. Отец еще не вывозил. Не родит. Бывало раньше, скотину на двор не загонишь: ноги ей объедает." - "Мух, чай, было много?" - "До страсти! Ложку ко рту не дают поднести. Смахнешь, да скорее в рот." - "То-то вы колдуете." Расцвел: - "Верно ведь!" За обедом, смотрю, - левую руку в карман. И пробует есть "без колдовства". Нет! Взглянул на меня, подмигнул, и попрежнему, спугнув невидимых мух, понес ложку ко рту. Я смотрю ему в рот и вокруг вьется, вьется - моя муха. Мне стало так тошно, я бросил ложку и ушел. - Марья Петровна на меня прикрикнула: - "Снова за старое!"
Никонов, пока он в лазарете, ничего. Грубый мужик и все. С ним неладное, когда нас с гувернанткой посылают гулять. Он, как все, шутит, занимает сестру разговором (она ему нравится), а потом внезапно, как ветром его дунуло: рванется, кинется за кем-то встречным, смотрит вслед. - "Опять знакомого увидал?" Он, сконфуженный, догоняет нас, постукивая палочкой по панели. - "Да, братцы, чудеса. Опять обмишулился". И в глазах испуг от чужого людского множества. Вначале, после контузии (его вбило в болото взрывом) он "с ума сходил" от того, что во всяком встречном "обознавался" - то "братчика Андрея" встретит, то свата, то шурина. Ночей не спит и до сих пор. И все ладит убежать домой, да нога пока мешала.
23 февраля. Доктор - убежденный хирург. Он даже по старому говорит, что кончил "медико-хирургическую академию", а не "военно-медицинскую". - "Война", говорит он, "поставит хирургию на ее прежний пьедестал. Профессор Эрлих, казалось, нанес хирургии удар сокрушительный: "одним махом всех побивахом". Варфоломеевская ночь всем болезнетворным началам. Война все перевернет. И верьте мне: сифилис опять будут лечить каленым железом. Не буквально, а хотя бы оперативной стерилизацией зараженных, чтобы не плодить гнили, и мерами хирургии общественной. О благоустройстве ......... придется подумать да подумать. Смешно сказать, - готовились к войне, а солдату здоровую ..... не обеспечили. Что солдату! Офицеры не обеспечены. И что в результате: в Варшаве в госпитале 200 коек заняты были сестрами в злейшем люесе. О резиновых шинах для автомобилей заботились, а презервативы до таких цен догнали, что не то-ли бы солдату, - прапорщику не доступны".
Он в таком духе говорит. Я передаю в обобщенной форме свод его мыслей.
Доктор более прав, чем видит в своем окошке свету. Мысль его следует развернуть. И в политике, и в экономике, и во всем восторжествует хирургия. Хирургия magna, а не стерилизация magna.
Песенка травоядного социализма спета. Социализм увы, не сальварсан для пораженного злокачественным худосочием людского стада. Социалисты-терапевты уступят свое место смелым операторам. Будут с отвагой эмпириков "резать по живому". Больному будет казаться, что режут зря, по здоровому месту. Ничего, отхватят и выбросят. И прибежит гиена, и пожрет. Гиенам готовится пиршество небывалое.
Перед приходом Кобзиной проветривают палату сами раненые. И строго, чтобы при ней не "выражаться" и не "нежничать" - таково общее постановление. Накануне урока накурено, где можно, невероятно - помогает "уроки" готовить. Петров с клюшкой по корридору и в такт каждому удару твердит: - "Бег, беда"... Пришла. Они выстраиваются в корридоре. С мороза румяная. - "Здорово, молодцы". - "Здражала госпожа учительша". И учит. Такие загагулины выводят ("пальцы не крючатся") и хоть с проседью иной, а голову на бок, щеку языком подпирает, а ноги под столом накрест - не умещаются. - "За что вы ее так любите?" - "Мы ее за то уважаем, что уж очень аккуратненькая и крепенькая такая. Главное - коротышка".
26/II. Лазарет опустел, кроме прикованных к койкам. Доктор тоже, наверное, на улице - не явился. Ведь - хирургия. Режет где нибудь. Трамваи на улице стоят вереницей.
27/II. Преображенцы и волынцы обстреливают казармы саперов. "Неужели же Щедрин верно понимал нашу революционную стихию": "И сбросили с раската Ивашку Беспятова", так кажется написано в нашей сатирической библии.
По улице прошли солдаты. Стреляют вверх. Впереди оркестр, играет великолепный австрийский марш "Под двуглавым орлом". А надо бы играть, если не марсельезу, то хоть преображенский марш. Ну, это выправится.
Революция без баррикад, революция, сметающая все общественные и политические преграды. Баррикады и в 1905 году были ненарядны - в Москве: собрание хлама с задних дворов. Какие-то романтики отдали все же дань прошлому: на Литейном построили баррикаду. И даже пушка. Снег выпал и покрыл баррикаду и пушку белыми пышками. Видно, что баррикада не нужна. Революция, как дух божий над бездной анархии, носится по улицам в образе автомобилей, битком набитых солдатами. И стреляют или просто вверх или по крышам, где мерещатся полицейские пулеметы. Великая Французская революция вся была в уровне улиц. Воистину - площадная революция. Великая русская революция первая с высоко поднятыми головами. Все время в диком возбуждении толпа глазеет вверх. И если бегут в ужасе, все с поднятыми головами - ждут удара сверху. Так можно споткнуться и шлепнуться.
Да, нельзя не бояться "сверху". Откуда-то с крыши вдруг прочертит по стене и окнам пунктиром дырок и выбоин пулемет. И с каким воем все падают и ложатся на землю пластом. И взывают: - "Броневик, броневик, - сюда!" И несет - в грохоте залпов. Небо и земля. То возносимся, то падаем. И нет краше в жизни этих огромных взмахов душевной качели.
Лазареты высыпали на улицы. Хоть и холод, иные в халатах и туфлях. Сколько инвалидов. Обстреливают крышу дома и одноногий солдат поднял, шутя, свою клюшку и целится из нее по крыше, где сидят городовые.
Полиция забралась на крыши с своими пулеметами, мысленно подмигивая: вы будете строить на земле баррикады, а мы вас сверху. И обманулись. А мы вас снизу. Мчится автомобиль. Ура. Ура. Автомобилю!..
Первым делом Совет Рабочих Депутатов вспомнил, что войска с утра до ночи на улицах не евши - надо накормить. Первое слово о хлебе. Вот это дело. Отныне власть в руках тех, кто о хлебе первый вспомнил, кто накормил. И горе им, если они об этом потом забудут.
Иду мимо Казанского собора и потянуло влево, к пестрой "берендеевке" Воскресения на Крови. Молятся, поют панихиду над пустым местом - огражденным решеткой куском булыжной мостовой, где убили царя. Народу очень мало. Но не забыть, что - сегодня первое марта, со стороны попов большое мужество.
Неумно, что на таком месте - кричащий монумент. Как не понимать, как ни толковать событие, памятник-то поставлен чему: "Здесь царя убили". Тысячи, миллионы проходят по Невскому, вся Россия: кто за делом, кто по службе, кто за девочкой. И каждый глаз косит: "Ага, тут однажды царя убили". Скорее бы тогда кровь стереть, песочком свежим засыпать, все привести в самый будничный вид: ничего не случилось. И чтобы знаку никакого. Потом, через столетие что ли, поставить скромный "голубец", какие ставят на месте убийства при дороге. И пусть лампадка горит. А так вышло глуповато. Но если глуповато, то кто же сейчас тут молится. И за кого? Вот каким жарким кустом горит канун. Нет, это не по царю. На коленях женщины под черным крепом. Вдовы, матери и дочери убитых на войне. Свечей сколько - все по воинам, на поле брани убиенным. Воскресение на Крови. И еще говорят, что мы нация мирная...
Что-же на улице: революция, или прямое продолжение войны? Или это немцы пробрались в Петроград и с крыш жарят из пулеметов? Или немцы ворвались в столицу, и наши войска с крыш ведут последнюю оборону? Нет, на крышах - полиция. Бей полицию. Она хуже немца. Хуже немца! Вот где - ужас. Ведь, если "хуже немца": мы свергли полицию, а она затаится, от корневища пойдет, опять разрастется и вдруг одолеет! Тогда, о, очень просто, мы немца в столицу пустим, потому что полиция "хуже немца". Вот почему и в такой день пришли сюда молиться: полиция то и мечет бомбы, она-то и пристраивает на крышах пулеметы. Боже, спаси Россию от полицейского! - Русское "отче наш".
Озаглавлено: "Отречение Михаила". Он и не намекает на отречение. Он всецело уповает на волю народную.
3 марта. Доктор купается в блаженстве: режет, пилит, просвечивает. "Свеженькие". Смеясь, жалеет, что не бросают бомб: контузий нет. Он слышал, что на Суворовском проспекте толпа подкидывала и бросала плашмя о земь какого-то полицейского, пока он не перестал подавать знаки жизни. Жалко, что неизвестно куда увезли: ведь это контузия!
Один из раненых, принесенных в лазарет, потребовал не то морфию, не то кокаину. Отказали. Он схватил со столика браунинг и говорит: - "А это видали, сестрица?" - "Ах, ах, ах!" Санитар сзади навалился, отнял револьвер. - "Да, я, товарищ, пошутил".
Временное правительство решило первым делом отменить смертную казнь. Совет Рабочих Депутатов (накормивший в первый же день голодных солдат) медлит дать свое согласие на отмену смертной казни. Мудрость и тут на стороне совета. Мудрый не спешит. Смертная казнь внушает ужас. Смертная казнь не может быть оправдана. Но ведь и война ужасна, и войну трудно оправдать, однако, мы воюем. Право убить неоспоримо. Смертная казнь сопряжена с милостью. Больше мужества и красоты, не отменяя смертной казни, миловать, не велеть казнить, чем написать пером, что смертная казнь отменяется. Но они думают, что революция для того произошла и ради того, чтобы осуществить их программу. Забывают то, что программа-то была для того лишь, чтобы питать святое недовольство. А теперь надо действовать, хотя бы и не по программе. А то получается впечатление, что они прежде всего хотят оградить на всякий случай и свою, и своих пленников безопасность. Мало ли как еще обернется дело: в случае чего и предъявят счет: "Мы вас не вешали, так не вешайте, ради бога, и нас".
В правительстве не революционеры, а профессиональные политики. Десятилетие с великой революции 1905 года не прошло бесследно. Политики ни с какой стороны не мученики. Они и для себя не хотят Голгофы и для своих противников не наставят крестов. Политика всегда клонится к выигрышу и есть в существе дела игра, в которой принимают участие массы. А в таких играх весь риск раскладывается на "стадо баранов". Главный риск в этой революции несут широкие демократические массы, потому что у них еще нет правильно организованных партий. Видите - совет рабочих депутатов сдался, пошел на отмену казни. Роковой шаг, ибо те, кто с таким легким сердцем первые выкрикнули лозунг отмены казни, с таким же легким сердцем ее и введут. И вот благословить смертную казнь тогда для демократии будет невозможно. Народ отказался от регалии и казни, и милости. Революции нанесен удар.
Ничего катастрофического в народном сознании от свержения царя не произошло. "Царя сместили" - экое диво. Никогда и не забывали, что царь нами поставлен. А недавно они сами, "отпраздновали" юбилей, напомнили народу, что царствуют вовсе не "божией милостью", а волею народа. Вот их и сместили. Для революционной интеллигенции - событие потрясающее, "все верх ногами" для народного сознания - так, легкое дуновение. Пыль сдунули, посмотреть, что - под пылью.
Говорят, говорят, говорят. То же, что и в 1905 году. Тогда было нужно. Теперь - время хирургическое. Опытный хирург из щегольства, если у него твердая рука, не прочь и с засученными рукавами за операцией рассказать или выслушать новый анекдот. А если он обливается холодным потом и зубами стучит, да пытается словами прикрыть нерешительность - лучше отложить операцию.
20 марта. На улице - крик: - "Милицейский! Милицейский!" Кричит баба и так же точно, как она бы кричала: "Полицейский". Была полиция, стала милиция. Иного смысла нет в полицейской реформе. В новом свете после этой революции предстанет и Держиморда и унтер Пришибеев. Милость новой полиции овеет и этих народных героев дымкой поэтического юмора. И будут слушаться полицейского-милицейского не за страх, а за совесть.
Казак на Невском проспекте: "Если вы, товарищ, слов не понимаете, то нагайки попробуешь".
Поэты будут служить в полицейском участке - и ничего зазорного.
Отчего же ни одной улыбки? Если и ломают и жгут, то почему с такой унылой мрачностью? Ломать всегда весело. В детстве лишь для того и строили, чтобы все сразу сломать.
"Ослаб народ от голода".
Русская революция и без смеха. Профессиональные смехуны в испуге.
Грязный Петербург? Вонь? Так всегда было. Революцию бранить не за что. Нечего на нее валить. Только раньше грязь по дворам и темным углам прятали. А теперь правда на улицу показалась. К Петербургу всегда было тягостно подъезжать: кладбища и свалки без конца. Вот грязь и пролилась через край. Столица, а "под себя ходили", как неизлечимый больной. Становище дикарей на берегу океана, куда приплывают заморские гости, чтобы выменять у нас на бутылку рома и нитку стеклярусных бус - все, чем мы богаты: сало, мясо, хлеб, лен и лес. Революция - дело народа. Революция просто плюнула на Петербург. И потонул (харкнул молодецки солдат) в плевке державный город. Ужасен вид оплеванной столицы.
В Таврическом дворце. Наконец-то дворец снова принял свой подлинный вид - веселого дома. Грязь, галдеж, махорка и всякий войти может. Только красного фонаря не хватает. Кончилась Государственная Дума. А она-то что была? Потому и не удержали власти в своих руках.
Нет, про Таврический дворец так нельзя. И в церковь ведь войти может всякий. Есть нечто священное и в лупанаре - именно, что может войти каждый... Таврический дворец не......., а казарма, не хуже и не лучше всякой другой. Строили дворец для одного из любовников императрицы - а вот вошли все. Res publica. Все дворцы стали народной собственностью, вот этих овшивевших - по чьей воле? - солдат.
Перед Зимним дворцом солдат мне, кивая на красное знамя, где раньше желтый флаг: - "Все мужицкими руками сработано". - "В мужицких руках и останется". Вижу, что он немного смутился. Своим ответом я выбил у него какую то подпорку. Подумав, продолжает: "Взять - легко взяли. Да кабы удержать". Этот не пойдет громить и поджигать дворцы.
У медного всадника: - "Это кто слитой?" - "Петр Великий". - "Ну, этот пускай стоит. А того (кивок через Исакия) свалить можно". "Можно" еще не значит "должно".
Зачем с такой тупостью ополчаются против гениального монумента, сделанного Трубецким. "Стоит комод, на комоде бегемот, на бегемоте обормот". Сказано столь же великолепно, как и сделано. Лиговка сказала. Охрипшие девицы прорекли, избравшие панель у нового медного всадника своим рынком. Надо же иметь своего медного всадника и Петербургу черных лестниц, ночных чайных, хороводу мокрохвостых Венер с этого конца Невского. Какой же еще тут и можно поставить монумент у неряшливой столицы, так сказать, под хвостом. Да, гениально, чорт возьми! И пусть стоит во веки веков.
"Совет рабочих и солдатских депутатов". Сокращенно: С. Р. и С. Д. Так оно и есть - эс-эры и эс-деки. Только накрест - солдаты все сплошь социалисты народники, а рабочие марксисты.
Хвосты у лавок возобновились.
В лазарете избран комитет, главным образом для того, чтобы всем отпустить по домам. Докторов и слушать не хотят, что тому, и другому, и третьему надо долечиться. Предъявлено требование, чтобы поторопились с изготовлением протезов. Чудаки! Протезный завод еще только строится. И каменщики на постройке тоже предъявили требование и забастовали. Лежачие больные до злобы раздражены тем, что все собираются домой. Семенов подозвал к себе сестру Долинову. Подошла, нагнулась. Семенов ее ударил по лицу. Надо понимать, за то, что его "плохо" лечат: другие уезжают, а он в лежку лежит. Санитары тоже копошатся, отказываются исполнять грязные работы по лазарету, заставляя сестер. Сестры заявили, что они не могут при таких условиях работать. Война всем надоела. Война и "надоела"!
Во временном суде. - "Свидетель, чем вы занимаетесь?" - "Вооруженным восстанием". Профессия, и с незначительным профессиональным риском. Про свидетелей в дореволюционном суде по другому рассказывали: - "Подсудимый, чем вы занимаетесь?" - "Поцелуями". - "Как?" - "Поцелуями кормимся. Извозчикам ночью "поцелуи" - булки копеечные - продаем"... Да, были в Петрограде копеечные булки и назывались "поцелуями". Название и то вкусное. А теперь нам в лазарет что за хлеб дают. А на воле и такого нет.
Та великая, а не эта, ибо несравненно труднее и важнее сдвинуть душу, чем ворочать камнями. Эта, быть может, перевернет тяжести огромные, но идейно она стоит на месте. До сей поры ни одного свежего слова, ни одной новой нотки. "Углубление революции" встречает главнейшее препятствие не там, где его боятся встретить, а в непобедимой плоскости идей. Не то, что глубины, а и толщины нет. Они совершенно не живут мыслью. И что поразительно: от опыта 1905 года будто и следов не осталось. Ничему не научились. А противники едва ли так. Жандармы поют марсельезу. Ужасна легкость, с какою все произошло. Проглядывает железная дисциплина, сплоченная сознательность, с которой и жандармы, и чиновники, и пристава передались на сторону революции. Тогда же, в 1905 году, была кровавая борьба.
Мы все еще, по старому, живем в пространстве, но не во времени. Оттого мы и молоды, что для нас, как для всех наций многочисленных, времени, а стало быть и старости, не существовало. Наступил предел пространству. В японскую войну Россия больно почувствовала и осознала свою ограниченность в пространстве. С этого момента, народная мысль, если она жива, должна жить и во времени. Для России началась история по преимуществу, время событий, а не бытия. В пространстве нам более некуда двигаться. Надо жить во времени, то-есть наполнить бескрайние просторы России историческим содержанием. А революционные наши вожди "витают в пространствах", не постигая времени. Они рассматривают деятельность свою, как мгновенную, что она без промедления распространяется и сейчас же ждут благих последствий. Не дождавшись, огорчаются, впадают в отчаяние. А между тем ничто не совершается в один миг, как в сказочном просторе народной сказки, и в адэкватном ему геометрическом сознании русской "интеллигенции".
Как же они могут перевести на рельсы историзма народное сознание, которое еще и до пространственных граней не доросло. Аграрный вопрос все еще трактуется, как вопрос чисто пространственный, то-есть тут революционная мысль идет на поводке у мужицкого представления о беспредельном земельном богатстве, которым владеет Россия. Уже в 1905 году передовыми аграрными теоретиками эта позиция была оставлена. Не для того же, чтобы снова начать отсюда. В общем у социал-демократов более исторический взор на земельный вопрос в России, чем у социалистов-революционеров. Народники живут, очертя голову, в фантастическом просторе. Страшная ограниченность!
Завтра похороны. Боятся бесчинств или "ходынки". Бесчинств сейчас и быть не может. Они придут в свое время. Сами по себе бесчинства и неистовства не так опасны, как думают режиссеры завтрашнего спектакля. Бесчинства угрожают отдельным лицам. Для революции несравненно опаснее, что ее продолжают рассматривать как спектакль, и хлопочут, чтобы зрелище вышло феерическое. Предвосхищают ту рецензию, которая будет написана в веках. Но мы той рецензии не прочтем. И как будет записано, зависит от непрерывной связи событий, а не от смены зрелищ и пластических поз.
Не оттого, что сегодня похороны, а оттого, что похороны заняли целый месяц внимания у С. Р. и С. Д., полагающего себя революционным центром. И трупы берегли (подмораживали) три недели слишком. При С. Р. и С. Д. работала "похоронная комиссия". А я то еще радовался, что эта революция (по началу) в мажоре. Меднотрубная, рвущая в клочья воздух марсельеза! Почти не слыхать было похоронного марша - и вот торжество революции - похороны. На улице: - "Ах, вы хотите мне испортить праздник". У русских похороны - праздник. "Два чувства равно близки нам и в них находит сердце, пищу: Любовь к отеческим гробам, любовь к родному пепелищу".
Вот и "мощи святые" у революции есть. Теперь революции надлежит разыскать святые останки предков своих и торжественно собрать в Пантеон. Уже ищут могилы. И найдут - от могилы остается вечный след.
Похороны под звуки марсельезы. Похороны слушать поучительнее, чем смотреть. "Надгробный плач и пенье..."
Марсельеза звучала, как ей и следует в металлическом звоне оркестровых труб. А когда начинали петь - совсем иначе. Марсельеза в русских словах делалась расплывчатой и вялой. И не потому что не умеют петь. - Русский язык не подходит к марсельезе. В русском языке с его нестойким ударением, с его длиннотами и певучестью, трудно найти достаточное число металлических слов с одним дыханием, оборванным на ударе ноги. А во французском языке все слова такие. Марсельеза ведь не что иное, как солдатская песня. Стремительность и бурнопламенность марсельезы родились от отца - согласно топота солдатских ног и матери - французского языка, где все слова, как фокс-терьеры, с обрубленными хвостами. Первая строчка с треском обрывается словом "патри". У нас на этом месте тянут в тексте, принятом рабочими: "Наро-о-о-д". "Патри" звучит сухо, как выстрел, веще и призывно, как удар в барабан. Русское "о-о-о" - крик, или стон боли. В русский текст марсельезу уложить невозможно. Марсельезу надо исполнять оркестром.
Петь хочется. А все наши традиционные революционные песни тесно примыкают к похоронному маршу. И раньше, когда революцию только отпевать приходилось, то очень хорошо у нас выходило. Идем за гробом и тянем торжественно: - "Ввы жжертвою ппали вв бборьбе рроковой". А теперь бы надо гимн громоносный.
У нас в казарме просто: сколько надо, столько и ввели в текст добавочных, хотя бы и бессмысленных слогов: "Хорошая моя, чернявая моя, раскудря-кудря-кудря-раскудрява голова". Композитору, который захочет написать гимн победоносной революционной армии, надо поваляться на казарменных нарах. Вечером, после "зори" убаюкать себя в колыбели "серых дьяволов".
Бурный вздох, пушечный удар, вопль восторга, рев пропеллера, взрыв, крик исступленного горя, московский звон дайте нам в революционном гимне. И чтобы было так же крепко и мужественно, как "aux armes citoyens", а не по-бабьи мягко "Оружьем на солнце сверкая". Оружье разит, а не сверкает.
На могилу Марсова Поля пришли чуть ли не тайком (хотя и открыто) попы из церкви Воскресения на Крови и отпели погребенных. Те самые, что приставлены оплакивать 1-ое марта. Так, конечно, будет покрепче. А то - "без церковного пенья, без ладона, без всего, чем могила крепка". Попы пришли и отпели. Но ведь эту могилу по другому укрепляли. Гробы ставили на цементное основание и залили в бетон. Пройдут тысячелетия. Самое имя "Россия" сотрется из памяти людской. Придут на берега "пустынных волн" незнаемые люди и, копая землю для жилища, наткнутся на каменный массив, разобьют его и что же: внутри - гроба, а в гробах - нетленные тела убиенных. Ведь герметически закупорено!
Этой могилы никто осквернить не посмеет. Казненных в 1907 - 08 годах хоронили на местах "бесчестных". Кое-где просто бросали в ямы с нечистотами на свалках. Лев Толстой за это и не пожелал себе могилы с попами. Если попы допустили такое, не кричали, не вопили - им это не простится. И на могилу Толстого по просьбе графини приходил какой то поп и служил, и кадил. Да не пахнет! Могила без креста - русская революция.
Родзянко думал сделать на царя впечатление телеграммой, что Кремль и "могилы ваших предков" в руках народа. То-есть мистическая угроза осквернением могил. Но его предки в Петропавловской крепости. Потому он и не обеспокоился.
Надо вернуться в казарму. Доктор говорит: - "Потерпите". - Чего ждать - все равно, полным человеком я никогда не буду.
12 апреля. Ехать в вагоне первого класса (положим, я еду во втором), хоть бы и без билета (у меня солдатский билет) - мое право: в скором поезде. Пусть кто угодно и что угодно кричит. Здесь теперь не теснее, чем во вшивой казарме. И удобств не менее, чем в окопной землянке. Я тоже человек с высшим образованием, но не выставляю напоказ значка. Вы заплатили? Они тоже заплатили потом и кровью. Непорядок? Так это вы к тем адресуйтесь, кто распустил на отдых миллион солдат и не подумал о том, как их доставить домой. Солдат не будет тянуться тысячу верст десять дней, когда и отпуск-то всего три недели. Дезертиры? Ну, это еще вопрос, кто тут дезертир, кто нет. Какое я имею право? Да то право, что я, худо хорошо ли, а глянул смерти в глаза. А вы "на оборону работаете!" Что на крыше пляшут и не слезая сверху "оправляются" - это уж нехорошо. Но это оттого, что мы то с вами в теплом (даже чересчур) вагоне, а каково им там на ветру ночью. Особенно на ходу.
Вы знаете, какую нас в первую голову песню петь учили в казарме? - Кадровая песня: "Мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили. Стал четвертый наставать - стали думать и гадать. Стали думать и гадать, как нам службицу кончать. - Отца с матерью видать, с молодой женой поспать". Он три года со вшами чай пил, а вы его бычьей скоростью везти хотите. Да, что мы волы что ли...
Молодой человек в хаки и высоких сапогах. На рукаве - зеленая повязка с белыми буквами: "В. К.". Солдат почесался, встает с дивана: - "Вы, товарищ, в военном комитете?" Неопределенно: - "Да, я в комитете работаю". - "Садитесь, будьте добрый. В ногах правды нет". В. К. садится. - "В каком комитете то, товарищ?" - "В земском." - "А что же буквы?" - "Это значит "военный корреспондент". - "Та-ак!" - Недолгое молчание. - "Ну, я устал, дай-кось я посижу. В ногах правды нет".
Надо принять свободу со всей ее теснотой. Тесно стало многим оттого, что всем стало свободнее. Простор для инициативы, энергии, труда. Вот для чего пришла свобода. А кто думает, что ему еще какую то "свободу" или "волю" дадут, тот свою долю проморгает, ибо почин и труд не ждут. Работать. Работать. Работать.
Работа от рабства ведется. А мы только вырвались. Дайте хоть денек погулять!
Офицеры, хмурые на платформе с чемоданчиками. "До-свидания, счастливо оставаться!" Какой то думал-думал, и как в трамвай, на ходу вскочил, повис на площадке вагона. Сверху десять рук: "Давайте чемодан, товарищ." И как репку выдернули, втащили офицера через окно в вагон.
Дверь - предрассудок. "Кабы было все равно так бы лазили в окно". Вот и лазим. Барыня едет с нами. Как нужно ей - мы ее осторожненько на руках из окна на платформу спускаем. Повизгивает, но не то, чтобы уж очень не нравилось. Лазить в окно - стало все равно. Кавалер с крыши подмигивает: - "Вы нам ее на крышу подайте." - "У ней дети!" - "Коли дети, можно..."
Ветер веет веще и таинственно, как бывало. Где то подтаяло, в глубине души. Смотрю на встречу ветру и улыбаюсь прошумевшему мимо саду полустанка. В первый раз всем сердцем говорю революции. - Да.
15 апреля. Над входом в казарму все та же игрушечная каланча, а на каланче висит, как прежде, красный флаг с номером полка. Но внутри не то. Распустили колченогих и чахоточных, и на нарах куда просторнее стало. Или разбежались и здоровые? Кто ж остался? С января не было ни "черных", вновь мобилизованных, ни на фронт не посылали пополнений - а в казарме вижу много новых лиц. Должно быть произошла перетасовка. Кадровые все на местах - им война иль мир, еще по два, по три года службы. Молодежи как-будто больше стало. На нарах просторно - спишь и не чувствуешь локтем товарища. Клозеты запущены и воздух нестерпимый, нельзя закрывать окон. Днем шумно и бестолково. Занятий нет. Кормят получше, но хлеб плохой, сырой.
Лежу на том же месте головой к окну. Так же горит тусклая лампа. Только нет на своем месте дежурного, который бывало покрикивал: "Курить в корридоре не позволю, пожалуйте в кабинет задумчивости".
Курит, кто хочет, прямо на нарах. От табака сизо. Уж двенадцать пробил пожарный. И все еще приходят солдаты с бабами - все парами. Баба в казарме - это уж не казарма.
Утром. Бабы с чайниками в затылок к кубу, а их кавалеры или мужья еще на нарах полеживают, покуривают: времена настали! На лестнице (на площадке) - корыто, и баба с упоением стирает солдатские портки.
Коротин себе уголок отгородил, где шкаф раздатчика стоит. Занавесился со своей бабой (все та же "приблудная") пологом. - "Не на народе ж миловаться". - "А как же другие?" - "Так то законные супруги". - "И ты выходи за него замуж. Он возьмет". - "Женится-то женится. Да мне на кой сдался солдат. Мне бы теперь какого сорокалетнего да побогаче..."
Я и не подозревал, что в прошлом году все мы ходили в казарму с черного хода. В марте открыли парадный ход прямо с площади. А я все тогда клепал на нелепого строителя. Чтобы попасть в казарму, нам приходилось сначала спускаться вниз в подвал, а потом уж вверх по узким и крутым ступеням. На площадке первого марша и есть те парадные двери, которые открыла революция. Они были забиты и заставлены с тех пор, как из казармы ушли гусары в начале войны. Так тридцать месяцев и таскались с черного крыльца. Десятки тысяч прошли эту казарму по черному крыльцу. Усталые, разбитые после занятий - и лезь зачем то лишний марш вниз, чтобы потом подняться лишний марш вверх... И тут, в мелочи - характерное презрение к солдату, к "святой, серой скотинке" по выражению генерала Драгомирова. Мы сами виноваты, что не видели парадного крыльца? Ведь и я не подозревал. Да и не до того было. Ведь я даже казармы с того фасада ни разу не видал.
Если хотели победы, надо было широко распахнуть двери казармы вместе с манифестом о войне...
Над черным ходом и есть полковая каланча и красный флаг.
Митинг эвакуированных. Не успевают ведра с водой таскать к ораторской трибуне: ораторы ужасно потеют и их мучит жажда. В чем дело? Эвакуированные - ни за что на фронт, и если беспристрастно разобраться, они правы. Иные из них третий год в серой шинели. Зиму отсидели в окопах все. Болели цынгой, тифом, были ранены. А в тыловых казармах сколько угодно здоровенных ерников, которые и не нюхали пороха. Их в первую голову и послать. - Да они не обучены! Как же не обучены - полгода в казарме даром прожили, и мы же за них отдувайся. - Да вы опытные, на фронте были, а их кадровые мальчишки, из учебных команд выпущенные, обучали. Дали учителей, поротых в учебных командах!
Наш ротный. Три почти года гулял в тылу. 2-го марта его подстрелил кто то. Кто-нибудь из эвакуированных, а может быть и особый взвод. Его не любили за то, что он только на плацу и прогуливался, а в роте его никогда не видали.
Занятия невозможны, потому что опрокинулись основы обучения. "Словесность", над которой всегда издевались, была хотя и убогой, но философией солдата. "Солдат есть слуга государя". Нет господина, нет и его слуги. Отечество на митингах взято под сомнение. Когда говорят, что теперь главное для казармы защищать революцию, для чего на фронт не надо, - то это очень уютно укладывается в головах. А потаенные противники революции (их немало в казарме) затаились и никуда: ни на фронт, ни в лагери, ни на занятия, ни домой. Стоят на митингах и слушают, прищурясь. И со всем согласны.
Винят сочинивших приказ номер первый. Да он сюда и не дошел. Его и не читали. И про декларацию прав солдата большинство только на митинге слыхало. Но все чуть-что на нее ссылаются - "и прикусил язык".
Красное знамя что такое? - великий символ свободы, а здесь хорошо, если знамя бунта. Чувство личного достоинства? Откуда?! Ведь как учили. "Для чего дана солдату лопата?" - "Чтобы делать упор для ружья и укрытие для себя". И попробуй ответить - сначала укрытие для себя - ни за что. Сначала упор для ружья. Вопреки здравому смыслу и инстинкту животному. Если солдат под огнем неприятеля в атаке окапывается, то что ему служит стимулом, что его должно заставлять закапываться с злобной энергией? Да, конечно, самосохранение, простой и здоровый инстинкт животного. Вот когда он окопался, то и используется укрытием, как упором для ружья. Евангелист Щенков на этом пункте не один десяток совратил. - "Если ты себя не укроешь, кто же будет стрелять? Ведь без тебя ружье - мертвая палка. Убьют тебя, если ты сначала для себя укрытие не сделаешь". И хоть все это понимали, но на словесности отвечали по правилу: сначала упор.
Военный министр поднимался на "колбасе" и решил наступление... Он не может подняться даже на такую высоту, чтобы не стать смешным. О, если бы можно расхохотаться! Но смех - равнодушие, а злоба душит.
Итак, с высоты полета колбасы - наступление возможно. Он по фронту "колбасой носится".
Школа прапорщиков полностью отказалась от производства в офицеры и уходит на фронт ударным батальоном. В этом хотят видеть подвиг. Просто из двух зол выбирают меньшее. Трусами их назвать - не повернется язык. Но в недостатке мужества их обвинить должно. Они больше смерт