Главная » Книги

Григорьев Сергей Тимофеевич - Казарма, Страница 3

Григорьев Сергей Тимофеевич - Казарма


1 2 3 4 5

  
   Мечта у всех - заболеть и "как следует". Сметанин, синий от холода, трясется и отчаянно лает на ветер: - "И что это за чудо, еее... ..., дома бы сдох давно... ... ... - а тут хоть бы что." Заболевают люди относительно здоровые и казалось бы закаленные: мужики, чернорабочие. А интеллигенты заморыши и городские рабочие - хоть бы что. Тоже и с прививками. Из простонародья и ждали прививок с беспокойством, прямо с тоской. И после прививок без притворства хворали. Люди же более развитые, хотя и явно слабые, переносили прививки на ногах и совсем легко.
  

* * *

  
   Мысль лукаво обходит недавнее и обращается к воспоминаньям дальним. В "Стрельне". Ранний час. Никого еще нет. Мы приехали на "голубчике". В саду одна барышня с цветами. Сидим под крикливо зелеными под ярким светом электричества разлапыми листами пальм. Бурчит фонтан. Кофе. Коньяк. Я говорю. Она слушает благосклонно. Вдруг в кустах кто-то прыснул смехом, и двое мальчишек подручных в белых фартуках порскнули. От нечего делать подслушивали нас. Какой должно быть я молол вздор! А она слушала серьезно и будто забыла про свои оголенные плечи и руки.
  

* * *

  
   Пленные катят по рельсам вагонетку с углем. Смотрят на нас (проходим мимо), говорят что-то промеж себя и хохочут. Неужели мы им только смешны? И как же не смешно: "Ногу!" И мы, подобно индюкам: - "Раз. Два. Три." Или этот лай скороговоркой тысячи мужских грудей: - "Здражала, вашеродие!"
  

* * *

  
   О том, что женщины до пленных добры. Бражкин говорит так: "Бабе в нем - власть да сласть. Она его и побьет, и горшки мыть - мужу в ем отомщает. И коли сама захочет, а не то чтобы он." Семенов (задумчиво): "Придешь домой, бабу переучивать придется." - "Смотри, кабы она тебя не переучила." - "Баба не та будет. Это я вам верно говорю. Избаловались бабенки. Которая и австрияка не пробовала, все равно по примеру прочих избаловалась." - "А если дети?" - "Что-ж дети. Чай не "липовые." - "Какие?" - "Жеребята липовые бывают. Без жеребца. Приедет ветеринар: прыск и готово." - "Душ больше. Который мужик уж третий год на войне. А землей по войне по сыновьям наделять будут. Видал?" - "От пленного, спроси стариков, всегда мальчишка происходит." - "Пленный он - гулевой." - "Так разве не обидно?" - "Чего же обидно. Наши чай в Ермании тоже не в кулак сморкаются." - "Лучше польки, я тебе откровенно скажу, нет." - "А немки?" - "Да ничего и немки. Мертвоваты. Которые из евреек, те потуже."
  

* * *

  
   Правила приема на военную службу подлежат пересмотру. Если бы при приеме судили правильно, то излишня была бы и система казарменного отбора. И можно бы прямо обучать, а не тренировать. Повторяется то же, что с русским зерном. Военная селекция необходима (в самой гуще населения, в школе и т.д.). Чтобы "на рынок" поступало отборное зерно. Без мусора. На сборных пунктах мобилизации у нас происходит ветеринарный, а не военно-врачебный осмотр. Еще у военных членов комиссий и у старых полицейских врачей есть глаз на солдата. А молодые врачи, особенно из мобилизованных смотрят на новобранца с точки зрения анатомической эстетики.
  

НАЧАЛО ВОЙНЫ.

  
   Похоже на весеннюю промоину в легкой земле. Посреди памяти образовался какой-то провал. Мутная темная кипучая река роет все глубже, подмывает и обрушивает берега. На этом берегу я борюсь, чтобы удержать воспоминание, не утратить связи с недавно былым. Память трепещет как осинка, едва опахнутая листвой, над весенним яром. Дальше - мутная волна. Она уже смыла два года жизни, проведенных в безысходной тревоге за Россию. От тревоги осталась пустота. А на том берегу, как ясно я вижу первый день войны в Петербурге. В старом "Дононе". Что-то сладко и фальшиво пели брюнеты в шутовских, якобы неаполитанских нарядах, строча на мандолинах. И тут в зал хлынула толпа сегодня произведенных офицеров. С ними один бородач - капитан в роли любимого дядьки. Все закружили. Куда-то пропали неаполитанские, нищие попрошайки у столов. У рояля подпоручик. "Из-за острова на стрежень..." Скатерти залили вином. И крашеных девиц не видно. Чокаемся. Один с бокалом в руке - серьезный, недоступный - не чокается, а только чопорным жестом поднимает свой бокал... Милый мальчик, где сомкнулись твои гордые уста вечным молчанием? Петрысь кричал: - "Смотрите, бейте их как следует! А то мы сами пойдем!" - "Не придется" - спокойно улыбаясь ответил ихний дядька... Тогда у меня в руке сломалась тонкая ножка бокала и острая заноза в палец. Не мог извлечь. Вот и теперь нажму - боль в самом пучке пальца.
   Р. не кричал: "А то мы сами пойдем." И о воле к победе ни одной строчки. Пошел на фронт - профессор, ученый, - рядовым и простенько умер в окопах. Был он со впалой грудью чем-то похожий на Сергия с картины Нестерова. И казался девически целомудренным.
  

В МАРШЕВОЙ РОТЕ.

  
   Мотивов (для себя) достаточно. Ведь меня они все равно ничему не научат. Я знаю, что с горы виднее. И еще сколько угодно доводов.
   Одной мучительной для сознания мысли, что Россия прогнила насквозь, довольно... И лукавый темный голос шепчет: а почему-ж ты втерся именно вот в эту маршевую роту, которую посылают на Рижский фронт?
  
  

ТЕПЛУШКА.

  
   Теплушку изобрели во время японской войны. В начале японской войны нынешних теплушек еще не было. Ефимов рассказывает, как тогда ехали в приспособленных вагонах до Харбина две недели: "Ночью надышим. В головах лед намерзает. Проснешься утром, головы и рук не отодрать - пристыли. Просишь, кто у печки, затопить. И лежишь, куришь, пока оттает." В нынешней теплушке - печь непрерывного горения. Набили ее с вечера антрацитом, она и горит "сама" всю ночь. Тепло так, что порой дверь настежь.
  

* * *

  
   При отправлении играла музыка. Но провожающих мало. Теперь я понимаю, почему все одно и то же колено марша: всем сестрам по серьгам. А то одному вагону пришлось бы бодрое начало, а другим минорное "трио". Мелькнув мимо оркестр вдунул нам в вагон тучу веселых звуков: стая золотых пчел влетела. Все вагоны как один. Из каждого смотрят, бодрясь, "серые черти"...
  

* * *

  
   Из наставления к стрельбе. Вопрос: Что необходимо, чтобы метко поражать огнем неприятеля? Ответ: Во-первых, не бояться выстрела... т.е. не бояться своего выстрела. Если это во-первых, то никакого во-вторых не может следовать. И надо просить у немцев мира.
  

* * *

  
   "Офицер для нижнего чина - господин, и даже больше". Куда же больше? Я помню, в школе, пели гимн, обращаясь к портрету царя. После молитвы, в заключение. И как то у меня, при первом слове явилось желание перекреститься: ведь к богу обращаешься. Я повернулся к иконе и перекрестился. Заметили. После молитвы в класс - директор, инспектор, классный наставник. Директор ко всему классу речь, ссылаясь на то, что я перекрестился во время гимна: царь есть бог земной, а бог есть царь небесный... Но вот обосновать то, что офицер для солдата "более чем господин" трудно.
  

* * *

  
   Отодвинул тяжелую дверь, чтобы освежиться. Ночь. Тихая станция. Стоим "на запасе". Прогремел мимо "пассажир". Высокий могучий паровоз. Освещенные окна. И снова тишина. Белесая тьма снежных полей. Ни огонька. Далеко-далеко воет собака. Звезды. Прямо - семь звезд. Вечное мерцание. Как в детстве, так и теперь. Звезды не изменились. Да и я тот же. Все, что пережито, какой ничтожный прибавок к тому, что я принес в мир с собой при рождении.
  

* * *

  
   Из уроков тактических: "В церквах алтари всегда располагаются на восток. Много есть и других примет. Ночью можно опознаться по звездам: став к Полярной звезде лицом, у нас будет впереди север, а сзади юг". Списано у Щедрина из сказки о генералах. А ведь составлял это руководство полковник генерального штаба. И конечно человек не глупый. Но какое неуважение к солдату, какое третирование его, как последнего идиота! Нищая, убогая, несчастная Россия!
  
  

ЧТО ХОРОШО.

  
   Хорошо ночью задремать на дне плывущей лодки, по разливу в пойме, и пробудиться от шелкового шелеста камышей о днище, увидеть над собой, что качается темное небо в серебряной осыпи звезд. Ухватить, протянув руку за борт, камыш - сухой и жесткий, резнет по коже острым зазубренным краем листов.
  

* * *

  
   Хорошо обнять спящую, и чтобы руки как чаши для груди. Сладостная полнота в руках.
  

* * *

  
   Хорошо: блестящий томпаковый самовар. Скатерть с разводами. Сахарница полна синеватых светящихся кусков. Желтый ком масла. В камышевой корзинке хлеб, нарезанный - в коричневой лаковой корочке, утыканной миндалем, и желтый в разрезе: поцеловать кусок - пахнет шафраном. Изюминка разрезалась пополам и раскрылась ее сладкая влажная нутрь: хочется выковырнуть пальцем - в детстве с этого начинал всегда, хотя и запрещали "руками".
  

* * *

  
   Хорошо: среди осенней пестрой листвы вылетит, цоркнув, вальдшнеп. Ударить и, раздвигая кусты ружьем, кинуться ловить подбитую птицу. Она жарко бьется в руках. Вынуть шило и (тяжко дышешь и всхрапываешь) проколоть сквозь затылок, чтобы "прекратить мучения". Отереть кровь о траву. Собака обнюхивает и чихает. Раскрыть централку: запах пороха. И, обрывая ногти (опять застряла гильза) - от рук пахнет пером, кровью, порохом и медью. И лес в багрянце крови, в звенящей меди золотой листвы - пестрое перо сказочной птицы Земли, летящей в бездне веков.
  

* * *

  
   Хорошо-бы выпить.
  

* * *

  
   Хорошо: навернутый на руке жесткий шкот от паруса, налитого ветром. Шорох, взмахи и падение волн, брызги и гребни. В другой руке гладкий, твердый румпель...
  

* * *

  
   Хорошо: подать руку, чтобы помочь перешагнуть канаву, и когда ждешь, что обопрется, только легкое касание перстов и прыжок. Схватить грубо за руку и потянуть. Смех, неловкое касание - толчек несогнутыми пальцами ее руки.
  

* * *

  
   Хорошо: в руках звенящий топор и больно отдает в ладони на сучке. Хорошо: полные пригоршни студеной воды в жаркий день - и напиться. После игры в снежки, притти домой и приложить горящие ладони к выбеленной мелом печи. Выхватить из костра уголек и, закуривая от него, держать до тех пор, пока не почуешь острый укус огня.
  

* * *

  
   На верхних полатях теплушки рядом со мной Петров и Сумгин накрылись одной шинелью, целуются и тяжко вздыхают.
  

* * *

  
   У всех "зудят руки". На станции стояли долго, (пропускали экспресс), раскидали поленницу дров. Ладони в занозах - приятно выковыркивать. Сумгин кинул поленом в пролетевший яркий поезд. Зазвенело стекло. Прибежал жандарм, начальник станции. Командир эшелона. - "Выпороть! Спускай штаны!"
  

* * *

  
   17-го декабря. Курю во всю. "Дымил" и раньше. А сладость затяжки: задохнуться табачным дымком - новость для меня. У отца к табаку был какой-то суеверный ужас. Дед тоже не курил. В училище еще у нас была любимая песня: "Здорово, брат служивый, куришь ли табачек. Эх, трубочка не диво. Давай курнем разок!" Хорошая песнь, а забытая. Табак тоже, что карта дана, иль на волка с коня свалиться и за уши, или семифунтового сазана под жабры. И все в одной порошинке. Все в кармане. Чиркнул спичкой, пыхнул и готово дело. Солдату не курить, невозможно. У нас в роте кой-кто кокаин научились нюхать - потерянные люди. И дорого. Зато они ханжу не пьют.
  

МИМО МОСКВЫ.

  
   Все большие узловые станции без остановки. Так минули и Москву. По "окружной" скатилися под Нескучный сад. Загремел мост, лукой переброшенный от башни к башне. Блеснул золотой звездой купол спасителя. Все двери теплушек распахнуты. Мы машем Москве шапками и надрывно кричим "ура" над пустыми огородами. Золотари остановили внизу свой обоз и отвечают нам поклонами. Несколько солдат - на полном ходу из вагона и покатились взрывая снег, кубарем под откос. Догонят. Я тоже махал папахой и кричал, но, глядя на свою Москву, испытал любезное мне чувство чужести и новизны. Не Москва, а что-то другое. И мышью неясная сразу мысль, что этот город надо завоевать. И не я один испытал это странное чувство. - "Вот она Москва". - "Эх, Москва-матушка". Мы обогнули Москву со стороны Поклонной горы.
  

* * *

  
   Стоим двенадцать часов на полустанке.
   Кремль, кажется, единственная из крепостей, не превратился в тюрьму. Крепости и замки все обращались в места заключения.
  

АРМИЯ.

  
   Под стенами Кремля сколько раз - неприятель. И Наполеон... Петропавловская крепость ни разу не выстрелила по врагу. Из потешных полков Петра вышла грознейшая армия. А крепость, задуманная грозной мыслью, так и осталась потешной. Тюрьма была грозная.
   Весной, когда открывается навигация. Комендант на лодках с фальконетами ("каторги"). Огромные гюйсы и флаги на корме. Салют из игрушечных фальконетов и ответ с верков крепости. Игрушечная мощь. Чем-же запугал на двести лет Россию Петр?
   Тем запугал, что вывел армию из Москвы "во чисто поле". При Петре да и все двести лет Петербург - лагерь армии, которая противопоставлена стране. "Два века равнение на армию" и, стало быть, на Петербург. Против Петербурга сила одна - всенародное ополчение. Прекрасная мобилизация 1914 года оттого, что всех взятых разом перекинули в чужие края: Орловцев в Вятку, вятичей в Крым, крымчаков в Сибирь. И снова армия была противопоставлена стране.
   Петербург раскинул свой лагерь на всем просторе русской земли. И уж три года Россия несет это иго. Мы - чужая орда в России. Оттого и Сумгина пороли на людях, что это наше дело.
   Первая мобилизация была армейская, и потому к ней был правильно применен исторически оправданный метод. Но потом ведь уже не армия была, а всенародное ополчение. Тут надо было танцовать от печки. Я думаю, что для ратника было бы в воинском отношении полезнее, еслиб он обучался дома и жена его оплакивала месяца три. А потом ударить барабан. Прижать жену к груди "по солдатски", хоть она и жена, поцеловать ребят, хоть они и в болячках. И над ставком в балке - голые ветлы. Кладбище.
  

* * *

  
   Железные дороги изнемогают оттого, что, применив исторический "армейский" прием мобилизации к народному ополчению, мы задали им двойную работу. Для каждого перевозимого солдата, для каждого пуда военного груза и продовольствия расстояния удвоились. С инженерной точки зрения это было действие "бесчестное". Ведь технически проблема войны сводится к минимуму затрат энергии на передвижение тяжестей при наибольшем эффекте. Невероятные жертвы, принесенные нами в эту войну людьми, должны же были заставить задуматься, как лучше использовать психологию народного ополчения. Но не хватило гения, размаха, мысли. И начали ускоренно готовить солдат. Разве мы - солдаты! Нет, мы - ратники! Мы грузны для армии. Армии тягостно от полноты. Нам привили лишь разврат солдатчины без ее положительных сторон.
  

* * *

  
   Бондаренко сидит, свесив ноги из вагона, и тихонько поет:
  
   Покинь батька, покинь мати и всю родину,
   Иди за нами, казаками, на Украину.
   На Украине суха рыба и с шафраном, -
   Будем жити за казаком, як за паном.
  
  

* * *

  
   Все еще стоим. Сухостой.
   Всего Германия у нас не отнимет.
  
  

ИГРУШКИ.

  
   Удивительные бараки строит "земгор" или "горсоюз" - не разберешь. "Отепленные соломитом" из тонких, как картон, деревянных листов. На станции рассердились наши, что каша у них пригорела (питательный пункт) - дернули за угол, все и рушилось - карточный домик. Вылезают "земгоры", ругаются. Мы думали, что разорили их гнездо, а они как муравьи закопошились, мы и уехать не успели - дом их как был, стоит и из трубы дым идет, щами пахнет.
  

* * *

  
   У путей на боку лежит паровоз, засыпанный снегом и середь поля, будто разбрелись котята от заснувшей кошки, несколько классных вагонов с выбитыми стеклами. Было крушение. Так и брошено все.
  

* * *

  
   17 января. Рана. Нет, ранение. В памяти ясно: день на станции, загроможденной санитарными поездами (тиф и цынга). Нам нет ходу. Оттепель. Проталины черной земли. Груды хлама, ящиков, обломков, рухляди, преющей под солнцем. Вышка с мегафоном. Оттуда сигнал, что - аэроплан. Наш или "герман?" Ждем. Слышна трескотня выстрелов, а потом звенящий рев мотора. Спадает ниже. Окружил над станцией и в поле средь белого снега: "раз, два" взмыли грязные столбы и донеслись удары взрывов. Снова круг. Кто-то рядом со мной: - "Вот так птица, чем гадит!" - "Не, это она несется". Еще взрыв ближе к станции. Скверно если так сверху капнет. Птицы иногда - на шляпу, я думаю, что они это намеренно, издеваясь над нами, ползающими по земле. И вот летаем. - Это последние мысли, какие помню, а дальше ничего. Дальше для описания нужны не слова, а какой-то замысловатый гиероглиф. Потому - что меня дальше не было. Наступило не забытье, а полное ничто. Если такова и смерть, то она не страшна. Но я уверен теперь, что смерть не такова. Никто не рассказал, как умирать. Из всего фальшивого, от чего не удержался Лев Толстой, вопреки совести своего дарования, - самые отвратительные по фальши страницы, где смерть Ивана Ильича. Все, что в пределах умирающего человека - гениально (неловко в отношении Толстого такая аппробация, ну - да между своими можно). А как дошел до того, чего ни один не пережил - какая гнусная фальшь. Никто не пережил смерти, никто не воскрес и не рассказал. Зато мы знаем, помним, как рождаемся. И не высшее ли счастие - это возникновения из небытия, это прояснение из тумана. Я испытываю это счастье второй раз. Это не выздоровление. Болел я тяжко в детстве и не один раз. Но в последних степенях забытья, когда родные видели, что я умираю, - я жил с необъяснимой полнотой. В один из кризисов, например, я был в лесу из гигантских алоэ. И по лесу скакал в белом бурнусе араб на вороном коне. Потом мне объяснили, что на окне в горшке стоял куст алоэ, а на книжной полке - том Лермонтова: "Бросал и ловил он копье на скаку". Но уверить меня в том, что у меня был бред, что я не был в том лесу - меня никто не уверит, потому что это - живейшее восприятие действительного за всю мою жизнь. А тут после взрыва подле меня аэропланной бомбы - я кончился. И вот начинаюсь снова. Возникаю из бессветного и бесцветного тумана. Но главное там не было времени, не было никаких перемен. Сначала отрывочно, а потом все в связи. Теперь мне трудно поверить, что с часа раны и контузии прошел месяц и столько-то дней. Теперь все считают 17 января 1917 года от "Р. Х.". Не все, потому что я не считаю. Для меня прошел какой-то иной срок. Я вторично возник из тумана неизмеримой бесконечности времен и пространств. Когда я настаиваю на бессветности, Марья Петровна (сестра в лазарете) не понимает. Она постигает - "Ну, совершенно темно. Черрно". Два "р" у ней мило выходит. Ну, нет, не черно и даже не "черрно". Черноты то и не было.
  

БЗИК.

  
   Доктор утверждает, что от своего "бзика" я скоро исцелюсь. Не верю, я - не тот, я - другой. Как мне встретиться с женой? Правда, у жены - родинка. Но если даже родинка. Мне не странно второе рождение. Я всегда и до того более верил, прямо ощущал, что я и раньше, в ином образе жил на земле, более верил в то, что жил, чем в то, что буду бессмертен. И мое образование меня убеждало в этом взгляде, что прошлое важнее будущего, что все творится из данного материала. Тот, чем я был, на мой взгляд, был нормальный человек. Испорчен русской жизнью, но в меру. Похотлив, но разве это плохо? А я - с "бзиком".
  

* * *

  
   У доктора на руках (с тыловой стороны) рыжая шерсть. Брил бы что ли!
  

* * *

  
   "Родинка" не дает покою. Как вспомню - выростаю на койке: и головой и ногами достаю прутьев железной кровати. Марья Петровна ласково: - "Опять корчится. Будьте умный, не надо". Подтыкает одеяло.
  

* * *

  
   20 января. Написал жене.
  

* * *

  
  

АВТОКЛАВ.

  
   Неприятно то, что у меня вынули два ребра. Говорят: "ничего, еще опять в строй пойдете." В строй, что же. Неприятно, что мои ребра где то... Куда они девают ребра, руки, ноги. В лазарете ради экономии в каком-то "автоклаве" варят из костей бульон. - "Марья Петровна, что такое автоклав?" - "Котел. Сверху завинчивается наглухо крышкой". - "А я думал, что у автоклава широко раскрытая пасть и зубы в три ряда. Ему кинут кость, а он челюстями щелк... Этот бульон тоже из автоклава?" - "Разве плох". - "Мне не нравится из автоклава". - "Не ребячьтесь". - "Марья Петровна, по секрету". Она склоняется ко мне. Я тяну ее ближе за уголки платка. Улыбается выжидательно. - "А ребра тоже в автоклав?" Отпрянула возмущенно: - "Фу, какая гадость!". - "Мне не давайте бульона. Пустые щи". - "Щей вам еще нельзя". Конечно, это ребячливое кокетство. Ребра просто выкинули, на помойку. Прибежала вороватая собака. Ведь на ребрах осталось мясо. Ой, не буду есть бульона. Бесповоротно... Ощупать, что у меня нет двух ребер еще нельзя.
  

MANGIATORE DI'CADAVERI.

  
   У князя Павла Трубецкого есть такая скульптура. За столом сидит упитанный и, разумеется, лысый человек. Разрезает мясо ножом. На блюде труп какого-то зверька. А пред столом, на земле, - человеческий череп, кости, оглодки трупа: добыча льва. И гиена, вздыбив гриву, жрет объедки. И у человека и у гиены одинаково трусливо сгорблен стан, - чтобы бежать при первой тревоге. Грубовато, но верно. Самое же верное, что перед человеком на столе рядом с тарелкой - бутылка и стакан. Вот до чего гиена никогда не додумается. Вино. Дух. Спиритус вини. - "Ах, Марья Петровна, хорошо бы выпить!" - Сразу поняла, но делает вид: - "Чаю дать или воды?" - "Водочки, милая. Ведь, можно достать?" - "Нет! Встанете, выпишетесь, - делайте, что угодно!" - "А когда я встану?" - "К лету. Нет раньше, если будете умным. Через месяц". - "Пусть к лету. Мы тогда с вами - на поплавок. Пойдете?" - "Нам запрещено. Да и нижним чинам нельзя". - "Хотите, я поступлю в школу прапорщиков, чтобы с вами на поплавок и водочки холодненькой". - "Водки не подают". - "Да уж дадут". - "А ребра? Без ребер в прапорщики не возьмут".
   Ребра пропали. Сгнили, или их сожрал бродячий пес... Без вина труп воняет. А выпить и закусить. Гиена. Где.
   Доктор выслушивает вполне серьезно все, что я говорю. Одно из самых первых впечатлений моего пробуждения к новой жизни: таз с красноватой водой, как в кухне, когда моют мясо. "Ведь это была моя кровь?" "Да". - Доктор потер кончик носа и спрашивает: "Вам не приходилось слыхать от матери - трудные были роды?" - "Да, мать всегда говорила: Трудный ты мой". Меня она зато и любила больше всех. - "Вот видите, куда бессознательно обращается память при травматическом неврозе". Он говорит со мной, как с нормальным человеком, что я уж здоров.
   Доктор про войну: "Война - травматическая эпидемия". Полагаю, что это не он выдумал. С такими волосами на руках не выдумаешь.
  

* * *

  
   Ухудшение. Доктор волнуется, разводит руками. Марья Петровна в его отсутствии со злостью: - "Докорячился". Меня охватывает иногда такое чувство полноты, что кажется надуваюсь и вот лопну. А тощой - рука на одеяле, как куриная лапка из супа.
  

* * *

  
   "Марья Петровна, женщинам не надо в солдатских лазаретах". - "Много вы понимаете". - "Немножко". - "Много бы без нас осталось живых. Он как труп режет. А мы кровь держим". - "А вот у меня швы разошлись". - "Не корячься". - "Меня тянет". - "Хороший признак. Скоро встанете". - "Подите сюда. Можно?" Она терпеливо и серьезно, но без скуки: - "Можно!" Я волнуясь, отстегиваю кнопки у нее на груди и обе руки ей за пазуху. Теплая, мягкая. - "Ну, будет! Вы думаете, он этого не знает? Он то понимает, что без нас - ноль вся его асептика, антисептика. Не корчись. Будь солдатом!"
  

* * *

  
   В ее словах не все вздор. Он ковыряет с таким равнодушием, что от одной злости не больно. А когда она с ртом сведенным в гримасу сострадания снимает кровь комками ваты - мучительно. Будто рукой попал в осиное гнездо. Но если бы не этот милый рот, сведенный болью за другого, чужого человека, то и ковырять я ему не дал бы ни за что.
  

* * *

  
   Теперь я и без доктора знаю, что дело быстро идет к "востанию". Хорошее слово, а забытое. Скоро я востану. Сегодня Марья Петровна мне: "Опустила в ящик ваше письмо". - "Как, только теперь!" - "Раньше нельзя было". Письмо жене.
  

* * *

  
   Прибирает на столике. Спрашиваю: - "Почему у меня отдельная комната?" - "Потому что вы интересный". Переспрашиваю: - "Интересный?!" - "Да". Взглянула на меня. Всплеснула руками и упала в припадке смеха на стул: - "Ой, уморушка. Интересный!" Она вытирает слезы. Я обиженно: - "Не понимаю, чего вы". - "Ему интересный. Ему честь и слава, что он такого на ноги поставил. Контузия интересная". - "Я думал, вам". Вполне огорченно. Она - сердито, устало и брюзгливо: - "У меня таких интересных семь человек да неинтересных..." - "И как же, со всеми то же". - "Кому надо то же, а кому и не надо". Несомненно, я выздоравливаю - новый тон. И будто в первый раз вижу, что она не молода, - нет у ней не старое, а древнее лицо. Мужа убило еще в 1914. Кадровый офицер.
  

* * *

  
   Что если из головы они у меня какой-нибудь винтик вынули. Беда их, что они и сами не уверены "что к чему". Точно не знают. Эмпирики. Ни одной такой машины не сделали, а смотрят как на машинку. Лежит живое, а эмпирик ковыряет: нужен ли вот этот винтик. Обойдется и без него. Давай-ка вырежем на пробу. Там видно будет. Да ведь во мне есть, и должны быть такие винтики, что он за всю жизнь только один раз и потребуется. Будешь вот ходить, говорить, действовать и вдруг на самом интересном месте: "крак" - винтика не хватает. Того самого!
  

* * *

  
   Санитар Гарницкий достал разведенного спирта на один прием. Марья Петровна изволила очень сердиться, потому что разит, спирт плохой. Но хорошо - все поплыло и закачалось. Вино сильно тем, что оно все берет под сомнение - даже законы тяготения. Так и поется: "Дурак, зачем он не напился?" Ну, Коперник-то был уж наверное пьяница.
  

* * *

  
   Пить, как и с женщиной, не надо частить. Хронически и то и другое утрачивает смысл.
  

* * *

  
   Выйдя из лазарета, я имею формальное право на рукав красную нашивку, что был на войне ранен. Формальное, но не нравственное.
   Надо дорваться до живого мяса. А я как Иванушка дурачок на Жар-Птицу, задрав голову, смотрел. Она мне и "капнула". Да и тот, который летал, наверное смотрел: что бензин, да нет ли перебоев, да высота. Хлопот полон рот. От того-то и возможна война, говорит Толстой. Нет. Возможна-то она быть может и поэтому, а вот, полагаю, что выше самой яростной любви - наслаждение потаранить дирижабль своим аэропланом, зная наперед, что - гибель. Хотя и миллионные армии, а наслаждаются войной немногие.
  

* * *

  
   В одной России - двенадцать миллионов под ружьем. Что там великие переселения народов. Никогда еще не было столь грандиозных движений людских масс. Никогда во вселенной на памяти людской. Никакие масштабы, никакие слова неприменимы и никакие принципы. Принципы придут изнутри этих вооруженных масс. Горе невооруженным! Сила "гигантская", "колоссальная" - так сказать, ничего не сказать. Сила эта не-человеческая. Она порядка космического.
  

* * *

  
   Если сила космического порядка, то как ею распорядиться? Какую ей дать по плечу задачу. На чем вы ее утомите, чем обманете. Слышу голос: - "Обманем".
  

* * *

  
   Командовать армией в двенадцать миллионов человек нельзя лишь потому, что никто еще в мире такой армией не командовал. "Наштаверх" напоминает - "штаны вверх", т.-е. подтяни штаны, а то - не видишь - они у тебя (от испуга) свалились.
  

НАГАЕЧКА.

  
   8 февраля. "Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя - воспомни, как гуляла ты восьмого февраля". Студентов больше нет, а есть студенческие роты, откуда прямая дорога - в школу прапорщиков. На погоны звездочку, галифейки, "фрэнч" - хоть недельку другую покрасоваться. И как девушки льнут. Надо забеременеть, а то ведь его убьют... А казарма отдана на съедение вшам.
   Мы пели про нагаечку, и считалось чуть ли не революционной, во всяком случае запрещенной песней. Ну, понятно, если бы еще казаки или жандармы пели, которые нас пороли. Мы пели, упивались. Все поротые. И прапорщики поротые (духовно). И Скобелева, нашего непревзойденного военного вождя, запороли на смерть две немки... в гостинице. И он "от неземного блаженства" скончался. Нет, Скобелев, упадочный герой войны. Суворов, а не он, - наш военный гений. Суворова, надеюсь, не пороли. Он-то парывал!
  

* * *

  
   17 февраля. Приезжала жена. Ахнула, всхлипнула, все как следует быть. Я ей: - "У вас есть родинка?" Вытерла слезы, посмотрелась в зеркальце (в сумочке) и, стрельнув глазами: - "Какая родинка?" Я уже нехотя: - "Та!" - "Да." - "Покажите." - "Вы с ума сошли!" Вспыхнула, как девочка. - "Ну, не надо!" Она воровато огляделась, глаза подернулись влагой. - "Могут войти?" - "Могут!" Посмотрела на занавешенное окно и торопливо путается руками в складках платья...
  

* * *

  
   Прощаюсь с женой. Вялая рука. - "Что же ты мне скажешь?" Кокетливо. И опять слезы и платок и зеркальце. Молчу.
   Уехала. На прощанье букет цветов. Плохие этой зимой цветы в Петрограде. Дохлые. Видно здешние.
   Женщина - земля. Мы землю обнять хотим, вдохнуть в нее душу.
   Опять под подушкой книжка. Новый мученик - Григорий Распутин. Снимок с трупа и объяснено, что одна рука в кулак сжата, а другой благословляет. У Распутина сила в руках была: гладил, ласкал руками, "на руках носил". Женщине нужно и силу и крепость мужской руки ощутить, а не только то. Это мужиковатое искусство ласки в культурном обществе полузабыто. Врачи с своим сомнительным массажем тщетно пытаются воскресить.
  

СОЛНЦЕ.

  
   Первый раз на улице. И солнце. В Петербурге - солнце! В "Петрограде". Не могу примириться с этим сладковатым словом. Водили в Эрмитаж. Боже мой! Этот откровенный стук сапог, клюшек и подожков по звучному паркету. Им скучно, разве локтем подтолкнешь на Диану Кановы. И стыдливо отведет глаза. Но топают удивительно.
   "Я вхожу во дворец к богачу и ковры дорогие топчу". Поэт, а унизился до того, чтобы в этом насладиться. Видно, что ему и харкнуть на ковер, чтобы утвердить себя, необходимо. А солдатики топчут так просто, естественно, как лошадь по мостовой, как ломовики, которые привезли во дворец тяжелый рояль. И гул под сводами. Вот так же наивно топая и войдет во дворцы мужик - прямо с улицы.
  

* * *

  
   Зашел разговор о дворцах. Петров - из Семеновского полка (два Георгия), объяснил, почему так, а не иначе берется "на караул" по дворцовому. По установленному с 1896 года приему ложа винтовки не отставляется от ноги. Во дворце у дверей стоят парные часовые. Он проходит через дверь. При Александре III - винтовку на шаг вправо, приклад на пол. И от стука двух прикладов о паркет такой гул пойдет по анфиладам! Александру III нравилось. Этому - нет.
  

ГЕРМАНСКОЕ ПОСОЛЬСТВО.

  
   Окна германского посольства все еще забиты. И как тогда вылили из нижнего окна синие чернила, так на красном граните до сих пор потеки. Голубая кровь.
   Вспоминаю тот вечер. Дым, блеск пожарных касок. Запах гари. На мостовой обрывки немецких книг: поднял, что-то о России. Толпа. Студент рвет в мелкие клочки и раздает на память обрывки красной флажной ткани. Над троном в тронном зале посольства висело чернокраснобелое знамя. Его и разорвали в клочки. А трон? Сломали.
  

* * *

  
   Уныло висят над подъездами тряпки с красным крестом. Закоптели и порвались вывески на коленкоре. И слякоть на мостовой. Солдаты повисли, словно пчелы, когда роятся, на подножках вагонов. Голодные дети. Растерянные взоры. И какая-то новая тихая торопливость в уличном движении. По-мышиному шмыгают. Остановится на миг у гастрономической витрины - шмыгнет дальше к магазину белья, оглянется по сторонам и дальше, чуть не бегом.
   Досадно приспособлять свой шаг к тем, кто на клюшках: как с ребенком гуляешь, который только учится ходить. Сестра, наша гувернантка, нет-нет остановится и посчитает свой выводок. На бульваре у Исаакия сели покурить. Еще слабость.
  

* * *

  
   Раненые надоели. Я этого не ощущаю, потому что в первый раз. А кто с третьей или четвертой раной - те сравнивают. Пища с года на год хуже. Уж теперь тебе миндального пирожного не принесут, или яблок "а то берь" - "какой берь". - "Берь, товарища во рту тает без всякого остатка - только много кушать нельзя, слабит". Сиделка: - "Не довольны еще. В деревне чему были рады, а тут "берь". Вас еще кормят, а погляди, как чиновники живут". - "И вы, мадмазель, в деревне не в таких туфельках на пяти вершках, как козочка" - "Я деревни-то не помню". - "Напрасно".
  

* * *

  
   19 февраля. Сегодня был у нас агитатор по случаю дня освобождения крестьян. Писатель. Говорит нам (раненым). - "Не зовите меня барином". - "А как же вас, барин, звать". - "Я такой же как и вы, зовите меня товарищем". - "Гусь свинье не товарищ, барин". Захохотали. И он смущенно, тоненько так вторит нашему смеху. Нашелся: - "Я, говорит, не гусь". И пошел про "гусей лапчатых". "Как сладки гусиные лапки, а ты их едал?" Барин до сих пор кушает гусиные лапки, а мужик?! Слушают и вижу, что мужики наслаждаются словесной тканью, как музыкой - ловко он от слова к слову плетет свою паутину. И тут кто-то с задней скамьи (для таких случаев в столовой вроде школы скамейки сдвигают) - "Да не нежничайте вы, серые черти". И точно - какая вонь! Опять же с задней скамьи: - "Это они, барин, от удовольствия". Хохот, и тот опять подвизгивает. Но со смешком: - "Тут русский дух, тут Русью пахнет". И от этого места снова пошел, пошел, пошел. - Что русский дух. Духа не угощайте. Духоборы. Лев Толстой. Смертная казнь.
   Впервой вижу не с той стороны роль, в которой и сам бывал неоднократно. Они, т.-е. мы, раненые, в отношении своем к этому литератору все равно как бывает: видишь, тащит на гору зернышко муравей; отнимешь, скатишь вниз - муравей опять за свое без думы и без передышки и, наверное, без сомнения. Втащил наверх, и опять столкнуть. Жестокая забава. Раненые, по всему сужу, что говорили своего после, видели ясно куда свою речь он клонит каждый раз, как его "стаскивали". И это им было скучно, потому что это то им и без всяких слов давно и лучше известно и понятно. Тому же казалось, что нас (их, мужиков) надлежит сдвинуть с некоей мертвой точки. И он начинал это каждый раз с таким стихийным бессознательным напором инстинкта, что, видимо, начинал физически слабеть перед нашей тупостью. Отирает пот. Пьет чай. А они с добродушной жестокостью репликой, к делу как бы не идущей, все сталкивают его к началу. И устали давиться смехом. Он им доказывал несомненную истину, что "дважды два - четыре", а они ни за что прямо не скажут: "Знаем, и знаем еще больше: что ты сам веришь иначе. Если б так проста была истина, ты и не пришел бы сюда. Дважды два не есть четыре, а четыре плюс какой-то иррациональный остаток, привесок. Сам ты бродишь на краю темноты. И если не хочешь с нами делиться сокровенным горем своего сомнения, а хочешь нас учить - значит, ты барин... и мы начинаем вонять".
   Что-же за стена между ними? Он умрет, доказывая. Но если он до смерти станет доказывать, то может довести до озверения: все ярясь, его будут стаскивать: - "Доказывай с начала." И изойдет духом.
   Провожали тепло. - "Спасибо, товарищ-барин, все поняли очень хорошо. Приходите еще".
  

* * *


Другие авторы
  • Семенов Сергей Александрович
  • Лохвицкая Мирра Александровна
  • Неведомский Александр Николаевич
  • Франко Иван Яковлевич
  • Студенская Евгения Михайловна
  • Христофоров Александр Христофорович
  • Бестужев Михаил Александрович
  • Дикгоф-Деренталь Александр Аркадьевич
  • Погосский Александр Фомич
  • Сатин Николай Михайлович
  • Другие произведения
  • Успенский Глеб Иванович - Хронологическая канва жизни и деятельности Г. И. Успенского
  • Белинский Виссарион Григорьевич - История России в рассказах для детей. Сочинение Александры Ишимовой
  • Быков Петр Васильевич - И. З. Суриков
  • Семевский Михаил Иванович - Слово и дело!
  • Немирович-Данченко Василий Иванович - Засыпанный колодец
  • Вересаев Викентий Викентьевич - Два конца
  • Тынянов Юрий Николаевич - Малолетный Витушишников
  • Мордовцев Даниил Лукич - Д. Л. Мордовцев: краткая справка
  • Огарев Николай Платонович - Юмор
  • Шулятиков Владимир Михайлович - В. И. Шулятиков. Гласность в Глазове начиналась так …
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 488 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа