ергал вожжей, зачмокал на лошадь и не унялся:
- За Байкал, стало быть, подаетесь вы... Хорошо за Байкалом... Рыбные места, а дальше земли привольные...
- Сами знаем про это... - проворчал один из солдат и заворочался на соломе. - Не размазывай...
- Знаешь?.. Стало быть, бывал там? - обрадовался Роман. - А я думал - вы какие дальние!
- Мы, паря, все сибиряки, - отозвался другой солдат. - Мы по мобилизации...
- Вот, что?!.. Так управителя-то сменили - пошто служите?
- На место одного, брат, другие нашлись. Много управителей! - усмехнулся солдат. Но первый, угрюмый, рассердился и прикрикнул на Романа.
- Ты не болтай, паря!.. Видал, как с болтунами то у нас обхаживаются?!
Роман снова подергал вожжей и добродушно ответил.
- Это с орателем-то? Видал. За гумном пристрелили. Наши же мужики потом хоронили.
Третий, все время молчавший, солдат приоткрыл лицо, заслоненное воротником шинели, посмотрел на мужика, на спутников:
- А листки-то он все-таки успел разбросать.
- Какие листки?
- Да от красных... Ребята читали; сказывают - всем помилование
будет, ежели кто передастся красным... с оружием.
- Они те помилуют! На штыки, а то и в петлю.
- Пошто на штыки?
- А што смотреть они станут! Ты гляди-ка, как у нас с красными - как попался, так и крышка! Да прежде еще допросят.
- Допросят?..
- Да, шомполами... Такой допрос - хуже смерти...
Роман почмокал, потряс головой, замолчал. Замолчали и солдаты.
Впереди и сзади шумело, скрипело, трещало. По бокам дороги, укутанные мягко снегом, стояли деревья и кустарники. Над шумным обозом стлался пар.
Роман порылся за пазухой, достал кисет, трубку, закурил, отвернувшись от ветра. Третий солдат поглядел, подождал пока у Романа закурилось и попросил:
- Дай-ка, браток, затянуться!
Роман вытер пальцами чубук и протянул ему трубку.
Солдат покурил, сплюнул и вернул трубку мужику и, вернув, похвалил табак.
Проехали молча версты две.
Неожиданно первый солдат, тот, который оборвал Романа, перегнулся ко второму, разговорчивому:
- Видать - мужик-то ничего.
- Да будто бы... Однако, можно.
Тогда хмурый тронул Романа за плечо и сказал:
- Послушай-ка, паря.
- Чего тебе?-обернулся Роман.
- Ты смекни: мы с этого ночлега из деревни-то, в которую едем, оборочаться думаем... с тобою.
- Дизентиры, стало быть! - усмехнулся Роман.
- Не балуй!.. - нахмурился солдат. - Мы те дело толкуем... В деревню приедем, ты норови позадь обоза прилаживаться. Утресь все поедут, а мы схоронимся... Вот тебе и коня сбережешь!
- Да у меня трое... Трое, говорю, коней-то...
- Ну, об остатных не печалься, не выручишь... Молись богу, что этого, мухортенького-то домой вернешь...
- Мы к тебе уж давно приглядываемся, - добродушно вмешался второй солдат, разговорчивый. - Ты, видать, мужик нашенский... надежный...
- Да мне што!.. - ухмыльнулся Роман. - Мне даже лучше... Сразу предоставлю вас кому следовает, вот и ладно будет.
Третий солдат, прислушивавшийся к переговорам, сдвинул грязный шарф, которым он укутал шею и бороду, и кашлянул.
- А ежели ты что-нибудь, - хрипло сказал он, - финтить будешь или болтать, так мы, брат, с лягавыми умеем обращаться... Понял?!
Роман поглядел на него и укоризненно скривился:
- Чего болтать-то!.. Не знаю я, рази... Я, брат, тоже вас с первого раза смекнул... Хо!..
- Ну то-то!..
- Я, брат, знаю, - продолжал Роман добродушно. - Ты думаешь, одни вы завтра до зари еще обернетесь, назад попрете?.. Не-ет, милачок!.. Таким походом двинуться - считай куда еще больше попрут - вперед, али назад!.. Теперь у красных-то этаких-то дизентиров не сочтешь... Вы только винтовки в исправности доставьте да патронов побольше!.. Чтоб в аккурате, как на смотр! Хо!..
У Романа погасла трубка, он ее выколотил о сани, хотел сунуть за пазуху, но раздумал и снова набил ее.
- На-те, закуривайте!.. - протянул он ее солдатам. - Бестабашны вы, вижу я!.. У меня табачек свой!
Солдаты поочередно стали затягиваться.
Мороз завинчивал все крепче. Над мухортым вился густой белый пар. Люди стыли; бороды, ресницы, воротники закуржавели. Полозья скрипели.
Сосны, мягко укутанные снегом, обступили дорогу неподвижно, застыв, замерев.
Из распадков выходили волки. Нюхали разъезженный широкий след. Слушали, выли. Распадков было много - волков собралась большая стая.
Но вот они в недоумении, в тревоге остановились, рассыпались по распадкам, скрылись.
Оттуда, куда уходили те, что оставляли утоптанный, грязный, пахучий след, шли и ехали люди. По утоптанному снегу обратно двигались они, еще больше утаптывая и расширяя его.
Волки, притаясь за кокорником, в ямах, меж деревьями, острыми, сверкающими глазами следили за теми, кто шли вперед и назад, - в дальний путь и обратно.
Зоркими мерцающими глазами, тонким нюхом чуяли волки, что расползается отряд в разные стороны, уходят, уезжают люди обратно.
У полковника, адъютанта и других офицеров не было волчьих глаз, волчьего обоняния, но замечали они, чуяли, что кругом творится неладное.
Стали совещаться, соображать. Предложили командиру офицерского отряда ("истребители") выставить сильную часть в арьергард отряда, чтобы задерживать дезертиров и следить за тылом, но он наотрез отказался:
- Мой отряд привык к боевой работе, конвойная служба ему не пристала!..
Решили использовать для этого остатки красильниковцев, но когда стали собирать их, то набрали мало людей: остальные где-то разбрелись по кошевам, зарылись в шубы, в солому, спали мертвым пьяным сном.
А на востоке с пригорков уж виднелись зубцы байкальских гор. И в полдень, когда зимнее солнце осиливало морозную мглу, там ослепительно сверкали снеговые вершины.
Тогда в штабе посидели за машинкой, потрещали - и по отряду, по
разрозненным частям, из кошевы в кошеву, из саней в сани прочли приказ:
"Близок момент соединения с главными силами верховного правителя. Еще несколько переходов - и вы отдохнете, получите новое обмундирование, новые запасы воинского снаряжения с тем, чтобы под личным руководительством верховного правителя атамана Семенова обернуться вновь на наглого и гнусного врага, терзающего и продающего святую Русь.
Между тем, среди вас находятся злонамеренные и слабые, которые, забыв свой долг перед родиной и вождем, уходят к врагу, оставляя своих боевых товарищей, предавая правое святое дело...
Штаб ....ского корпуса приказывает каждого замеченного в дезертирстве расстреливать немедленно на месте"...
По кошевам, по саням, из рук в руки прошел этот приказ. Похмурились лица, поползли угрюмые улыбки, зашептались:
- Расстреляй его, коли он удерет!.. Ищи ветра в поле!..
- И куда люди бегут-то?.. Ведь вот, гляди, и к Байкалу скоро выйдем...
- А там што за сладость?..
- А в обратную сторону - слаще што ли?..
Походил приказ по рукам. И хоть в этот же день пристрелили двух, далеко отставших от отряда ("устали мы! притомились!"), но, не переставая, отрывались от отряда клочки, неудержимо отставали, уходили люди. И не манил их блеск и сверкание байкальских вершин.
И волки, напуганные многолюдьем, сходили с дороги, крались за деревьями, за кустарниками, жадно глядели. Ждали.
И, воя, визжа, грызясь меж собою, пожирали трупы расстрелянных...
Еще не сверкали байкальские сопки (было это на завтра после панихиды)-в штабе спор вышел.
Командир красильниковских остатков, хорунжий Агафонов, претензию заявил: охранять подполковничий гроб красильниковцам.
- Ваши люди мало надежны! - нагло поблескивая цыганскими глазами (и серьга по-цыгански в левом ухе сверкала у него!). - На них в таком деле никак положиться нельзя! А мои - будьте покойны!..
- У нас есть офицерский отряд! - сухо ответил полковник. - Это самая надежная часть!
- Я не спорю - надежная. Ну, пусть охраняют документы... зеленые ящики! - поглумился Агафонов.
- Я прошу без насмешек! - нахмурился полковник. - Извольте помнить, что здесь есть выше вас чином.
- Я - командир самостоятельной части! - выпрямился хорунжий. - Я сам себе старший... У меня один начальник - атаман Семенов!
- Ваша самостоятельная часть только и умеет, что пьянствовать и дебоширить! - вступился кто-то из офицеров. - Вы сначала уймите своих людей...
- Мои люди еще покажут себя!.. Да дело не в этом. Я еще раз повторяю: окарауливание гроба должно перейти ко мне. А то ваш отряд, который пачками дезертирует, разнюхает в чем дело - и прощай денежки!..
- Я не могу на это согласиться... - начал было полковник, но адъютант мягко и решительно перебил его.
- Можно ведь сделать так: караул смешанный - пополам, люди хорунжего и наши истребители.
- Хитрите! - захохотал хорунжий. - Страхуете себя!?
- А вы не хитрите? - посмеялся адъютант...
Так и сделали. В голове отряда пошли офицеры, за ними люди хорунжего Агафонова - и те и другие имея между собою гроб подполковника Недочетова (вдова по-прежнему шла за гробом)...
В голове отряда шли лучшие части, двигались орудия, звенели пулеметы на розвальнях. А сзади, тая, растекаясь по ложбинкам, по распадкам (не там ли, откуда неожиданно и бесшумно появлялись волки?), шли и ехали ненадежные, усталые, недовольные... Они потом проходили по тем же деревням, которые оставили еще так недавно. И там хмурые озлобленные крестьяне ругали их, показывали им опустошенные амбары, разоренные гумна, пустые клети. А затем, накормив, гнали их:
- Ступайте, ребята, в город!..
- Объявляйтесь в комитет!
- Ежели поймают - высидка будет!.. Покормите клопов...
- А то и пристукнут!..
И они тянулись в ту сторону, туда, где за хребтами разлегся мерцающий красными полотнищами город.
Ну и пускай движется отряд, имея в голове истребителей (все не ниже поручика чином, боевые, заслуженные!), красильниковцев, тяжкоголового полковника и лукавого адъютанта (Жоржиньку любвеобильного); пускай с почетным караулом, сопровождаемый молчаливою, сумрачной, печальной вдовою тянется тяжелый гроб с останками подполковника Недочетова (мы-то знаем эти останки!). Пускай.
Ведь в стороне, за хребтами, совсем близко - невидимый, нежданный, неведомый командир Коврижкин объявился. Красный бант у него на груди. Красные ленточки наспех горят на шинелишках, на полушубках, на бекешах его бойцов.
Вот какой Коврижкин.
Коврижкин вышел из города с горстью людей, с пулеметом.
- Тихо теперь у вас, - сказал он городским товарищам. - Скучно... Вы теперь мудрить здесь станете, а каппелевцы-то тем временем и прорвутся к Семенову, за Байкал... Пойду я им хвост накручивать!..
Пошел. Перевалил один хребет - в первой же деревне дезертиров белых встретил:
- Куда вы, туды вашу мать?..
- Передаваться, в комитет... Вот и оружие.
- На кой черт в комитет!.. Смыкайся, становись в шеренгу. Шагай с нами...
В другой деревне - новые пришельцы; а там, по дорогам, в распадках - еще и еще.
Собрал их всех Коврижкин, высмотрел, выпытал. Узнал силу и состав отряда уходящего, подсчитал, с ребятами своими потолковал. Вызвал мужиков тутошних, своих.
- Вот у меня карта тут, ребята! Поначертили, поначертили на ней штабные-а какой толк?.. Вы мне без карты этой мудреной дорогу укажите: как бы нам путь скоротать, хребтами, что ли, пройти на перерез белым?.. Чтоб в лоб им войти...
Мужики поглядели на карту: ишь, бумаги сколько зря изведено! Да ведь по хребтам в самый раз дорога старая лежит. Верно, что горы крутые, зато намного короче езжанного, привычного пути.
Сложил Коврижкин карту, сунул ее в карман, велел людям, своим бойцам, выступать. С песнями, лихо. А дезертирам приказал послушать песни новые, поучиться, привыкнуть.
- Скоро вы у меня, ребята, запоете!.. Вот только командирам вашим бывшим хвосты накрутим!..
По целому снегу шагать трудно. По целому снегу грузно, нехотя тащатся сани с пулеметом. Пофыркивают лошади; поругиваясь проваливаются .по пояс люди, барахтаются, отряхиваются.
По целому снегу, без следа, в обход, как за красным хитрым сторожким зверем, привычно Коврижкину ходить. Это теперь он командир (германские окопы научили, партизанщина закрепила науку) - а раньше: поняшка за плечи, натруска с порохом и свинцом через грудь, на ногах лыжи, а впереди остромордая, с волчьей пастью, с лисьей повадкой, пестра или буска. Вот он какой. С Лены он, со щек каменных, где кулеми рубят на медведя, где плашки на белку ставят, где на неоглядных просторах тайги ямы на сохатого хитро устраивают.
Вот он какой: в глазах чернеют дальние, исконные, таежные предки - тунгусы (и скулы чуть-чуть врозь разошлись углами), а дома, где-то у старухи матери, за божничкой (бессознательная старуха!) свидетельство городского четырехклассного училища; крепкие белые зубы привычны грызть расколотку (иные строганиной называют: на тридцати градусном морозе застынет до звона серебряного рыба, на хрусткие, белые куски обухом разобьешь ее - вкусно!..); понятен ему стоязыкий, стоголосый говор тайги и знаки ее. Понятней ему, пожалуй, мудреных головоломных формул и выкладок там разных политических, социальных.
Холодное сердце у Коврижкина (у охотника всегда оно холодное), только кровь быстрее по крепким жилам льется. Холодное сердце вспыхивает, ширится, когда идешь по следу, по горячему следу - и впереди изнемогающий (не уйдет! не уйдет!), обессиленный зверь...
По красному зверю - через хребты, через распадки, через застывшие, укутавшиеся снегом речки - идет Коврижкин, и сердце холодное вспыхивает и ширится, и быстрее бежит по жилам кровь...
- Вот мы им хвост накрутим! - Сверкают крепкие белые (без пасты, без порошков - у волков всегда они белые) зубы. - Ведь накрутим, ребята?!
- Накрутим! По перво число!.. - рявкают, кашляют, смехом давятся бойцы. И шевелятся на обветренных лицах дезертиров светлые тени - не смех еще, еще не улыбка, а предвестники их, намеки.
- Накрутим!..
По хребтам, старой брошенной дорогой, движется коврижкинская стая. В стороне остаются деревни. Но оттуда бредут таежными зимниками новые бойцы: мужики корявые, мерные, лохматые - лесовики. Неповоротливые на вид, неуклюжие, - да ведь и про медведя праздно говорят, что неповоротлив он, а кто по тайге легче и бесшумней его к добыче подкрадется?
И вместе с мужиками - новые, новые дезертиры.
А Коврижкин оглядывает новых сотоварищей своих, к месту прилаживает, остро глазами прощупывает: не таи, брат, чего ненужного, неладного!
На остановках, на привалах в коврижкинской стае говор и смех. О чем толкуют? - Там, в стороне, белые идут, готовясь тяжело ухнуть за море священное, уйти совсем. Не о них ли? - Нет, у таежных людей не это главное. Кругом, укутавшись снегом, нарядная, чистая тайга разлеглась. Кругом мягкие шумы ее текут. О ней это говор, о ней.
И только те, новые, от белых ушедшие, живут недавним своим прошлым, о нем, неотвязном, бредят вслух. Нужно им сбросить его с себя, отряхнуть.
И, разрывая привычные, будто ленивые слова о старых шатенях, на зиму не успокоившихся медведях, о дикой стихийной схватке самцов-сохатых за лосиху, за любовь с нею, о коварной повадке лисицы, о всех таежных обитателях - живых и неподвижных - разрывая эти крепкие, корявые и, словно, неуклюжие слова, - вплетет кто-нибудь о тех - о полковнике, о бабах гулящих, о красильниковцах, о расстрелянных.
И уж, конечно, о том, как бережно хранит начальство белое начальственные останки подполковника Недочетова, того, который, где-то там, слышно было, на западе, целую волость спалил, ненужно и жестоко.
Когда доходит до Коврижкина рассказ о гробе с почетным караулом, о вдове скорбной, - холодно светятся его глаза и, чуть-чуть раздвигая губы, говорит он:
- Где это они, сукины дети, гробы-то для себя запасут, когда мы насядем им на плечи?..
Хребет за хребтом переваливает стая. И где-то за последними хребтами - вот скоро - сверкнут байкальские белки.
Компания собралась шумная, веселая. Адъютант велел притащить из своей кошевы ящик заветный, - высшей марки коньяк берег адъютант до случая. Видно, вышел этот случай.
- Ну, ладно! - весело сказал адъютант. - Лакайте мое добро! Послезавтра у места будем!..
Компания веселая, шумная. Кроме Королевы Безле и Желтогорячей, еще несколько женщин. Офицеры смеются, зубоскалят над ними: - Вот, в Верхнеудинске, будет вам, девочки, отставка!
- Там свеженькие!.. Гостинцы атамана!
- А мы чем хуже других? - обижались женщины.
- Поизносились вы за дорогу!
- Держанный товар!.. Лежалый!
- Хо-хо!..
Хорунжий (раньше всех успел насосаться) расставил широко ноги, кривые, кавалерийские, качнулся к Желтогорячей, рыгнул.
- И тебе, Лидка, отставка!.. Ищи-ка себе нового хахаля!
Желтогорячая презрительно свела губы и жеманно покачала головой.
- Ошибаешься, кавалер! Мы с Жоржинькой, как управимся, сразу же и Харбин катнем!..
- Врешь!.. Зачем он в Тулу со своим самоваром поедет? Ха!.. Там такие девочки,-просто пальчики оближешь!..
Желтогорячая рассердилась.
- Жоржинька! - крикнула она адъютанту. - Скажи ты этому субчику - пускай не пристает!..
- Отстань, Лидия! - отмахнулся адъютант. - Чего ты кипишь?!
- Ты ему скажи, что мы с тобой в Харбин катим! Скажи ему!..
- Ну, - скривился адъютант. - Это еще бабушка надвое сказала - поедем ли!
- Это что значит? - вспыхнула Желтогорячая.
- А то значит, что о Харбине еще рано тебе толковать... Кто поедет, а кто и нет...
- Финтишь?! - подбоченилась Желтогорячая. - Ну, постой, я с тобой попозже, попозже поговорю!
- На постели?! - захохотал хорунжий.
Пили с подъемом, с треском. Кончился утомительный (да и опасный!) поход. Худшее осталось позади.
Пили за будущие победы, за свержение насильников, захватчиков власти, жидов. Пили за святую Русь, за порядок. Пили за женщин (настоящих, не за этих вот!). Пили шумно, весело, угарно.
Подпившая Королева Безле, переходя с колен на колени (тяжело ее, корову, держать, а мягкая!), смеялась и болтала.
- Донесли ноги в целости! Ха! Да только много чего-то по дорою растеряли!..
- Не болтай, Королева Безле!.. Не болтай, коо-ро-ва!..
- Куда у вас солдаты-то делись? Разбежались!?
- Не твоего ума дело! Заливай горлышко... На-ко ополосни!
- Нет, вы скажите, - пьяно упрямилась толстая, - почему вы войско-то свое растеряли?!.
- Уймите ее!.. Уймите эту корову!
А кто-то наглый, пьяно откровенный кричал ей.
- Да ты пойми, дура!.. Пойми - нам же лучше, что эта сволочь разбрелась!.. Куда она нам?!. К черту!.. К черту!.. Гуляй, душа!
В большой пятистенной избе, откуда выгнали хозяев, грохот дрожал в сизом дыме (накурили господа офицеры), вздрагивали огни свеч, колебались, замирали.
Королева Безле накричалась, нахохоталась и вдруг притихла. Ударило, видно, в голову вино. Забилась она в угол вялая, стала неинтересной мужчинам. Расплылась, осела. Потормошили, помяли, оставили.
И вот, врываясь в нестройный, бестолковый шум, заплескался вдруг, задрожал бабий плач. Острый, режущий - такой, каким в деревнях бабы, обездоленные несчастьем, душу свою успокаивают.
Оторопели на мгновение, стихли гулеваны. Чего это с Королевой Безле? О чем это она разливается? А она перегнулась, подперла голову разлохмаченную толстыми руками, раскачивается из стороны в сторону и плачет, причитает.
- Ой! бедненькие, голубчики!.. Ой, жалко мне, жалко вас!.. Косточки ваши по деревням, по лесам гниют! Ой, не дождались вы отдыха, не дожили... Сколько женских слез по вас прольется! сколько горя после вас осталось!.. А-а! А-а!..
Прошло первое ошеломление - накинулись на Королеву.
- Перестань, дурища! не порти обедню!
- Да кого ты оплакиваешь, корова?
- Кого тебе жалко? О ком воешь?
Не переставая раскачиваться и плакать, Королева Безле ответила.
- Всех мне жалко... вот тех, кого по дороге растеряли... Подполковника Недочетова... вдову его жалко!.. Всех мне, голубчики, родные мои, жалко!.. Вас жалко... А-а! А-а!
Оставили Королеву Безле. Пьяные это слезы, вино это плачет. И смешался вновь вспыхнувший пьяный гам с плачем, с причитаньями. Пьяную разве уймешь?
Хорунжий гикнул, топнул ногой и, заваливаясь и качаясь, пошел в пляс. Женщины зашлепали в ладоши, завизжали: стали хорунжему пару поддавать. Желтогорячая поерзала, потрясла плечами, выпрыгнула на середину тесной избы и встала против плясуна. Кто-то засвистел, защелкал. Пляшущие дернулись, оторвались от грязного пола и понеслись. Кругом все затопало, завизжало, закружилось...
Было уже поздно. Звездная морозная ночь тихо упала на снежные поля, на елани, на пади, на распадки, на хребты. Звездная ночь была ясной, спокойной, мудрой.
Кичиги стояли высоко и сверкали крестом своим. Самоцветными каменьями переливало Утиное Гнездо и крайняя звезда Сохатого горела ослепительным алмазом.
Голубые тени замерли на снегу, под деревьями, у заборов. Над некоторыми избами вились дымки.
Кое-где краснели огни.
Деревня спала.
И вместе с деревней спал отряд.
Только в этой пятистенной избе шумела жизнь. Но и она стала замирать, когда оттанцевали хорунжий с Желтогорячей (а после них еще кто-то), когда несколько пьяных офицеров свалились на скрипучую хозяйскую кровать, когда в третий раз смененные свечи оплыли и затрещали.
И адъютант, менее других пьяный, почувствовав усталость, увидев, что оборвалось веселье, зевнул, потянулся и сказал.
- Ну, пора отдохнуть!.. Завтра еще один переход. Шагнем - и крышка!
Стали расходиться. Спавших не тревожили - всех, кроме Королевы Безле (наплакалась она, да под плясовую и уснула). Королеву Безле хорунжий пожелал увести к себе.
- Погреюсь я!- пьяно хохотал он. - Эта туша очень мне нравится!..
Но, когда толстую стали расталкивать, когда растормошили ее, согнали ее тяжелый сон - она вдруг вскочила, дико раскрыла глаза, бледная, оплывшая, затряслась, закричала:
- Ой, спасите!.. Спасите! Спасите!..
И долго так кричала она бессмысленно, страшно, дико, пьяно:
- Спасите!..
А когда пришла в себя, жадно пила ледяную воду (постукивая дрожащими зубами по чашке) и ничего толком не могла рассказать.
Пели петухи.
Кичиги были уже совсем высоко.
Эта глава - самая несуразная: где же тут расскажешь, как Коврижкинская стая голубою ночью (Кичиги стояли уже высоко) скатилась с хребта, врезалась в спящий белый отряд, откромсала от него добрую половину (а в половине-то этой красильниковцы, истребители, гроб), как смяла хвост отряда (тех, ненадежных), как обожгла внезапностью, огнем, яростью; как захватила добычу?
Где же тут все расскажешь?..
Коврижкин так. и расчитывал: обрушиться на врага внезапно, ночью; обрушиться тогда, когда он забудет о всякой опасности (полковник Шеметов сладко грезил о скорой встрече с самим атаманом; штабные лихо отплясывали и блудили с женщинами!); когда удар будет значителен, крепок - и сокрушит.
Голубая тишина была в деревне разорвана трескотней пулеметов, криками, воем. Голубая ночь вспыхнула частыми, короткими огнями. В голубое спокойствие вторглись крики ярости, отчаянья и дикой, звериной, таежной злобы.
И полковник Шеметов, разбуженный шумом, кинулся, торопливо одевшись, из избы, метнулся, закричал на вестовых. А потом без цели палил из нагана, пока не расстрелял всех патронов. И только тогда пришел в себя, очухался, сообразил.
К нему стянулся офицерский отряд. Но стягиваться уже было поздно: нападавшие обложили отряд с трех сторон и жали его вниз, под угор, на речку.
Коврижкинские бойцы оттеснили хвост отряда. Там побросали винтовки и заорали.
- Братцы!.. Товаришши!! Сдаемси!.. Сдаемси!..
Но в голове, там, где офицеры, где зеленые ящики, где гроб и свежие крепкие лошади, - там их встретил запоздалый, но горячий отпор.
Лохматые, трепанные коврижкинские люди наседали упорно и остервенело на офицеров. Они гибли под частыми, неуемными выстрелами, но лезли слепо, не колеблясь. Они орали бессмысленно, опьянев от крика, от боевого шума, от крови.
Они чуяли смерть - а потому были бесстрашны. Они убивали - и потому были пьяны...
Разве расскажешь по-настоящему - как человек убивает человека? - Не расскажешь. Этого не передашь: вот, взметнув руки, раскинув их (не для последнего ли объятья?), падает убиваемый. Вот, оскалив по-звериному рот, беззвучно рычит человек и с остановившимся взглядом бьет - бьет, чтобы убить.. Вот падают двое, схватившись, сцепившись навсегда.
Разве расскажешь о том, как ожесточается в предсмертном порыве сердце человеческое, как оживают в нем древние, звериные предки?..
Глава эта несуразная. Вот только рассказать о том, как самая упорная борьба завязалась - на удивление Коврижкина и его помощников и его бойцов - у гроба подполковника Недочетова.
Туда устремились красильниковцы с хорунжим Агафоновым, там сгрудились офицеры - и среди них адъютант (Жоржинька, рассудительный, предусмотрительный, хитрый). И сюда же пришлось Коврижкину кинуть крепкую испытанную, надежную силу.
Вокруг гроба, как некоего знамени - трещало, выло, ухало. И здесь лицо человеческое особенно исказилось печатью ярости и отчаянья; здесь сердце человека вспыхнуло тем, старым, дожизненным, предковым, волчьим.
Схватка была жестокая, огненная. Но настал момент, когда сила коврижкинской стаи одолела и красильниковцев и офицеров. Дрогнули они, поддались (много их полегло у гроба). И стремительным натиском отбросили их рычащие, бородатые, всклокоченные коврижкинцы. В дома, во дворы (где глубокий, голубеющий снег), к гумнам, за гумна...
А потом - стало затихать. Ушли далеко Кичиги. Помутнели звезды - слабый зимний рассвет затрепетал, ночь уползла. Еще потрескивали выстрелы, еще рвали предутреннее затишье крики, но - видно было, чуялось - кончилось горячее, внезапное, грозовое.
Стягивались рассыпавшиеся широким обхватом коврижкинцы, сползались, сходились (нюхом чуя, где командир, где головка самая) к Коврижкину, к его штабу. Уже подбирали наспех раненых - и яснее и громче стали стоны.
А за гумнами, где темнела зубчатая стена леса, скакали, уносились белые. И туда лениво, не целясь, посылали коврижкинцы последние выстрелы.
В окнах закраснелись огни. Мужики зашевелились. Бабы и ребятишки повыползли из подпольев; испуганно прислушивались, озирались: чья взяла?
На крайнем порядке деревни, там, где раньше штаб белый был, где Шеметов, гроб, зеленые ящики и орудия (промолчавшие весь бой, и теперь ставшие военной добычей) - вспыхнул, разгорелся, взметнул к небу золотую сеть искр и пламени костер:
- Наша взяла!.. Наша!..
Эта глава - несуразная, маленькая, но она же самая большая: в ней победа.
Когда перед рассветом тишину голубую взорвали крики, выстрелы, вой, - женщины, похолодев от страха, забились в углы, подальше от пуль, от смерти.
Вместе с другими - Желтогорячая и Королева Безле.
Но не так, как другие - Валентина Яковлевна, вдова.
Она помещалась вблизи штаба (поближе к гробу, к мужу), и нападение сразу разбудило ее, бросило во двор избы, где она спала, - и оттуда через жердяную изгородь увидела и услыхала она, как заметались офицеры, как тревожно зазвучала команда, как зазвенела злобная матерщина, как затрещали, застукали выстрелы и зацокали пули. Оттуда же (прижавшись к холодным, запорошенным снегом жердям; и сердце больно стучало в ней!) увидела она, что люди стянулись к штабу, где командование, где гроб. Она дернулась, хотела броситься зачем-то туда. Но сразу же обессиленная приникла к изгороди. Она увидела, что отстреливающиеся люди завозились вокруг чего-то у штаба. Там захрапели и звонко забили о мерзлую землю копытами лошади. Она увидела, далее, что лошади рванулись и вынесли сани, окруженные людьми. И, не увидев всего, она почему-то внезапно поняла: на санях, которые силились увезти обезумевшие, храпящие лошади, - на санях - гроб! И, поняв это, она еще раз сделала над собой усилие (ах, как отяжелели ноги!) и кинулась туда, где двигались сани и где, оседая на перебитый зад, задала одна из лошадей. Но она не успела пробежать двух-трех звеньев изгороди, как навстречу ей, наперерез, перепрыгивая через прясла, кинулись неузнанные в быстром беге люди. Ее отбросили назад - и вовремя: оттуда, куда стремилась она, бездумно, безотчетно, сыпнулось трескотней, залп за залпом, пачками, неумолчно. Она присела на снег. Не думая, она сделала то, что нужно было - спасала свою жизнь. Над ее головой звенели острым журчанием пули. Вокруг нее шумело. Тогда она, поняв опасность, ближе прижалась к снегу и поползла.
Она ползла долго. Снег набился под одетое впопыхах верхнее платье. Холодными струйками зазмеилась по телу оттаявшая вода. Сугробы мешали двигаться, порою она тонула в них - но сзади выло, трещало, жгло опасностью, и она ползла!
И когда она доползла до темной, молчащей избы, когда взобралась на крылечко, когда, шатаясь, ткнулась в темные сени и потянулась, шаря по бревенчатым стенам, к двери, - пальцы у ней не гнулись и были мертвы. Она заскреблась у двери, как озябшая собака, она долго возилась, пока схватила скобу и, потянув ее, последними силами, распахнула дверь. И в темную, но теплую избу упала, потеряв сознание.
Сколько времени прошло? Может быть, время остановилось? - Когда Валентина Яковлевна очнулась, в избе было светло. Гудела железная печка, и дымных полосах качались тени и звучали голоса.
- Ну, вот вы и очнулись!?
Круглое лицо наклонилось над вдовой, полная мягкая рука провела по лбу: как больного ребенка ласкает.
- Мы думали, что вас ранило, а это вы с испугу. Да пальцы поморозили.
Валентина Яковлевна приподнялась, поглядела вокруг. Кроме этой толстой, с добрыми глазами, в избе было еще много женщин.
Многие курили, некоторые лежали на лавках; трое метались по избе;, и все крикливо разговаривали, горячась и споря.
- Будет вам! - обернулась к ним толстая. - Тут человек болен, а вы галдите!..
- Мы все больные! - огрызнулась одна из метавшихся. - У нас у всех нервы... Мы больные!..
Вдова огляделась и узнала. Она сморщилась: сколько раз в походе коробило ее от встречи с этими женщинами! Сколько раз, когда жив был подполковник Недочетов, когда был он в силе - сколько раз она спорила с ним, а он смеялся, говоря, что женщины эти нужны, что они поднимают дух самой надежной части отряда - офицеров!
Вдова болезненно, брезгливо сморщилась.
- Почему я здесь? - спросила она у толстой.
Та виновато улыбнулась и тихо сказала.
- Мы, ведь, все пленные. Нас, женщин, всех собрали сюда... Ну и вы с нами...
- В плену?.. Разве наши разбиты? Разве красные?..
Вдова внезапно все вспомнила: и неожиданный грохот выстрелов, и крики, и лошадей, силившихся что-то увезти вскачь, и рыхлый, мокрый снег, забивавшийся за шею, в рукава, под шубу. Вспомнив, она почувствовала ноющую тягучую боль в руках. И с этой болью пришла другая боль.
- А где же остальные?.. Штаб, офицеры? - взволнованно спросила она.
- Штаб убежал. И много офицеров. Все красильниковцы... которые уцелели... А нас бросили...
- А гроб? - впилась глазами в нее, замерла вдова. - Где гроб?
- Гроб здесь... отбили его красные.
- За него сильно боролись? - заблестела глазами Валентина Яковлевна. - Это верно - вокруг гроба шла горячая схватка?
- Да... Там много трупов... Когда нас утром вели - нас, ведь, из всех-изб собрали сюда - мы видели гроб на санях и возле него трупы...
Толстая хотела еще что-то сказать, но взглянула на вдову и промолчала.
А та прижала обмотанные носовыми платками руки к груди и, глядя куда-то поблескивающими, потемневшими (и потеплевшими) глазами, задумалась.
Женщины кругом визгливо кричали, переругивались, спорили.
Одна - высокая, растрепанная, в распахнутом (голая грудь тепло розовела) шелковом кимоно, стояла у стола и, перекрикивая всех, звонко орала. - Вот помяните меня - выведут они нас всех, да отдадут на потеху этим мужикам!.. Вот помяните!.. А я не дамся! Я не дамся!... Пусть лучше убьют!.. Да, никогда... Да ни за что с этой сволочью!..
- Привыкла к офицерью? - подошла Королева Безле (задумавшуюся вдову она смущенно оставила в стороне). - Да тебя, голубушка, не спросят!.. Нас и раньше-то не спрашивали, а теперь и подавно.
Женщины заговорили все враз:
- Если бы хоть камиссарам роздали, а то целой роте - ведь это ужас!..
- Они все с сифилисом! От них пропадешь!..
- Да верно ли? Может быть это так, слух?!
- Да вы еще сомневаетесь? Ведь у них по всей России женщины поделены, а мы - добыча!..
- Ах, оставьте, не пугайте, девочки! Не пугайте! Я так боюсь... Ей-богу!..
- Но ведь мы не солдаты, мы не воевали! Пойдемте к главному ихнему комиссару, скажем: нам все равно - белые или красные!.. Мы не солдаты!
- Да, послушают они!..
Вдруг шум оборвался. Затихли, замерли.
В распахнувшуюся дверь вползли облака пара, а в паре - двое с винтовками, грязные, коренастые, оборванные. Один остался у двери, другой вышел на середину избы, оглядел всех и сказал:
- Которая здесь жена полковника помершего?
В томительной тишине ясно прозвучал немного дрожащий и глухой-голос .
- Это я... Я - вдова подполковника Недочетова.
Вошедший оглядел вдову, внимательно посмотрел на ее обмотанные руки и неожиданно просто, буднично кивнул ей головой.
- Пойдемте-ка к командиру. Командир кличет...
Вдова встала, пошла. Женщины испуганно и многозначительно переглянулись.
16. Разговор сантиментальный.
Накрутили хвост!..
Коврижкин (уже рассвело, белое зимнее утро крепло) подсчитал потери, обошел свою стаю, стянул ее, поглядел. Он покрутил головою, оглядев своих убитых ("Эх, славные ребята полегли!"), поручил раненых домодельным санитарам - и пошел считать и подсчитывать добычу. И среди добычи (много добра осталось; многого не успели увезти ускакавшие Шеметов с офицерами) удивили Коврижкина гроб и женщины.
- Ну, бабы - я это еще смекаю, - посмеялся Коврижкин. - Баб они для тепла набрали, вишь, неженки эти офицеры!.. Но куда им гроб? Гроб-то с покойником зачем они этакую путину волокли?..
И когда ему объяснили, что в гробу подполковник Недочетов, Коврижкин все-таки недоуменно покрутил головой.
- Видал ты, как слюни-то распустили! Рассуропились!.. Сволочь то этот Недочетов большая была, да разве тащат с собою в поход покойников? Чудаки!..
Гроб он велел пока оставить так, только уцелевшую лошадь выпрячь да оттащить застреленную.
- Ас бабами што? - спросили его. - Мы покуда сгоняли их в одно место. Бабы ладные... Там и бабенка этого упокойника, руки она обморозила... Сурьезная, говорят, женщина...
- Баб допросим - которых отпустим, а которых и в