йтан привязал.
"Тоскует Наталья, - думал он, - не успокоить ей своей души. Пожалуй,
помрет дома-то".
Помаленьку стала собираться. Затыкала в стенку веретена свои, скомкала
шерсть на кудели и привесила с донцем у бруса.
Пусть, мол, как уйду, поминают.
Утром, в Петровское заговенье, она истопила печь, насушила жаровню
сухарей и связала их в холщовую сумочку.
Анна помогала ей и заботливо совала в узел, что могло понадобиться.
В обеды старуха гаркнула рубившему дрова Анисиму, присела на лавку и со
слезами упала перед иконами на колени.
От печи пахло поджаренными пирогами, на загнетке котенок тихонько
звенел заслоном.
- Прости Христа ради, - обняла она за шею Анисима. - Не знаю, ворочусь
ли я.
Анисим, скомкав шапку, утирал заголубевшую на щеке слезу.
- А ты все-таки того... - ласково обернулся к ней. - Помирать-то домой
приходи.
Наталья, крестясь, подвязала сумочку и взяла камышовый костыль.
- Анна, - позвала он бледную сноху, - поди, я тебя благословлю.
Анна вышла и, падая в ноги, зарукавником прикрыла опухшие глаза.
- Господь тебя благословит. Пройдет сорокоуст, можешь замуж итить...
Живи хорошенько.
- Пойдем, - крикнула она Анисиму, - за околицу проводить надо.
Анна надела коротайку и тихо побрела, поддерживая ей сумку, к полю.
- А ты нет-нет и вестку пришли, - тягуче шептал Анисим, - оно и нам
веселей станет. А то ведь одни мы...
Тихо, тихо... В смолкших травах чудилось светлое успокоение... Пошла,
оборачиваясь назад, и, приостановившись, махала костылем, чтобы домой шли.
От сердца как будто камень отвалился.
С спокойной радостью взглянула в небо и, шамкая, прошептала:
- Мати Дево, все принимаю на стези моей, пошли мне с благодатной верой
покров твой.
Анисим стоял с покрытой головой и, закрываясь от солнца, смотрел на
дорогу.
Наталья утонула в лоску, вышла на бугор и сплелась с космами рощи; он
еще смотрел, и застывшие глаза слезились.
- Пойдем, папаша, - дернула его за рукав Анна. - Теперь не воротишь
ведь.
Шли молча, но ясно понимали, что печаль их связала в один узел.
- Не надо мне теперь землю, - говорил он, безнадежно оглядывая
арендованное поле. - Затянет она меня и тебя разорит. Ты молодая еще, жить
придется. Без приданого-то за вдовой не погонятся, а так весь век не
проживешь, выходить все равно придется.
- Тебе видней, - отвечала Анна. - Знамо, теперь нам мускорно.
Покорился Анисим опутавшей его участи. Ничего не спихнул со своих
ссутуленных плеч.
Залез только он ранее срока на печь и, свесив голову, как последней
тайны, ждал конца.
--
Анна позвала Степана посмотреть выколосившуюся рожь.
Степан взял назубренный серп и, заломив картуз, пошел за Анной.
- Что ты думаешь делать? - спросила она его.
- Не знаю, - тихо качнул головою и застегнул ослаблый ремень.
- Я тоже не знаю, - сказала она и поникла головою.
Вошла в межу, и босые ноги ее утонули в мягкой резеде.
- Хорош урожай, - сказал, срывая колос, Степан. - По соку видно, вишь,
как пенится.
Анна протянула руку за синим васильком и, поскользнувшись с межи,
потонула, окутанная рожью.
- Ищи, - крикнула она Степану и поползла в соседнюю долю.
- Где ты? - улыбаясь, подымался Степан.
- Ау, - звенел ее грудной голос.
- Вот возьму и вырву твои глаза, - улыбался он, посадив ее на колени. -
Вырву и к сердцу приколю. Они синей васильков у тебя.
- Не мели зря, - зажимала она ему ладонью губы. - Ведь я ослепну тогда.
- А я тебя водить стану, - отслонял он ее руку, - сумочку надену,
подожочек вытешу, поводырем пойду стучать под окна: подайте, мол, Аннушке
горькой, которая сидела тридцать три года над мертвым возлюбленным и
выплакала оченьки.
Вечером к дому Анисима прискакал без фуражки верховик и, бросив
поводья, без привязи, вбежал в хату.
- Степан, - крикнул он с порога, - скорей, мать помирает!
Степан надел картуз и выбежал в сени.
- Погоди, - крикнул он, - сейчас обратаю.
Лошади пылили и брызгали пенным потом.
Когда они прискакали в село, то увидели, что у избы стояла попова
таратайка.
В избе пахло воском, копотливой гарью и кадильным ладаном.
Акулина лежала на передней лавке. Глаза ее, как вшитая в ложбинки вода,
тропыхались.
Степан перекрестился и подошел к матери.
Родные стояли молча и плакали.
- Степан, - прохрипела она, - не бросай Мишку...
Желтая свечка задрожала в ее руках и упала на саван.
Одна осталась Анна. Анисим слез с печи, надел старую хламиду и поплелся
на сход. Она оперлась на подоконник и задумалась. Слышно, как тоненько
взвенивала осокой река и где-то наянно бухал бучень.
"Одна, совсем одна, - вихрились в голове ее думы, - свекор в могилу
глядит, а у Степана своя семья, его так и тянет туда.
Теперь, как померла мать, жениться будет и дома останется. Может быть,
остался бы, если не Мишка... Подросток, припадочный... ему без Степана живая
могила.
Бог с ним, - гадала она, - пускай делает, как хочет". В душе ее было
тихое смирение, она знала, что боль, которая бередит сердце, пройдет скоро,
и все пойдет по новому руслу.
К окну подошел столяр Епишка. От него пахло водкой и саламатой.
- Ты, боярышня круглолицая, что призадумалась у окна?
- Так, Епишка, - грустно улыбнулась она. - Невесело мне.
- Али Иван-царевич покинул?
- Все меня бросили... А может, и я покинула.
- Не тужи, красавица! Прискачет твой суженый, недолго тебе томиться в
терему затворчатом.
- Жду, - тихо ответила она, - только, видно, серые волки его разорвали.
- Не то, не то, моя зоренька, - перебил Епишка, - ворон живой воды не
нашел.
--
Кис Анисим на печи, как квас старый, да взыграли дрожжи, кровь старая;
подожгла она его старое тело, и не узнала Анна своего свекра.
Ходил старик на богомолье к Сергию Троице, пришел оттолева и шапки не
снял.
- Вот что, - сказал он Анне, - нечего мне дома делать. Иди замуж, а я в
монахи; не вернется наша бабка. Почуял я.
Ушел старый Анисим, пришел в монастырь и подрясник надел.
Возил воду, колол дрова и молился за Костю.
- На старости спасаться пришел, - шамкал беззубый, седой игумен, -
путево, путево, человече... В писании сказано: грядущего ко мне не изжену
вон, - Бог видит душу-то. У него все мысли ее записаны.
Анисим откидывал колун и, снимая с кудлатой головы скуфью, с
благоговением чмокал жилистую руку игумена.
По субботам он с богомолками отсылал Анне просфорочку и с потом
выведенную писульку.
"Любая сношенька, живи хорошенько, горюй помалу и зря не крушинься.
Я молюсь за тебя Богу, дай тебе Он, Милосердный, силы и крепости. Житье
мое доброе и во всем благословение Божьей Матери.
Вчера мне приснилась Натальюшка. Она пришла ко мне в келью с закрытым
лицом. Гадаю, не померла ли она... утиральник твой получил... спасибо...
посылаю тебе артус, девятичиновную просфору, положи их на божницу и пей
каждое утро со святой водой, это тебе хорошо и от всякого недуга
пользительно".
Анна радостно клала письмо за пазуху и ходила перечитывать по базарным
дням к лавочнику Левке.
По селу загуторили, что она от Степки забрюхатела.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Филипп запряг лошадь, перекрестил Лимпиаду и, тронув вожжи, помчал на
дорогу.
Он ехал в Чухлинку сказать, что приехали инженеры и отрезали к
казенному участку, который покупал какой-то помещик, Чухлинский пасик.
Пасик - еланка и орешник, место буерачное и неприглядное.
Но мужики каждой осенью дробились на выти и почти по мешку на душу
набирали орехов.
Весной там паслись овцы, и в рытых землянках жили пастухи.
Филипп досадовал, что чухлинцы не могли приехать по наказу сами.
Спустился в долину и увидел вбивавшего колья около плотины Карева.
- Далеко?
- Да в Чухлинку, - сердито махнул он, заворачивая к мельнице.
- Отрезали ведь, - поморщился и стер со лба остывающий пот.
- Плохое дело...
- Куда хуже.
- Ты погоди ехать в Чухлинку, - сказал Карев. - Попьем чай, погуторим,
а потом и я с тобой поеду.
День был ветряный, и сивые тучи, как пакля, трепались и, подхваченные
ветром, таяли.
Филипп отпустил повод, завязал его за оглоблю и отвел лошадь на траву.
Летняя томь кружила голову, он открыл губы и стал пить ветер.
- Ох, - говорил Карев, - теперь война пойдет не на шутку. Да и нельзя
никак. Им, инженерам-то, что! Подкупил их помещик, отмерили ему этой
астролябией без лощин, значит, и режь. Ведь они хитрые бестии. Думают: не
смекнут мужики.
- Где смекнуть второпях-то, - забуробил Филипп, - тут все портки
растеряешь.
- Я думаю нанять теперь своих инженеров и перемерить участки... Нужно
вот только посмотреть бумаги - как там сказано, с лощинами или без лощин.
Если не указано - плевое дело. У нас на яру ведь нет впадин и буераков,
кроме этой долины, а в старину земли делили не как сейчас делят.
- Говоришь - война будет, значит, не миновать... Кто их знает: целы ли
бумаги.
Тучи клубились шерстью и нитками сучили дождь.
Карев надел кожан, дал Филиппу накрыться веретье, и поехали на
Чухлинку.
Дорога кисла киселем, и грязь обдавала седоков в спины и в лицо.
Лес дымил как задавленным пожаром; в щеки сыпал молодятник-мох, и веяло
пролетней вялостью.
Переехали высохший ручей и стали взбираться на бугор.
Сотский вырезал из орясника палку, обстрогал конец и, нахлобучив шапку,
вышел на кулижку.
- На сход, - кричал он, прислоняясь к мутно-голубым стеклам.
Скоро оравами затонакали мужики, и следом за ними шли, поникнув,
пожилые вдовы.
Староста встал с крыльца и пошел с корогодом в пожарный сарай.
- Православные, - заговорил он, - Филипп приехал сказать, что инженеры
отрезали у нас Пасик.
Мужики завозились, и с нырявшим кашлем кой-где зашипел ропот.
Обсуждали, как их обманывают и как доказать, что оба участка равны по
старой меже.
Порешили выписать инженеров и достать бумаги.
Карев опасался, как бы бумаги не пропали.
Он искал старожилов и расспрашивал, с кем дружил покойный барин и живы
ли те, при ком совершался акт.
Тяжба принимала серьезный характер; он разузнал, что и сам помещик был
свидетелем, когда барин одну половину отмежевал казне, а другую -
крестьянам.
- Уж ты выручи нас, - говорили мужики, - мы тебя за это попомним...
Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги,
угощал мужиков куревом.
- Ничего мне не надо; табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится
на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть.
Смеялись и с веселым размахиваньем шли в трактирчик.
- Одурачить-то мы их одурачим, - возвращался он к старому разговору, -
вот только б бумаги не подкашляли...
--
Лимпиада, покрыв стол, стала ждать брата и, прислонясь к окну,
засверкала над варежкой спицами.
Ставни скрипели, как зыбка.
Она задумалась и не заметила, как к крыльцу подкатила таратайка.
Ворота громыхнули, Чукан с веселым лаем выскочил наружу, и Лимпиада,
встрепенувшись, отбросила моток.
- Ты что ж это околицу-то прозевала, - весело поздоровался Карев.
Лимпиада, закрасневшись, выставила свои, как берестяные, зубы и
закрылась рукавом.
- Забылася, - стыдливо ответила она.
- Эх ты, разепа, - шутливо обернулся он, засматривая ей в глаза.
Вошел Филипп и внес мокрый хомут; с войлока катился бисер воды и
выводил змеистую струйку.
- Гыть-кыря! - пронеслось над самым окном.
- Кто это? - встрепенулся Филипп. - Никак пастухи...
- Федот, Федот, - замахал он высокому, безбородому, как чухонец,
пастуху, - ай прогнали?
- Прогнали, - сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух.
- Вот, сукин сын, что делает, - злобно вздохнул Филипп, - убить не
грех.
- На Афонин перекресток гоним, - крикнул опять пастух, - измокли все из
кобеля борзого... петлю бы ему на шею.
Лимпиада искоса глядела на Карева, и когда он повертывался, она
опускала глаза.
Тучи прорванно свисли над верхушками елей, и голубые просветы бражно
запенились солнцем. По траве серебряно белела мокресть.
- Пойдем в лес сходим, - сказал Филипп. - Нужно на перемет посмотреть,
в куге на озере я жерлику поставил; теперь, после дождя, самый клев.
Сосны пряно кадили смолой; красно-желтая кора вяло вздыхала, и на
обдире висли дождевые бусы.
- Ау, - крикнула Лимпиада, задевая за руку Карева.
- У-у-у! - прокатилось гаркло по освеженному лесу.
Карев отбежал и тряхнул сосну, с веток посыпался бисер и, раскалываясь,
обсыпал Лимпиаду. Волосы ее светились, на ресницах дрожали капли, а платок
усыпали зеленые иглы.
- Недаром тебя зовут русалка-то, - захохотал он, - ты словно из воды
вышла.
Лимпиада, смеясь, смотрела в застывшую синь озера...
--
Помещик узнал через работника, что крестьяне вызывают на перемер
инженеров и подали в суд.
- Проиграет твое, - говорил робко работник. - Там за них какой-то
охотник вступился; бедовая, говорят, голова.
Помещик угрюмо кусал ус и обозленно стучал ногами.
- Знаю я вас, мошенников... михрютки вы сиволапые! Так один за другого
и тянете.
- Я ничего, - виновато косился работник, - я сказать тебе... может,
сделаешь что...
Помещик, косясь, уходил на конюшню и, щупая лошадь, кричал на конюха:
- Деньги только драть с хозяина. Опять не чистил, скотина... Заложи
живо овса!..
Конюх, суетясь, тыкался в ларь, разгребал куколь и, горстью просеивая,
насыпал в меру.
Мякина сыпалась прямо в глаза вилявшей собаке и щекотала ей ноздри.
- Ты еще что мешаешься, - ткнул ее помещик ногой, - вон пошла, стерва!
"Ишь, черт дурковатый, - думал конюх, - не везет ни в чем, так и зло на
всех срывает!"
- А где он живет? - обратился к вошедшему за метлой работнику.
- Он живет в долине, на Афонином перекрестке помол держит.
- Так, так, - кивал головой конюх, - сказывают, охотой займается еще.
- Так ты вот что, Прохор, - обратился помещик к конюху. - Заложи нам
гнедого в тарантас и сена положи. А ты, брат, пей поскорей чай да со мной
поедешь.
--
Карев увидел, как к мельнице подкатил тарантас и с сиденья грузно
вывалился барин.
Он, поздоровавшись, сел на лавку и заговорил о помоле.
"Хитрит, - подумал Карев, - не знает, с чего начать".
- Трудно, трудно ужиться с мужиками, - говорил он, качая трость. - Я,
собственно... - начал он, заикнувшись на этом слове, - приехал...
- Я знаю, - перебил Карев.
- А что?
- Хотите сказать, чтобы я не совался не в свои сани, и пообещаете
наградить.
- Н-да, - протянул тот, шевеля усом, - но вы очень резко выражаетесь.
- Я говорю напрямую, - сказал Карев, - и если б был помоложе, то
обязательно дал бы вам взбучку.
Помещик сузил глазки и стал прощаться.
Работник насмешливо прикусил губы и хлестал лошадь. Тарантас летел, как
паровоз.
- Гони сильней, - ткнул он его ногой.
- Больше некуда гнать, - оглянулся работник, - а ежели будешь тыкаться,
так я так тыкну, что ты ребер не соберешь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Стояла июльская жара. Пахло ожогом трав и сухой соломой. Колосился
овес.
Мужики собрались на сходку и порешили косить луга.
Десятские взяли общественные канаты и пошли за реку отыскивать
занесенные в половодье на делянках ямы.
Они осторожно, не сминая травы, становились на раскосы и прикидывали
веревку.
К вечеру у парома заскрипели с шалашами телеги и забренчали косы.
По лугу потянулись гуськом подводы и, покачиваясь, ехали за песчаную
луку.
За лукой, на бугорке, считая свою выть от ямы, они скидывали, окосив
траву, шалаши, уставляли их поплотней и устилали сочной травой.
Из телег летели вилы, грабли, связки дров и хламная рухлядь.
Потом, осторожно взяв косы, вешали их на попки шалаша и втаскивали во
внутрь сундучок с посудой и снедью.
Шалаши лицом друг к другу ставили в два ряда и позади, распрягая
лошадей, подняв оглобли, притыкали накрытые веретьями телеги.
В это утро к Кареву пришел Филипп и стал звать на покос.
- А я и работника не наймал, - говорил он, улыбаясь издалека. - На тебя
надеялся... Ты не бойся, нам легко будет, на семь душ всего; а ежели
Кукариху скинуть - и того меньше...
Карев весело поднял голову и всадил в дровосеку топор.
- А я уж вилы готовлю.
--
Филипп по порядку отыскал четвертую стоянку и завернул на край.
У костра с каким-то стариком сидел Карев и, подкладывая плах, говорил о
траве.
- Трава хорошая, - зашептал Филипп, раздувая костер. - Один медушник и
кашка.
- А по лугам один клевер, - заметил старик. - И забольно так по
впадинам чесноком череда разит.
Небо щурилось и морщилось. В темной сини купола шелестели облака.
Мигали звезды, и за бугром выкатывался белый месяц.
Где-то замузыкала ливенка, и ухабистые канавушки поползли по росному
лугу.
Милый в ливенку играет,
Сам на ливенку глядит,
А на ливенке написано:
В солдатушки итить.
Карев пил из железной кружки чай и, обжигая губы, выдувал колечко.
Пели коростели, как в колотушку, стучал дупель, и фыркали лошади.
Филипп постелил у костра кожух, накрылся свиткой и задремал.
Старик, лежа, согнув кольцом над головой руки, отсвистывал носом
храповитую песню, и на шапку его сыпался пепел.
Карев на корточках вполз в шалаш и, не стеля, бросился на траву.
Зарило.
- У... роса-то, - зевнул Филипп, - пора будить.
Было свежо и тихо. Погасшие костры светились неподмоченной золой.
- Костя... а Кость... - трепал он за ногу, - Кость...
Карев вскочил и протер глаза. Во рту у него было плохо от вчерашней
выпивки, он достал чайник и стал полоскать.
- Ого-го-го... вставать пора, - протянулось по стоянке.
Филипп налил брусницы водой, заткнул клоком скошенной травы и одну
припоясал, свешивая на лопатку, сам, а другую подал Кареву.
Косы звякнули, и косари разделились на полувыти.
- Наша вторая полувыть, - подошел к Филиппу вчерашний старик. -
Меримся, кому от краю.
Филипп ухватился за окосье, и стали перебираться руками.
- Мой конец, - сказал старик, - мне от краю.
- Ну, а моя околь, - протянул Филипп, - самая удобь. Бабы лучше в чужую
не сунутся.
- Бреди за ним по чужому броду, - указал он Кареву на старика, - меряй
да подымай косу.
Карев побрел, и сапоги его как вымазались в деготь; на них прилип слет
трав и роса.
- А коли побредешь, - пояснил старик, - так держи прям и по цветкам
норови, лучше в свою не зайдешь и чужую не тронешь.
Они пошли вдоль по чужой выти и стали отмерять. Карев прикинул окосьем
уже разделенную им со стариком луговину и отмерил себе семь, а старику -
три; потом он стал на затирку и, повесив на обух косы и фуражку, поднял ее.
По росе виднелся широкой прошвой вырезанный след.
Карев снял косу, вынул брус и, проводя с обуха, начал точить.
Филипп шагнул около брода, и трава красиво прилегла к старикову краю,
как стояла, частой кучей.
--
На рассвете ярко, цветным гужом, по лугу с кузовами и ведрами
потянулись бабы и девки и весело пели песни.
Карев размахивал косой, и подрезанная трава тихо вжикала.
- Вж... Вж... - неслось со всех концов, и запотелые спины, через мокрые
рубахи, обтяжно вырезали плечи и хребет.
Пахло травой, потом и, от слюнявых брусниц, глиной.
- Ох, и жара! - оглянулся Филипп на солнце. - До спада надо скосить. С
росой-то легче.
Карев снял брусницу, подошел к маленькому, поросшему травой, озеру и
стал ополаскивать.
Зачерпнув, он прислонил к губам потный подол рубахи и стал пить через
него.
Потом выплеснул с букашками на траву и пошел опять на конец.
Филипп гнал уж ряд к озеру. Вдруг на косу его легло, как плеть, что-то
серое и по косе алой струйкой побежала кровь.
- Утка, - поднял он, показывая ее Кареву, за синие лапы.
Из горла капала кровь и падала на мысок сапога.
С двумя работницами пришла Лимпиада и, сбросив кузов, достала с повети
котел.
- Прось, - обратилась к высокой здоровенной бабе, - ты сходи за водой,
а мы здесь кашу затогарим.
Костры задымили, и мужики бросили косить.
Карев подошел к старику и поплелся, размахивая фуражкой, за ним следом.
- Дед Иен, погоди, - крикнул отставший Филипп, - дакось понюхаем из
табатерки-то.
--
К вечеру по окошенному лугу выросли копны и бабы пошагали обратно
домой.
Дед Иен подошел к костру, где сидел Карев, и стал угощать табаком.
Мужики, махая кисетами, расселись кругом и стали уговаривать деда
рассказать сказку.
- Эво, что захотели! - тыкал в нос щепоть зеленого табаку. - Вот кабы
вы Петруху Ефремова послухали, так он вам наврал бы - приходи любоваться.
- Ну и ты соври что-нибудь, - засмеялся Филипп, - ты думаешь - мы
поверять, что ль, будем.
78
Дед Иен высморкался, отер о полу халата сопли и очистил об траву.
- Имелася у одного попа собака, такая дотошная, ин всех кур у дьякона
потяпала. Сгадал поп собаку поучить говорить по-человечьи. Позвал поп
работника Ивана и грить ему так: "Пожжай, балбес, в Амирику, обучи пса
по-людски гуторить. Вот тебе сто рублев, ин нехватки, так займи там. У меня
оттулева много попов сродни есть". Хитрой был попина. Прихлопывал он за
кухаркой Анисьей. Да тулился, как бы люди не мекали. Пшел Иван, знычит, в
яр, надел собаке оборку на шею и бух в озер. Минул год, к попу стучится:
"Отопри-де, поп, ворота". Глазеет поп. Иван почесал за ухом и грить попу:
"Эх, батько, вышколили твою собаку, хлеще монаха псалтырь читала, только,
каналья, и зазналась больно, не исть хлебушка, а давай-подавай жареного
мяса; так и так, грю ей, батько, мол, наш не ахти богач, зря, касатка, не
хрындучи. Никаких собака моих делов не хочет гадать. "К ирхирею, гарчит,
побегу, скажу про него, гривана, что он с кухаркой ёрничает". Спугался я за
тебя и порешил ее". - "Молодчина, - похвалил его поп. - Вот тебе еще сто
рублей".
Дед Иен кончал и совал в бок соседа.
- Ну-с, Кондак, это только присказка, а ты сказку кажи.
Мужики слухали и, затаив дыхание, сопели трубками.
Полночь проглотила гомон коростелей. Карев поднялся и пошел в копну. В
лицо пахнуло приятным запахом луга, и синее небо, прилипаясь к глазам,
окутало их дремью.
--
Просинья тыкала в лапти травяниковые оборки и, опустив ногу на пенек,
поправляла портянку.
Дед Иен подошел сзади и ухватил ее за груди.
- Ай да старик! - засмеялись бабы. - Ах ты, юрлов купырь! -
ухмыльнулась Просинья. - Одной ногой в гроб глядишь, а другой в сметану
тычешь. Ну, погоди, я тебе сделаю.
Дед Иен взял, не унимаясь от смеха, косу и сел на втулке отбивать.
Из кармана выпала табакерка и откатилась за телегу.
Просинья подошла к телеге, взяла впотайку ее двумя пальцами и пошла на
дорогу.
С муканьем проходили коровы, и на скосе дымился помет.
Просинья взяла щепку и, открыв табакерку, наклала туда помету.
Крадучись, она положила опять ее около его лаптей и отошла.
Дед слюнявил молоток и тонко оттягивал лезвие.
Он сунул руку в карман и, не замечая табакерки, пошел в шалаш.
Перетряхивал все белье, смотрел в котлы и чашки, но табакерки не было.
"Не выскочила ли? - подумал он. - Кажется, никуды не ховал".
Просинья, спрятавшись за шалаш, позвала народ, и, сквозь дырочки, стали
смотреть...
- Ишь, где оставил, - гуторил про себя Иен, - забывать стал...
Эх-хе-хе!
Он открыл крышку и зацепил щепоть... Глаза его обернулись на
запутавшуюся на веревке лошадь, и он не заметил, что в пальцах его было
что-то мягкое.
В нос ударило поганым запахом, он поглядел на пальцы и растерянно стал
осматривать табакерку.
- Ах ты, нехолявая, - ругал он Просинью, - погоди, отдыхать ляжешь, я с
тобой не то сделаю. Ты от меня огонь почуешь в жилах.
- Сено перебивать! - закричали бабы и бросились врассыпную по долям.
Карев взял грабли и побежал с Просиньей.
Лимпиада побегла за ним и на ходу подтыкала сарафан.
- Ты куда же? - крикнул ей Филипп. - Там ведь Просинья. - Она замешливо
и неохотно побегла к другой работнице и зашевелила ряды.
- Труси, труси, - кричал ей издалека Карев, - завтра навильники швырять
заставим.
Лимпиада оглядывалась и, не перевертывая сена, метила, как бы сбить
Просинью и стать с Каревым.
Она сгребла остальную копну и бросилась помогать им.
- Ты ступай вперед, - сказала она ей, - а я здесь догребу.
- Ишь какая балмошная! - ответила Просинья. - Так и норовит по-своему.
- Девка настойчивая, - шутливо кинул Карев.
- Молчи, - крикнула она и, подбежав, пихнула его в копну.
Карев увидел, как за копной сверкнули ее лапти и, развеваясь, заполыхал
сарафан.
- Догонит, догонит! - кричала Лимпиаде с соседней гребанки баба.
Он ловко подхватил ее на руки и понес в копну.
Лимпиада почувствовала, как забилось ее сердце, она, как бы отбиваясь,
обняла его за шею и стала сжимать.
В голове закружилось, по телу пробежала пена огня. Испугался себя и,
отнимая ее руки, прошептал:
- Будя...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Карев лежал на траве и кусал тонкие усики чемерики.
Рядом высвистывал перепел и кулюкали кузнечики.
Солнце кропило горячими каплями, и по лицу его от хворостинника прыгали
зайчики.
Откуда-то выбежал сельский дурачок и, погоняя хворостинного коня,
помчал к лесу.
Приподняв картуз, Карев побрел за ним.
Был-праздник, мужики с покоса уехали домой, и на недометанные стога с
криком садились галки.
Около чащи с зарябившегося озера слетели утки и, со свистом на полете,
упали в кугу.
Дурачок сидел над озером и болтал ногами воду.
- Пей, - нукал он свою палку, - волк пришел, чуешь - пахнет?
- Поди сюда, - поманул он пальцем Карева. Отряхивая с лица накусанную
траву, Карев подошел и снял фуражку.
- Ты поп? - бросил он ему, сверкая глазами.
- Нет, - ответил Карев, - я мельник.
- Когда пришел? - замахал он раздробленной палкой по траве.
- Давеча.
- Дурак.
Красные губы подернулись пьяникой, а подбородок задергал скулами.
- Разве есть давеча? Когда никогда - нонче.
- Дурак, - крикнул он, злобно вытаскивая затиснутую палку, и, сунув ее
меж ног, поскакал на гору.
- Отгадай загадку, - гаркнул он, взбираясь на верхушку. - За белой
березой живет тарарай.
- Эх, мужик-то какой был! - сказал, проезжая верхом, старик. -
Рехнулся, сердечный, с думы, бают, запутался. Вот и орет про нонче. Дотошный
был. Все пытал, как земля устроена...
"Это, грил, враки, что Бог на небе живет".
Попортился. А може, и Бог отнял разум: не лезь, дескать, куды не
годится тебе.
Озорной, кормилец, народ стал. Книжки стал читать, а уже эти книжки -
сохе пожар. Мы, бывало-ча, за меру картошки к дьячку ходили аз-буки узнать,
а болей не моги.
Ин, можа, и к лучшему, только про Бога и шамкать не надо.
Желтой шалью махали облака, и тихо-тихо таял, замирая, чей-то
напевающий голос:
Догорай, моя лучина, догорю с тобой и я.
С Горки шли купаться на бочаг женихи, и, разводя ливенку на елецкую
игру, гармонист и попутники кружились, выплясывая казачка.
Кто-то, махая мотней, нес, сгорбившись, просмоленный бредень и,
спотыкаясь, звенел ведром.
На скошенной луговине, у маленького высыхающего озера, кружились с
карканьем вороны и плакали цыбицы.
Карев взял палку и побежал, пугая ворон, к озерку. На дне желтела
глина, и в осоке, сбившись в кучу, копошились жирные, с утиными носами,
щуки.
"Ух, сколько!" - ужахнулся он про себя и стал раздеваться.
Разувшись, он снял подштанники, а концы завязал узлом.
Подошел к траве и, хватая рыбу, стал кидать в них.
Щуки бились, и надутые половинки означались, как обрубленные ноги.
- Вот и уха, - крякнул он, - да тут, кажется, лини катаются еще.
--
Не спалось в эту ночь Кареву.
"Неужели я не вернусь?" - удивлялся он на себя, а какой-то голос так и
пошептывал: "Вернись, там ждут, а ты обманул их". - Перед ним встала кроткая
и слабая перед жизнью Анна.
"Нет, - подумал он, - не вернусь. Не надо подчиняться чужой воле и ради
других калечить себя. Делать жисть надо, - кружилось в его голове, - так
делать, как делаешь слеги к колымаге".
Перед ним встал с горькой улыбкой Аксютка. "Так я хвастал..." -
кольнула его предсмертная исповедь.
Ему вспоминался намеднишний вечер, как дед Иен переносил с своего
костра плахи к ихнему огню, костер завился сильней и обгоревшие полена
дольше, как он заметил, держали огонь и тепло.
Из соседней копны послышался кашель и сдавленный испугом голос.
- Горим, - крикнул, почесываясь, парень, - пожар!
Карев обернулся на шалаш, и в глаза ударило пламя с поселка Чухлинки.
Бешено поднялся гвалт. Оставшиеся мужики погнали лошадей на село.
- Эй, э-эй! - прокатилось. - Вставай тушить!
К шалашу подъехал верхом Ваньчок. - Филипп! - гаркнул он над дверью. -
Ай уехали?
- Кистинтин здесь. - Прошамкал, зевая, дед Иен. - Что горит-то?
- Попы горят, - кинул Ваньчок. - Разве не мекаешь по кулижке?
- Ано словно и так, да слеп я, родной, стал, плохо уж верю глазам.
- Ты что, разве с пожара? - спросил Карев, приподнимая, здороваясь,
картуз.
- Там был, из леса опять черт носил, целый пятерик срубили в покос-то.
- Кто же?
- Да, бают, помещик возил с работниками, ходили обыскивать. А разве
сыщешь... он сам семь волков съел. Проведет и выведет... На сколько душ
косите-то, - перебил разговор он, - на семь или на шесть?
- На семь с половиной, - ответил Карев. - Да тут, кажется, Белоборку
наша выть купила.
- Ого, - протянул Ваньчок, - попаритесь; Липка-то, чай, все за ребятами
хлыщет, - потянул он, разглаживая бороду.
- Не вижу, - засмеялся Карев. - Плясать вот - все время пляшет.
- Играет, - кивнул Ваньчок. - Как кобыла молодая.
Пахло рассветом, клубилась морока, и заря дула огненным ветерком.
- Чайничек бы догадался поставить, - обернулся он, слезая с лошади.
- Ано на зорьке как смачно выйдет: чай-то, что мак, запахнет.
--
Филипп положил в грядки сенца и тронулся в Чухлинку. Нужно было
закупить муки и пшена.
Он ехал не по дороге, а выкошенной равниной.
Труском подъехал к перевозу и стал в очередь.
Мужики, столпившись около коровьих загонов на корточках, разговаривали
о чем-то и курили.
Вдруг от реки пронзительно каркнул захлебывающийся голос: "Помогите!"
Мужики опрометью кинулись бегом к мосту и на середке реки увидели две
барахтающиеся головы.
Кружилась корова и на шее ее прилипший одной рукой человек.
- Спасайте, - крикнул кто-то, - чего ж глазеть-то будем! - Но, как
нарочно, в подводе ни одной не было лодки.
Перевозчик спокойно отливал лейкой воду и чадил, вытираясь розовым
рукавом, трубкой.
Филипп скинул с себя одежу и телешом бросился на мост.
Он подумал, что они постряли на канате, и потряс им.
Но заметить было нельзя; их головы уже тыкались в воду.
Легким взмахом рук он пересек бурлившую по крутояру струю и подплыл к
утопающим; мужик бледно-мертвенно откидывал голову, и губы его ловили
воздух.
Он осторожно подплыл к нему и поднял, поддерживая правой рукой за
живот, а левой замахал, плоско откидывая ладонь, чтобы удержаться на воде.
Корова поднялась и, фыркнув ноздрями, поплыла обратно к селу.
Шум заставил обернуться перевозчика, и он, бросив лейку, побежал к
челну.
Филипп чуял, как под ложечкой у него словно скреблась мышь и шевелила
усиками.
Он задыхался, быстрина сносила его, кружа, все дальше и дальше под
исток.
--
Тихий гуд от воды оглушился криками, и выскочившая на берег корова
задрала хвост, вскачь бросилась бежать на гору.
Невод потащили, и суматошно все тыкались посмотреть... Тут ли?
Белое тело Филиппа скользнуло по крылу невода и слабо закачалось.
- Батюшки, - крикнул перевозчик, - мертвые!
Как подстреленного сыча, Филиппа вытащили с косоруким на дно лодки и
понеслись к берегу.
На берегу, засучив подолы, хныкали бабы и, заламывая руки, тянулись к
подплывающей лодке.
В лодке, на беспорядочно собранном неводе, лежали два утопленника.
С горы кто-то бежал, размахивая скатертью, и, все время спотыкаясь,
летел кубарем.
- Откачива