Главная » Книги

Чехов Антон Павлович - Рассказы и повести 1888-1891 гг., Страница 5

Чехов Антон Павлович - Рассказы и повести 1888-1891 гг.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

высокая шляпа и плечи были покрыты небольшой рогожей; фигура не выражала ни страха, ни беспокойства, как будто он оглох от грома и ослеп от молнии.
   - Дед, великаны! - крикнул ему Егорушка, плача. Но дед не слышал. Далее шел Емельян. Этот был покрыт большой рогожей с головы до ног и имел теперь форму треугольника. Вася, ничем не покрытый, шагал так же деревянно, как всегда, высоко поднимая ноги и не сгибая колен. При блеске молнии казалось, что обоз не двигался и подводчики застыли, что у Васи онемела поднятая нога...
   Егорушка еще позвал деда. Не добившись ответа, он сел неподвижно и уж не ждал, когда всё кончится. Он был уверен, что сию минуту его убьет гром, что глаза нечаянно откроются и он увидит страшных великанов. И он уж не крестился, не звал деда, не думал о матери и только коченел от холода и уверенности, что гроза никогда не кончится.
   Но вдруг послышались голоса.
   - Егоргий, да ты спишь, что ли? - крикнул внизу Пантелей. - Слезай! Оглох, дурачок!..
   - Вот так гроза! - сказал какой-то незнакомый бас и крякнул так, как будто выпил хороший стакан водки.
   Егорушка открыл глаза. Внизу около воза стояли Пантелей, треугольник-Емельян и великаны. Последние были теперь много ниже ростом и, когда вгляделся в них Егорушка, оказались обыкновенными мужиками, державшими на плечах не пики, а железные вилы. В промежутке между Пантелеем и треугольником светилось окно невысокой избы. Значит, обоз стоял в деревне. Егорушка сбросил с себя рогожу, взял узелок и поспешил с воза. Теперь, когда вблизи говорили люди и светилось окно, ему уж не было страшно, хотя гром трещал по-прежнему и молния полосовала всё небо.
   - Гроза хорошая, ничего... - бормотал Пантелей. - Слава богу... Ножки маленько промякли от дождичка, оно и ничего... Слез, Егоргий? Ну, иди в избу... Ничего...
   - Свят, свят, свят... - просипел Емельян. - Беспременно где-нибудь ударило... Вы тутошние? - спросил он великанов.
   - Не, из Глинова... Мы глиновские. У господ Платеров работаем.
   - Молотите, что ли?
   - Разное. Покеда еще пшеницу убираем. А молонья-то, молонья! Давно такой грозы не было...
   Егорушка вошел в избу. Его встретила тощая, горбатая старуха, с острым подбородком. Она держала в руках сальную свечку, щурилась и протяжно вздыхала.
   - Грозу-то какую бог послал! - говорила она. - А наши в степу ночуют, то-то натерпятся сердешные! Раздевайся, батюшка, раздевайся...
   Дрожа от холода и брезгливо пожимаясь, Егорушка стащил с себя промокшее пальто, потом широко расставил руки и ноги и долго не двигался. Каждое малейшее движение вызывало в нем неприятное ощущение мокроты и холода. Рукава и спина на рубахе были мокры, брюки прилипли к ногам, с головы текло...
   - Что ж, хлопчик, раскорякой-то стоять? - сказала старуха. - Иди, садись!
   Расставя широко ноги, Егорушка подошел к столу и сел на скамью около чьей-то головы. Голова задвигалась, пустила носом струю воздуха, пожевала и успокоилась. От головы вдоль скамьи тянулся бугор, покрытый овчинным тулупом. Это спала какая-то баба.
   Старуха, вздыхая, вышла и скоро вернулась с арбузом и дыней.
   - Кушай, батюшка! Больше угощать нечем... - сказала она, зевая, затем порылась в столе и достала оттуда длинный, острый ножик, очень похожий на те ножи, какими на постоялых дворах разбойники режут купцов. - Кушай, батюшка!
   Егорушка, дрожа как в лихорадке, съел ломоть дыни с черным хлебом, потом ломоть арбуза, и от этого ему стало еще холодней.
   - Наши в степу ночуют... - вздыхала старуха, пока он ел. - Страсти господни... Свечечку бы перед образом засветить, да не знаю, куда Степанида девала. Кушай, батюшка, кушай...
   Старуха зевнула и, закинув назад правую руку, почесала ею левое плечо.
   - Должно, часа два теперь, - сказала она. - Скоро и вставать пора. Наши-то в степу ночуют... Небось, вымокли все...
   - Бабушка, - сказал Егорушка, - я спать хочу.
   - Ложись, батюшка, ложись... - вздохнула старуха, зевая. - Господи Иисусе Христе! Сама и сплю, и слышу, как будто кто стучит. Проснулась, гляжу, а это грозу бог послал... Свечечку бы засветить, да не нашла.
   Разговаривая с собой, она сдернула со скамьи какое-то тряпье, вероятно, свою постель, сняла с гвоздя около печи два тулупа и стала постилать для Егорушки.
   - Гроза-то не унимается, - бормотала она. - Как бы, неровен час, чего не спалило. Наши-то в степу ночуют... Ложись, батюшка, спи... Христос с тобой, внучек... Дыню-то я убирать не стану, может, вставши, покушаешь.
   Вздохи и зеванье старухи, мерное дыхание спавшей бабы, сумерки избы и шум дождя за окном располагали ко сну. Егорушке было совестно раздеваться при старухе. Он снял только сапоги, лег и укрылся овчинным тулупом.
   - Парнишка лег? - послышался через минуту шёпот Пантелея.
   - Лег! - ответила шёпотом старуха. - Страсти-то, страсти господни! Гремит, гремит, и конца не слыхать...
   - Сейчас пройдет... - прошипел Пантелей, садясь. - Потише стало... Ребята пошли по избам, а двое при лошадях остались... Ребята-то... Нельзя... Уведут лошадей... Вот посижу маленько и пойду на смену... Нельзя, уведут...
   Пантелей и старуха сидели рядом у ног Егорушки и говорили шипящим шёпотом, прерывая свою речь вздохами и зевками. А Егорушка никак не мог согреться. На нем лежал теплый, тяжелый тулуп, но всё тело тряслось, руки и ноги сводило судорогами, внутренности дрожали... Он разделся под тулупом, но и это не помогло. Озноб становился всё сильней и сильней.
   Пантелей ушел на смену и потом опять вернулся, а Егорушка всё еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шёпот ли стариков, или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту был неприятный, металлический вкус. К тому же еще кусались блохи.
   - Дед, мне холодно! - сказал он и не узнал своего голоса.
   - Спи, внучек, спи... - вздохнула старуха.
   Тит на тонких ножках подошел к постели и замахал руками, потом вырос до потолка и обратился в мельницу. О. Христофор, не такой, каким он сидел в бричке, а в полном облачении и с кропилом в руке, прошелся вокруг мельницы, покропил ее святой водой и она перестала махать. Егорушка, зная, что это бред, открыл глаза.
   - Дед! - позвал он. - Дай воды!
   Никто не отозвался. Егорушке стало невыносимо душно и неудобно лежать. Он встал, оделся и вышел из избы. Уже наступило утро. Небо было пасмурно, но дождя уже не было. Дрожа и кутаясь в мокрое пальто, Егорушка прошелся по грязному двору, прислушался к тишине; на глаза ему попался маленький хлевок с камышовой, наполовину открытой дверкой. Он заглянул в этот хлевок, вошел в него и сел в темном углу на кизяк.
   В его тяжелой голове путались мысли, во рту было сухо и противно от металлического вкуса. Он оглядел свою шляпу, поправил на ней павлинье перо и вспомнил, как ходил с мамашей покупать эту шляпу. Сунул он руку в карман и достал оттуда комок бурой, липкой замазки. Как эта замазка попала ему в карман? Он подумал, понюхал: пахнет медом. Ага, это еврейский пряник! Как он, бедный, размок!
   Егорушка оглядел свое пальто. А пальто у него было серенькое, с большими костяными пуговицами, сшитое на манер сюртука. Как новая и дорогая вещь, дома висело оно не в передней, а в спальной, рядом с мамашиными платьями; надевать его позволялось только по праздникам. Поглядев на него, Егорушка почувствовал к нему жалость, вспомнил, что он и пальто - оба брошены на произвол судьбы, что им уж больше не вернуться домой, и зарыдал так, что едва не свалился с кизяка.
   Большая белая собака, смоченная дождем, с клочьями шерсти на морде, похожими на папильотки, вошла в хлев и с любопытством уставилась на Егорушку. Она, по-видимому, думала: залаять или нет? Решив, что лаять не нужно, она осторожно подошла к Егорушке, съела замазку и вышла.
   - Это варламовские! - крикнул кто-то на улице.
   Наплакавшись, Егорушка вышел из хлева и, обходя лужу, поплелся на улицу. Как раз перед воротами на дороге стояли возы. Мокрые подводчики с грязными ногами, вялые и сонные, как осенние мухи, бродили возле или сидели на оглоблях. Егорушка поглядел на них и подумал: "Как скучно и неудобно быть мужиком!" Он подошел к Пантелею и сел с ним рядом на оглоблю.
   - Дед, мне холодно! - сказал он, дрожа и засовывая руки в рукава.
   - Ничего, скоро до места доедем, - зевнул Пантелей. - Оно ничего, согреешься.
   Обоз тронулся с места рано, потому что было не жарко. Егорушка лежал на тюке и дрожал от холода, хотя солнце скоро показалось на небе и высушило его одежду, тюк и землю. Едва он закрыл глаза, как опять увидел Тита и мельницу. Чувствуя тошноту и тяжесть во всем теле, он напрягал силы, чтобы отогнать от себя эти образы, но едва они исчезали, как на Егорушку с ревом бросался озорник Дымов с красными глазами и с поднятыми кулаками или же слышалось, как он тосковал: "Скушно мне!" Проезжал на казачьем жеребчике Варламов, проходил со своей улыбкой и с дрохвой счастливый Константин. И как все эти люди были тяжелы, несносны и надоедливы!
   Раз - это было уже перед вечером - он поднял голову, чтобы попросить пить. Обоз стоял на большом мосту, тянувшемся через широкую реку. Внизу над рекой темнел дым, а сквозь него виден был пароход, тащивший на буксире баржу. Впереди за рекой пестрела громадная гора, усеянная домами и церквами; у подножия горы около товарных вагонов бегал локомотив...
   Раньше Егорушка не видел никогда ни пароходов, ни локомотивов, ни широких рек. Взглянув теперь на них, он не испугался, не удивился; на лице его не выразилось даже ничего похожего на любопытство. Он только почувствовал дурноту и поспешил лечь грудью на край тюка. Его стошнило. Пантелей, видевший это, крякнул и покрутил головой.
   - Захворал наш парнишка! - сказал он. - Должно, живот застудил... парнишка-то... На чужой стороне... Плохо дело!
  

VIII

  
   Обоз остановился недалеко от пристани в большом торговом подворье. Слезая с воза, Егорушка услышал чей-то очень знакомый голос. Кто-то помогал ему слезать и говорил:
   - А мы еще вчера вечером приехали... Целый день нынче вас ждали. Хотели вчерась нагнать вас, да не рука была, другой дорогой поехали. Эка, как ты свою пальтишку измял! Достанется тебе от дяденьки!
   Егорушка вгляделся в мраморное лицо говорившего и вспомнил, что это Дениска.
   - Дяденька и о. Христофор теперь в номере, - продолжал Дениска, - чай пьют. Пойдем!
   И он повел Егорушку к большому двухэтажному корпусу, темному и хмурому, похожему на N-ское богоугодное заведение. Пройдя сени, темную лестницу и длинный, узкий коридор, Егорушка и Дениска вошли в маленький номерок, в котором, действительно, за чайным столом сидели Иван Иваныч и о. Христофор. Увидев мальчика, оба старика изобразили на лицах удивление и радость.
   - А-а, Егор Никола-аич! - пропел о. Христофор. - Господин Ломоносов!
   - А, господа дворяне! - сказал Кузьмичов. - Милости просим.
   Егорушка снял пальто, поцеловал руку дяде и о. Христофору и сел за стол.
   - Ну, как доехал, puer bone {добрый мальчик? (лат.).}? - засыпал его о. Христофор вопросами, наливая ему чаю и, по обыкновению, лучезарно улыбаясь. - Небось надоело? И не дай бог на обозе или на волах ехать! Едешь, едешь, прости господи, взглянешь вперед, а степь всё такая ж протяженно-сложенная, как и была: конца краю не видать! Не езда, а чистое поношение. Что ж ты чаю не пьешь? Пей! А мы без тебя тут, пока ты с обозом тащился, все дела под орех разделали. Слава богу! Продали шерсть Черепахину и так, как дай бог всякому... Хорошо попользовались.
   При первом взгляде на своих Егорушка почувствовал непреодолимую потребность жаловаться. Он не слушал о. Христофора и придумывал, с чего бы начать и на что особенно пожаловаться. Но голос о. Христофора, казавшийся неприятным и резким, мешал ему сосредоточиться и путал его мысли. Не посидев и пяти минут, он встал из-за стола, пошел к дивану и лег.
   - Вот-те на! - удивился о. Христофор. - А как же чай?
   Придумывая, на что бы такое пожаловаться, Егорушка припал лбом к стене дивана и вдруг зарыдал.
   - Вот-те на! - повторил о. Христофор, поднимаясь и идя к дивану. - Георгий, что с тобой? Что ты плачешь?
   - Я... я болен! - проговорил Егорушка.
   - Болен? - смутился о. Христофор. - Вот это уж и нехорошо, брат... Разве можно в дороге болеть? Ай, ай, какой ты, брат... а?
   Он приложил руку к Егорушкиной голове, потрогал щеку и сказал:
   - Да, голова горячая... Это ты, должно быть, простудился или чего-нибудь покушал... Ты бога призывай.
   - Хинины ему дать... - сказал смущенно Иван Иваныч.
   - Нет, ему бы чего-нибудь горяченького покушать... Георгий, хочешь супчику? А?
   - Не... не хочу... - ответил Егорушка.
   - Тебя знобит, что ли?
   - Прежде знобило, а теперь... теперь жар. У меня всё тело болит...
   Иван Иваныч подошел к дивану, потрогал Егорушку за голову, смущенно крякнул и вернулся к столу.
   - Вот что, ты раздевайся и ложись спать, - сказал о. Христофор, - тебе выспаться надо.
   Он помог Егорушке раздеться, дал ему подушку и укрыл его одеялом, а поверх одеяла пальтом Ивана Иваныча, затем отошел на цыпочках и сел за стол. Егорушка закрыл глаза и ему тотчас же стало казаться, что он не в номере, а на большой дороге около костра; Емельян махнул рукой, а Дымов с красными глазами лежал на животе и насмешливо глядел на Егорушку.
   - Бейте его! Бейте его! - крикнул Егорушка.
   - Бредит... - проговорил вполголоса о. Христофор.
   - Хлопоты! - вздохнул Иван Иваныч.
   - Надо будет его маслом с уксусом смазать. Бог даст, к завтраму выздоровеет.
   Чтобы отвязаться от тяжелых грез, Егорушка открыл глаза и стал смотреть на огонь. О. Христофор и Иван Иваныч уже напились чаю и о чем-то говорили шёпотом. Первый счастливо улыбался и, по-видимому, никак не мог забыть о том, что взял хорошую пользу на шерсти; веселила его не столько сама польза, сколько мысль, что, приехав домой, он соберет всю свою большую семью, лукаво подмигнет и расхохочется; сначала он всех обманет и скажет, что продал шерсть дешевле своей цены, потом же подаст зятю Михайле толстый бумажник и скажет: "На, получай! Вот как надо дела делать!" Кузьмичов же не казался довольным. Лицо его по-прежнему выражало деловую сухость и заботу.
   - Эх, кабы знатье, что Черепахин даст такую цену, - говорил он вполголоса, - то я б дома не продавал Макарову тех трехсот пудов! Такая досада! Но кто ж его знал, что тут цену подняли?
   Человек в белой рубахе убрал самовар и зажег в углу перед образом лампадку. О. Христофор шепнул ему что-то на ухо; тот сделал таинственное лицо, как заговорщик - понимаю, мол, - вышел и, вернувшись немного погодя, поставил под диван посудину. Иван Иваныч постлал себе на полу, несколько раз зевнул, лениво помолился и лег.
   - А завтра я в собор думаю... - сказал о. Христофор. - Там у меня ключарь знакомый. К преосвященному бы надо после обедни, да говорят, болен.
   Он зевнул и потушил лампу. Теперь уж светила одна только лампадка.
   - Говорят, не принимает, - продолжал о. Христофор, разоблачаясь. - Так и уеду, не повидавшись.
   Он снял кафтан, и Егорушка увидел перед собой Робинзона Крузе. Робинзон что-то размешал в блюдечке, подошел к Егорушке и зашептал:
   - Ломоносов, ты спишь? Встань-ка! Я тебя маслом с уксусом смажу. Оно хорошо, ты только бога призывай.
   Егорушка быстро поднялся и сел. О. Христофор снял с него сорочку и, пожимаясь, прерывисто дыша, как будто ему самому было щекотно, стал растирать Егорушке грудь.
   - Во имя отца и сына и святаго духа... - шептал он. - Ложись спиной кверху!.. Вот так. Завтра здоров будешь, только вперед не согрешай... Как огонь, горячий! Небось в грозу в дороге были?
   - В дороге.
   - Еще бы не захворать! Во имя отца и сына и святаго духа... Еще бы не захворать!
   Смазавши Егорушку, о. Христофор надел на него сорочку, укрыл, перекрестил и отошел. Потом Егорушка видел, как он молился богу. Вероятно, старик знал наизусть очень много молитв, потому что долго стоял перед образом и шептал. Помолившись, он перекрестил окна, дверь, Егорушку, Ивана Иваныча, лег без подушки на диванчик и укрылся своим кафтаном. В коридоре часы пробили десять. Егорушка вспомнил, что еще много времени осталось до утра, в тоске припал лбом к спинке дивана и уж не старался отделаться от туманных угнетающих грез. Но утро наступило гораздо раньше, чем он думал.
   Ему казалось, что он недолго лежал, припавши лбом к спинке дивана, но когда он открыл глаза, из обоих окон номерка уже тянулись к полу косые солнечные лучи. О. Христофора и Ивана Иваныча не было. В номерке было прибрано, светло, уютно и пахло о. Христофором, который всегда издавал запах кипариса и сухих васильков (дома он делал из васильков кропила и украшения для киотов, отчего и пропах ими насквозь). Егорушка поглядел на подушку, на косые лучи, на свои сапоги, которые теперь были вычищены и стояли рядышком около дивана, и засмеялся. Ему казалось странным, что он не на тюке, что кругом всё сухо и на потолке нет молний и грома.
   Он прыгнул с дивана и стал одеваться. Самочувствие у него было прекрасное; от вчерашней болезни осталась одна только небольшая слабость в ногах и в шее. Значит, масло и уксус помогли. Он вспомнил пароход, локомотив и широкую реку, которые смутно видел вчера, и теперь спешил поскорее одеться, чтобы побежать на пристань и поглядеть на них. Когда он, умывшись, надевал кумачовую рубаху, вдруг щелкнул в дверях замок и на пороге показался о. Христофор в своем цилиндре, с посохом и в шелковой коричневой рясе поверх парусинкового кафтана. Улыбаясь и сияя (старики, только что вернувшиеся из церкви, всегда испускают сияние), он положил на стол просфору и какой-то сверток, помолился и сказал:
   - Бог милости прислал! Ну, как здоровье?
   - Теперь хорошо, - ответил Егорушка, целуя ему руку.
   - Слава богу... А я из обедни... Ходил с знакомым ключарем повидаться. Звал он меня к себе чай пить, да я не пошел. Не люблю по гостям ходить спозаранку. Бог с ними!
   Он снял рясу, погладил себя по груди и не спеша развернул сверток. Егорушка увидел жестяночку с зернистой икрой, кусочек балыка и французский хлеб.
   - Вот, шел мимо живорыбной лавки и купил, - сказал о. Христофор. - В будень не из чего бы роскошествовать, да, подумал, дома болящий, так оно как будто и простительно. А икра хорошая, осетровая...
   Человек в белой рубахе принес самовар и поднос с посудой.
   - Кушай, - сказал о. Христофор, намазывая икру на ломтик хлеба и подавая Егорушке. - Теперь кушай и гуляй, а настанет время, учиться будешь. Смотри же, учись со вниманием и прилежанием, чтобы толк был. Что наизусть надо, то учи наизусть, а где нужно рассказать своими словами внутренний смысл, не касаясь наружного, там своими словами. И старайся так, чтоб все науки выучить. Иной математику знает отлично, а про Петра Могилу не слыхал, а иной про Петра Могилу знает, а не может про луну объяснить. Нет, ты так учись, чтобы всё понимать! Выучись по-латынски, по-французски, по-немецки... географию, конечно, историю, богословие, философию, математику... А когда всему выучишься, не спеша, да с молитвою, да с усердием, тогда и поступай на службу. Когда всё будешь знать, тебе на всякой стезе легко будет. Ты только учись да благодати набирайся, а уж бог укажет, кем тебе быть. Доктором ли, судьей ли, инженером ли...
   О. Христофор намазал на маленький кусочек хлеба немножко икры, положил его в рот и сказал:
   - Апостол Павел говорит: на учения странна и различна не прилагайтеся. Конечно, если чернокнижие, буесловие, или духов с того света вызывать, как Саул, или такие науки учить, что от них пользы ни себе, ни людям, то лучше не учиться. Надо воспринимать только то, что бог благословил. Ты соображайся... Святые апостолы говорили на всех языках - и ты учи языки; Василий Великий учил математику и философию - и ты учи; святый Нестор писал историю - и ты учи и пиши историю. Со святыми соображайся...
   О. Христофор отхлебнул из блюдечка, вытер усы и покрутил головой.
   - Хорошо! - сказал он. - Я по-старинному обучен, многое уж забыл, да и то живу иначе, чем прочие. И сравнивать даже нельзя. Например, где-нибудь в большом обществе, за обедом ли, или в собрании скажешь что-нибудь по-латынски, или из истории, или философии, а людям и приятно, да и мне самому приятно... Или вот тоже, когда приезжает окружной суд и нужно приводить к присяге; все прочие священники стесняются, а я с судьями, с прокурорами да с адвокатами запанибрата: по-ученому поговорю, чайку с ними попью, посмеюсь, расспрошу, чего не знаю... И им приятно. Так-то вот, брат... Ученье свет, а неученье тьма. Учись! Оно, конечно, тяжело: в теперешнее время ученье дорого обходится... Маменька твоя вдовица, пенсией живет, ну да ведь...
   О. Христофор испуганно поглядел на дверь и продолжал шёпотом:
   - Иван Иваныч будет помогать. Он тебя не оставит. Детей у него своих нету, и он тебе поможет. Не беспокойся.
   Он сделал серьезное лицо и зашептал еще тише:
   - Только ты смотри, Георгий, боже тебя сохрани, не забывай матери и Ивана Иваныча. Почитать мать велит заповедь, а Иван Иваныч тебе благодетель и вместо отца. Ежели ты выйдешь в ученые и, не дай бог, станешь тяготиться и пренебрегать людями по той причине, что они глупее тебя, то горе, горе тебе!
   О. Христофор поднял вверх руку и повторил тонким голоском:
   - Горе! Горе!
   О. Христофор разговорился и, что называется, вошел во вкус; он не окончил бы до обеда, но отворилась дверь и вошел Иван Иваныч. Дядя торопливо поздоровался, сел за стол и стал быстро глотать чай.
   - Ну, со всеми делами справился, - сказал он. - Сегодня бы и домой ехать, да вот с Егором еще забота. Надо его пристроить. Сестра говорила, что тут где-то ее подружка живет, Настасья Петровна, так вот, может, она его к себе на квартиру возьмет.
   Он порылся в своем бумажнике, достал оттуда измятое письмо и прочел:
   - "Малая Нижняя улица, Настасье Петровне Тоскуновой, в собственном доме". Надо будет сейчас пойти поискать ее. Хлопоты!
   Вскоре после чаю Иван Иваныч и Егорушка уж выходили из подворья.
   - Хлопоты! - бормотал дядя. - Привязался ты ко мне, как репейник, и ну тебя совсем к богу! Вам ученье Да благородство, а мне одна мука с вами...
   Когда они проходили двором, то возов и подводчиков уже не было, все они еще рано утром уехали на пристань. В дальнем углу двора темнела знакомая бричка; возле нее стояли гнедые и ели овес.
   "Прощай, бричка!" - подумал Егорушка.
   Сначала пришлось долго подниматься на гору по бульвару, потом идти через большую базарную площадь; тут Иван Иваныч справился у городового, где Малая Нижняя улица.
   - Эва! - усмехнулся городовой. - Она далече, туда к выгону!
   На пути попадались навстречу извозчичьи пролетки, но такую слабость, как езда на извозчиках, дядя позволял себе только в исключительных случаях и по большим праздникам. Он и Егорушка долго шли по мощеным улицам, потом шли по улицам, где были одни только тротуары, а мостовых не было, и в конце концов попали на такие улицы, где не было ни мостовых, ни тротуаров. Когда ноги и язык довели их до Малой Нижней улицы, оба они были красны и, сняв шляпы, вытирали пот.
   - Скажите, пожалуйста, - обратился Иван Иваныч к одному старичку, сидевшему у ворот на лавочке, - где тут дом Настасьи Петровны Тоскуновой?
   - Никакой тут Тоскуновой нет, - ответил старик, подумав. - Может, Тимошенко?
   - Нет, Тоскунова...
   - Извините, Тоскуновой нету...
   Иван Иваныч пожал плечами и поплелся дальше.
   - Да не ищите! - крикнул ему сзади старик. - Говорю - нету, значит нету!
   - Послушай, тетенька, - обратился Иван Иваныч к старухе, продававшей на углу в лотке подсолнухи и груши, - где тут дом Настасьи Петровны Тоскуновой?
   Старуха поглядела на него с удивлением и засмеялась.
   - Да нешто Настасья Петровна теперь в своем доме живет? - спросила она. - Господи, уж годов восемь, как она дочку выдала и дом свой зятю отказала! Там теперь зять живет.
   А глаза ее говорили: "Как же вы, дураки, такого пустяка не знаете?"
   - А где она теперь живет? - спросил Иван Иваныч.
   - Господи! - удивилась старуха, всплескивая руками. - Она уж давно на квартире живет! Уж годов восемь, как свой дом зятю отказала. Что вы!
   Она, вероятно, ожидала, что Иван Иваныч тоже удивится и воскликнет: "Да не может быть!!", но тот очень покойно спросил:
   - Где ж ее квартира?
   Торговка засучила рукава и, указывая голой рукой, стала кричать пронзительным тонким голосом:
   - Идите всё прямо, прямо, прямо... Вот как пройдете красненький домичек, там на левой руке будет переулочек. Так вы идите в этот переулочек и глядите третьи ворота справа...
   Иван Иваныч и Егорушка дошли до красного домика, повернули налево в переулок и направились к третьим воротам справа. По обе стороны этих серых, очень старых ворот тянулся серый забор с широкими щелями; правая часть забора сильно накренилась вперед и грозила падением, левая покосилась назад во двор, ворота же стояли прямо и, казалось, еще выбирали, куда им удобнее свалиться, вперед или назад. Иван Иваныч отворил калитку и вместе с Егорушкой увидел большой двор, поросший бурьяном и репейником. В ста шагах от ворот стоял небольшой домик с красной крышей и с зелеными ставнями. Какая-то полная женщина, с засученными рукавами и с поднятым фартуком, стояла среди двора, сыпала что-то на землю и кричала так же пронзительно-тонко, как и торговка:
   - Цып!.. цып! цып!
   Сзади нее сидела рыжая собака с острыми ушами. Увидев гостей, она побежала к калитке и залаяла тенором (все рыжие собаки лают тенором).
   - Кого вам? - крикнула женщина, заслоняя рукой глаза от солнца.
   - Здравствуйте! - тоже крикнул ей Иван Иваныч, отмахиваясь палкой от рыжей собаки. - Скажите, пожалуйста, здесь живет Настасья Петровна Тоскунова?
   - Здесь! А на что вам?
   Иван Иваныч и Егорушка подошли к ней. Она подозрительно оглядела их и повторила:
   - На что она вам?
   - Да, может, вы сами Настасья Петровна?
   - Ну, я!
   - Очень приятно... Видите ли, кланялась вам ваша давнишняя подружка, Ольга Ивановна Князева. Вот это ее сынок. А я, может, помните, ее родной брат, Иван Иваныч... Вы ведь наша N-ская... Вы у нас и родились, и замуж выходили...
   Наступило молчание. Полная женщина уставилась бессмысленно на Ивана Иваныча, как бы не веря или не понимая, потом вся вспыхнула и всплеснула руками; из фартука ее посыпался овес, из глаз брызнули слезы.
   - Ольга Ивановна! - взвизгнула она, тяжело дыша от волнения. - Голубушка моя родная! Ах, батюшки, так что же я, как дура, стою? Ангельчик ты мой хорошенький...
   Она обняла Егорушку, обмочила слезами его лицо и совсем заплакала.
   - Господи! - сказала она, ломая руки. - Олечкин сыночек! Вот радость-то! Совсем мать! Чистая мать! Да что ж вы на дворе стоите? Пожалуйте в комнаты!
   Плача, задыхаясь и говоря на ходу, она поспешила к дому; гости поплелись за ней.
   - У меня не прибрано! - говорила она, вводя гостей в маленький душный зал, весь уставленный образами и цветочными горшками. - Ах, матерь божия! Василиса, поди хоть ставни отвори! Ангельчик мой! Красота моя неописанная! Я и не знала, что у Олечки таком сыночек!
   Когда она успокоилась и привыкла к гостям, Иван Иваныч пригласил ее поговорить наедине. Егорушка вышел в другую комнатку; тут стояла швейная машина, на окне висела клетка со скворцом и было так же много образов и цветов, как и в зале. Около машины неподвижно стояла какая-то девочка, загорелая, со щеками пухлыми, как у Тита, и в чистеньком ситцевом платьице. Она, не мигая, глядела на Егорушку и, по-видимому, чувствовала себя очень неловко. Егорушка поглядел на нее, помолчал и спросил:
   - Как тебя звать?
   Девочка пошевелила губами, сделала плачущее лицо и тихо ответила:
   - Атька...
   Это значило: Катька.
   - Он у вас будет жить, - шептал в зале Иван Иваныч, - ежели вы будете такие добрые, а мы вам будем по десяти рублей в месяц платить. Он у нас мальчик не балованный, тихий...
   - Уж не знаю, как вам и сказать, Иван Иваныч! - плаксиво вздыхала Настасья Петровна. - Десять рублей деньги хорошие, да ведь чужого-то ребенка брать страшно! Вдруг заболеет, или что...
   Когда Егорушку опять позвали в зал, Иван Иваныч уже стоял со шляпой в руках и прощался.
   - Что ж? Значит, пускай теперь и остается у вас, - говорил он. - Прощайте! Оставайся, Егор! - сказал он, обращаясь к племяннику. - Не балуй тут, слушайся Настасью Петровну... Прощай! Я приду еще завтра.
   И он ушел. Настасья Петровна еще раз обняла Егорушку, обозвала его ангельчиком и, заплаканная, стала собирать на стол. Через три минуты Егорушка уж сидел рядом с ней, отвечал на ее бесконечные расспросы и ел жирные горячие щи.
   А вечером он сидел опять за тем же столом и, положив голову на руку, слушал Настасью Петровну. Она, то смеясь, то плача, рассказывала ему про молодость его матери, про свое замужество, про своих детей... В печке кричал сверчок и едва слышно гудела горелка в лампе. Хозяйка говорила вполголоса и то и дело от волнения роняла наперсток, а Катя, ее внучка, лазала за ним под стол и каждый раз долго сидела под столом, вероятно, рассматривая Егорушкины ноги. А Егорушка слушал, дремал и рассматривал лицо старухи, ее бородавку с волосками, полоски от слез... И ему было грустно, очень грустно! Спать его положили на сундуке и предупредили, что если он ночью захочет покушать, то чтобы сам вышел в коридорчик и взял там на окне цыпленка, накрытого тарелкой.
   На другой день утром приходили прощаться Иван Иваныч и о. Христофор. Настасья Петровна обрадовалась и собралась было ставить самовар, но Иван Иваныч, очень спешивший, махнул рукой и сказал:
   - Некогда нам с чаями да с сахарами! Мы сейчас уйдем.
   Перед прощаньем все сели и помолчали минуту. Настасья Петровна глубоко вздохнула и заплаканными глазами поглядела на образа.
   - Ну, - начал Иван Иваныч, поднимаясь, - значит, ты остаешься...
   С лица его вдруг исчезла деловая сухость, он немножко покраснел, грустно улыбнулся и сказал:
   - Смотри же, учись... Не забывай матери и слушайся Настасью Петровну... Если будешь, Егор, хорошо учиться, то я тебя не оставлю.
   Он вынул из кармана кошелек, повернулся к Егорушке спиной, долго рылся в мелкой монете и, найдя гривенник, дал его Егорушке. О. Христофор вздохнул и, не спеша, благословил Егорушку.
   - Во имя отца и сына и святаго духа... Учись, - сказал он. - Трудись, брат... Ежели помру, поминай. Вот прими и от меня гривенничек...
   Егорушка поцеловал ему руку и заплакал. Что-то в душе шепнуло ему, что уж он больше никогда не увидится с этим стариком.
   - Я, Настасья Петровна, уж подал в гимназию прошение, - сказал Иван Иваныч таким голосом, как будто в зале был покойник. - Седьмого августа вы его на экзамен сведете... Ну, прощайте! Оставайтесь с богом. Прощай, Егор!
   - Да вы бы хоть чайку покушали! - простонала Настасья Петровна.
   Сквозь слезы, застилавшие глаза, Егорушка не видел, как вышли дядя и о. Христофор. Он бросился к окну, но во дворе их уже не было, и от ворот с выражением исполненного долга бежала назад только что лаявшая рыжая собака. Егорушка, сам не зная зачем, рванулся с места и полетел из комнат. Когда он выбежал за ворота, Иван Иваныч и о. Христофор, помахивая - первый палкой с крючком, второй посохом, поворачивали уже за угол. Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него...
   Какова-то будет эта жизнь?
  
  

ОГНИ

  
   За дверью тревожно залаяла собака. Инженер Ананьев, его помощник студент фон Штенберг и я вышли из барака посмотреть, на кого она лает. Я был гостем в бараке и мог бы не выходить, но, признаться, от выпитого вина у меня немножко кружилась голова, и я рад был подышать свежим воздухом.
   - Никого нет... - сказал Ананьев, когда мы вышли. - Что ж ты врешь, Азорка? Дурак!
   Кругом не было видно ни души. Дурак Азорка, черный дворовый пес, желая, вероятно, извиниться перед нами за свой напрасный лай, несмело подошел к нам и завилял хвостом. Инженер нагнулся и потрогал его между ушей.
   - Что ж ты, тварь, понапрасну лаешь? - сказал он тоном, каким добродушные люди разговаривают с детьми и с собаками. - Нехороший сон увидел, что ли? Вот, доктор, рекомендую вашему вниманию, - сказал он, обращаясь ко мне, - удивительно нервный субъект! Можете себе представить, не выносит одиночества, видит всегда страшные сны и страдает кошмарами, а когда прикрикнешь на него, то с ним делается что-то вроде истерики.
   - Да, деликатный пес... - подтвердил студент.
   Азорка, должно быть, понял, что разговор идет о нем; он поднял морду и жалобно заскулил, как будто хотел сказать: "Да, временами я невыносимо страдаю, но вы, пожалуйста, извините!"
   Ночь была августовская, звездная, но темная. Оттого, что раньше я никогда в жизни не находился при такой исключительной обстановке, в какую попал случайно теперь, эта звездная ночь казалась мне глухой, неприветливой и темнее, чем она была на самом деле. Я был на линии железной дороги, которая еще только строилась. Высокая, наполовину готовая насыпь, кучи песку, глины и щебня, бараки, ямы, разбросанные кое-где тачки, плоские возвышения над землянками, в которых жили рабочие, - весь этот ералаш, выкрашенный потемками в один цвет, придавал земле какую-то странную, дикую физиономию, напоминавшую о временах хаоса. Во всем, что лежало передо мной, было до того мало порядка, что среди безобразно изрытой, ни на что не похожей земли как-то странно было видеть силуэты людей и стройные телеграфные столбы; те и другие портили ансамбль картины и казались не от мира сего. Было тихо, и только слышалось, как над нашими головами, где-то очень высоко, телеграф гудел свою скучную песню.
   Мы взобрались на насыпь и с ее высоты взглянули на землю. В саженях пятидесяти от нас, там, где ухабы, ямы и кучи сливались всплошную с ночною мглой, мигал тусклый огонек. За ним светился другой огонь, за этим третий, потом, отступя шагов сто, светились рядом два красных глаза - вероятно, окна какого-нибудь барака - и длинный ряд таких огней, становясь всё гуще и тусклее, тянулся по линии до самого горизонта, потом полукругом поворачивал влево и исчезал в далекой мгле. Огни были неподвижны. В них, в ночной тишине и в унылой песне телеграфа чувствовалось что-то общее. Казалось, какая-то важная тайна была зарыта под насыпью, и о ней знали только огни, ночь и проволоки...
   - Экая благодать, господи! - вздохнул Ананьев. - Столько простора и красоты, что хочь отбавляй! А какова насыпь-то! Это, батенька, не насыпь, а целый Монблан! Миллионы стоит...
   Восхищаясь огнями и насыпью, которая стоит миллионы, охмелевший от вина и сантиментально настроенный инженер похлопал по плечу студента фон Штенберга и продолжал в шутливом тоне:
   - Что, Михайло Михайлыч, призадумались? Небось, приятно поглядеть на дела рук своих? В прошлом году на этом самом месте была голая степь, человечьим духом не пахло, а теперь поглядите: жизнь, цивилизация! И как всё это хорошо, ей-богу! Мы с вами железную дорогу строим, а после нас, этак лет через сто или двести, добрые люди настроят здесь фабрик, школ, больниц и - закипит машина! А?
   Студент стоял неподвижно, засунув руки в карманы, и не отрывал глаз от огней. Он не слушал инженера, о чем-то думал и, по-видимому, переживал то настроение, когда не хочется ни говорить, ни слушать. После долгого молчания он обернулся ко мне и сказал тихо:
   - Знаете, на что похожи эти бесконечные огни? Они вызывают во мне представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян. Точно какой-то ветхозаветный народ расположился станом и ждет утра, чтобы подраться с Саулом или Давидом. Для полноты иллюзии не хватает только трубных звуков, да чтобы на каком-нибудь эфиопском языке перекликивались часовые.
   - Пожалуй... - согласился инженер.
   И, как нарочно, по линии пробежал ветер и донес звук, похожий на бряцание оружия. Наступило молчание. Не знаю, о чем думали теперь инженер и студент, но мне уж казалось, что я вижу перед собой действительно что-то давно умершее и даже слышу часовых, говорящих на непонятном языке. Воображение мое спешило нарисовать палатки, странных людей, их одежду, доспехи...
   - Да, - пробормотал студент в раздумье. - Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лег, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!
   - А вы эти мысли бросьте... - сказал инженер серьезно и наставительно.
   - Почему?
   - А потому... Такими мыслями следует оканчивать жизнь, а не начинать. Вы еще слишком молоды для них.
   - Почему же? - повторил студент.
   - Все эти мысли о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежности смерти, о загробных потемках и проч., все эти высокие мысли, говорю я, душа моя, хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие! Несчастие! - повторил Ананьев и махнул рукой. - По-моему, в ваши годы лучше совсем не иметь головы на плечах, чем мыслить в таком направлении. Я вам, барон, серьезно говорю. И давно уж я собирался поговорить с вами об этом, так как еще с первого дня нашего знакомства заметил в вас пристрастие к этим анафемским мыслям!
   - Господи, да почему же они анафемские? - спросил, улыбаясь, студент, и по его голосу и по лицу было заметно, что он отвечает только из простой вежливости и что спор, затеваемый инженером, нисколько не интересует его.
   Глаза мои слипались. Я мечтал, что тотчас же после прогулки мы пожелаем друг другу покойной ночи и ляжем спать, но мечта моя сбылась не скоро. Когда мы вернулись в барак, инженер убрал пустые бутылки под кровать, достал из большого плетеного ящика две полные и, раскупорив их, сел за свой рабочий стол с очевидным намерением продолжать пить, говорить и работать. Отхлебывая понемножку из стакана, он делал карандашом пометки на каких-то чертежах и продолжал доказывать студенту, что тот мыслит неподобающим образом. Студент сидел рядом с ним, проверял какие-то счеты и молчал. Ему, как и мне, не хотелось ни говорить, ни слушать. Я, чтобы не мешать людям работать и ожидая каждую минуту, что мне предложат лечь в постель, сидел в стороне от стола на походной кривоногой кровати инженера и скучал. Был первый час ночи.
   От нечего делать я наблюдал своих новых знакомых. Ни Ананьева, ни студента я никогда не видел раньше и познакомился с ними только в описываемую ночь. Поздно вечером я возвращался верхом с ярмарки к помещику, у которого гостил, попал в потемках не на ту дорогу и заблудился. Кружась около линии и видя, как густеет темная ночь, я вспомнил о "босоногой чугунке", подстерегающей пешего и конного, струсил и постучался в первый попавшийся барак. Тут меня радушно встретили Ананьев и студент. Как это бывает с людьми чужими друг другу, сошедшимися случайно, мы быстро познакомились, подружились и сначала за чаем, потом за вином уже чувствовали себя так, как будто были знакомы целые годы. Через какой-нибудь час я уже знал, кто они и как судьба занесла их из столицы в дал

Другие авторы
  • Ершов Петр Павлович
  • Неведомский Александр Николаевич
  • Уайзмен Николас Патрик
  • Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна
  • Ларенко П. Н.
  • Рачинский Сергей Александрович
  • Быков Александр Алексеевич
  • Рунеберг Йохан Людвиг
  • Шатров Николай Михайлович
  • Герцо-Виноградский Семен Титович
  • Другие произведения
  • Майков Василий Иванович - Фемист и Иеронима
  • Белый Андрей - А. Тургенева. Андрей Белый и Рудольф Штейнер
  • Студенская Евгения Михайловна - Rudolf Greins. Auf Deck, Kameraden, all` auf Deck!
  • Ключевский Василий Осипович - Отзыв о исследовании П. Н. Милюкова "Государственное хозяйство России в первую четверть Xviii в. и реформа Петра Великого"
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Современник. Том одиннадцатый... Современник. Том двенадцатый
  • Сумароков Александр Петрович - Письмо Артиллерии к Г. Полковнику Петру Богдановичу Тютчеву
  • Семенов Сергей Александрович - Голод
  • Добролюбов Николай Александрович - О необходимости построить науку о слоге на грамматических основаниях
  • Сатин Николай Михайлович - Сатин Н. М.: Биографическая справка
  • Достоевский Федор Михайлович - И. Ф. Анненский. Достоевский до катастрофы
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 498 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа