е глаза, неровные, но белые, как пена, зубы, черные, гладко причесанные с пробором волосы, такие гладкие, точно их все время мазали помадой, и худенькая фигурка с впалою грудью...
- Нет! Невозможно! Я не хочу, чтобы она была моей мачехой!.. Не хочу!.. Умру лучше!.. Да, да, умру, умру!.. Не хочу!.. Не хочу!..- щелкая зубами, вся дрожа и трясясь, кричу я, грозя кулаками моему невидимому виденью.- Да, да, умру!.. Непременно умру, во что бы то ни стало!..
И, не помня себя, я вскакиваю с постели, накидываю на себя юбочку, платье и босая вылетаю из моей комнаты в коридор, оттуда через кухню на черное крыльцо и в сад.
План ясен и прост: я хочу умереть. Для этого, как я решила, надо только побегать хорошенько по сырой, апрельской земле, еще холодной и застывшей, и схватить горячку, воспаление легких, чахотку, тиф...
Это будет моя месть. Месть "солнышку" за то, что он любил меня слишком мало, за то, что променял на какую-то Нэлли Ронову! Покажу же я им всем эту Нэлли Ронову, да!..
И я несусь, как угорелая, по саду, по холодной, как лед, дорожке, голыми пятками, чуть касаясь земли.
В голове в это время роятся картины.
Я удираю... "Солнышко" и тетя в трепете окружают мою постель. "Солнышко" рыдает. "Я погубил тебя, моя бедная девочка, прости, прости! У тебя не будет мачехи, ни за что не будет!"
И он рвет на себе волосы. Но я все-таки умираю... Умерла... Меня кладут в гроб, непременно в белом, в белом подвенечном платье. Ведь я "невеста Христа".
Варя Клеонова говорила что все умирающие девушками - Христовы невесты...
Стрелки-Хорченко, Гиллерт, Ранский и другие несут мой гроб. А стрелковые дамы, т.е. жены офицеров стрелкового батальона, наши соседки, все хорошо знавшие меня, плачут и говорят:-"Такая юная! Такая миленькая, такая талантливая, и умерла! Из-за Нелли Роновой умерла!"... "Да, да, из-за нее! Из-за нее!"- кричу я, задыхаясь, и несусь вперед, как стрела, между голыми, обнаженными кустами смородины и сирени.
Апрельская ночь дышит мне в лицо своим студеным дыханием. Серый полумрак белой полуночи скользит неслышно, как призрак, окутывая прозрачным покровом и дом, и сад. Там, в этом доме спят Лиза и Катишь. Они не ведают и не чуют, что придумала их взбалмошная "принцесса", их "божок" ...
А "божок" все несется и несется по поляне, стуча зубами от холода и волнения, злорадно торжествуя свою победу... Умру! Теперь уже непременно умру!
В углу сада лежит огромная куча еще не растаявшего снега. В одну минуту я подле. Взбежать на этот снег, провалиться в него по пояс и остаться в нем до утра с голыми ногами, и - смерть обеспечена, да!
Я быстро отбегаю вбок, делаю разбег, поднимаю голову и останавливаюсь как вкопанная.
Около снежной кучи стоит хорошо знакомая мне серая фигура женщины. Я знаю ее. Черные глаза, светящиеся из под капюшона, тоже хорошо знакомы мне. Она является ко мне во второй раз в моей жизни: тогда, перед отъездом папы на войну, и теперь, перед моей смертью. Какая-то странная тайна невидимыми узами связывает меня с ней. Кто она - я не знаю. Но что-то светлое и жуткое зараз испытываю я в присутствии серой женщины.
"Кто ты?" - говорю я дрожащим голосом.
Она молчит, только из под капюшона сверкают ее глаза, черные и глубокие, как пропасть.
" Слушай, кто ты? Ты должна мне сказать, кто ты. Ты всегда появляешься ко мне, когда случается что-нибудь большое! Ты точно охраняешь меня, значит любишь! Скажи мне, кто ты и сделай так, что бы я умерла!". И выкрикнув с каким-то страстным отчаянием мою фразу, я жду ее ответа.
Она тихо качает головой.
" Ты не умрешь! Ты не умрешь, дитя! Ты должна жить", - слышится мне тихий, тихий, как шелест ветра, голос.
"Вздор!" - кричу я исступленно. - "Мне тяжело, невыносимо! "
И я со всего разбег бросаюсь в сугроб.
Ощущение холода разом протрезвляет меня.
В ту же минуту кто-то сильный подхватывает меня на руки и несет куда-то. Серая женщина исчезает, сливаясь с прозрачными сумерками апрельской ночи.
- Лида! Милая, возможно ли так безумствовать!- слышится мне.
Я быстро открываю глаза. Теперь я лежу на садовой скамейке. Высокий, стройный мальчик с бледным лицом стоит предо мною.
- Коля! - кричу я неистово, - как ты очутился здесь, Коля?- и я бросаюсь на шею моего товарища и друга.
- Очень просто, - говорит Коля, - ведь мы еще не уехали с дачи и живем здесь. Я видел тебя у заутрени.
- Почему же ты не подошел ко мне?
- О, ты была слишком великолепна. Точно принцесса среди своих рыцарей и дам...
И он тихо улыбается.
- А вот каким образом попала ты босая в сад? Объясни, пожалуйста.
- Ах, не принцесса я, Коля, принцессы не могут быть так несчастны, как я! - и я судорожно зарыдала, прижавшись к его груди.
Он дал мне выплакаться, не перебивая моего отчаянного порыва горя.
Рыдая и всхлипывая, я рассказала ему все, все: и про "измену" "солнышка", и про мачеху, и про мое желание умереть.
- Глупая, бедная, маленькая девочка! - произнес он, тихо покачивая головою, - и тебе не стыдно? Ну, подумай только, что станется с твоим отцом, если ты, в самом деле, заболеешь и умрешь?
- Ему все равно. Он женился на Нэлли Роновой, и ему нет до меня никакого дела, - угрюмо глядя мимо Колиных глаз, говорю я.
- Лида! Лида! Ну, можно ли говорить так! - шепчет он в испуге.
- Умру! умру!- твержу я с отчаянием, - умру, на зло им, всем умру, нарочно! Я самый несчастный человек в мире и мне надо умереть!
- Молчи! - вдруг сердито крикнул Коля, - не смей так говорить!
Я не узнала всегда покорного и тихого голоса моего "рыцаря", так он вырос и окреп в эту минуту.
- Молчи и слушай! - прибавил он серьезно и повелительно.
Его лицо бледным пятном светлело на фоне серых сумерек апрельской ночи. Глаза блестели. Он выпрямился и точно вырос в эту минуту.
- Слушай, я тебе скажу тайну, которую не знает ни одна душа. Эта тайна откроет тебе, что бывает горе и больше твоего... Слушай. Живет на свете мальчик. Живет в бедной маленькой комнатке с грубым, черствым и диким человеком. Человек этот вечно зол, вечно желчен и каждый вечер скрывается из дому, а когда приходит, то от него пахнет водкой и он едва-едва держится на ногах. При виде мальчика, когда тот сидит за работой, он кидается, как дикий зверь, на него, отнимает книгу, рвет ее в клочья, а мальчика бьет, жестоко бьет, приговаривая: "Книги до добра не доводят. Не читать и не учиться надо, а работать, работать, работать, да!" И когда избитый, израненный мальчик теряет сознание, жестокий человек оставляет его в покое. И мальчик все-таки учится, урывками, тайком, а в промежутки от уроков переплетает книги, клеит коробочки на продажу и отдает весь заработок жестокому человеку. И все-таки колотушки и побои так и сыплются на него... Ну и пусть бьет, пусть увечит! Мальчик все-таки не бросит ученья никогда! - пылко заключил свой рассказ Коля.
Лицо его побледнело еще больше. Глаза ярко сверкали на чудно преобразившемся теперь, почти прекрасном лице.
- Коля! Милый! Неужели?..- прошептала я, боясь поверить тому, что только что услышала.
- Смотри! Вот! Вот следы жестокого человека на руке мальчика!- вскричал Коля и быстро отвернул рукав курточки.
На белом нежном теле этого полу-юноши, полу-ребенка были частые синие пятна от кисти до плеча. Это был сплошной синяк, след беспощадных побоев.
- Коля! Бедный Коля! - вскричала я, - бедный мученик!
И прежде чем он успел отдернуть руку, я быстро прильнула губами к больному месту.
- Вот видишь, Лида, я же терплю! - произнес он тихо, но значительно. - Терпи и ты! Так велит судьба!
- Не судьба, а серая женщина! - прошептала я чуть слышно.
- Кто?
Но я не ответила. Чем-то чудовищным показалось мне выдать мою тайну о ней.
"Если я скажу о моей таинственной серой женщине, она, пожалуй, не будет охранять меня больше", - мелькнуло у меня в мыслях. И тотчас же я прибавила вслух:
- Ты ужасно страдаешь, Коля, но... но ты все-таки счастливее меня.
- Почему?- спросил он, удивленный.
- Ты не видел лучшей жизни!- проговорила я, - а мне... мне... нельзя же быть "принцессой" для того только, чтобы стать Золушкой в конце концов... А я буду Золушкой, у мачехи буду... Все мачехи злые... гадкие и мучают падчериц...
- В сказках, - поправил меня Коля. - Стыдись же верить сказкам. Ты уже большая!
- Ах! И ты против меня! Значит ты меня не любишь, не любишь...- вскричала я, вскакивая со скамейки, на которой до сих пор смирно лежала, слушая Колю.- Ты защищаешь ее... и не жалеешь меня! - твердила я, задыхаясь.- Уйди от меня, уйди!
- Нет, я не уйду от тебя. Я должен отвести тебя домой. Смотри, ты босая и вся дрожишь. Дай, я тебя отнесу, - предложил он.
Я устала волноваться. Нервы мои упали. Наступило какое-то оцепенение. Адский холод, который я не чувствовала раньше, пронизывал меня насквозь. Мои голые ноги теперь стали синие, как у мертвеца. И вся я дрожала, как в лихорадке. Коля был выше меня на целую голову и, несмотря на кажущуюся хрупкость, очень сильный мальчик для своих четырнадцати лет. Он легко поднял меня со скамейки и понес.
У крыльца оп спустил меня на землю, обняв за шею, и проговорил торопливо:
- Надо подчиняться... Нельзя быть принцессой, только принцессой всю жизнь... Мне кажется, это только бывает в сказках...
- Нет, нет, я не хочу подчиняться!- закричала я громко и, задыхаясь от слез, вырвала свою руку из рук Коли и скользнула в дверь, незамеченная никем.
На другой день, в четыре часа, "солнышко" вернулся. Я сидела в своей комнате и машинально одевала свою новую куклу-институтку, когда в передней раздался громкий и властный звонок. Его звонок! Что-то разом замерло во мне и упало. Сердце перестало биться во мне совсем, совсем.
Я слышала, как он спросил тетю: "У себя Лидюша?" и как тетя ответила: "В детской. Не хотите ли кофе с дороги?"
"Хотите", а не "хочешь!"
Теперь тайна их натянутых отношений, их ссоры, перестала быть для меня тайной. Я все понимаю, все! Тетя оберегала меня, охраняла от мачехи, а он сердился на нее за это, и они поссорились. Я смутно сознаю все это сейчас. Смутно оттого, что вся моя мысль стремится к одному - только бы не броситься к нему на шею, когда он войдет. Две недели, что я его не видала, кажутся мне вечностью, и легко позабыть все ради одного его поцелуя, одной ласки! Ах, "солнышко! солнышко!" Что ты сделал со мной!
И я замираю. В гостиной слышатся шаги... Вот они ближе, ближе... теперь в коридоре, теперь у самой двери... Сейчас он войдет. Господи, Боже мой, помоги мне!
Вот он. Кожаная дорожная тужурка, милое, чуть помятое от бессонницы в вагоне, лицо, небритый подбородок.
О, милый ты мой, милый папа! Все во мне рванулось к нему навстречу. Кукла отброшена далеко в угол.
- Лидюша! Девочка моя! Радость моя!- ласково вырывается из его груди, и он широко раскрывает объятия
"Солнышко"!- готово сорваться с моих губ, но вдруг кто-то ясно и твердо говорит во мне, в самой глубине сильно бьющегося сердца: "у него есть жена Нэлли Ронова; он дал тебе мачеху!" И я останавливаюсь, кусаю губы, и гляжу упорно в дорогие, славные, серые глаза, которые недоумевающе мигают мне длинными ресницами.
- Здравствуй, папа, - говорю я казенную фразу, медленно подхожу к нему и подставляю свое лицо под его губы.
Град частых, горячих поцелуев сыплется на мои щеки, лоб, глаза и волосы.
- Милая моя большая девочка! Милая! Милая моя!- шепчет он радостный и счастливый в то время как я стою, холодная и костяная, как изваяние, с потупленными глазами, не отвечая на его горячие ласки. Он, наконец, замечает мое странное состояние.
- Что с тобой? Здорова ли ты? - говорит он, и в одну минуту его большая мягкая рука щупает мой лоб и щеки.
- У тебя жар, малютка! Ты нездорова!
Силы небесные, темные и светлые! Что я пережила в эту минуту!
И все-таки я не кинулась к нему, не бросилась на шею, не покрыла бесчисленными поцелуями его робко улыбающегося мне навстречу лица, а каким-то деревянным, чужим голосом ответила на его, полный страха и тревоги, вопрос:
- Не беспокойся, папа, я здорова!
Но он и теперь не заметил моего состояния, моего тупого, недоброго, блестящего взгляда.
- Лидюша, деточка моя, - произнес он радостно вздрагивающим голосом.- Говорят, ты стихи для меня сочинила. Хорченко встретился мне на вокзале и сказал. Прочти мне их скорее, Лидюша, твоему папе, прочти сейчас!
"Звезды, вы, дети небес" - чуть было не вырвалось из моей груди, помимо воли. Но я только крепче стиснула губы и, прижав руку к моему сильно бьющемуся сердцу, процедила сквозь зубы:
- Не знаю... Не помню... Забыла... Вот и все! Это "вот и все" открыло ему глаза сразу. В словах "вот и все" задорно и дерзко вылилась вся душа взбалмошной, горячей, избалованной натуры. Отец быстро вперил в меня пронзительный взгляд. Глаза наши встретились. Мои - злобно торжествующие, его - печальные, грустные и добрые, добрые без конца.
Мы смотрели так друг на друга минуту, другую, третью...
И вдруг добрые нежные глаза моего "солнышка" опустились под пристальным взглядом гордой маленькой девочки. Когда же он поднял их снова, я поняла, что он понял все, - понял тяжелую драму, свершавшуюся в моей душе, и мою тоску, и мое горе.
Он порывисто обнял меня
- Лидюша! Детка моя! Родная моя! - шепнул он мне тихо и значительно, и глубоко заглянул мне в глаза.
И тут случилось то, чего я сама не ожидала. Я вывернулась из-под его руки и, с равнодушным видом отойдя от него на шаг, на два, сказала:
- Меня Коля Черский играть ждет в саду, я пойду, папа!
И я быстро выбежала из комнаты.
Зачем, зачем я сделала это тогда?
К несчастью, раскаяние приходит к нам гораздо позднее, чем это следовало бы...
Все последующие дни прошли для меня одной сплошной пыткой. Я редко видела папу. А когда встречала, то он все куда-то торопился. Таким образом, нам не было возможности перекинуться словом до моего отъезда в институт.
В воскресение на Фоминой тетя Лиза должна была отвезти меня опять в мою "тюрьму", т. е. в институт. Все утро воскресенья я была какая-то бешеная: то бегала взапуски с Колей Черским и Вовой, пришедшими проститься со мною, то сидела задумчиво, бледная, с широко-раскрытыми, как бы застывшими глазами.
Папа должен был придти к завтраку, и я взволнованно ждала этого часа.
За полчаса до завтрака я сбегала в сад, где меня ждали Коля и Вова.
- Помни, Лида, не все делается так, как хочется, - проговорил юный Черский, - надо уметь покоряться.
- Ну, ты и покоряйся! - со злым хохотом проговорила я, - а я не хочу и ее буду!
- Лидочка, - в свою очередь произнес Вова, - не горюй, пожалуйста. Потерпи немного. Когда я вырасту, я приеду за тобою, увезу тебя от мачехи (он уже знал, что у меня мачеха) и похищу тебя, как богатырь Бова похитил сказочную принцессу. Хорошо?
- Хорошо! - отвечала я и, наскоро простившись с ними, помчалась к дому. Мой слух уловил знакомые шаги и бряцание шпор. Я не ошиблась, это был папа.
Скучно и натянуто прошел завтрак. "Солнышко" точно умышленно избегал разговаривать со мною. Во время завтрака почти никто из нас не притронулся
к еде. Когда все встали из-за стола, вошел денщик и доложил, что лошади поданы. Я быстро побежала одеваться, а когда вернулась, "солнышко" стоял у окна и, барабаня пальцами по стеклу, смотрел на улицу.
- Прощай, папа!- сказала я спокойно, в то время как сердце мое рвалось на части.
- Прощай, Лидюша!
Он наклонился ко мне, перекрестил и поцеловал. Я повернулась и пошла к двери. Мне казалось, что потолок рухнет надо мною и задавит меня своею тяжестью. Но ничего подобного не случилось. Мы вышли на крыльцо, тетя Лиза, я и Катишь. Лошадь стояла у подъезда. "Сейчас, сейчас он догонит меня, бросится ко мне, поцелует, унесет обратно домой, и мы будем счастливы, счастливы, счастливы!" - кричало и стонало все внутри меня. Но он не догнал, не вернулся. Я даже не видела его фигуры в окне, когда мы отъезжали. Тогда я поняла, что все кончено, поняла, что я потеряла его...
Всю дорогу из Царского до Петербурга я упорно молчала и смотрела в окно вагона, приводя в настоящее отчаяние бедную тетю Лизу.
В Петербурге мы заехали к тетям, перед тем как ехать в "тюрьму".
- Что такое?- Почему ты так бледна, Лидюша?- спрашивали они с тревогой, вглядываясь в мое действительно изменившееся лицо.
- Оставьте ее, девочка все знает, - сказала чуть слышно тетя Лиза.
Тогда Уляша быстро обняла меня и повела к себе.
- Пойди ко мне, я покажу тебе монашек. Ты их так любишь... и все, все, что хочешь, покажу тебе в моем туалете!- проговорила она.
В другой раз я бы пришла в неистовый восторг от предложения доброй тети Уляши, но не сегодня... Не сегодня только! Однако я пошла за нею. Она вынула из своего туалета все, что, по ее мнению, могло интересовать меня: и роговую коробочку, и старинный веер и, наконец, черных, как уголь, монашек, и зажгла их. И тотчас же приятное благовоние разлилось по комнате. Монашки курились, сизый дымок отделялся от них и вился к потолку, все выше и выше. Я смотрела на синий дымок, дышала пряным ароматичным куреньем и голова у меня кружилась, кружилась без конца, а тяжелая истома постепенно разливалась по всему телу. И вдруг, точно тяжелым молотом, ударило мне прямо в голову: и туалет, и монашки, и сама Уляша - все закружилось, замелькало перед моими глазами. И точно потолок спустился ко мне и придавил мне голову. Я хотела оттолкнуть его от себя, но сил не хватило и, сильно пошатнувшись из стороны в сторону, я грохнулась без чувств на пол. Последнее мелькнувшее у меня сознание быль отчаянный крик тети Оли, вбежавшей в комнату в эту самую минуту. И больше уж я ничего не помню, ровно ничего...
***
Господи! Какая пытка! Белый коршун поминутно подлетает ко мне, кружится надо мною и грозит выклевать мне глаза... Его крылья почти касаются моего лица... Но ужаснее всего - мне показалось, что это не коршун, а... мачеха. Мачеха! Вы понимаете этот ужас?.. Серая женщина, спаси меня!.. Но она точно не слышит. Она проходит мимо моей постели, величавая, молчаливая, и только ее черные глаза сверкают под капюшоном, низко сдвинутым на лоб... А вон жестокий дядя бедного Коли. Он его бьет, бьет, бьет. Господи! Да помогите же, он его убьет до смерти!.. Коля, милый... бегу к тебе... бегу... Только... снимите этот камень с моей груди, он меня давит, давит!
Я срываюсь с места и бегу куда-то... В то же время что-то холодное, холодное стягивает мне голову. Ни Коли, ни его изверга дяди, ни коршуна нет... Надо мною склоняется чье-то, как смерть бледное, лицо, все залитое слезами.
"Это "солнышко"!- мелькает в моей странно отяжелевшей голове вялая мысль.
"Это "солнышко"!- и я блаженно улыбаюсь...
Только на вторую неделю я пришла в себя. Я очень больна. У меня оказался тиф на почве жесточайшей простуды. Беготня ночью босыми ногами по саду не прошла даром и дала себя чувствовать Я была при смерти. Но молодая натура, - как говорил потом доктор, - победила смерть. Я стала поправляться...
Первое, что я увидела, когда ко мне вернулось сознание, - это лицо "солнышка". Но, Боже мой, какое лицо! Исхудалое, бледное, унылое... Бедное "солнышко"! Бедный папа!
Все четыре тети стоят рядом с отцом, точно добрые феи вокруг маленькой, любимой, взбалмошной принцессы...
Ноги у меня до того слабы, что я не могу пошевелить ими, а между тем мне хочется к окошку, куда ласково и робко заглядывает золотое весеннее солнце. Но не только этого хочется мне. Я бы с удовольствием съела мороженого или... апельсин... Вкусный, сочный апельсин и непременно "королек".
- Хочу королек, хочу мороженого! - тяну я слабым, до смешного изменившимся голосом.
Тут мои четыре добрые феи начинают всячески ублажать меня, отвлекать мою мысль от злополучного апельсина, а "солнышко" целует меня без счета, без конца.
Но я реву с горя, не получая апельсина, хотя мне его вовсе не хочется уже, а хочется клюквы, сочной, свежей, засахаренной клюквы, которая продается в фунтовых коробках. Ни и клюквы мне нельзя. И я реву снова. Болезнь делает меня раздражительной и капризной.
Зато я могу вдоволь любоваться цветами, которые "солнышко" привозит мне каждое утро. Но цветы не клюква, как это они не могут понять!..
Я поправляюсь медленно, ужасно медленно. И с каждой новой драхмой вливающегося в меня здоровья во мне появляется безумная потребность жить, жить, жить... О, как я была глупа в ту ночь, когда бегала по саду, мечтая о смерти!..
Когда я поднялась с постели, слабая до жалости, исхудавшая, вытянувшаяся за болезнь, то первым делом я потребовала, чтобы меня подвели к зеркалу.
Господи! Я ли это? Этот высокий, худенький, стройный мальчик с коротко остриженной головою, с огромными глазами, занимающими добрую треть его желто-бледного лица, этот худенький мальчик, неужели это я - Лидия Воронская?
- О, какая дурнушка! - сокрушенно произнесли запекшиеся от жара губы худенького мальчика, и я бросилась на груд одной из теток, как бы ища у нее защиты от того маленького урода, который выглянул на меня из стекла...
Принцесса покидает четырех добрых волшебниц.
Что, Лидюша встала?- услышала я, после моего выздоровления, знакомый голос в одно теплое апрельское утро, когда, сидя подле Линуши, перебирала коклюшки для плетенья кружев.
- Встала... давно! - донесся из прихожей голос тети Оли.
Затем она значительно тише прибавила:
- Неужели же сегодня, Алексей?
- Что сегодня? что будет сегодня?- так и встрепенулась я и стремительно взглянула на Лину.
Она была очень взволнована, моя младшая тетка, и старательно избегала моих глаз. Вдруг в комнату вошла тетя Лиза. Она была бледна тою особенною бледностью, которая свойственна мертвецам.
- Лиза! Милая! Что опять? Что случилось? - дико вскрикнула я, бросаясь к ней и смутно угадывая инстинктом что-то ужасное, огромное и страшное, как смерть, что притаилось и ждет меня за дверью.
- Лидюша, успокойся, девочка моя. Господь с тобою!- чуть слышно прошептала Лина, - не волнуйся, тебе вредно, родная. Будь умницей... слушай... тебе придется уехать от нас... Папа твой отправляется в Шлиссельбург, он там получил назначение на службу и уже переселился туда. Он берет тебя к себе и к новой маме... Ты должна ехать с ним...
- Ехать? Когда?- спросила я.
- Сегодня, сейчас, - ответила тетя.
- Сейчас!- упавшим голосом прошептала я, и вдруг все разом выяснилось и просветлело у меня в сердце и в мыслях.
"Должна уехать от них, от милых близких родных, к ней, к Нэлли Роновой, к чужой, ненавистной далекой, которая, однако, имеет уже право, чтоб ее называли "моей мамой"...
Что-то волчком завертелось в моей больной, ослабевшей после тифозной горячки, голове... И, задохнувшись от жгучего наплыва отчаяния, я закричала пронзительно и дико:
- К мачехе!.. Не хочу... не могу к мачехе!.. "Солнышко", не бери меня!.. Милый, не отнимай меня! Оставь у тетей, ради Бога, оставь... "Солнышко"! ради всего дорогого. Не хочу к мачехе, не хочу, не могу!
Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:
- Хорошо... как хочешь... оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо... Господь тебе судья, девочка... Прощай, Лидюша... Насильно я
тебя тащить не буду... Мало же ты, однако, папу любишь, если, если...
Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!
Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая, в полубесчувственном состоянии, сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.
"Сейчас он уйдет и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки "солнышка"! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!"- И помимо воли из груди моей вырвался крик:
- Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!
И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.
Это тетя Лиза лишилась чувств...
Что было потом - я смутно помню.
Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки...
Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.
В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуши и сказал с чувством:
- Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга... Только вы... вы...
Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу... "Солнышко" осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.
Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.
Минута... еще минута... и окно с силуэтом тети исчезло. - Толчок... один... другой... третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками...
Бедная Лида! Бедная принцесса!
Мне казалось, что я умираю. Действительно трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.
Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно, больно.
Наконец мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.
Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.
Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.
По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.
- Если хочешь отдохнуть - ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, - проговорил "солнышко", заботливо заглянув мне в лицо.
Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.
С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.
- Хорошо, я буду спать!- проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.
Я осталась одна.
- О, зачем я не умерла?- сверлила меня докучная мысль.- Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.
Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза...
Я крепко стиснула носовой платок зубами. чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной...
***
- Вставай, Лидюша! Приехали!
Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатое лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.
- Это шлиссельбургские ссыльные, -говорит папа.- Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.
Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида, бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волненья, и ничто уже больше не волнует меня.
Вот и дом, в котором поселился папа.
- Мы живем близко от пристани, - поясняет папа.
Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.
Лакей, в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.
- Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! - кричит папа в открытую дверь.
Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.
- Лидя! ты? Очень рада! Кто это "Лидя"? Неужели я?
Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие-Лидочкой. А то "Лидя"! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.
Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.
- Здравствуй, девочка, будем друзьями! - слышится ее голос над моим ухом и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.
Я с тоскою смотрю на большую, светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:
"Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал "солнышко"!
И мое сердце рвется от тоски...
Первые невзгоды.- Вражда.-M-lle Тандре.- Мозоли.- Большой Джон.
Она сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца "папой-Алешей" и на "ты", и что сама она всегда говорила "вы" своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.
Когда пришел "солнышко" к чаю, я нарочно из злости сказала ему:
- Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?
Я умышленно подчеркивала эти злосчастные "те" и "и" окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.
И что же? По лицу "солнышка" промелькнула довольная улыбка.
- А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли!- сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.
Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а, по-моему, считалось вполне естественным и прекрасным.
Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя- это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда - тоже нельзя и многое, многое другое...
Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что либо несоответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечании.
Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. "Солнышко" (теперь "рара") нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея-чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки... Вот я сижу там... Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки... Ромашка стыдливо прячется в траве... Все точь-в-точь как в моей роще, в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..
Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках...
Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею... Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. "Что бы это могло значить?- недоумеваю я.- Что за гостья пожаловала к нам на дачу?" Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.
- Lydie, ou Йtes vous? Lydie! Lydie! Lydie! ( Лидия, где ты?)
Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.
И что за ненавистное имя "Lydie" и это "вы" на французском языке!
Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.
Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.
Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.
- Lydie! Ou Йtes vous! Repondez donc! (Лидия, где ты? Ответь же!)-слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.
- La voila votre Иlеvе, m-lle!-произносит очень любезным тоном мачеха, -jusqu'au mois d' AoШt au moins vous aurez la bontИ de veiller la petite! ( Вот ваша воспитанница! До месяца августа, по крайней мере, вы будете столь добры воспитывать эту маленькую)
Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?
Господи! Видела ли я что либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры!
- Bonjour, mademoiselle. J'Иspere biеn que vous m'en traiterez un bon ami... (С добрым утром, m-lle. Надеюсь, что мы будем хорошими друзьями).
обращается ко мне "кикимора" (как я разом окрестила мою гувернантку).
Господи! Да неужели же все француженки "зеймкают" так противно? И зачем меня не предупреждали что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!
Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой и вдруг взгляд мой падает на ее ноги... Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной "кикиморы" дырки, величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые как в окошко смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:
- Ах! Это у меня вследствие мозолей...-говорит она застенчиво.
Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то... весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!
-О! это должно быть неприятно!- говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, - но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь... Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?
- Oh, oui, bien, oui, chеre madame! (О, да! да! дорогая мадам!)-закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.
- Mais je prefere lait frais trait, chеre madame! (Да, но я предпочитаю парное молоко.)-прибавляет она.
- Отлично! - говорит мачеха и потом. обратившись ко мне, добавляетъ: - Lydie. ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое - оно, ты знаешь, здесь близехонько-к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь? Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, - я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!
Я так люблю этот час заката всей душой, - и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..
К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою "кикимору", что я чуть не фыркнула за столом.
Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. "Кикимора" едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.
По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока, и что у нее было прелестное имя Катишь.
- Она была высока и стройна, как тополь.- Говорила