конец, серое, осеннее небо Петербурга.
- Ну, Лидочка, выходите. Приехали. Действительно, приехали. И как скоро. Вот оно,
красное, огромное здание передо мною. Вот стеклянные двери, за которыми гордо высится фигура институтского швейцара в красной ливрее - "кардинала", как мы его звали. Вот и знакомый вестибюль.
- Барышня Воронская, изменились-то как за лето, и не узнать даже, - говорит с почтительным поклоном швейцар, оглядывая меня со всех сторон, - а уж барышни спрашивали про вас. А в особенности Марионилла Мариусовна и m-lle Петрушевич.
Я быстро сбросила пальто и в сопровождении моей спутницы прошла через темный нижний коридор в бельевую, чтобы сменить на казенный костюм мое собственное домашнее платье.
В бельевой все было по-прежнему. Маленькая, юркая бельевая дама, Александра Трофимовна, поспешно передала мне мое белье, сапоги и зеленое камлотовое платье, из которого я порядочно-таки выросла за лето. Моя спутница, m-me Каргер, поспешила расстегнуть мне корсаж, помогла снять платье и готовилась уже накинуть на мои худенькие плечи зеленую камлотовую дерюгу, как дверь бельевой распахнулась, и смуглая, высокая девочка появилась на пороге.
- Лида! Милая!
- Олечка! Петруша! И мы бросились в объятия друг друга. Она очень изменилась за лето, моя Ольга. Глаза у нее стали еще чернее, лицо как будто чуточку пополнело и округлилось. Она и похорошела немного и стала как-то значительно старше.
- Ну, что, помог тебе Гапсаль? Как ты доехала? Заезжала в Шлиссельбург к отцу? Хорошо тебе было? А знаешь, ты прелесть, что за дуся стала! Тебе страшно идут эти короткие локоны! Ты на мальчика похожа теперь! - трещала она, тормоша меня во все стороны и поминутно награждая поцелуями.
Я едва успевала отвечать ей, что в Гапсале мне было отлично, что я целые дни проводила на берегу моря, что к отцу не заезжала, а приехала прямо сюда с Александрой Павловной. Тут я представила ее m-me Каргер, которая все время ласково и снисходительно улыбалась, слушая нашу болтовню. Потом я наскоро поцеловала мою спутницу, прося не забывать меня, и опрометью бросилась с Олей по дороге в класс.
И тут все было по-старому: та же широкая, застланная коврами лестница, та же площадка с часами, тот же верхний коридор с большой мрачной библиотекой, помещавшейся как раз против лестницы, с классами по обе стороны его.
- Вот и наш класс, - сказала Петруша, останавливаясь перед одной из стеклянных дверей, выходящих в коридор. - Вон Марионилочка, видишь? Она делает французскую диктовку. Теперь тебе нельзя войти к нам. Это сейчас порядок нарушит. Я сама тихонько удрала, когда узнала о твоем приезде. А потом, в перемену, ты приходи. Слышишь? Твоя дама, говорят, очень добрая и отпустит тебя.
- Моя дама. Какая дама? Ах! И тут только я вспомнила все. Как я могла забыть это раньше. Забыть то, что составляло немалую горечь моей теперешней жизни, постоянную заботу целого лета, которая томила и грызла меня. Я - второгодница. Я осталась в четвертом классе. Тогда как эта милая смуглая Оля уже "третья", я продолжаю быть тою же "четверкой", какою была и в прошлом году. И там, за этой стеклянной дверью уже не мой класс, а чужой - старший, и эта милая очаровательная Марионилочка не моя классная дама, а чужая. И эта милая Оля уже не моя одноклассница-подруга, нет! Я не имею права войти в эту дверь, когда мне захочется, и не имею права сесть на скамейке с моей бывшей соседкой Вальтер и по-прежнему присутствовать на уроках с бывшими моими товарками по классу, с которыми я провела более двух лет.
Я так погрузилась в печальные размышления, что едва услышала голос смуглой Оли, говорившей мне:
- Иди к "твоим", Лида, а в переменку к нам. Слышишь? Непременно!
Я молча кивнула и медленно двинулась по коридору.
- Воронская, Лида, - услышала я снова тихий призыв за собою, и в два прыжка Петрушевич уже была подле меня.
- Слушай, Лида, ты помни, - зашептала мне на ухо милая девочка, - хотя мы из разных классов теперь, но люблю я тебя по-прежнему. И твоей подругой тоже по-прежнему буду! Поняла?
И, наскоро чмокнув меня в щеку, она скрылась за дверью своего класса.
Я уныло поплелась по коридору, миновала его и остановилась у знакомой мне двери, над которой была прибита дощечка "4-й класс".
О, как я ненавидела этот четвертый класс в эту минуту.
Полная, кругленькая, маленького роста дама в пенсне, с добродушным, симпатичным лицом окинула меня внимательным взглядом, когда я, распахнув дверь, очутилась посреди комнаты. Учителя у четвертых не было в этот час, и девочки приготовляли к следующему дню уроки. Я медленно подошла к маленькой даме, присела перед нею и проговорила обычную фразу:
- Имею честь представиться по случаю моего возвращения после летних каникул.
- С добрым утром, моя дорогая! Рада вас видеть, - произнесла, приветливо улыбаясь, m-lle Эллис (фамилия моей новой наставницы) и, окинув меня тем же внимательным взглядом через пенсне, она проговорила снова: - Надеюсь, вы, как большая девочка, будете хорошо учиться и вести себя. М-llе Вульф отрекомендовала вас с самой лучшей стороны. Идите, познакомьтесь с вашими новыми подругами, среди которых найдете и старых друзей.
- Лида! Вороненок! Здравствуй! - услышала я знакомый мне голос за собою и, быстро обернувшись, увидела Додошку, такую же толстую, такую же маленькую с ее светло-карими плутоватыми глазами, но в черном траурном переднике.
- У меня папа умер. В ту же минуту к нам присоединилась русоволосая веселая девочка.
- Воронская! Душка! Как я рада, что ты приехала! Нашего полку прибыло! - вскричала она.
И Мила Рант в один миг осыпала все мое лицо горячими поцелуями.
- Пойдем! Я покажу тебе твое место. Ты будешь сидеть со мною. Довольна надеюсь, а? - после первого же взрыва радости затрещала она. - Ах, душка, здесь все такие "дряни"! Постоянно попрекают нас "второгодницами". Нам с Додошкой положительно житья нет. И тебе предстоит то же. Хочешь, мы заключим "тройственный союз"? Будем все трое подругами. Да? "Налетать" на нас, троих они не решатся, и нам лучше житься будет тогда. Согласна? Вот мой тируар, вот - твой. Постой, я тебе покажу, что на завтра готовить надо... Козеко историю задал... Ах, какой он душка, этот Козеко! Его полкласса обожает: глаза черные, волосы черные, борода черная. Настоящий бандит! Мы его так и прозвали "бандитом". Не правда ли остроумно, а?
Пока моя соседка непрерывно трещала, я успела осмотреться.
Вот они, мои новые подруги, с которыми мне придется провести целых четыре года вплоть до самого выпуска. Многих я знала. Со многими у меня происходили даже "стычки" и "междоусобицы" в предыдущие институтские годы. Вон на последней скамейке сидит полная, не по годам рослая и не по годам развитая Зина Бухарина, дочь русского консула в Иерусалиме, всю жизнь свою проведшая в Палестине и привезенная сюда к нам год тому назад. Ее прозвали "креолкой" за матовое, бледное лицо, без тени румянца. У нее черные, кудрявые, как у негритянки, волосы и жгучие, черные же, огромные глаза. Вон неподалеку от нее сидят две сестрички Верг, Наля и Маруся. Наля - хорошенькая, с детским личиком; Маруся - милая, добрая, чуть-чуть шепелявая шатенка с какими-то необычайно тоскующими глазами. Вон Карская - старообразная, рябая девочка, в очках, с такими шершавыми руками, точно она постоянно держит их в сырости, но очень доброе, незлобивое существо. Вон Елецкая, Правковская, Макарова. У первой лицо "пушкинской Татьяны" и несколько безумные, блуждающие глаза. Она вечно увлекается чем-то. Вон Дебицкая - настоящий живчик: миловидная, быстрая, подвижная шалунья, что не мешает ей быть, однако, первой ученицей класса. Но подле нее... кто это?
- Кто она такая? Я не видела ее раньше в институте. Что это за красавица? Лермонтовская Тамара, наверное, была не лучше. Лицо юной грузинки, бледное, без кровинки, поражало своею красотой. Черные восточные глаза смотрели внимательно и грустно из-под прихотливо изогнутых тонких бровей. Крошечный ротик с тонкими губами платно сомкнут. Две огромные иссиня-черные косы падали змеями с прелестной головки, чуть ли не доходя до пят красавицы-девочки.
- Это новенькая, Гордская Елена, - поспешила пояснить мне Мила Рант. - Хорошенькая, не правда ли? Ее только в августе из Тифлиса привезли. У нее мать грузинка, отец русский. Мы ее прозвали "черкешенкой". Только и вооб-ра-жа-а-ет же!
- Неужели воображает? - повторила я машинально и тотчас же отвела глаза от красавицы, потому что все мое внимание теперь привлекла сильная коренастая фигура девочки, светло-белокурой со смелым, открытым взором, с насмешливой улыбкой, обнажающей поминутно мелкие, хищные, как у зверька, зубы.
Эту я знала. Ведь она была моим злейшим врагом в прошлые годы. Мы схватывались с нею поминутно из-за всякого пустяка. Хотя я была "четверка", а она только "пятая", Сима Эльская, или Волька, как ее называли в классе, не давала мне спуску ни в чем.
И, несмотря на это, мне нравился мой симпатичный враг за мальчишескую шаловливость и какую-то необузданную веселость.
Девочки не подходили знакомиться ко мне, делая вид, что меня не замечают. Они были слишком велики уже для того, чтобы нападать на "чужестранку" (как у нас называли оставшихся на второй год воспитанниц и вообще чужеклассниц) и слишком пропитаны осадками институтских традиций, чтобы обойтись со мной запросто и приласкать девочку, вошедшую в их классную семью помимо их воли.
Надо приготовиться.
"А 1а guerre, comme а 1а guerre", как говорят французы.
Что-то ждет меня впереди!
Как долго я не писала. Целую неделю. Если я буду так нелюбезна к моему дневнику - я далеко не уеду.
Вот оно, началось!
Как ни добры, как ни милы ко мне Стрекоза и Додошка, меня вовсе не пленяет заключенный "союз". В них есть что-то такое, что просто шокирует меня. Из-за этого все и началось. Вчера был четверг, приемный день. К Вере Дебицкой пришел ее дядя и принес огромную коробку шоколаду. После приема Вера со своей огромной коробкой пришла в класс. Девочки ее окружили. Они вскакивали на соседние скамьи и тируары, перекидывались одна через другую и, протягивая пригоршни, просили наперебой, перекрикивая друг друга:
- Вера, не забудь меня! Дай мне, Вера! И мне! И мне!
Точь-в-точь как это делают нищенки на церковных папертях.
Ни Черкешенки, ни Вольки здесь, однако, не было, но, к ужасу моему, среди осаждающих Веру девочек я увидела знакомые лица моих обеих подруг. Стрекоза и Додошка не отставали от других, протягивали пригоршни и тянули сладенькими голосами:
- Вера, и нам! Не забудь и нас, Вера!
Швырнуть далеко в угол книгу, по которой я повторяла урок и присоединиться к группе, было для меня делом одной минуты.
- Позор! Срам! - зашептала я тихим, взволнованным голосом, дергая за платье то Додо, то Милу. - Как вам не стыдно клянчить! Попрошайки! Совсем без самолюбия! Подумайте только, ведь вы новенькие здесь, пришлые и вдруг!
- Не донкихотствуй, пожалуйста, Воронская! - поспешила обидеться Додошка. - Ведь и ты бы не прочь была, если бы...
- Доканчивай! - резко оборвала я ее, - если бы я была такая бесстыдница, как ты! Это ты хотела сказать?
Додошка сконфузилась до слез. - Я не понимаю, что вас так волнует, Воронская! - вмешалась в разговор Вера. - Разве было бы лучше, если бы они (тут она кивнула головою в сторону Додо и Рант) чуждались нас, как вы? Ведь вы чуждаетесь нас, согласитесь сами, Воронская, и это нелепо.
- Ну, конечно, нелепо! - подтвердила Стрекоза, получившая только что от Веры целую пригоршню шоколадных пастилок.
Я только вскинула на нее негодующий взгляд.
- Браво! Воронская! Браво! Ей-богу же в вас есть что-то рыцарское! Клянусь вам! - и белокурая Сима предстала передо мною во всей красоте своих сияющих насмешкою глаз.
Я поняла иронию, сердито передернула плечами и отошла от группы.
Между тем эта Сима мне нравится больше и больше с каждым часом. В ней есть что-то непосредственное. Дебицкая озадачила меня. Чуждаюсь их я, а не они. Неужели это правда?
Позднее, вечером, у меня произошла новая стычка с классом. Я просидела все послеобеденное время у моих третьих подле Марионилочки, а когда вернулась в класс, то была неожиданно поражена шумом и криками, господствующими там.
- Ага! Теперь мы знаем, почему вы все время у трешниц проводите! - вскричала своим резким голосом маленькая Макарова, подскакивая ко мне.
- Вы передаете наши баллы третьим и все, что делается у нас в классе! Это гадко! Нечестно! Недаром же вы чужестранка! Второгодница! Стыдно!
Вокруг меня теперь были злые, торжествующие лица. Девочки окружили меня тесным кольцом и кричали:
- Чужестранка! Шпионка! Передатчица!
Ни Рант, ни Додошки не было между ними, да если бы и были, то едва ли бы заступились за меня.
Обе девочки обижены мною. Я расстроила наш тройственный союз, я не дружу больше с ними.
Я стояла среди толпы этих рассерженных, нервных, взвинченных девочек и, скрестив руки на груди, повторяла с каким-то злобным наслаждением:
- Вы лжете! Я не могу передавать в мой класс, что делается в вашем, потому что считаю это низким. Да... А на низость я не способна, понимаете ли, не способна. Да!
- Ага! Вы слышите, что она говорит, месдамочки? - взвизгнула Макарова. - Она в глаза нам объявляет, что ее класс третий, а не наш! У-у! Чужестранка противная!
- Макака, молчи! - вмешалась старшая из сестричек Пантаровых, Катя, отчаянная мовешка и разбойница. - Пусть она нам скажет раньше, зачем она поминутно бегает к трешницам, ходит в переменки с этой чумазой Петрушевич и... и...
- Да, да, пусть она скажет это! И пусть даст нам честное слово, пусть поклянется нам, что никогда не передала ни одного нашего балла, ни одной тайны трешницам. Пусть поклянется, и тогда мы ей поверим.
Я взглянула на говорившую.
Это была вторая Пантарова, Юля, или Малявка, прозванная так за свой чрезвычайно крохотный рост, что не мешало ей быть ужасной задирой и ехидничать при всяком удобном и неудобном случае по адресу подруг.
- А что трешницы знают все наши тайны, так это факт! - снова подхватила Катя, - знают, что я у Галенбешки кол получила, и что мы на последнюю аллею в дождь бегали, и что Логиновой тухлую тетерку в прием принесли. Кто же им и передает, как не чужестранка? Рант и Даурская освоились совсем с нами, а эта...
- Чужестранка! Чужестранка! Конечно, чужестранка!
- Вон чужестранку! - глухо шумели девочки вокруг меня.
Я не чувствовала никакой вины за собою; совесть моя была чиста. С гордо приподнятой головою стояла я среди разбушевавшейся толпы одноклассниц, стояла, смотрела, улыбалась и выжидала, что будет дальше.
И вот белокурая девочка, со светлыми, полными огня и жизни глазами, с капризно-изогнутым ртом, вбежала в круг и стала подле меня.
- Воронская! - вскричала Волька, глядя в упор на меня своими светло-голубыми глазами, в которых так и бегали какие-то искорки, - я верю, что вы не способны на это! Скорей Додошка и Рант перенесут наши тайны третьим, но не вы только! Но ведь эти дурочки (она презрительным жестом руки обвела весь класс) не поймут вас и не поверят. Дайте им честное слово, Воронская, что вы не передаете ничего трешницам про то, что делается у нас. Поклянитесь им, и они отстанут от вас. Ей-богу!
- Что?! Я должна клясться?! Давать честное слово?!
- Да, да! Поклянись нам, и мы тебе поверим, - подхватило и разнесло по классу около трех десятков звонких молодых голосов.
- Никогда! Слышите ли вы, никогда! - вырвалось у меня пылко, криком злобы, гнева и протеста. - Оправдываться перед вами? Клясться? В чем? Но ведь вы чепуху выдумали! Раз вы не верите мне, вы не поверите и моему слову и моей клятве. Я не привыкла, чтобы не верили мне и моим словам. Я слишком ценю мое слово и слишком уважаю себя.
- Отлично, дитя мое! Отлично! Если бы всё у нас были одного убеждения с тобою, это было бы очень хорошо и я, ваша старушка Ген, гордилась бы своим классом.
И прежде чем я успела опомниться, Луиза Александровна Ген, наша немецкая дама, крепко обняла меня.
- Воронская! Маленькая колдунья! Кого вы покорили! - в тот же вечер говорила мне Вера Дебицкая, относящаяся ко мне довольно дружески, - ведь Ген - это олицетворение казенщины и дисциплины! Чтобы добиться ее ласки или одобрения, надо уже родиться парфеткой; у нее есть свои любимицы, и других она не признает. И вдруг так с вами! Ничего не понимаю!
Действительно, это было не совсем обыденно, чтобы m-lle Ген похвалила или приласкала кого-нибудь. Нескладная, грубоватая, в больших, стучащих, как у мужчины, сапогах, с грубоватым голосом и с таким прямым, упорным взглядом, который пронизывал, казалось, всю душу насквозь, она являлась какою-то смесью резкой правды и грубой честности. Девочки не любили ее и прозвали за глаза солдаткой за резкий голос и манеры. Но пуще всего они не любили в ней ее ясного, проницательного и острого взгляда, от которого скрыться уже было нельзя. Меня же, сама не знаю почему, с первого же дня приезда потянуло к Луизе Александровне. И она как-то разом отличила меня. По крайней мере, я часто ловила ее взгляд, подолгу устремленный на меня с каким-то внимательным и добрым сочувствием.
Когда мы поднялись в дортуар в тот же вечер, в то время как я торопливо перебегала из умывальной комнаты к моему уголку, Луиза Александровна неожиданно остановила меня.
- Воронская! - произнесла она тихо, - зайди, когда управишься, в мою комнату.
- Хорошо, Fraulein, - отвечала я, приседая. Ген жила подле нашего дортуара в уютной хорошенькой комнатке. Когда я перешагнула порог этой комнаты, она сидела на диване, успев сменить свое форменное мундирное платье на просторный персидский халат.
- Подойди сюда, девочка! - проговорила она, видя, что я стою в нерешительности у порога.
Я подошла.
- Тебе тяжело у нас? - проговорила она тихо.
- Очень, Fraulein! - вырвалось у меня искренно, помимо воли.
- Ты чувствуешь себя несчастливой?
- Да. Девочки чуждаются меня. Не хотят видеть во мне свою. Стараются подчеркнуть ежеминутно, что я не их, а чужестранка. Мне тяжело у вас, Fraulein, это правда.
- Дитя! Дитя! А сделала ли ты что-либо, чтобы заслужить их ласку?
- Я не люблю заслуживать ласки! - произнесла я с отпечатком презрения в голосе.
- Когда я была в твоем возрасте, я говорила так же. Я была независима и горда, как ты, милая Воронская, а потом покорилась. Жизнь всегда покоряет, а не мы ее. Ты горда сверх меры и из-за гордости не хочешь пойти навстречу к твоим будущим друзьям. Я понимаю, что тебя тянет к твоим бывшим одноклассницам, но ты побори себя. Старайся меньше бывать там. Право, ты сойдешься скорее с нашими, если...
- Я люблю Марионилочку! - вскрикнула я пылко, прервав ее. - Люблю мою Ольгу, люблю их всех!
- Это похвально, что у тебя такое привязчивое сердце, дитя мое, - проговорила снова Ген, - я сама люблю Мариониллу Мариусовну, хотя не одобряю ее педагогических взглядов. Она слишком снисходительна к детям, слишком распускает их. Она скорее подруга, нежели воспитательница. Это их выбивает из колеи.
- Ах, она такая прелесть! - снова горячо вырвалось у меня.
- Не спорю, - произнесла спокойно Ген. - Я и сама очень люблю ее.
Потом она помолчала немного и спросила, направляя на меня свой острый, как игла, взгляд:
- А меня ты любишь хоть немного?
Я смутилась на минуту, потом быстро подняла свои глаза на ее некрасивое, серое лицо, на котором только чудесные острые глаза лучисто сияли, как звезды, и сказала, твердо выдерживая их взгляд:
- Нет. Я не успела, может быть, еще полюбить вас. Я вас мало знаю...
- А я уже люблю тебя! - проговорила она, - я люблю тебя уже за одно то, что ты говоришь всегда правду. Это великая вещь говорить всегда правду, дитя мое, одну голую правду, понимаешь?
И потом, кивнув мне головой, добавила тихо:
- Ступай и постарайся последовать моему совету.
Я сделала реверанс и тихо вышла из комнаты.
Завтра уже неделя, как я здесь. Боже мой, как бежит время! Если оно не уменьшит своего хода, то и не успеешь оглянуться, как сделаешься старухой, такой же старой и злой, как наша новая инспектриса, m-lle Ефросьева, которая заменила покойную Ролинг, умершую этим летом, где-то в санатории, на юге Франции.
Ах, что это за несноснейшая особа - эта новая инспектриса! Она поспевает всюду. Про нее среди институток сложилось мнение, что она обладает удивительным нюхом охотничьей собаки и по чутью узнает, где творится нечто противозаконное.
Сегодня Фрося (так прозвали Ефросьеву) уже поймала Додошку и Стрекозу, побежавших в буфетную за черным хлебом. Она втащила их в класс за обе руки, точно они были трехлетние маленькие девочки, и, сдавая их m-lle Эллис, шипела своим нудным, противным голосом:
- Вот вам ваши барышни... Отличаются! Только второгодницы способны на нечто подобное!
Сегодня произошло событие в нашем классе. Немец Галленбек был не в духе. Он вызвал Додошку в первую голову и заставил продекламировать Лорелею Гейне.
Додошка, как и следовало ожидать, не знала Лорелеи, как не знала и многого другого. За Додошкой была вызвана старшая Пантарова. И та ни в зуб ногой. За Катей вызвали Марусю Верг. Та стихотворение знала, но заикнулась внезапно на предпоследней строчке. Обозленный уже заранее дурными ответами остальных, немец влепил Марусе единицу.
Девочки глухо зароптали.
- Верг знала урок. Единица не заслужена ею. Верг нельзя ставить единицу. Это несправедливо! Несправедливо! - слышалось из разных углов класса.
Галленбека взорвало.
- Молчать! - бегая от скамейки к скамейке, надрывался он, крича на всех.
Но девочки расходились:
- Безобразие! - все громче и громче роптали они. - С нами как с детьми обращаются. Мы не дети. Стыдно ставить единицу незаслуженно. Нечестно! Верг знала урок! Если будут ставить единицу знающим, то мы отвечать не будем, никто, никто!
Сима Эльская живо соскочила со своего места и закричала:
- Месдамочки! Кого бы ни вызвали - молчать!
- Что это значит, Эльская? - уже окончательно рассвирепел немец, - извольте сейчас же отвечать мне Лорелею!
- И не думаю! - пожимая плечами, произнесла Эльская, усаживаясь на свое место.
- Что-о-о? - нахмурив свои седые, нависшие брови, вскричал учитель и застучал линейкой по столу.
- Я отвечать не буду! - произнесла Сима.
- И я! И я тоже! - послышалось снова из разных углов класса.
- Ага! - прошипел Галленбек, - вы не знаете Лорелеи! Хорошо... Fraulein Дебицкая, Старжевская, Бутузина и Воронская, пожалуйте сюда к кафедре и отвечайте мне сейчас же!
Три названные парфетки - будущие медалистки, и я с ними, вышли на средину класса. Все трое - Валя, Старжевская и Бутузина, не торопясь ответили Лорелею, слово за слово, плавно и красиво, как и подобает отвечать на уроке лучшим ученицам класса.
Галленбек во все время их ответа милостиво улыбался, и по лицу его скользила довольная улыбка.
- Очень хорошо! Очень хорошо!- произнес он и поставил каждой из девочек по жирному и крупному 12.
- Ну, Fraulain Воронская, очередь за вами. Скорее. Но вместо того, чтобы отвечать поэтичную, как природа Рейна, знаменитую легенду в стихах любимого моего поэта, я тупо опустила глаза в землю, закусила до боли губы и упорно молчала, смотря в пол.
- Fraulain Воронская! Вы не хотите ответить?
- Не хочу! - произнесли мои губы, в то время как глаза стойко выдерживали свирепо устремленный на меня взгляд учителя.
- Значит, вы не знаете Лорелеи?
- Нет, я ее знаю!
- Но вы не отвечаете...
- Я не отвечу до тех пор, пока вы не зачеркнете Марусе Верг ее единицу. Она не заслужила ее!
- Это что такое! - так и подпрыгнул на своем месте немец, - в четвертом классе барышни ведут себя, как кадеты! Fraulain Эллис, не обратите ли вы внимание на это! - все так же свирепо обратился Галленбек к восседавшей за столом у окна с работой классной даме.
Она подняла на меня тоскующий взгляд и с видом мученицы проговорила:
- Воронская, отвечайте же.
Я молчала.
Немец еще решительнее ударил линейкой по столу кафедры и проговорил:
- Или вы ответите мне сейчас Лорелею, или... я отправлюсь тотчас же с жалобой к начальнице.
И он обвел весь класс торжествующими глазами и остановил их снова на мне. И так как я продолжала молчать, глядя на него исподлобья злым, вызывающим взглядом, он быстро сбежал с кафедры и скрылся за дверью. В ту же минуту чьи-то горячие руки обвились вокруг моей шеи, чьи-то горячие губы прильнули к моим губам.
- Воронская... Аида... душка... милая... спасибо! - шептала мне Маруся Верг, сжимая меня в своих объятиях.
- Воронская- молодец! Прелесть! Отлично, Воронская! Ну, вот вам и чужестранка, а лучше наших исподтишниц сорудовала! - послышались за мною сдержанные голоса. - Ну, уж и отличились же наши, нечего сказать! Какие бонтонные девицы! Стрижка хороша, а Вера еще лучше. Про Бутузину и говорить нечего- эта совсем оказенилась! Скорее умрет, нежели пойдет против правил институтских! - кричали насмешливые голоса девочек вокруг меня.
Мне улыбались, меня целовали. Те же самые лица, которые, какую-нибудь неделю тому назад считали меня чужестранкой, передатчицей и всячески изводили меня, теперь слали мне свои улыбки. И за что? - решительно не понимаю. За то, что я не решилась поступить иначе! Какой же тут подвиг?
- Воронская! Брависсимо! Дайте мне пожать вашу благородную лапку! - без церемоний, перепрыгнув через парту с сидящими на ней сестричками Пантаровыми, подскочила ко мне Волька, - ей-богу же удружила до сих пор!
И широким жестом руки шалунья провела рукой по горлу.
- Ну, а я должна сказать вам, что вы поступили непростительно дерзко, - проговорила m-lle Эллис, с видом ангела приближаясь ко мне, причем она тщетно силилась придать строгое выражение своему добродушному, милому лицу. - Monsieur Галленбек пожалуется maman. Maman разгневается на вас, и вам придется очень нехорошо, моя милая.
- А я уверена, что maman поймет меня, - тряхнув стрижеными кудрями проговорила я и, пожав плечами, отошла от нее.
- Позвольте и мне поблагодарить вас. Вы поступили благородно, Воронская, - услышала я очень тоненький и нежный голосок за собою.
Подняв голову, я увидела Черкешенку. Она стояла предо мной. Ее красивая, тоненькая ручка, не менее выхоленная, чем рука Вари Голицыной, протягивалась ко мне. Я невольно подалась вперед и поцеловала ее...
Галленбек, против ожидания, не потащился к maman с доносом, а ограничился тем, что передал всю историю инспектору классов Тимаеву. Тот зашел перед вечерним чаем к нам, прочел длинную нотацию о том, как нехорошо дерзко обходиться с учителями, которые пекутся о нашем благе, и, попросив m-lle Эллис оставить меня без шнурка в следующее воскресенье, так же поспешно скрылся, как и пришел.
Этим весь инцидент был исчерпан.
Однако я смутно почувствовала, что с этого дня приобрела уважение класса.
- У Лиды Воронской есть свои убеждения, - часто слышала я фразу, и эта фраза приводила меня в восторг.
У меня есть убеждения! Не правда ли, шикарно?
Утром уроки, днем уроки и вечером опять-таки уроки. Когда же прикажете писать?
Вчера, когда я вошла в класс утром, на моем тируаре красовались две яркие розы редкой красоты.
На маленькой белой карточке было написано мелким красивым почерком:
Прошу принять, как слабую дань моего восторга перед вашим золотым сердцем, душка Воронская!
- Боже, что за сладость! - вскричала я, пораженная при виде роз. - Стрекоза, не знаешь ли откуда сие?
- Это Черкешенка, непременно она! - проговорила моя соседка убедительно. - Я видела, как она посылала дортуарную Акулину за розами вчера вечером. Она тебя обожает, Черкешенка. Разве ты не знала?
- Обожает?
Не скрою, что-то очень приятное до краев наполнило мое тщеславное сердчишко. Эта красивая черкешенка обожает меня, дарит мне розы, восторгается мною! Она - такая обаятельная, сама такая задумчивая и серьезная!
Я готова уже была вскочить со своего места и бежать благодарить мою новую поклонницу, как резкий, веселый голос внезапно раздался над моим ухом:
- Ба-а-т-ю-шки! Розы! Подношение Черкешенки! Трогательно и сладко!
Розы вянут от мороза, твоя же прелесть никогда! Это сам великий Пушкин сказал. Чувствуете вы это, Вороненок! Сам гений! Можно понюхать ваши розы? - прибавила она. - Надеюсь, они не пахнут табаком?
- Волька, не дури! - остановила расходившуюся девочку Рант.
Я, вся красная, смущенная от насмешек Симы, подошла к Черкешенке. Она стояла у окна и смотрела на улицу.
- Елена! - проговорила я, заставив ее вздрогнуть от неожиданности, - не находите ли вы, что смешно подносить розы своим подругам?
Она быстро вскинула на меня своими прекрасными глазами.
- Не судите меня, Воронская, - сказала она, мило краснея, - я подарила бы их каждому, кто бы заставил полюбить себя и уважать. Я полюбила вас, Воронская, и уважаю вас. Не знаю чем, но, безусловно, чем-то вы отличаетесь от всей этой толпы. И вы мне нравитесь ужасно! Возьмите эти розы и не забывайте меня.
- Боже! Сколь трогательный дуэт! - вскрикнула снова, словно из-под земли вынырнувшая перед нами, Волька, - прекрасная Черкешенка и прекрасная поэтесса! Дети мои, вы не далеко уйдете с вашими розами, уверяю вас! Лучше к русскому уроку готовьтесь. Новый ведь учитель. Отличиться надо.
- Сима, а Леночку Головачеву помните? - заметила я лукаво.
Леночка Головачева была одною из старшеклассниц, за которою бегала шалунья Сима. Волька смутилась на минуту моими словами и покраснела; потом громко расхохоталась на весь класс:
- Ну, уж роз-то моей Леночке я не поднесла бы вовеки! Лучше марципанных леденцов и шоколаду послала бы купить вместо них и съела бы за ее здоровье! Понятно?! - расхохоталась шалунья.
Я люблю осень, когда желтые и красные листья кружатся в воздухе, гонимые ветром. Я люблю серую дымку осеннего тумана, колючий холодок утренника.
Наш большой институтский сад обнажается все больше и больше с каждым днем. Голодные вороны мечутся по небу с пронзительными криками...
Маленьким седьмушкам уже выдали зимние капоры и тяжелые клеки. Мы же, старшие, еще ходим в наших зеленых бурнусах и вязаных шарфах. И мы чувствуем себя прекрасно. В особенности - сегодня.
Какой-то особенный день выдался. Утром я гуляла с Олей Петрушевич по последней аллее, где упавший с деревьев лист покрыл сплошным шумящим ковром длинную, гладкую, ровную дорожку, как вдруг Даурская бомбой вылетела к нам навстречу.
- Воронская! Иди в маленькую приемную! К тебе папа приехал.
- Додошка, ты врешь! - отвечала я хладнокровно.
- Вот ей-богу же приехал! - усиленно закивала головою Додошка и быстро, быстро закрестилась размашистым крестом.
Тогда я мельком кинула взгляд на Петрушу и быстро пошла к крыльцу.
Мы не виделись с папой с самой весны, когда он приезжал провожать меня, в день моего отъезда в Гапсаль. Первые годы после моего злополучного бегства, я не ездила на вакации в Шлиссельбург и на все предложения папы провести лето дома упорно отказывалась, говоря, что тут у меня и подруги, и занятия, и... Бог знает, что я выдумывала еще. И все три года я проводила в институте.
За эти три года я совсем, как говорится, оказенилась. Институт стал моей второй семьею; с девочками я так свыклась, что точно всю мою жизнь провела с ними. Правда, иногда острая тоска по солнышку грызла меня, но в такие минуты я старалась урезонить себя, повторяя самой себе с каким-то злорадством:
- Вот они счастливы без меня, и она, и папа, и им никакого дела нет до бедной, далекой девочки... Не надо поэтому тосковать и не надо думать и страдать по солнышку. Не надо! Не надо!
Папа приезжал ко мне за эти годы очень редко. Зимою было плохое сообщение с Шлиссельбургом, летом же у него, как у военного инженера, бывали большие работы, и он не мог располагать своим временем.
Последний год я сильно болела, и доктора посоветовали везти меня на лето на морские купанья. Папа немедленно согласился, подыскал мне знакомую хорошую семью Каргер и, по совету доктора, отправил меня с нею на берег Балтийского моря, в Гапсаль, который славится своими купаньями. Сам он ехать не мог.
Семья наша за последние годы увеличилась; у меня были уже два брата - трехлетний Павлик и годовалый Саша. Но я знала их только по карточкам. Все эти воспоминания вихрем пронеслись в моей голове, пока я пробегала садом.
Как-то мы встретимся? Что я скажу ему? Сердце у меня колотилось так сильно, что я невольно прижала руку к груди, чтобы удержать его биение.
Вот я миновала швейцарскую, музыкальные комнаты и очутилась у затворенной двери в маленькую приемную. Я приостановилась на минуту, машинально обдернула пелеринку и вошла.
Отец стоял у окна, спиною к двери. Он обернулся с живостью мальчика на шум моих шагов.
- Лидочка, здравствуй! - услышала я милый голос.
Я бросилась ему на шею.
Мне показалось в ту минуту, что этих мучительных для меня четырех лет как не бывало. Точно маленькую девочку Лиду впервые привез сюда в институт ее солнышко, ее папа-Алеша.
Боже мой! Как я могла до сих пор отказываться от счастья видеть его целые три летние месяца в году? Как я могла, гордая девочка, не позволять своему сердцу обливаться тоскою в разлуке с ним?
- Солнышко! Солнышко! - шептала я точно в забытье, обнимая и целуя его, но плохо сознавая, сон это или действительность.
Он жадно стал расспрашивать меня обо всем - и о том, как я провела лето в Гапсале, и о том, привыкла ли к своим новым одноклассницам.
- Расскажи все, ведь ты была не особенно щедра на письма, девочка, - произнес он, улыбаясь, с легким укором.
И ни слова о прошлом. Ни слова о моем ужасном бегстве, три года тому назад, ни о моем упорном нежелании проводить у них каникулы.
Милый, добрый папа, как я много огорчала его! И он простил мне все это! Простил до конца!
Мы сидели, обнявшись, на одном из зеленых диванов маленькой приемной, как было раньше, в первый год моего поступления в институт. Прежних лет точно не бывало. Я снова чувствовала себя маленькой Лидюшей, так горячо любимой им. Я без умолку рассказывала ему и о новых впечатлениях, и о новых подругах, о черкешенке, Вольке, об истории с немцем, о доброте ко мне Ген и многом другом. Он слушал, улыбался, кое-что спрашивал, смеялся...
Вдруг, в самый разгар моего увлечения, он произнес, как-то странно глядя на меня своими милыми глазами:
- А у нас, Лидюша, новость в семье. Большая новость! - и тотчас же добавил, не дав мне выговорить ни слова, - у тебя теперь сестричка Ниночка, крошечная Ниночка. У нас ровно месяц тому назад родилась дочка...
О! Зеленая комната ходуном заходила перед моими глазами. Мне показалось, что сразу наступила ночь и темнота. Что-то захлестнуло меня... Какая-то волна подступила к моему горлу, грозя задушить меня сейчас же, сию минуту. Я закрыла лицо руками и тихо застонала.
Братьев, как я знала, держат строго в семьях и не ласкают так, как дочерей. И я была твердо убеждена, что они не могут отнять у солнышка его любви и привязанности ко мне - единственной до сих пор его дочери. Но вот отныне у моего солнышка другая девочка-дочка, которую он будет так же любить и ласкать, как меня, даже, может быть, больше. Этого я перенести не могла! Я помню, когда я была совсем еще маленькою, я чуть не дошла до нервного припадка, видя, что солнышко собрался поцеловать рыженькую Лили. А теперь он будет целовать постоянно эту противную маленькую девочку, которую я за глаза возненавидела всей моей душой!
- Что с тобою? Ты здорова, Лидюша? - осторожно осведомился солнышко при виде моего внезапно изменившегося и расстроенного лица.
Я точно окаменела. Машинально слушала его, машинально отвечала на его вопросы, а мозг и сердце мое твердили мне все одно и то же, одно и то же, без конца:
У тебя есть сестра, у твоего солнышка есть дочка, маленькая дочка, которую он будет любить так же, как тебя! Любить и ласкать!
И сердце мое обливалось кровью.
Я не помню, как он простился со мною, как вышел. Не помню, как я сама очутилась в классе. Очнулась я только тогда, когда голос Додошки раздался у моего уха:
- Душка Воронская, тебе сейчас корзину принесли. Дай мне чего-нибудь из сладенького, пожалуйста!
Я посмотрела на Додошку с удивлением.
- Я распакую корзину и посмотрю, что там есть, - снова заискивающим голосом произнесла она.
- Делай, что хочешь! - вскричала я, - делай, что хочешь! Бери все! Мне ничего не надо! Слышишь - ничего! Только отстань от меня Бога ради! Все вы отстаньте от меня!
И, подняв крышку моего тируаре, я просунула под нее голову и скрылась там от любопытных взоров.
Нежный, чуть слышный аромат, выходящий из пюпитра, привлек мое внимание. В крошечной хрустальной кружечке стояли розы, чудные розы Черкешенки.
- А-а! - простонала я, внезапно охваченная необъяснимым порывом злости к цветам. И, схватив их вместе с хрустальной кружечкой, далеко отшвырнула на пол. Кружечка разбилась вдребезги. Вода разлилась.
- Вот тебе розы! Столь нежные чувства, столь нежные розы, и вдруг на пыльном и грязном полу! - продекламировала с пафосом всюду поспевающая Симочка.
Бешенство новым порывом охватило меня при виде паясничавшей девочки.
- Слушайте вы... как вас... - закричала я злым голосом, - если вы вздумаете еще раз посмеяться надо мною, то я...
- Дуэли не приняты у женщин! - звонко расхохоталась Симочка, - в Америке разве. Но я не поеду в Америку ради вашего удовольствия, госпожа Воронская, чтобы дать вам возможность отправить меня к праотц