Главная » Книги

Бухов Аркадий Сергеевич - Жуки на булавках, Страница 6

Бухов Аркадий Сергеевич - Жуки на булавках


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

озникнуть к моему ненавистному детищу. Как мне казалось, я сделал это со вкусом.
   В первой же главе обстоятельства складывались так: беглый малаец, которого почему-то звали Арчибальдом, хилый, вечно грязный человек, с вытекшим глазом и неожиданным университетским образованием в Дублине, поселился в маленьком русском городке, служит переписчиком на пишущей машинке у нотариуса и крадет по вечерам сахар у сослуживицы.
   Для того чтобы кто-нибудь не подумал, что в романе будет женщина, красивые описания природы или приключения, я продуманно вставил, что означенный Арчибальд на женщин производил впечатление маринованного кота, вид осеннего неба на него действовал, как хинин в пирожном, а что касается приключений, то это был трус, боявшийся самого безобидного мальчишки из лавочки.
   Никогда еще с такой радостью я не отдавал в типографию ни одной из своих рукописей, как эту.
  

III

  
   Результат получился невероятный. Утром раздался телефонный звонок, и в трубку полился знакомый голос издателя, окруженный ореолом неподдельного восторга.
   - Как вам не стыдно... - захлебываясь, говорил он.
   - Я же говорил, - торжествующе вставил я, - не умею и не умею...
   - За это и стыдно... Да вам с семилетнего возраста надо было писать романы... Это же роскошь...
   - Где роскошь? - обиженно заворчал я.
   - Да роман ваш... Такая выдумка... Другой бы делал героя красавцем, кинул бы ему на тридцатой строчке обаятельную миллионершу, заставил бы его спасать целую семью из реки, а у вас так просто, так есте...
   - Послушайте, вы... - оборвал я, чувствуя, что сделал что-то плохо поправимое, - вы это серьезно?..
   - А как вы думаете? Бросьте авторскую скромность... Уверяю вас, что если...
   Я бросил трубку и сел портить впечатление.
   - Тебе урод нравится... Просто начал... Я тебе сейчас покажу...
   Вторая глава была написана исключительно блестяще с точки зрения быстрого прекращения любого сенсационного романа и искреннего признания моей неспособности в этой области творчества.
   Я переделал своего малайца в аннамита, дал ему столько курчавых волос, сколько хватило бы на целое племя, выставил его счастливым мужем двух красавиц, дочерей банкиров... Я оправдал его вытекший глаз, уверив, что он видел им, как заяц. С самого момента выхода его из конторы он начал совершать невообразимые подвиги; прыгал с крыши на крышу из-за потерянного котенка, обеспечил на всю жизнь двух нищих, походя усыновил кухаркиного сына и даже уступил на ночь свою кровать какому-то прокаженному, которого он выискал где-то на окраине города.
   Если бы я прочел где-нибудь такое продолжение первой главы, несмотря на свой спокойный характер, я все же непременно искал бы встречи с автором, нашел бы его и долго таскал бы его по полу на глазах у всех очевидцев этой возмутительной сцены.
  

IV

  
   На этот раз человек, принесший мне печальную новость, был очень далек от нашей газеты.
   - Очень хороший роман, - сказал он, пожимая мне руку, - а главное, очень жизненно... С виду маленький и глаз вытек, а на самом деле и красавец, и самоотверженный, и...
   - Ничего подобного... - сурово оттолкнул я эти нарождающиеся симпатии, - и этот человек мерзавец.
   - Я сразу заметил, что это отрицательный тип. И вы очень хорошо придумали - сделать героя именно таким...
   Потом подошел другой. Ему очень понравилось, что в романе иностранец, мало женщин и нет описания природы. Третьему понравилось, что мой Арчибальд, которому я вообще постарался с первого же момента придать все ненавистное мне, чавкает во время еды, читает чужие письма и подслушивает разговоры.
   - В этом есть что-то жизненное. Ваш герой близок к быту. Мне очень понравилось. Я даже подписался сегодня на три месяца.
   В этот день с дрожащей от негодования душой я снова сел за роман, напрягая все усилия, чтобы положить предел всякого к нему читательского внимания. Я сразу же выкинул героя, отправив его по какому-то воровскому делу в Харьков. Его место в конторе нотариуса занял приказчик, выгнанный за пьянство из москательной лавочки. С редким упорством на протяжении четырехсот строк я описывал внешний вид дома, где помещалась контора; остановился на подробном описании пишущей машинки; сосчитал, сколько листов чистой бумаги лежало на каждом столике. Все это было так скучно и длинно, что я считал себя уже обеспеченным от продолжения романа.
   Тогда несчастье надвинулось в окончательной форме.
   - Вы знаете, что сейчас делается с газетой? - искоса поглядывая на меня, спросил издатель.
   - Неужели тираж падает? - с тайной надеждой осведомился я.
   - Падает... - самодовольно усмехнулось это животное. - Растет как никогда. Интерес к роману изумительный. Пишите, пишите, голубчик!.. Что ни глава, то неожиданность.
   Я понял, что работа, взваленная мне на плечи, начинает пригибать меня к земле,
  

V

  
   И вот потекли дни длительных, едких мучений. Просыпаясь по утрам, я должен был выискивать новые приключения для моего малайца, тыкать этого человека в самые невероятные условия, следить за его друзьями и выискивать ему новые встречи и знакомства.
   На четвертую неделю я ненавидел его до глубины души острой, жгучей ненавистью. Создавалось положение, что меня назначили опекуном какого-то шумного, крикливого идиота, которым я должен был руководить в течение четырех месяцев; этот негодяй навел ко мне других людей, завел себе женщин, дождался преследования полиции, стал скрываться по каким-то притонам, и все это я должен был помнить до мельчайшей детали.
   Жизнь потеряла для меня интерес. Я уже не мог спокойно посидеть с добрым знакомым за бутылкой вина, если во вчерашнем номере газеты мой малаец оказался висящим между двумя крышами, причем сверху стояла полиция, а внизу дожидалась, когда он неблагополучно упадет вниз, обманутая женщина с большим пистолетом в руках...
   И если я шел в театр, то только для того, чтобы закрыть во время какого-нибудь действия глаза и тягостно придумывать, из какого окна должен выставиться матрац для чудесного спасения моего жулика, повисшего в воздухе.
   Маленькие женщины в гимназических платьях, кроткие и наивные, с которыми было так приятно проводить вечера в клубном саду, единственном месте с электрическим освещением в этом городе, испуганной волной отхлынули от меня.
   Одна из них открыто формулировала это событие.
   - Вы, романисты, так знаете женщин, так знаете... С вами как-то даже жутко разговаривать...
   - Я же не романист, Наденька, - уныло оправдывался я.
   - Ну да, не романист... Папа вчера говорил, что ваш роман может играть даже роль в истории русской литературы...
   - Какую роль, Наденька? - еще унылее откликнулся я.
   - Как отражение века...
   В этом городе было двадцать семь тысяч жителей, два кинематографа, приезжая труппа и одиннадцать извозчиков. Она была ни в чем не виновата.
   А в одну из суббот пришла даже какая-то делегация из четырех человек от местного благотворительного общества.
   - Мы к вам, как к автору романа "Разбойник Арчибальд, или Губитель силы"... Не можете ли...
   Я выгнал делегацию. Достал вина и целый вечер плакал пьяными слезами о моих гибнущих литературных способностях...
  

VI

  
   Наконец я решился вырваться из-под власти этого бездушного человека, навязавшего мне сенсационный роман.
   - Послушайте, вы, - сказал я ему первого числа, - я хочу это прекратить.
   Понимая, о чем идет речь, он спрятал деньги, которые только что собирался мне дать, и злобно посмотрел на меня.
   - Попробуйте...
   - И попробую. Сегодня же ночью я зарежу своего малайца.
   - Я выкину вас из газеты. Можете поступать кондуктором.
   - Это лучше. Дайте мне мои деньги.
   - Зайдите завтра.
   В этот вечер у меня не было папирос и ужина, но была молодая энергия и дикая воля к свободе. Я собрал все это воедино и начал безумствовать. На протяжении одной главы я успел кинуть на рельсы под курьерский поезд мою героиню, утопил во время увеселительной прогулки ее родных, радостно отдал всю тайну моих фальшивомонетчиков в руки правосудия и закончил кратким извещением, что первые лучи весеннего солнышка пробежали по трупу Арчибальда с перерезанным горлом. У меня было такое чувство, как будто я зарезал самого издателя.
   Утром, когда номер вышел, издатель позвонил ко мне.
   - Зарезали?
   - Уже.
   - Ну, что же, прощайте!
   - До свидания!
   - Я лично говорю: прощайте.
   - Почему же прощайте... Я могу вам снова писать фельетоны, передовые статьи, стихи.
   - А по экономическим вопросам тоже можете?
   - Могу.
   - И этого не надо. Можете убираться из моей газеты, куда вам...
   Это было тоже неожиданно.
   - Где же я буду жить... - поделился я с ним невеселыми соображениями, - мне завтра платить за квартиру, у меня сегодня...
   - Вот, вот, - злобно подхихикнул он, - десять людей перерезать - это ничего, а без квартирки прожить - это вы не умеете. Любите кататься, любите и...
   - Что же теперь делать? - мрачно спросил я.
   - Верните к жизни вашего идиота!
   - Я ему перерезал горло.
   - Это не так страшно.
   - Не знаю. Не испытывал.
   - Дайте ему три дня отлежаться, а потом напишите, что здоровый организм этого человека перенес все...
   - Я же вырезал, вытопил и выдавил всех...
   - Людей много, - утешающе добавил он, - найдете новых. Ну, как, значит - работаем?
   - Работаем, - с отчаянием вырвалось у меня, - работаем...
  

VII

  
   В романе человеку походить три дня с перерезанным горлом ничего не стоит. Малаец ожил.
   Я решил идти окольными путями. Я набрал ему новую шайку, одаряя каждого из ее членов внешностью, привычками и полным портретным сходством с кем-либо из популярных граждан города, где выходила наша газета. Городской голова у меня назывался Хиком, крал угли в порту и поджигал амбары. Единственного адвоката, красу и гордость города, я сделал нищим, калечащим детей. И даже одна благотворительница, милая и добродушная женщина, начала фигурировать у меня в качестве судомойки.
   Пришлось прекратить несколько знакомств и перестать появляться в клубе. Издатель, почувствовав, что это предстоит и ему, ходил около двух дней хмурый, но, придя в контору, начинал умиленно вздыхать и подсчитывать увеличивающийся тираж.
   - Вам скоро никто не будет подавать руки, - радостно предупредил я его.
   - Не чужими руками сыт человек бывает, - наскоро придумал он небольшое философское обоснование, - проживем и без них.
   - Они вам напакостят.
   - Не боюсь. Не министров задеваете. Полицмейстер сам читает и каждый день звонит: а что, мол, дальше будет?.. Вы уж только его не попробуйте.
   Это была прекрасная мысль. Под видом красочного описания прежней жизни одного из пропойц, всаженного в роман, я написал решительно все, что я только знал плохого о полицмейстере.
   Полицмейстер был очень ленивый, малоподвижный человек. На этот раз я сумел всколыхнуть в нем прежнюю энергию и подвижность: номер был конфискован. На другое утро каждый из газетчиков взял вдвое больше экземпляров.
   - Так нас и закрыть могут, - весело похлопал я по плечу издателя.
   - Вы думаете? - с деланным смехом спросил он. - Я другого мнения. Ни за что не закроют. Мне полицмейстер прямо так и сказал: вышлю автора, а уж там как хотите...
   - И вышлет, по-вашему?
   - Непременно... - успокоил он. - Ужасно упрямый человек: раз уж что задумал - обязательно до конца доведет...
   Все почтенные люди в следующей же главе были отданы мной в арестантские роты: пропойца с привычками полицмейстера перестал пить, открыл школу и стал держать экзамен за университет.
  

VIII

  
   Так продолжалось четыре с лишком месяца, когда наконец роман стал всем надоедать и по утрам газетчики, прежде чем брать газету, осторожно осведомлялись, есть ли в ней роман. Если он оказывался, в этот день большинство из них предпочитало лучше работать на постройках новой дороги, чем торговать печатными произведениями.
   - Пора прекратить, - наконец вырвалось у издателя, - будет.
   - Ничего подобного. Как же я оставлю на произвол судьбы человека, который уже подпилил решетку и собирается убежать из тюрьмы?
   - Повесьте его.
   - А потом вы меня заставите, чтобы он восемь дней ходил с веревкой на шее...
   - Возьмите лишних сто рублей и прекратите.
   Это было мое первое убийство ни в чем не повинного человека за деньги. Я повесил.
   Вскоре я уехал из этого города. Прошло уже много лет после этого. Роман еще сохранился у меня как память о тяжелом испытании, перенесенном мной в молодости... И когда теперь меня приглашают работать в какой-нибудь газете, я смотрю приглашающему в глаза долгим пытливым Взглядом и робким голосом осведомляюсь, не будет ли в газете сенсационного романа.
   И только получив честное слово, что об этом никто и на думает, вздыхаю радостно и облегченно...
   1918
  
  

Спокойствие

  

I

  
   Этого она мне простить не могла.
   - Все, что угодно... Можете ругаться, делать гадости, но быть таким тихим кирпичом, таким тупым тюленем... Нет, с вами нужны железные нервы.
   - Из какого же материала, недорогого и прочного, должны быть сделаны ваши нервы, если я, действительно, Стал бы ругаться с вами по поводу каждой вашей глупости, походя делать самые неожиданные гадости и вести себя как крыса в ведре?
   - Все, что угодно, но только не это спокойствие... Вы им быка можете убить...
   - Странное оружие для убоя домашнего скота. Что же, собственно, вы от меня хотите?
   - Я хочу, чтобы вы были человеком. Вы даже никогда не возвышаете голоса.
   - Правда, я делаю это, только когда нужно позвать извозчика.
   - У вас никогда не бывает даже минутного порыва... Вы никогда не сможете зажечь словами... Вы тряпка, мякина...
   Таким разговором редко начинается скрепление большого, хорошо продуманного чувства. Так было и в этом случае. Вскоре мы разошлись после года мелких неприятностей, неожиданных разговоров с незнакомыми людьми и предугаданных звонков по телефону с изложением причин неявки к назначенному месту, одним словом, после того, что для краткости и для привлечения сочувствия называется любовью.
   И теперь, когда я временами тепло вспоминаю о Надежде Алексеевне, мне кажется странным ее искренняя ненависть к основной черте моего характера: спокойствию...
  

II

  
   Началось это с первого же момента, когда я, встретившись с Надеждой Алексеевной третий раз, сказал, что я хочу встретиться и четвертый, только, если можно, где-нибудь вдвоем.
   - Как вдвоем? - изумленно подняла она красивые синие глаза.
   - Это значит, чтобы не было никого другого...
   - Это значит... свидание? - растерянно сказала она.
   - Можете назвать это журфиксом, благотворительным концертом или еще чем-нибудь. Мне все равно.
   - Я вас не понимаю.
   - Могу повторить, я сейчас не занят. Я хотел бы встретиться с вами вдвоем. Если можно - в четверг. Часа в два.
   Очевидно, это было очень непонятно, потому что она, не спуская с меня изумленного взгляда, неопределенно спросила:
   - А где?
   - Можно на набережной. Придете?
   По-видимому, простота постановки всего вопроса немного обидела Надежду Алексеевну.
   - Дело не в этом. Прийти я могу, но... Почему вы именно сейчас говорите мне об этом?
   - Может быть, я оторвал вас от дела?
   - Я так же, как и вы, в гостях, и никакого дела ни у кого нет. Я говорю, почему вы мне не сказали этого, ну, вчера, третьего дня...
   - Я вас видел неделю тому назад.
   - Почему же вы тогда мне ничего не сказали?
   Я подумал и спросил:
   - А вас не удивляет, почему я не говорил об этом четыре месяца тому назад, когда мы с вами ничего не слышали друг о друге?
   - Я о вас и тогда слышала... Только я думала, что вы высокий и худой.
   - Ну, вот видите. Если бы я, на основании этих кратких сведений обо мне, подошел бы к вам и попросил о встрече...
   - Странно... Вы так спокойно об этом говорите, как будто бы ни в коем случае не можете получить отказа...
   - Да почему же отказывать. Ведь я у вас не особняк прошу, или...
   - Все равно. Я могла отказать, и вам было бы очень неловко.
   - Это не послужило бы поводом для моего неожиданного самоубийства.
   - Я бы могла рассказать это всем, и все стали бы над вами смеяться.
   - Это могло бы стать темой для дружного и общего смеха или во время вечернего чая в колонии малолетних преступников, или на семейном празднике у вас на кухне...
   - Прямо удивляюсь, как вы все спокойно говорите... Очень удивляюсь.
   Это было в понедельник. Два дня Надежда Алексеевна удивлялась у себя дома или в других местах, о которых я не знал, а в четверг, в два часа, она пришла удивляться вместе со мной, на набережную.
  

III

  
   Мне очень нравилось ее полудетское лицо и слегка дрожащий альтовый голосок, когда она была чем-нибудь озабочена. За три недели почти ежедневных встреч я успел привязаться к Надежде Алексеевне и решил поделиться с ней этим заключением. Я не знал, что это выйдет так остро и больно.
   Один раз, кажется, это было часов в пять, зимой, на большой и шумной улице, когда Надежда Алексеевна стала рассказывать мне о какой-то необходимой покупке, какую она забыла сделать, я рассеянно прослушал все ее фразы и сказал:
   - Вы мне очень нравитесь... Честное слово.
   Она остановилась, схватила меня за рукав и посмотрела недоумевающе в глаза.
   - Как вы сказали?
   - А что? - удивился и я. - Может быть, я что-нибудь того... Непутное ляпнул...
   - Вы сказали, - покраснев, пробормотала она, - вы сказали, что... Нет, даже странно как-то...
   - Ну да... сказал. Так и сказал, что люблю. Может быть, выразиться по-другому...
   Она сразу замолчала, а через минуту у нее вырвалось с искренним негодованием:
   - Да разве об этом так говорят...
   - Как так?
   - Да вот так... На улице, во время разговора о канве...
   - Что же, мне понятых было звать, дворников и милиционера, или в контору нотариуса вас затащить...
   - О таких вещах так спокойно не говорят, - обиженно кинула она.
   - Неужели же я должен был лечь на тротуар, бить ногами по камням и кричать безнадежным хриплым голосом...
   - Не понимаю...
   - Видите ли, - ласково сказал я, беря ее за руку, - если бы судьба нас столкнула где-нибудь в южноамериканской колонии и я был бы каким-нибудь неграмотным экспансивным дикарем, конечно, дело обстояло бы иначе. Я схватил бы большую рыбью кость, стал бы махать ей в воздухе, испугал бы свою старую матушку и незнакомых колонистов, но здесь...
   - Нет, - решительно перебила она, - вы не мужчина... Вы рыба какая-то...
   Если это называется рыбой, она была права. Но что же тогда должен представлять из себя мужчина в таком понимании? В детстве я видел, как мальчишки посадили ежа в клетку канарейки; еж тыкался во все стороны, царапал проволоку, а через два дня издох. Должно быть, по всем поступкам он должен напоминать мужчину, тип которого нравится женщинам. Я против этого.
  

IV

  
   Месяца через два Надежда Алексеевна показала мне письмо от какого-то совершенно незнакомого молодого человека, фамилия которого была не то Непегин, не то Иванов, а может быть, Кранц.
   Неизвестный молодой человек хорошим каллиграфическим почерком жаловался на протяжении восьми убористо исписанных страниц почтовой бумаги большого формата, что он безнадежно тоскует о Надежде Алексеевне, любит ее и даже умирает от сознания ее холодного к нему отношения. По-видимому, это была медленная и неверная смерть, потому что письмо шло целую неделю, а молодой человек в конце приписал, что мучительно ждет ответа. Поэтому больших волнений с моей стороны это письмо не вызвало.
   - Он меня очень любит, - искоса на меня поглядывая, сказала Надежда Алексеевна.
   - Кранц?
   - Кранц. Это мой бывший жених. Он студент-электротехник.
   - Кончит - инженером будет. Очень хорошие деньги зарабатывают.
   - Вас, кажется, это мало трогает? - сухо спросила она.
   - Что, собственно?
   - Да вот хоть это... Пишет письмо... Пишет, что любит...
   - А что же делать молодому человеку, как не любить и писать по этому поводу большие письма. Я сам студентом был. Знаю.
   - А если бы я ему ответила письмом...
   - А разве вы не хотели отвечать? Это невежливо...
   - Ах, вот как...
   Она встала с кресла и забегала по комнате.
   Я сидел и думал: "Милая девушка, которая мне очень нравится, получила письмо от какого-то тихого бездельника и сейчас же прибежала мне об этом сообщить. Если бы она хотела скрыть, я бы мог ревновать. Что же мне было делать сейчас?" Я встал, подошел к ней и поцеловал ее около уха. Это было самое, может быть, нелогичное завершение события, но утопающий хватается за соломинку. К сожалению, соломинка оказалась настолько тяжелой, что быстро потащила меня ко дну.
   - Оставьте, - резко остановила меня Надежда Алексеевна, - раз вам все равно... Значит, и я могу написать такое же письмо... Тридцать писем... Сто писем...
   Я уже говорил, что, когда она волновалась или была озабочена, она становилась удивительно милой.
   - Надежда Алексеевна, - робко сказал я, - я могу обеспечить вашу горничную лишними десятью рублями в месяц, перехватывать ваши письма, перечитывать их, заучивать наизусть, переписывать в прошнурованную книгу... Неужели же этим я смогу...
   У ней на глазах были слезы.
   - Вы камень какой-то... Камень... Вас не продолбишь...
   И, желая резче подчеркнуть обоснованность своего убеждения, схватила боа и ушла.
   Этот вечер она просидела дома, ссорилась с сестрой и плакала. Я провел его дома, бесцельно скучая и хмуро относясь к себе. Впрочем, заснул я в сознании полной своей невиновности.
  

V

  
   Если у совершенно посторонней женщины заплаканы глаза, значит, она или перенесла какое-то горе и будет сейчас очень мягка, или на кого-нибудь сердится и с вами будет очень любезна. Заплаканные глаза женщины близкой - урчанье большого английского дога, внезапно встретившего вас в кабинете своего хозяина, где вы сидите одни и дожидаетесь.
   - Почему это вы такая, Надежда Алексеевна?
   Она укусила губу и нервно затеребила оборку юбки.
   - Вы, кажется, в театре вчера были? - И она испытующе посмотрела мне в глаза.
   - Как же, как же... Удивительно милая опера. На что я не понимаю в музыке, а и то...
   - Вы, кажется, не один вчера были?
   - Я-то? Нет. Третьего дня моя землячка приехала и просила пойти вместе...
   - А вы, конечно, не могли отказаться?
   - Отказаться я мог... Неустойки никакой я платить бы, конечно, из-за этого не стал, но я не понимаю...
   - Ах, вы не понимаете... Ну конечно, конечно... А я должна была провести вечер одна...
   - Вы же сами сказали, что едете в гости... Были?
   - Ну, была. Что же из этого?
   - Совершенно ничего. Вы были в гостях, а я был со своей старой знакомой в театре...
   - Как же вы можете об этом так спокойно разговаривать? - зло спросила она.
   - Ведь я же не на взлом несгораемого шкафа ходил... Почему же я должен об этом говорить с горечью раскаяния... Я вас люблю... Знакомая моя - женщина приличная, муж ее мой бывш...
   - Ах, она к тому же еще дама...
   - Шесть лет дама...
   - Ну, что ж. Нам остается только в последний раз поговорить друг с другом...
   - И это будет после каждого моего посещения театра? Хорошо еще, что у меня абонемента нет.
   Она круто отвернулась и подошла к окну.
   - Вы еще, кажется, шутите?
   Я робко замолчал. Кажется, при таком обороте разговора я должен был бы резко встать с места, забегать из угла в угол, хватать себя за голову и громко осуждать свое поведение шумными и пронзительными вскрикиваниями:
   - Что я сделал! Что я сделал!
   Я не мог прибегнуть к этому. Поэтому в течение двух часов мы сидели почти молча. Изредка Надежда Алексеевна роняла несколько замечаний по адресу моей вчерашней спутницы, из которых я вывел заключение, что эта спутница приехала сюда исключительно с целью завлечь меня в глухие сети, изменить со мной тупому мужу и остаться здесь для продолжительного и непрерываемого занятия нехорошими делами. В число последних входили ее разгаданные намерения приходить ко мне и даже снять общую квартиру. Все мои уверения, что это очень достойная женщина, мать прекрасного трехлетнего мальчугана с большими черными глазами, разбивались о суровый и неумолимый тон.
   - И вас это ни капельки не волнует? - очевидно готовясь к уходу, внезапно спросила Надежда Алексеевна. - Вы, кажется, очень что-то спокойны...
   - Нет, - из вежливости отвечал я, - я волнуюсь. Очень волнуюсь...
   Она с молчаливым презрением посмотрела на меня и пожала плечами...
   Даже очень близкие люди не всегда прощаются. Резкий стук дверьми и недвусмысленное выражение лица человека, остающегося сразу одиноким в комнате, где сейчас было двое, иногда заменяет теплое рукопожатие или прощальный поцелуй.
  

VI

  
   Надоедают даже карты. Я видел спортсменов, которые в конце концов перестают появляться на свежем воздухе и начинают показываться только на званых четвергах, да и то приезжая туда на извозчиках. Любимые женщины перестают быть любимыми значительно быстрее. Немного позже они перестают в наших глазах казаться даже женщинами, изредка напоминая только о чем-то, как порыжевшая карточка с проткнутыми глазами.
   Через два дня, как меня познакомили с Ангарской, я сразу исправил годовую ошибку и понял, что у Надежды Алексеевны некрасивый нос и толстые губы. Тут же я вспомнил, что она не читала Достоевского и пишет в неподходящих местах не те буквы.
   Кто-то помог найти соответствующие недостатки во мне и Надежде Алексеевне. Оказалось, что это был тот же Кранц, когда-то пытавшийся умереть и теперь приехавший искать места, к моему удивлению, не на кладбище, а на одном из больших, хорошо оборудованных заводов. По-видимому, я оставлял любимое когда-то существо в хороших и надежных руках. В последний раз, после долгого отсутствия встреч, мы встретились на улице. Я проводил ее до дома.
   - Почему вы не ответили на мое письмо? - тихо спросила Надежда Алексеевна.
   - Это... где вы писали, что между нами все...
   - Да. На это.
   - Что же я мог ответить? Послать расписку в получении и закончить: в ожидании ваших дальнейших заказов с почтением такой-то...
   - У вас даже и сейчас не находится слезы в голосе или вздоха...
   - Надежда Алексеевна... Ведь мы уже не любим друг друга... Ну, хотите, из почтения к прошлому я могу сесть Вот тут на крыльцо и начать громко плакать, пока меня не уберет один из младших дворников.
   - И это все?
   - Все.
   Кажется, я был неправ. Спокойствие - не признак мужчины. Он должен быть экспансивным, порывистым и полным красивых жестов. В следующий раз, если я встречу женщину, которая мне понравится, я скажу ей об этом в таких сильных и страстных выражениях, что случайно подвернувшийся лишний человек тихо побледнеет и робко прижмется к стене. Я буду топтать ее письма каблуками или рвать их зубами, как резвая комнатная собачка, разбрасывая клочки по паркету... А расходясь, я буду долго ходить по безлюдным улицам, пугая одиноких прохожих мучительной гримасой боли и отчаяния на изможденном страданиями лице...
   1918
  
  

Канва для биографа

  
   Около тридцати лет я дожидаюсь, что кто-нибудь напишет мою биографию. Срок, по-моему, достаточный, чтобы описать жизнь одного человека. Тем более что умелые люди ухитрялись в какие-нибудь два-три года описать жизнь и историю целых народов.
   И тем не менее в печати нет даже краткой моей биографии, не говоря уже о более полной, снабженной всем тем, что для нее полагается: поясными портретами ближайших родственников, снимками с дома, где я родился, где умер, и одинокой забытой могилой с небольшой группой оживленных почитателей.
   Разве моя вина, что я не изобрел электрической лампочки, не выдумал особого парового штопора или первый не попытался приноровить обыкновенные кузнечные мехи к письменному прибору? Во всех этих случаях обо мне бы уже давно заговорили в журнальной смеси, и мои портреты сделались бы достоянием широких масс читателей. Умереть без биографии страшно. Правда, с готовой биографией это тоже невесело, но есть какое-то утешение, как у человека, который, забыв чемодан в гостинице, в поезде уже вспоминает, что он также забыл заплатить и за шесть недель полного пансиона.
   Я сам берусь за эту задачу. Это не автобиография, потому что автор не хочет выставить себя в таком выгодном освещении, что злейшие враги его впадают в ничтожество и горько плачут о своем несправедливом отношении к нему. Это простая объективная биография, где если автор и ведет рассказ от первого лица, то только потому, что говорить о себе в третьем лице слишком скучно и обидно. Для третьего лица есть чужие люди, которых не жалко.
  
   Я родился в небогатом семействе. Это была коренная ошибка, которую я не мог простить себе целую жизнь. Мои современники и сверстники, родившиеся в зажиточных семьях, с хорошим недвижимым имуществом, впоследствии чувствовали себя значительно лучше. Но как можно требовать хорошей коммерческой сметки от существа, которое на третий день своего появления орало и плакало от всякой причины, а на седьмой день безудержно радовалось оттого, что кто-то тыкал ему большим корявым пальцем в маленький сморщенный нос.
   До четырех лет я решительно ничего о себе не помню. С чувством глухой обиды я узнал после, что это было самое заурядное прозябание, ничем не выдвинувшее меня из толпы льстецов, таскавших меня на руках, сажавших на шею и удивлявшихся тому, что в один прекрасный день я стал ходить.
   Чуждый общественности, инертный ко всему тому, что тогда волновало лучших представителей литературы, науки и искусства, я целыми днями шлялся по комнатам, счастливый, если мне удавалось разбить какую-нибудь чашку, Вымазать пальцы в варенье или обратить на себя внимание домашней собаки.
   Это время, когда возраст обрек меня суровой бездеятельностью, я считаю темным пятном на своей жизни. Ни одного хорошего знакомства, ни одной ценной встречи.
   Близкие люди отмечают только один случай известного проявления индивидуальности, когда я погнался с палкой в руках за курицей, упал и повредил себе ногу, - но это никакого отношения к избранной мной впоследствии карьере не имело.
   Курицу съели, меня перестали отпускать без няньки, и самый факт запечатлелся только в памяти очень близких людей.
   Кстати о нянях. Я очень много читал и слышал об этих трудолюбивых женщинах, которые удачным подбором незамысловатых рассказов и сказок будили в детях тяготение клитературе, страсть к самостоятельному творчеству и вообще умело подготовляли из простого незатейливого ребенка автора полного собрания сочинений в будущем. У меня не было таких нянек.
   Лучше всех я запомнил из них одну, довольно нестарую женщину, которая, укачивая меня, пела настолько нескромные песни, что ее быстро перевели в кухарки, а после вскоре выгнали за кражу белья.
   Другая нянька, действительно, много рассказывала, Но это были рассказы или о наших ближайших соседях, причем каждый из них вырисовывался в настолько мрачных красках, что я до семилетнего возраста находился со всякими соседями принципиально в состоянии затяжной войны: бросал через забор камнями, показывал язык почтенным дамам и кричал неодобрительные отзывы об их детях,
   Единственная сказка, какую она знала, была страшно утомительна. Она рассказывала ее всегда именно в тог момент, когда и я и она засыпали, так что отданный самому себе язык называл волка Гришкой, поселял лису на нашей кухне и в разговор между двумя зайцами вкладывал собственное нянькино неудовольствие незначительным размером ее жалованья.
   Пред няньками моя литературная душа чиста: своего вклада туда они не внесли.
   До шести лет я переменил совместно со своей семьей довольно много городов. Об этом у меня было крайне туманное представление. Моим компасом в то время служила большая черная собака, по которой я определял свое местоположение. Об одном городе я знал только одно отличительное качество, что когда мы жили в нем - на дворе была будка с этой собакой. В другом ее не было, и она только прибегала к вечеру поесть. В третьем я ее не видел совсем.
   Два года спустя я узнал, что эта собака наша, и мы ее перевозили вместе с багажом из города в город. Тогда я запутался окончательно.
   Моя наружность в то время... Я не знаю, что можно рассказать особенного о маленьком толстом мальчике с красными щеками и густыми рыжими волосами, которые впоследствии меняли свой цвет с преступной легкомысленностью, дойдя до того наконец, что мудрая природа совсем отняла волосы, отдав их в чьи-то более надежные руки.
   К шести годам индивидуальные черты стали проявляться в неожиданно резких формах: я стал учиться читать и много есть.
   Первое сильно поощрялось, второе вызывало некоторое опасение.
   Помню, что оно вылилось даже в открытое признание со стороны матери, которая однажды, погладив меня по голове, задумчиво сказала:
   - Этот мальчик ест, как лошадь.
   На меня это подействовало ободряюще, потому что в то время каждая лошадь вызывала во мне искреннее уважение и нескрываемое восхищение, и, если во время какой-нибудь игры мне удавалось удачно заржать, я бежал к старшей сестре, отрывал ее от книг и с заметной гордостью делился своими впечатлениями:
   - А я ржать как умею... Как настоящий.
   Большей частью я оставался непонятым. У других это не вызывало прилива большого восторга.
   К этому же времени надо отнести мое первое знакомство с товарообменом и приблизительной стоимостью денег.
   Однажды, удачно выменяв подаренный каким-то гостем полтинник на большое яблоко, я быстро пристрастился к этому занятию и удачно завел торговые постоянные сношения со всеми дворовыми мальчиками. Впрочем, одну из самых крупных своих торговых операций, когда я выменял гимназическую фуражку брата на два больших гвоздя, я считаю неудачной.
   Думаю, что это название не преувеличено; брат загнал меня возможно дальше от родительских глаз в уголок какого-то сарая и долго бил, не жалея ни энергии, ни времени, точно дело шло не о простой засаленной фуражке, а о целом гардеробе оперной певицы.
   Я был беспомощен. Брату это понравилось, и с этого дня он стал бить меня довольно часто, не всегда затрудняясь подыскивать подходящие причины.
   Это отчасти - а не какие-нибудь няньки - и дало толчок моей творческой фантазии. Так как он бил меня в глухих местах, где мои крики ничем существенно помочь не могли, плакать я прибегал на более близкое расстояние к дому. Еще не понимая, что всякое событие должно иметь свою причину, я стал пользоваться плачем, так сказать, в виде аванса, еще в предчувствии избиения. Выбирал место под окном материнской спальни, во время ее сна, и начинал реветь.
   Обласканный, я с каиновским хладнокровием сплетал на брата массу жестоких небылиц, в результате которых он ходил жестоко наказанный, а я бегал около него и дразнил. Желая найти выход негодующему чувству, он находил сестру и бил ее. Она была значительно старше меня, но факт одинаковой зависимости от брата сближал нас, и я даже чувствовал известное превосходство, как уже привыкший к этому делу человек.
   Читал я к восьми годам уже много. Подбор книг особый. Сказки я презирал: в это время меня уже трудно было убедить в том, что зайцы разговаривают о погоде. Я

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 1193 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа