спортил тебя? Будешь колготиться, вот шишиги тебя возьмут...
Гараська вздрагивает и от страха закрывает глаза. Старается не пошевельнуться, сдерживает дыхание и притворяется, что спит. Только усиленно бьется сердце.
Анисья думает над словами сына. Непонятный страх охватывает ее. И тревожная мысль бродит в голове:
"Не умер бы Гараська!.. Не к добру это он о душе затосковал..."
В междупарье дедушка Никита купил готовую новую избу и поставил на Калинином овраге. Решили выделиться из общества и на первых порах пока жить в одной новой избе, а старую перевезти на хутор осенью, когда будет посвободней от работы.
Высокий ивовый плетень заплели вокруг хутора, чтобы зимой не заскочили на двор волки.
Работали все вместе: дедушка, отец Петр и дядя Василий. Выкопали глубокую яму, развели глины с водой и в желтое вязкое тесто прошлогоднюю слежавшуюся солому макали.
Прочный соломенный навес на высокие сосновые стропила накатили.
Дедушка Никита сам с топориком ходил, по углам постукивал - пробовал, крепко ли пригнаны бревна. Гараська тоже, глядя на деда, вытащил рукой из пазов косичку бурой пакли.
Дедушка рассердился и нахлопал его по затылку:
- Ты куды, пащенок, под ноги лезешь!
Дядя Василий черными патлами на голове встряхнул и сердито уголками глаз тоже на него покосился.
- Ра-аз-несчастный! Склока теперь из-за него одна с миром!
Батюшка Петр молчит. Батюшка смирный и перед дедом послушный, редко-редко за Гараську вступится.
Гараська прячет слезы на глазах и бежит к обрыву Калининого оврага.
Он знает, что дедушка Никита с дядей Василием не на него сердятся, а на то, что его душа пропадает. Мужики на душу земли не дали. Слышал он, как все между собой спорили и говорили, что судиться с миром надо из-за его души.
Солнце раздвигает облака на небе и золотым шаром горит вверху. Набирается сил пригретая земля. Сурепка вытягивает желтые лапки. Полынок стелется и отбегает сизыми кустиками на край оврага. Мать-мачеха расстелила круглые листья. Гараська тоже хочет набраться сил, отдыхает в ласковой теплоте, которая разлита кругом, и думает: "Разве ж я виноват, что у меня душа пропадает? И чего я им всем мешаю?"
Он пробует, как зимой, выдыхать воздух, но белого пара теперь не видать.
"И впрямь, видно, пропала моя душа,- решает Гараська.- Куда же она спряталась?"
А в полях кипит не знающая устали весенняя разноголосая жизнь! Жаворонок с песнями кружится над рожью. Стрекоза, подогнув книзу вытянутое тельце, стрекочет стеклянными крылышками и покачивается на высоких кустах татарника. Ленивый жук с размаху бестолково шлепается в песок.
И никто не дает Гараське ответа на его мысли.
Он срывает большой круглый лопух мать-мачехи и прикладывает к щеке. С одной стороны лопух мягкий, пушистый и теплый, с другой - жесткий и скользкий. Одну сторону ребятишки зовут мать, а другую - мачеха.
"Что это за мачеха?- думает Гараська.- Непонятно!"
Много вокруг него такого непонятного и мудреного.
Внизу густо-зеленым настилом разрослась колючая ежевика. С лопухом в руке Гараська спускается и смотрит... Ежевика отцвела и осыпана мелкими и частыми завязями ягод...
"Много будет ягод", - думает Гараська.
Кусты ежевики раздвигаются и тихо шевелятся... Гараська вспоминает, как дедушка Никита пугал его, что в овраге водятся враговые и шишиги. Может быть, в теперь эти враговые подкарауливают его душу? Недаром все боятся, что она пропадет!
Он опрометью бросается от ежевики, второпях охлестывает до крови колючками ноги, падает, хватается за камни, карабкается по крутому склону и взбирается наверх. Наверху виден хутор, кругом все залито солнцем, слышно, как дедушка Никита стучит топором около избы.
Никита оборачивается, недовольный, что ему помешали. С досадой ворчит на Гараеьку:
- Ах, шишиги тебя задери!.. Куды под руку лезешь!.
В праздник перевозились на двух телегах из старой избы.
Мужики выносили сундуки, кадки и разный скарб, а бабы укладывались в избе и на дворе. Ничего не позабыли. Даже обколотый глиняный горшочек, в котором поили кур, и тот мамка Анисья обернула в синие тряпицы и сунула на воз.
И Гараська суетился: кошку Белянку поймал и завернул в мамкину поневу. Да вырвалась Белянка и убежала.
Когда бабы остались в избе одни, мамка втихомолку от деда всплакнула:
- Как тамотка без людей на отшибе жить будем? Головушка горькая!
Дедушка Никита в избу вошел озабоченный и важный. Спросил:
- Хлеба с солью захватили? Допреж всего с хлебом-солью кому-нибудь на хутор надо пойти. Хоша тебе, Анисья!
Все углы в избе и во дворе он осмотрел, прикинул что-то про себя в уме и опять в избу вернулся. Сказал:
- Еще воза два добра будет! Когда лежит - и не видать его, а тронешь с места - откуда што берется!
Дядя Василий пренебрежительно покосился черными углями глаз и буркнул тихо, чтоб не обидеть деда:
- Не добра, а дерьма, пожалуй, много.
Перед дорогой помолились в переднем углу и посидели на скамье. Потом опять помолилась и посидели. Так до трех раз. Дедушка Никита встал первый и сказал:
- Ну, с богом! В путь! На новое житье!
Дедушка, отец Петр и Анна остались у ворот. Николка, дядя Василий и мамка Анисья с Гараськой шли за лошадьми.
Когда уже отъехали от ворот, дедушка Никита приложил к глазам широкую ладонь и, заботливо вглядываясь вперед, крикнул вдогонку:
- Анисья-я! Четверговую свечу не забыла? Как приедешь на хутор, четверговой свечой хресты на дверях поставь! А то от домовых покою не будет. Да не под-па-ли!
Анисья обернулась к деду и, подтягивая на шее узлы головного ситцевого платка, ответила:
- Захватила, батюшка!
Слушает Гараська, думает: "Плохо, что на хутор едем... Теперь с ребятами не поиграть... И домовые еще там".
На кочкастой дороге возы встряхивало и посуда гремела. Кудахтали связанные куры в корзинке, покрытой холстом. Легкое решето, брошенное наверх, тарахтело, и Гараське делалось весело под этот дребезг и стук.
В праздники на улице людно. Мужики и бабы расцвечены в желтое, красное и синее тряпье.
У околицы, на выезде из деревни, шумная кучка народу.
Когда поравнялись с нею, один из мужиков протиснулся ближе к дороге, потоптался на месте и со смешком крикнул:
- Калининские по-о-мещики собственную землю охлопотали. Посторонитесь, братцы!
Все засмеялись нехорошим смехом. Кто-то добавил:
- Теперь разбогатеют, и не подступай-сь! Лопатами жито огребать будут. Вместо летников годовых батраков наймут.
И еще кто-то завистливо и обрывчато бросил, словно камень кинул:
- Волки вас заешь! На лакомые куски торопитесь. Первыми захватили...
Дядя Василий остановился. В руках у него был кнут с охлестанным веревочным концом. Он крепко сжал кнутовище, ткнул им вперед и ответил: - Нечего лаяться! А то!..
И вся кучка задвигалась, замахала руками и зашумела:
- Че-е-го - а то?..
Дядя Василий только сверкнул бегающими черными глазами.
- Ни-и-чего!.. Про себя разумеем, што!..
Так стояли и впивались глазами друг в друга вчера еще мирные соседи, сейчас - недруги, и Гараська ждал, что вот-вот начнется драка.
Крикливо вылетел еще чей-то голос:
- Про-езжай, проезжай дальше! Грозить, вишь ты, вздумал! Смо-отри, поберегись сам!
Дядя Василий плюнул и зашагал быстро за возами. Гараська заплакал и уцепился рукой за подол мамки Анисьи, вздергивая худые и острые плечи:
- Ма-а-монька! Побьют нас!..
Дяде Василию хотелось на ком-нибудь сорвать злость. Он размахнулся кнутом и ударил по Карюхе, а потом подошел к Гараське и сердито толкнул его:
- Не скули, болячка шелудивая!
Мамка Анисья бережно подтянула Гараську к себе, как бы защищая от дяди, и сказала:
- Совести в тебе нет, Василий! Чего тебе малый сделал? Не плачь, не плачь, горькое ты мое!
Скотину пасли не на общем выгоне, а по оврагу: для одной коровы и пяти овец немного места надо. И трава по склонам оврага высокая, наливчатая и густая.
Вкусный щавель краснеет и дозревает на буграх, бабочкин хлебец поднимает медовые головки и подманивает шмелей с пчелами, сытный пырей качает заостренные листья.
У Гараськи забот немного. Скотина пасется поблизости от хутора, и особенного призора за ней не надо.
И целые дни Гараська проводил около хутора.
Дедушка Никита на хуторе подобрел и повеселел.
В будние дни отец с дядей работают в поле, и каждый вечер они возвращаются домой. Не то, что раньше. Раньше вся семья уезжала в поле на целую неделю, запасалась водой, квасом и хлебом, ночевала под телегами, укрываясь от непогоды пологом, в который осенью ссыпалось зерно, а дома бывала только по праздникам. И дедушка Никита ворчал всегда:
- Шутка сказать,- почитай, десять верст до полей-то!
А теперь дедушка Никита каждый раз, как с работы домой вернется и ржавого хлеба с водой поест, обязательно скажет:
- Приволье-то какое! Рукой до полей подать! И работника в жнитво принаймать не надо. Одни управимся.
И жадно вытянет жильную и мозолистую руку, как будто в самом деле хочет зацепить придвигающиеся к хутору зеленые и веселые поля.
В праздник дедушка Никита на овраг выйдет, расправит грудь и глубоко вдыхает воздух. Спустится к ложбине, где скотина ходит, пригнется к земле, полную горсть травы сорвет. Умильно разглядывает ее, точно никогда не видел, и от удовольствия даже крякнет.
- Корма-то, корма-то какие! А? Не трава, а пшеница!
Большую охапку травы дедушка нарвет, домой принесет и лошадям даст. Разделит поровну между Карюхой и Васькой. Похлопает обоих по тощим спинам с обтертой шерстью и скажет:
- Ешьте, милые, ешьте!
И сам горстью траву лошадям в рот сует, лошади фыркают, вытягивают вперебивку головы и ловят мягкими губами дедушкину руку, а дедушка только посмеивается:
- И-ишь вы, жадные какие! А?
Заметит дедушка Гараську около себя, всматривается в застарелые болячки около его ушей и не сердится на него, а тоже ласково и легонько пошутит и пальцем погрозится:
- Ра-а-сти, Гараська, расти, не будь дурным. Смотри, не помри у меня без земли! Слышишь? Коли будешь чивреть да паршиветь - вот я тебя во-о-зжо-ой!
Гараська в ответ на шутку тверже подпирается на ножках и вытягивается молодцевато перед дедом, пробует стать выше ростом. А в сердце входит неясная тревога и предчувствие чего-то недоброго, надвигающегося издали.
Всем на хуторе живется лучше,- только вот ему с мамушкой плохо. Мамушка по родным тоскует: плакалась раза два, что и поговорить ей не с кем. А Гараське скучно. Нет ребят и Тишки, с которыми он играл в деревне. И кошку Белянку, забавлявшую его, тоже в старой избе оставили. Просил он мужиков привезти ее, да отказали ему, а дядя Василий еще осердился.
- Куды нам кошку! Вот собаку - другое дело. Не мешало бы для лихого случая али от волков на хуторе собаку завести!
Была бы радость у Гараськи - овраг, а теперь и ее нет. С тех пор как пошли разговоры о его душе, непонятная тяжесть навалилась на него. И боится Гараська спускаться вниз, где по дну, усыпанному мелкими камушками, журчат холодные родники и где в темных кустах ежевики хоронятся враговые. Вот другое дело, кабы с ребятами вместе. Тогда Гараська не боится ни чертей, ни шишиг. А теперь куда пойдешь один?
На высоком гребне оврага сидит Гараська, и, как ни ласкают его дружные, тесно обступающие поля, как ни обогревает щедрое и доброе солнце,- не прогнать из его головы одиноких и тоскливых мыслей о том, что скрыта в его жизни какая-то страшная тайна, сулящая ему беду. И эти мысли все время неустанно точат его. А вдруг и в самом деле шишиги утащат в дырку? Недаром и овраг шишигиным зовется.
Поспела земляника. Как-то раз ребятишки с берестовыми кошелками пошли мимо Калининого оврага в казенный лес.
Еще издали завидел их Гараська, обрадовался, захватил свой кузовок и побежал к ним что было мочи о криком:
- Во-озьмите и меня!
Остановились ребятишки. И Тишка здесь. Он разглядывает удивленно Гараську, рад встрече и тоже кричит:
- Смотри-и-те-ка! Га-араська!
Запыхавшись, Гараська подбегает к ребятам. Мелюзга обступает его и ощупывает руками. Те, кто постарше и посмышленей, неприветливо косятся.
Брат Тишки, Андрей, длинный и веснушчатый парнишка, самый старший в артели, считает себя взрослым, важничает перед малышами и находит, что он имеет право всем распоряжаться. Он поворачивается к Гараське, поднимает кверху голову, так что сбоку видно только его черную ноздрю, и говорит с достоинством и басисто, стараясь подражать большим:
- Ступай, коли хочешь, один! Приказ вышел, чтобы с рыжими не водиться!
Гараська с разинутым ртом смотрит на всех. На лице у него изумленный вопрос: "А за что?"
- Ты теперь чужой,- говорит Андрей.- Твой дедушка с мужиками за твою душу судится... Батя сказывал, что на вас мужики крепко серчают.
Глаза Гараськи становятся влажными и темными. Он не может взять в толк, почему серчают на него товарищи, когда он ничего дурного им не сделал. Вихрем кружатся в его голове разные мысли. Обидно, что придется остаться дома, и ребячий гнев против Андрея, быстрый и незлопамятный, поднимается в душе.
Гараська напрягает ум и старается подыскать, чем, в свою очередь, ответить Андрею. Перебирает в мыслях все, слышанное от дедушки, наконец вспоминает и говорит:
- Ну хорошо же! И я вас на Калинин овраг за ежевикой не пущу!
Андрей теряет важность и начинает спорить:
- Не-ет, врешь! Пустишь! Без твоего спросу придем!.. Ля-ягушонок!
- Калинин овраг дедушкин! - говорит Гараська.
- А вот и врешь,- продолжал Андрей.- Калинин овраг казенный! И ежевика казенная!
- Нет, дедушкин...
- Нет, казенный...
- А казна дедушке его дала...
- А мы вот тебя с дедушкой пристукнем по маковке, будешь знать...
Гараська беспомощно смолкает. Он не находит больше ничего, что сказать. И все внутри бессильно упадает куда-то вниз. Лицо его плаксиво сморщивается, и на дрожащих ресницах застревают крупные слезы.
Тишка с жалостью смотрит на него и просит брата:
- Возьмем его, Андрюшка!
Андрей принимает опять важный вид и уступчиво смягчается:
- Ну, ладно!.. Пойдем, што ль!
Шел Гараська по лесу обиженный, старался чтоб не отстать и чтоб не тронули его ребята. И случилось так, что остался он в лесу. Подумать о нем некому. Старшие заботились о своих меньших братьях, не потерялись бы они, и про Гараську вспомнили только тогда, когда ребячья артель уже подходила к Калинину оврагу.
Гараська бродит по лесу и прислушивается.
Лес древний, большой, темный. Красноствольные сосны поднимают к небу строгие верхушки. Березы свешивают гибкие ветви. Кое-где кусты лещины круглятся и чернеют разбросанными пятнами. Дятлы точат длинные носы в дуплистой коре. Осторожные дрозды чокают и перелетают с места на место, опасливо скрывая от людских глаз свои гнезда.
Вечереет. Солнца нет - оно скрыто за чащей, и только видно небо, окропленное розово-лиловыми цветами и все изборожденное полосами облаков. И небо, неясное и далекое, отодвинутое ввысь. Страшно...
В Яндове Гараська переводит дух и соображает... Яндовой зовут лощину среди леса. Здесь на склонах разросся густой малинник. Сыро и темно. А по обрывам обнаженные корни переплелись своими мохнатыми лапами.
Гараська когда-то был в Яндове, но теперь забыл, куда идти. Он знает только, что до дороги версты три, а недалеко от Яндовы - пустая пещера с потайными ходами, где в старину разбойничал Яшка Бесчаснов. Много людей Бесчаснов погубил и много крови пролил, И оттого лес там кругом почернел и высох.
Словно обожженный огнем, торчит он редким и безлистным сухостоем.
Гараське кажется, что он нашел нужную тропу. Он идет по ней, но троп много, и все они перепутались в разные стороны.
А розовые и лиловые полосы над деревьями тают, небо придвигается ближе и накрывает лес черной овчиной.
Под сосняком босые ноги ступают по загнившим прошлогодним хвоям. Тихо, и нет пугающего треска. Под березняком и осинником ломаются сухие ветви и прокалывают до крови пальцы и ступни.
Осинник на тонких ногах трясется и шуршит зябкими листьями. Вот дедушка говорил, что осинник проклят богом. Гараське становится еще страшней, и он прибавляет шагу. Тени неразрывным кольцом сливаются в кустах и сплошь загораживают путь. Ветки деревьев отяжелели, стали плотней, вытянулись и качаются, как живые. Они перешептываются друг с другом, протягивают узловатые пальцы и цепляются колючими зубцами. И за их движущейся стеной ухает какая-то неслыханная птица.:
Нет, это не птица, а весь лес проснулся, ухает и шумит неистовыми голосами, которые он таил в себе днем. Гараська выбрасывает вперед руки и бежит. И все кругом его и в нем превращается в один сплошной стук. Стучит и колотится сердце в груди, ударяют, как молоточки, чьи-то крики в голову, рев и шум сливаются в ушах. И можно, разобрать только одно - как позади растет и близится чей-то топот.
И страшная мысль бьется и мечется в мозгу, мечется без выхода,- некуда от нее деться:
"Вот теперь не спастись Гараське! Пропадет Гараськина душа!"
В мочежиннике топко. Ноги вязнут выше колен. Трудно бежать. А за мочежинником опять коряги больно ранят острыми и обломанными сучками. Намокшие в болоте штанишки липнут к телу. Но Гараське не холодно. Он пробивается дальше сквозь царапающуюся загородку кустов и весь горит от мелкой дрожи.
Кто-то нагустил большой-большой мешалкой, как тесто в квашне, темноту. Лес пропал в ней. Остались только лапы и когти, которые хлещут да царапают по лицу, да ревущие бесноватые голоса:
- Держи! Держи Гараськину душу!
И в этой тьме и гаме вдруг появляется дедушка Никита.
Белый, с крючковатыми бровями и горбом, согнувшийся, он отмеривает крупные, саженные шаги, часто стегает по воздуху веревкой, гонится за Гараськой и кричит:
- Про-па-а-дет душа! Не нарежут земли! Вот я те во-оз-жо-ой!.. .
Горб у дедушки Никиты растет и все заслоняет. Руки вытягиваются и покрываются щетиной, а на плечах уже не голова, а рогатая зеленая морда с ощеренными зубами...
Красные искры загораются перед глазами Гараськи,- дедушка ударяет его с размаху по спине веревкой, и все проваливается в черную, бездонную пустоту...
Утром Гараську нашли в лесу, к полдню привезли на хутор. И как положили его на дощанике, так и лежал он без памяти пять дней, в огне весь горел. Никому ничего не сказал он на расспросы - ни дедушке, ни отцу Петру, ни мамке, только бился в стену голыми ножками и сбрасывал ветошь, которой накрыт был. И судорогой ножки ему сводило.
Скинет Гараська ветошь, а мамушка опять его накроет. Мамушка и по дому работает, и за Гараськой присматривает, мокрые тряпочки на лоб ему прикладывает.
Сменит тряпочку и вздохнет:
- Горькое ты мое!..
Вечером после работы соберутся вместе.
Отец Петр к нему подойдет, легонько к горячему тельцу рукой прикоснется и молча отвернется в угол лицом.
Откроет Гараська глаза и смотрит вверх. Ничего не видно. Кругом темнота, как в лесу. И шум стоит. Не слыхать ему, что говорят и делают в избе. Застонет он и залепечет что-то.
На шестой день судорогой стало и головку сводить. Красная сыпь по телу пошла. А около ушей болячки намокли и загноились.
Трудно лежать Гараське. Поднимает он кверху голову. Видно, что шейка болит. И зубы крепко стиснуты.
Мамушка под голову перовую подушку ему подкладывает, а Гараська с подушки все норовит подняться и сестъ, да сил нет.
Дедушка Никита посмотрел на него и головой покачал. Сказал:
- Не жилец он на свете! Порченый! Не надо бы имя ему взад давать! Рожден он по осени, а имя ему дали весеннее. Гарасима после Алексея Божьего человека празднуют. Примета негожая! А все Анисья причинна. Дай да дай имя в память дедушки.
Петр вступился за Анисью и ответил:
- Никакой Анисьиной вины, батюшка, нет! Всегда вы на Анисью причину найдете! Зашугали мальчонку, вот и причина.
Удивился дедушка Никита. Такой смирный и безответный в семье был Петр, а теперь нет-нет да и голос подаст, на отца даже ропщет.
"Должно быть, от горя это!" - решил Никита и ничего Петру не заметил.
Не хочется Никите, чтоб Гараська помер. Он сам Карюху в телегу заложил и за двадцать верст в соседнее базарное село поехал. Привез оттуда на хутор бабушку Марью, у которой мужики и бабы лечились и ворожили.
Бабушка Марья осмотрела Гараську и сказала:
- Родимчик это! С большого перепугу и дурного глазу у него! Може, сыпью пройдет.
А как увидела Марья, что Гараська зубами все скрипит и головку с подушки поднять силится, то призадумалась и она.
- Трудная болесть! На затылочек перешло! Кабы не на затылочек, може, и поправился бы!
Марья пошептала над Гараськой, спрыснула его водицей с уголька и велела снести под куриный нашест.
И все ухаживали за Гараськой, даже дядя Василий с Анной. Поили его льняным отваром, да не помогло: ни еды, ни питья Гараська не принимал.
Так и умер он, никого не узнав.
Не прошло года - на Калинин овраг еще несколько семей выселилось. Стали это место называть Калиниными выселками... Анисья родила девочку... Дедушка Никита постарел, еще больше сгорбился и костлявый стал... Досадно ему, что сноха девочку родила, а не мальчишку... Не может он забыть, как Гараськин надел потерял... Часто поминает он Гараську. Покосится на внучку, которая в зыбке пищит, наморщит брови, поведет сухими плечами и скажет:
- Да-а!.. Пропала земля за Гараськиной душой!..
А Гараськиной душе ничего уже не надо. Лежит Гараська за селом в могилке под березкой, которую отец Петр посадил. Солнце кудреватый дерн могилки обогревает, степной ветер шуршит кустами, скворцы прилетят и ласково застрекочут... Зеленая трава из могилки растет.
1913
У же давно в стенах бурсы велась ожесточенная война между начальством и учащимися.
Противники, как две вражеских армии, подмечали слабые места друг друга, хитрили, выслеживали, мстили. Менялись инструкции, люди и нравы. Самое здание духовной семинарии, похожее на казарму или монастырскую гостиницу, было перестроено, но одно оставалось неизменным: та сущность, из-за чего велась война. И как раньше искали в спальнях под подушками сочинения Белинского и Гоголя, так двадцать или пятьдесят лет спустя искали Льва Толстого, Флеровского, Писарева, Чернышевского или последнюю книжку современного журнала.
В бурсе были свои герои и свои гонители. О них из поколения в поколение передавались предания. Но такого гонителя, как Нил Павлович Венценосцев, летописи бурсы еще не знали.
Венценосцев получил кличку "Мымра" за то, что говорил о себе всегда во множественном числе и при этом издавал странные нечленораздельные звуки: мг-гм. Он был без надобности зол, мелко придирчив и мстителен. Стоило кому-либо из воспитанников выделиться умом, талантом, развитием, как Мымра приходил в помрачительное исступление. И самая жестокость в нем была напоена утонченным сладострастием. Часто среди ночи он являлся с внезапной проверкой в спальню, делая это в качестве добровольца даже во время дежурства других надзирателей, производил обыски, шпионил, подавал на выслеживаемых жалобы в педагогический совет и одновременно посылал доносы архиерею на семинарское начальство и распущенность бурсаков.
Как-то во второй половине учебного года он вызвал в инспекторскую кончающего курс бурсака Флоренсова для "приватных", как он выражался, объяснений. Он любил такие объяснения и по целым часам терзал ими семинаристов.
- Флоренсов!.. Когда же мы исправимся?..- захоркал он острым, неприятным тенорком.- Что мы скажем на это?.. А?.. Мг-гм. Мы вольтерьянец, мы чума в стенах учебного заведения... Мы заражаем всех остальных воспитанников! Нам не дадут аттестата об окончании! Слышите, не дадут!.. Даю в том честное венценосцевское слово... Мг-гм.
Флоренсов смотрел косым подавленным взглядом мимо Венценосцева, в угол, где около стола сидел, уткнувшись в классный журнал, другой надзиратель. Только присутствие постороннего свидетеля удерживало его от резкого ответа.
Он хорошо знал о настоящих причинах преследования. Недавно при обыске Венценосцев нашел у него карикатуру. В ней среди прочего начальства был изображен и Мымра в виде поднявшегося на задние ноги ящура с маленькой головкой, с водянистыми гадкими глазами и с жидкими прядями мочальных волос, зализанных на висках. Под карикатурой стояла надпись: "Пресмыкающееся Криволукской семинарии".
Мымра не представил карикатуру по начальству, но с тех пор начались упорные и жестокие преследования Флоренсова.
- Что же такое я сделал? - твердо отчеканивая слова, с вызовом спросил Флоренсов.
- Мы еще спрашиваем, что мы сделали? Ах, Флоренсов, Флоренсов!.. Значит, мы - еще и нераскаянны?.. Ступайте, Флоренсов!.. Больше ничего не нужно... Мг-гм.
И когда Флоренсов повернул к нему спину в казинетовом засаленном пиджаке, Мымра крикнул вслед скопческим прыгающим голосом:
- Флоренсов, подождите!.. Ваша матушка состоит просфорней в селе Покровской Арчаде?
- Да, состоит... При чем тут моя мать?
- Мы не можем... Мы должны предупредить вашу матушку о готовящемся для нее ударе. Слышите? Теперь ступайте... Больше не нужно... Мг-гм.:
С ненавистью к Мымре и ко всему начальству Флоренсов возвратился в класс. Товарищи окружили его с расспросами.
- Ну что?.. Зачем Мымра требовал?..
- Для вразумления... Предупредил, что сообщит обо мне матери...
- Дело каюк!..- мрачно заметил семинарский поэт Вася Кедров, или иначе -Феб.
- Что же, братцы, воевать так воевать! Не уступать же товарища на съедение гадаринским свиньям,- предложил архиерейский певчий Леонов, прозванный "Баламутом" за то, что он своим басом покрывал весь хор в любимой семинарской песне "Баламут".
На следующий месяц Флоренсов получил четверку в поведении за пропуск великопостной службы. Потом тройку за самовольную отлучку из бурсы.
Такие отлучки участились среди бурсаков. Весна пролетала над землею с веселыми зорями, душистыми ночами и пением птиц. В казарменных семинарских стенах становилось особенно душно и тоскливо. По вечерам открывались окна во двор, где молодые тополи с трепещущими серебристыми листьями казались девушками в белых уборах. В сквозных пролетах среди деревьев дымчато стлались сизые лунные тени. А за двором, в инспекторском саду, было завлекательно тихо. Сирень соблазнительно покачивала лиловые набухшие гроздья.
Раз после вечерней поверки Баламут таинственно позвал товарищей.
- Добре! Интереснейшая история!..
- Что такое?
- Мымра со "Скворчихой" в саду променад делают... Амуренция и галантеренция! Не худо бы их накрыть.
"Скворчихой" звали жену инспектора, Марию Васильевну Скворцову, молодящуюся дамочку с рыхлым сонным лицом. Всем было известно, что холостяк Мымра ухаживает за нею.
Одни говорили, что Мымра увлекается ею,- другие же, наоборот, не верили, что он способен на какое-либо человеческое чувство, кроме злобы. Добивается же он расположения "Скворчихи" просто из корысти - желает через нее подслужиться - или, как выражались семинаристы, "подмазаться" к инспектору.
К Баламуту и Флоренеову присоединился Феб. Обязательно накрыть для назидания сущих в обители сей. Втроем составили план действий. После обхода начальством спальни разложили на кроватях чучела, устроенные из пиджаков и белья. Покрыли их одеялами, а сами осторожно вылезли в окна, захватив с собою белые простыни. Крадучись переползли двор и стали перелезать через ограду инспекторского сада.
- Ох, наткнулся я на тын, да на тын! - комически затянул восторженный Феб, упоенный весеннею ночью, свободою и предстоящей проделкой.
- Загради уста свои молчанием! - пробасил над его ухом Баламут и пухлою широкою ладонью зажал ему рот.
Все втроем засели в густой аллее из сирени и барбариса. Сюда сходилось несколько дорожек.
...Мымра медленно приближался к засаде, помахивая тонкой тростью. Мария Васильевна в светлой накидке и газовом головном шарфике шла рядом и слушала, что он говорит.
- Мяу, мяу!- тонким кошачьим голосом жалобно пропищал Феб, едва сдерживая приступы смеха.
- Тише! - дернул его за рукав Флоренсов. Втроем бросились ползком на противоположную сторону сада. Мымра прервал разговор, по-лисьи понюхал воздух, осмотрелся, потыкал концом палки в кусты и, не найдя ничего подозрительного, тихо двинулся дальше.
Засада поджидала в другом конце аллеи. Баламут сидел впереди на корточках. За ним полулежал на свежей пахучей траве Флоренсов, и позади, прислонясь к дереву, мечтательно стоял Феб.
Скоро гуляющие опять приблизились. На этот раз говорила Мария Васильевна. У нее было грубое, басистое контральто, не смягчавшееся даже тогда, когда она жеманничала и старалась придать своему голосу грациозную певучесть,
О чем они говорили - было трудно разобрать. Долетали отдельные слова: "одиночество", "тяжесть служебных задач". По-видимому, разговор шел о нравственности. Мымра вообще любил касаться возвышенных и отвлеченных вопросов.
- Сладкогласая ехидна! - выругался Баламут и скомандовал:- Ребята, начинай!
Все трое набросили на себя простыни и тихим размеренным шагом вышли на дорожку.
Стояли молча, словно привидения - неподвижными белыми каменными изваяниями. В синем просвете между деревьев четкие фигуры их казались внезапно выплывшими из тьмы.
Мария Васильевна испуганно взвизгнула, подобрала шуршащие шелковые юбки и стремительно помчалась к дому мелкими путающимися дамскими стежками. Мымра, согнувшись, отмеривал за нею крупные поспешные шаги и держал поднятую палку наготове против невидимых врагов.
Вдогонку по саду раздавалось торжествующее хлопанье в ладоши и крики:
- Хо-хо!.. Ку-ка-ре-ку!.. Тю-тю... Улю-лю-лю!..
Перед крыльцом инспекторского дома Мымра опамятовался от страха, привел себя в порядок и перевел дух. Сознание, что он был так смешон в глазах Марии Васильевны, переполняло его бессильной злобой.
А бурсаки прежним порядком, через ограду и окно, возвращались обратно в спальню.
Вскоре к ним явился Мымра. Но Феб и Флоренсов лежали, уткнув лица в подушки и до крови закусив себе губы, чтобы удержаться от смеха. Баламут, невозмутимо обратив вверх лицо, лежал с закрытыми глазами и храпел на всю спальню в несколько переливов с надсвистом. Так мастерски храпеть умел только он один из всей бурсы.
Через два дня в гардеробной собралась редакция семинарского журнала "Акриды". В журнале печатались гектографическим способом статьи по философии, политике и литературе, новости из семинарской жизни и злободневные фельетоны с карикатурами. Сотрудники редакции расположились в свободном проходе, между громоздких сундуков, которые были сложены в несколько штабелей до самого потолка и перегораживали гардеробную. Для фельетонного отдела Флоренсов принес рисунки. Феб - текст: "Злополучная ночь Мымры. Новелла".
Усевшись верхом на скамью и расставив вилкой ноги, он начал читать о происшествии, которое уже было известно всей бурсе:
"Вечеру бывшу, вшед в вертоград Нил, сын Павлов, сын Венценосцев, Мымрой именуемый, муж непотребен и в пакостях угобзившийся. Скверна многая на лице его начертана быша. Сия же суть: чиноискательство, зависть, сребролюбие, наушничество, властолебезение, женоугодие, плотская похоть. И одеян такожде бе наглавник, сиречь картуз, власы его, мочалкам подобные, прикрывающий; бархатный дочревник, сиречь жилет. Фанаберия кратковолая, аглицким смокингом именуемая, едва до бедр доходящая; сапоги, острием кверху обращенные, коими оный Мымра женским прелестницам любезен бысть. И на расстоянии половины стадии от дома инспектора оный Мымра, маятнику уподобясь, прохаживатися стал. По времени же малом вышла из дому того жена некая, Марией рекомая, с мрежами белыми на голове, из чужеземных шелков сплетенными. Тую жену завидев, оный Мымра, длани ко груди своей прижа и голосом велеречивым притворно возгласи: "О, сколь в одиночестве моем сладко мне сие утешение есть!" И мельканием быстрым сокрышася оба в единой от аллей. Тогда же тайно из засады в сени кустов сущие, в белых покровах, аки мертвые из гробов восставше и ревом велиим наполнишь вертоград: такожде по-собачьи, такожде на манер петела, такожде на манер покойного кота отца Назария. Видений сих убояшеся, реченные Нил и Мария к дому поспешаху. Муж же Марии, преэус и инспектор, на шум тот от сна восстав и палисандровую трость для биения взявши, в вертоград поспеши".
- Хо-хо!.. Здорово!..- смеялись семинаристы, когда Феб кончил чтение. Один Баламут остался в недоумении. Разинув широкую сомовью пасть, он рявкнул:
- Как же так? Ты, брат Феб, того... Откуда инспектор?.. Мы его и в глаза не видели.
Над Баламутом посмеялись:
- Э-эх ты, калоша, а еще исполатчик!.. Инспектор - для окрыления фантазии и полноты развязки.
- Ага, одобряю! - согласился он и по-бычачьи мотнул головой.
Новелла и рисунки к ней были утверждены редакцией.
Вечером, после чая, в часы занятий, Флоренсов занялся приготовлением ее для печати. Когда все было готово, он с листками в кармане отправился, чтобы передать материал на хранение бурсаку четвертого класса Иегудиилову, заведующему потайным складом.
Неожиданно перед ним вырос Мымра, словно чутьем унюхав добычу.
- Флоренсов, покажите, что у вас в кармане?
- Ничего!
- Мы не смеем ослушиваться приказания. Подойдите ближе! Мг-гм. Покажите!
Флоренсов уже повернулся к Мымре спиной, чтобы идти дальше, но вдруг молодой горячий задор охватил его. Вызывающе и с негодованием он вытащил из кармана листки "Акрид", развернул рисунки перед самым носом Мымры и, волнуясь, заговорил поспешно и отрывисто:
- Вот, пожалуйста, если угодно!.. Вот еще... Вот, вот... Пожалуйста, полюбуйтесь!
Мымра жадно схватил листки и согнулся, чтобы всмотреться в нарисованное. И внезапно опешил... Буквы и рисунки запрыгали перед его глазами, зеленая муть заходила кругом. Дерзость Флоренсова так ошеломила его, что он даже ничего не нашелся сказать.
"Акриды" и все происшедшее были скрыты Мымрой от начальства. Баламут, Флоренсов и прочие уже торжествовали победу и испытывали нечто вроде радостного удовлетворения, но ненадолго. Вскоре Флоренсов попал в карцер за посещение городского сада "Липки", где его поймал Мымра. Гулянье в "Липках" и на главной улице города, Московской, воспрещалось семинаристам.
Карцер помещался в третьем этаже. Рядом с ним находился архив фундаментальной библиотеки, всегда запертый, потому что книги из него имели право получать только учителя. А над архивом, под самой крышей, возвышался чердак с голубятней, или "Ноев ковчег", как звали его семинаристы.
Флоренсов в тоскливом угнетении ходил по пустой комнате, где, кроме стола, стула и койки с продранным матрацем, ничего не было. На столе валялись остатки карцерного обеда: соль в бумажке и огрызок карцерного хлеба. На подоконнике стояла начищенная медная кружка с водой.
"Удастся ли дотянуть до экзаменов",- думал Флоренсов. Глухое чувство возмущения бурлило в нем, возмущения не столько тем, что он будет уволен, сколько от сознания совершающейся в бурсе несправедливости. В жертву этой несправедливости принесено уже столько товарищей. На днях были уволены два оканчивающих курс перворазрядника - за чтение найденных у них книг - Бюхнера и Дарвина.
"Что же делать? Да ничего, пусть увольняют! - решил он.- Не пропаду. Во всяком случае, трусить перед жизнью и мириться с подлостью не стоит... Выгонят из семинарии - поеду в столицу, буду зарабатывать кусок хлеба рисованием и учиться. Сдам на аттестат зрелости и махну в университет. Может быть, все даже к лучшему. Во всяком случае, в попы я не пойду, народ обманывать не стану".
Воображение стало рисовать ему, что вот он уже в столице, учится и работает как художник.
О, тогда он, наверное, отплатит Мымре за себя и товарищей, не скупясь, возместит за все зло, причиненное в семинарии... Обесчестит, выставит его гнусную низость перед всем светом.
Удар камешком в стекло вывел Флоренсова из мечтательного раздумья.
Сверху, из Ноева ковчега, вниз спускался на веревочке, сверток. Флоренсов открыл форточку и достал его. В синей оберточной от сахара бумаге он нашел горбушку сыра, кусок колбасы, пеклеванную булку и немного спирту в аптечном пузырьке.
К пузырьку, наподобие рецепта, была приклеена записка, в которой Флоренсов прочел:
"Узник, утешься! Для поддержания слабеющего духа посылаю малую толику живительных капель и прочей снеди. А козни Мымры сокрушим. Баламут".
Флоренсов облегченно расправил плечи, усмехнулся во весь рот и оживленно крякнул:
- Добре...
&