Свидание в необычной обстановке придает чувству обоих особую жуткую и заманчивую прелесть...
- Ты бы табачку расстаралась,- говорит Тартыга.- Курить смерть хочется. Почитай с самого утра не курил...
- Принесу,- отвечает Василиса.
Ей жалко Тартыгу... В узкую щелочку она всматривается одним глазом в него, невидного ей и непонятного... Участливо спрашивает:
- Скушно сидеть?
Тартыга подбадривается и уверенно говорит:
- Пустое!.. Отсижу еще сутки, а потом... Попомнят они Тартыгу...
Василиса вздрагивает... Тьма обступает ее кругом, и в этой тьме Тартыга представляется таким таинственным и сильным, как в сказках.
- Ты чего, Григорий, удумал?..
- Ничего... Коли оказия подвернется,- спуску тоже не дам...- загадочно произносит Тартыга.
Разные мысли кружат в его голове. И ему самому начинает казаться, что его угроза не пустые слова и что он способен сделать что-нибудь необычное и большое...
Василиса глубоко вздыхает.
- Григорий...
- Что?
- Поп про тебя спрашивал... Мужики надысь говорили...
- Чего говорили?
- А разное... Говорили - правда ли, нет ли,- будто ты земского боровом обозвал... А потом будто земский осерчал и хотел тебя вдарить... А ты взял вот так ево за руку да и вывихнулся... Правда ли, нет ли?
- Брешут мужики,- отвечает Тартыга. Но ему приятно, что о нем идет прикрашенная народная молва. Он приосанивается и придвигается ближе к щели.
- Ну, а еще что говорили?
- А еще говорили, что грозил ты земскому... "Я, говорил, у князя младшим дворником служил, и князь меня так любил, што по десять рублев на чай давал... Ничего для меня князь не пожалеет... Я и на вас, говорит, суд найду... А то так и без суда..." Это значит красного петуха под крышу али ещо што...
Лицо Тартыги остро и любопытно вытягивается...
- Н-н-у-у? Так и говорили?..
- Так и говорили... Засудят они тебя, Григорий... Убьют вот здесь, как летось одного страннего так-то убили... Убьют, скроют - и концов не найтить...
- Не бойсь, не убьют.
- Теперь по селу такая галдеж... Только и разговоров, што о тебе.
- Ну-у!
- Право слово!.. Еще говорили, что попа на дороге ты встретил, палкой хотел вдарить...
Тартыга удивляется и вытягивает шею... Так занятны все эти новости, рассказы о том, чего не было.
- За што же попа-то? - спрашивает он.
- А это тебя знает, за што...
- Ну, а поп што?..
- Поп поднял, слышь, рясу да в проулок бегтить...
- Бегтить?..
- Бегтить...
- Так ему и надо,- удовлетворенно говорит Тартыга, как будто все, о чем рассказывает Василиса, происходило на самом деле и участником этого был не Тартыга, а кто-нибудь другой.
- Что же поп мужикам сказал?
- Што сказал... Сказал, што такими, как ты, Сибирь заселяют. Я сама слышала... С матушкой огурцы в кадке перекладывали - опять тебя вспоминали... Таким, говорит, как он, надо колодки на ноги набивать...
Тартыга возмущается:
- Уж и колодки! Заколодили бы всех, да над кем пановать будут...
Молчание... Тартыга размышляет о том, как диковинно складывается его бродяжная жизнь. И в тихой темноте ночи придвигается близко к нему какая-то необъяснимая и новая сила, властно и крепко соединяющая его со всем, чем волнуется и живет деревня...
- Василиса,- шепчет он опять после молчанья.
- Што?..
- Ты обойди кругом, там к замку веревочка прилажена...
- Боязно...- отвечает Василиса и осторожно оглядывается по сторонам.
- Чего боязно?.. Никто не увидит!..
- Боязно...
- Экая ты, право,- досадливо вырывается у Тартыги...- А я думал, ты смелая.... Ну, спасибо и на том, что пришла...
После двухнедельного ареста Тартыга на свободе. Ни гармоники, ни новых сапог у него уже нет... Все это продано и пропито... На ногах его стоптанные городские башмаки, а на голове бурый, кем-то подаренный гречишник,
В берестовом кузовке, который принесла Василиса,- хлеб и бутыль молока.
В тени поповского омета с нахлестами свежей соломы пахнет приятно колосом. Мягкий холодок сентябрьского вечера бодрит...
От выкатившейся ранней луны длинные синеватые тени. Тартыга лежит на боку, упираясь локтем в землю, и раздумчиво кусает соломинку.
- Хорошо здесь, Василиса,- говорит он, вдыхая большими глотками воздух.
Василиса в большом теплом платке, наброшенном на плечи.
- А хорошо, так и оставайся здесь, Григорий,- робко отвечает она, удивляясь тому, что сказала, и прислушиваясь в пустоте к собственному голосу.
Тартыга стряхивает с себя мечтательные думы, так хорошо и уютно улегшиеся в его душе.
- Нет, не рука мне здесь оставаться. Делать мне у вас, Василиса, нечего...
В тени он весь мягкий, словно за полтора месяца жизни деревня стерла с него остроту и угловатость, которые он принес из босяцкой жизни в городе. И слова его так грустно вплетаются в нежную задумчивость ночи.
- Решай, Василиса, пойдешь со мной аль нет?
Василиса колеблется и нерешительно проводит рукой по лицу... От волнения, которое она испытывает, круглые стеклянные бусы поднимаются и опускаются на ее груди... И голову туманит от внезапно поднявшихся заманчивых желаний. Рисуется соблазнительный город, где большие каменные дома и интересные, нарядные и богатые люди. Тартыга убеждает ее.
- Что ж тебе здесь делать? А?.. Хозяйства у тебя нет, а в кухарках жить - так лучше в городу уж, а не в глуши.
Василиса жмется к омету и перебирает кончики платка... В недоумении спрашивает:
- Как же так-то?.. Взять вот да и пойти?..
Тартыга ждет такого ответа, скрывает, что ему больно выслушивать слова отказа, и продолжает убеждать ее:
- Вместе, Василиса, пойдем. На одном месте будешь сидеть - никакого толку не увидишь...
Василиса беспомощно и по-детски глядит, на него. Узкие, неразвитые ключицы ее выпирают острыми соединениями, и она походит на девочку.
- Боюсь я, Григорий!..
- Чего ты боишься?..
- Боюсь!.. У нас вот как-то Мирохина Данька в городу жила, а потом вернулась,- спортили ее - вся в пупырях и зачивренная... Барчонок, бают, спортил...
Тартыга убежденно и поучительно говорит:
- Что же из того?.. Испортиться везде можно!.. На этот предмет каждый человек наблюдать за собой должен. И в деревне можно. Твоему попу, я чаю, тоже пальца в рот не клади... Правда, Василиса, обижает тебя поп?
Василиса смущенно опускает вздрагивающие ресницы.
Ветер тихо стелет по земле тени и шелестит сонными серебряно-сизыми кустами полынка, отбежавшего от заросших полянок на вытоптанную плешивину около омета.
- Что же ты молчишь?.. Обижает? - участливо допытывается Тартыга.
Василиса краснеет. В тени не видно, как лицо ее мучительно движется от стыда... Тихо она отвечает:
- Нет, поп у нас строгий, не балуется...
- Известное дело - попадья есть,- говорит Тартыга.- Ну, а псаломщик?..
Василиса низко опускает голову,- ей тяжело сделать это признанье,- и она с усилием говорит:
- Псаломщик намедни в пуньке в самый угол загнал, всю руку досиня защипал, больно - страсть!..
Тартыга вдруг становится злым и острым, не похожим на того размечтавшегося деревенского, который только что сидел рядом:
- Жеребцы гладкие!..
Он свертывает из бумаги папироску, чиркает о коробку серной спичкой. Синее пламя фосфора шипит и обдает его едким запахом.
- Не подожги омета,- говорит Василиса.
Тартыга бросает тлеющую спичку на землю и небрежно отвечает:
- Не лиха беда, если и загорится!.. Не обеднеет твой поп.
Оба молчат. Тартыга сосредоточенно попыхивает папироской. Лицо его то освещается - с выпуклыми рельефами носа, бровей и черных усов,- то погасает, полное загадочных мыслей.
Докурив, он спрашивает:
- Что же, Василиса, решай куда-никуда!..
Василиса глубоко вздыхает...
- Замуж, что ли, хочешь выйти?.. Так ведь кто ж тебя, бобылку, возьмет? И к полевой работе ты непривычна!..
Тартыга оглядывает худые руки Василисы, ее узкие плечи и маленькие ноги в кожаных полусапожках, непохожие на мужские широколапые ноги деревенских девок.
Василиса под его взглядом съеживается и уходит в себя. Ее сердце тревожно бьется от мысли, что вот уйдет Тартыга в город, и она останется опять одна с своей тоской...
- Не пойду я, Григорий, замуж,- говорит она, и в голосе ее дрожат глухие слезы.
- Что же ты, бобылка, будешь делать?
- А в келью уйду... У нас за Агафошкиными выселками деушки в кельях спасаются... К деушкам уйду...
- В кельях проку тоже мало,- говорит Тартыга, решая, что пора кончать беседу.- Ну, твое дело,- как хочешь...
Он поднимается и отряхивает с пиджака солому. Тоскливое и одинокое растет в душе Василисы... Все происходящее с ней - Тартыга, его внезапное появление и теперь уход - кажется ей каким-то смутным сном, который блеснул на мгновенье и уже пропадает...
- Куда же ты? - спрашивает она Тартыгу.
- Куда?.. В город,- отвечает он.- Пройдусь по холодку выселками, а обогреет солнце - завалюсь в стога, высплюсь...
- На ночь-то глядя,- говорит Василиса и ласково с покорностью заглядывает ему в глаза.- Хоша бы переночевал...
- Нет, пойду,- бесповоротно решает Тартыга.- Который день собираюсь, да все никак не выберусь...
Он оглядывается и поправляет на голове сбитый гречишник.
Василиса отвертывается от него, лезет за пазуху, достает холщовую тряпицу, развязывает и поворачивается снова.
- Ну хоша вот возьми на дорогу.
- Это что?
Тартыга протягивает руку и ощупывает пальцами теплый, пригретый на груди полтинник, - Не надо!..
- Возьми, пригодится!..
Тартыга, подумав, берет.
Луна плетет вверху голубую вязь. Тартыга сжимает крепко монету. Сладкое ноющее чувство от давно неиспытанной ласки, которую он нашел так неожиданно здесь, в деревне, охватывает его... Дружно придвигаются поля, полынок... И поля ласковые и родные... И кажется, что все это старое, близкое, давно знакомое - и гумно, и солома, и полынок, и Василиса... Только все забытое... И смутно крадется холодная мысль: встретит ли он где-нибудь еще такую ласку? А если и встретит,- не будет ли тосковать о полях, о полынке, о Василисе?.. Может быть, он уже никогда более сюда не вернется?..
Василиса прислоняется к омету и, уткнувшись лицом в рукав, беззвучно плачет...
Тартыга бережливо обнимает ее за стан, дышит в ее щеки горячим и близким дыханием и дрогнувшим любовным голосом говорит:
- Ну, чего ты?.. чего?..
Еще не поздно, когда Тартыга возвращается через площадь.
Церковный дом, разделенный на псаломщическую и дьяконскую половины, освещен. У створчатого окна псаломщик разбирает партитуру церковных нот.
Тартыга издали всматривается в его профиль с узко сжатым лбом. Со злостью он наклоняется, шарит рукой по примятому гусиному остролистннку, схватывает булыжник и с размаху бросает в обшитую тесом стену:
- Эт-то тебе за пуньку...
Псаломщик бежит на дьяконскую половину, дрыгая жидкими козлиными ногами. На белых занавесках окон церковного дома появляются двигающиеся испуганные тени...
А Тартыга идет к "конопатому". В сенцах он оставляет берестовый кузов. "Конопатый" еще не спит. Он сидит за столом. Хозяйка его Агафья штопает что-то при тусклом свете жестяной лампы. В углу на дощатых широких нарах спят двое ребят, прикрытые ветошью.
Игнат спрашивает Тартыгу, не хочет ли он есть, и отодвигается на край скамьи, очищая место подле себя за столом. Тартыга кладет на подоконник гречишник и садится. Движенья его серьезны и значительны. Теперь он совсем напоминает степенного, домовитого мужика, который в других вызывает только уважение...
- Что хорошего, дядя Игнат? - спрашивает он. Игнат озабоченно повертывается к нему и недовольным, скрывающим в себе тревогу, голосом отвечает:
- С коего ляду в нашем быту хорошему приключиться?
Тартыга внимательно наблюдает за ним. Все кругом полно для него теперь важного смысла и заставляет принимать близко к сердцу и радости и огорчения этих людей, ставших для него своими...
- Случилось что, дядя Игнат?..
- Так, пустое,- уклончиво отвечает "конопатый". Но по его глазам, угрюмо светящимся в затененной глубине, видно, что он не договаривает чего-то. Тартыга тревожится:
- Что?.. Беда какая?..
"Конопатый" колеблется... Наконец, говорит, выбирая с осторожностью каждое слово, чтобы не смутить, а главное - не обидеть Тартыги:
- Пустое... Старшина с урядником даве в волости про тебя допытывались... Нечего, бают, ему здесь делать... Еще какая склока от него выйдет...
Тартыга некоторое время размышляет над словами Игната и потом спокойно отвечает:
- А, это уж я про себя мекаю, есть ли мне дело, или нет.
"Конопатый" одобрительно поддакивает ему:
- На меня осерчали... Брыкнулся я в них тоже... Спрашивайте, мол, не меня, а Григорья... Што ж тогда его с земским не осилили?
Тартыга радостно вспыхивает и благодарными глазами смотрит на Игната.
- Так, так, дядя Игнат...
Оба молчат. То, о чем думает один, неуловимо передается другому и родит в обоих согласную и крепкую близость...
Тартыга встает с лавки и успокоительно говорит:
- Ты не тревожься, дядя Игнат... Я ведь уйду... Вот посижу малость, да и пойду...
Игнат испуганно вскакивает следом за ним... Лицо его становится виновато-растерянным и смущенным,- он как будто сожалеет о том, что так некстати затеял этот разговор, и теперь хочет загладить свою вину... Он протягивает к Тартыге руки и говорит:
- Што ты, милай... Нешто я к тому, штобы ты уходил? По мне, живи, сколь хочешь. Ноне, слава богу, хлеб уродился,- чать, лишним куском не объешь. Заработаешь.
Агафья тоже огибает стол и заговаривает с Тартыгой: - Што ж нам ноне земский? Это вот летось в ссуду хлеб получали, так земский с попом, кому хотели, тому и писали. Богатому мешок, а бедному шишок...
Тартыга растроган и глядит повлажневшими глазами то на Игната, то на Агафью. Светлая нечаянная радость вспыхивает внутри его, растет горой и подступает к самому горлу... Хочется ответить чем-нибудь таким же добрым и незабываемым на всю жизнь... Из многих нахлынувших мыслей хочется выбрать одну - простую и любовную, как просто и любовно все, что движется в тесной тишине избы. Тартыга не находит таких слов и только умиленно говорит:
- Спасибо, родные!.. Спасибо!..
Игнат и Агафья заботливо усаживают его. Игнат по-дружески кладет на его плечо руку.
- Нет, не гоже, Григорий, ты удумал... Как же это в непутевое время идти?.. Ровно вор ты, али палкой кто тебя гонит... Ты хоша переночуй, до утра обожди... Честь честью соберем тебя, проводим честь честью,- как быть...
Тартыга весь во власти этих ласк.
- Спасибо, Игнат, и тебе, Агафьюшка, спасибо.
Агафья суетится около лавки, прибирает со стола и ухаживает с материнской нежностью:
- Так-то лучше будет... Ложись-ка вот здесь, на лавке, да и спи до утра.- Она сносит тряпье на сундук и из угла заботливо продолжает:- Будешь, Григорий, стелиться,- в головы мужиков чапан возьмешь.
Тартыга ничего не отвечает. Душой его завладевает прилив нежности и любви. Ему кажется, что он не заслуживает всех этих забот, и думает о том, сможет ли он, и сумеет ли он отплатить за все это добро...
На печи возится, протяжно стонет и с удушливым надрывом кашляет старуха, мать Игната. Тартыга вздрагивает и смотрит в угол на печь.
Старуха свесилась головой на край печи,- белеют растрепанные космы, выбившиеся из-под грязного, замызганного платка, с хрипом вылетают слова:
- Игн-а-ат...а-а-а...т!
Игнат подходит к печи...
- Пи-и-ить...
Игнат молча черпает из кадки ковшом воду и подает матери. Та припадает к ковшу, жадно отпивает несколько глотков и подает ковш обратно. Игнат сплескивает остатки в помойную лохань и кладет ковш на лавку.
- Что у вас с бабушкой? - спрашивает Тартыга.
Игнат возвращается к домашним тревогам, лицо его сразу тускнеет, глаза быстро уходят вглубь, и он отвечает глухо:
- Запритчила старуха... С самых полден животом мается...
Тартыга против воли начинает думать о старухе. И чем больше думает, тем сильней завладевает им желание сделать что-нибудь такое, отчего всем в избе стало бы легче и свободней жить. Но ничего такого он не находит, неприятная тяжесть наваливается на него, и он говорит досадливо:
- Не надо бы сырую воду давать... От сырой воды вред,
- Што ж поделаешь,- соглашается Игнат.- Как утица, пьет да пьет... Кабысь не померла...
- За ночь-то, чать, не помрет,- вставляет свое слово Агафья.
Голос у обоих спокойный и одеревеневший, видимо оба примирялись с мыслью о смерти старухи.
Потом Игнат и Агафья уходят в сенцы, где спят.
Тартыга тушит лампу и ложится на скамье. Мысли бесконечно бродят в голове, сменяются одна другой и мешают стать, Но от шатавья за день по селу он сильно устал и вскоре засыпает молодым, здоровым сном.
Перед зарей он просыпается. Старуха ворочается на печи, стучит сухими костями по вытертым кирпичам... Одному из ребят что-то почудилось во сне, и он испуганно вскрикнул. Мышь у сундука воровато скребет зубами по дереву.
Тартыга пробует опять заснуть и не может. Вслушивается, как кашляет мать Игната хлябающим кашлем. И ему начинает казаться, что из углов избы со всех сторон окутывает его, как душная овчина, серая деревенская забота.
Он поднимается и свешивает со скамьи босые ноги. Так долго сидит он один. Неясные шорохи стелются вокруг него, подползают совсем близко и напоминают обо всем, чем полна жизнь Игната и Агафьи: нужде, болезнях, скорбях и труде... И душу тихо начинает сверлить тоска от создания, что нечем пожечь,
"Не пойти ли по холодку?.." - думает он, точно убегая от своих мыслей. Встает и смотрит в окно...
Стожары уже высоко, и звезды перед рассветом побледнели.
- Да, надо идти,- решает он.
В потемках одевается, нащупывает рукой железную скобу двери, выходит в сенцы... Наталкивается на что-то мягкое, лежащее на полу. Спит "конопатый" с женой. "Конопатый" просыпается, слепо шарит вокруг себя и вскрикивает:
- Кто тут, спаси помилуй...
- Я, Григорий. В город иду...
"Конопатый" встает... Спросонья он плохо соображает и потому удерживает Тартыгу слабо:
- Надумал-таки?.. А?.. Оставался бы...
- Пойду, дядя Игнат, спасибо!.. Когда-никогда, надо идти.
- Може, хлеба надо али чего?
- Не надо!.. Спасибо!..
Тартыга разыскивает кузов и дорожный подожок. Агафья бормочет несвязно сквозь сон... Ее не будят. Игнат босой и без шапки провожает Тартыгу за ворота. В длинной рубахе распояской он при свете луны похож на старика и вблизи весь сизый и сырой...
- Ну, прощавай!
Они подают руки и, сами не зная почему это так выходит, вдруг по-мужицки облапливаются, подтягивают друг друга за шеи и сочно, три раза, губы в губы, целуются...
- С богом,- дружелюбно говорит Игнат.- Коли случится работа - напишешь?
Тартыга кивает головой.
- Напишу.
За селом степь обнимает его широким простором... Уверенно он шагает по холодку и звонко стучит палкой по жесткой, хорошо накатанной дороге. Думается о Василисе, об Агафье с Игнатом, о старухе - не умерла бы она, о Науме, с которым на прощанье так и не пришлось повидаться... Мысли, как длинные, неразорванные нити, все время тянутся от деревни вместе с ним, и среди тихого трепета полей он несет их в голубую даль, где на неясных гранях земли и неба уже протянулись нежные первые полоски рассвета.
1912
Гараська - рыжеволосый заморыш, с тонкими и кривыми, как развилки, ножками. Уличные мальчишки зовут его лягушонком. Ему семь лет, а посмотреть со стороны - больше пяти лет ему никто и не дал бы, такой он худой, незаметный и маленький. Заметного в нем только и есть, что круглая золотушная голова с болячками около ушей, да синий, надутый от ржаного хлеба живот.
Гараськина семья большая: дедушка Никита, крупный старик с белыми, как кудель, волосами, отец Петр с мамкой; отец - русый, прямой и бородатый, а мать Анисья - худенькая и рыжая,- сказывают, что Гараська в нее лицом уродился. И еще дядя Василий, черный и кудлатый, с хозяйкой Анной, которую дедушка Никита почему-то зовет снохой... У дяди Василия есть сын Николка, окончивший сельское училище, уже настоящий работник. Живут все вместе, в старой просторной избе, и спят: мамкина семья в одном углу, дяди Василия - в другом, а дедушка Никита на полатях.
Зимой много наслушается в избе Гараська... Сноха ссорится с мамкой,- выйдут обе на средину избы, подоткнутся в бока руками и начнут корить друг дружку... Мать говорит, что сноха ничего не делает, а сноха кричит, что за мамку, точно лошадь, с утра до ночи работает, да еще сопли ее чертенышу, Гараське, вытирает... Досадно Гараське. Кажется ему, что все это из-за него ссору затеяли и над ним сноха смеется... Он жмется в угол и втихомолку вытирает нос рукавом грязной рубахи.
За бабами мужики поднимутся: шум стоит в избе. А напоследок дедушка Никита осерчает и всех по своим углам разгонит. Прищурит желтый, как у сыча, глаз, поднимет руку и согнутым сухим пальцем пригрозится:
- Вот возьму вож-жу да вож-жой вас!..
Чудной этот Никита! Встает он раньше всех и минутки покоя не знает - то в избе, то во дворе по хозяйству хлопочет... Стар он, горб на спине вырос, а все боятся, почитают и слушают его... Какие-то непонятные разговоры Никита с отцом и дядей ведет.
Часто после ужина усядется он на лавке, свесит на пол босые ноги, распустит послабже поясок на животе, расправит рубаху и начнет:
- Надоть у Калинина оврага селиться-то!.. От обчества там на отшибе, значит, при нарезке землей теснить не будут, И место гораздое, и насчет воды крутом раздольне!
Отец Петр за столом русую голову локтями подпирает... Долго он думает над словами деда, а потом скажет:
- А куда скотину понять будем? Скотина, батюшка, не позволит!
Дедушка Никита только белыми крючковатыми бровями поведет.
- Скотину по оврагу гонять будем!.. Надо от казны разрешенья просить... А не разрешат, на обчий выгон погоним. Вот он, пастух-то, готовый!.. Кроме, как овец пасти, никуды его не возьмешь!..
И кивает головой на Гараську.
Гараське весело. Он знает овраг, куда летом ребятишки ходят собирать зернистую кисло-сладкую ежевику, от которой становятся черными руки, губы и зубы. А в родничках по склонам оврага в жаркие летние дни он любит черпать пригоршнями воду и мочить голову.
Вот только скучно будет пасти скотину. У дедушки Никиты есть пять лохматых мягкорунных овец и одна корова с бурыми круглыми пятнами на боках и с большими белыми ресницами над глазами. Хорошо бы верхом, вцепившись в гриву, поскакать в ночное, да только, наверное, опять Николка станет ездить в ночное с лошадьми... Нехороший этот Николка - всегда обижает его, Гараеьку!..
Дедушка Никита ворочается в холщовой домотканой рубахе и продолжает:
- Две избы кряду поставим! Вздору между бабами меньше будет. Старую-то избу перевезем, а на другую, новую, лесу куплять придется!
Каждое слово Гараеька жадно ловит и все, что ни слышит, бережно складывает в своей памяти, ничего не забудет. Память у него острая, должно быть некому, что прошлым летом он два сорочьих яйца съел.
"Новая изба - это хорошо,- думает он.- А кто жить в ней станет? Наверное, сам дедушка Микита!"
Хочется Гараське спросить, кто поселится в новой избе, и боится он. Мамка холст ткет, ударяет в подножку стана то одной, то другой ногой. Быстро мелькают вправо и влево по ниткам деревянные берды, Гараеька вертится около нее и тихо, чтоб не слышал дед, спрашивает:
- Мамк, а мамк?.. Это для себя дедушка новую избу поставит?..
Мамка ничего не отвечает и продевает в основу длинные льняные нитки.
Но дедушка слышит, что сказал Гараеька. Он поднимает сухую жилистую руку и скрюченным костлявым пальцем манит внука:
- Гараська! Подь-ка сюды!
Гараська звонко шлепает развилками босых ног по холодному шершавому палу.
Дедушка Никита протягивает руку к самому его лицу.
- Дай-ка мне свой вихорь.
- А за што? - спрашивает в недоумений Гараська. Дедушка Никита смеется и показывает желтые, еще крепкие зубы.
- За то!.. Не лезь, куды не спрашивают, и матери не мешай.
Гараська подает дедушке наклоненную голову, и тот легонько треплет его за вихор.
Гараське не столько больно, сколько обидно. Он надувает губы, сопит и забивается в свой угол к широкой дощатой постели.
К концу зимы дедушка Никита, озабоченный и хмурый, все считает какие-то души с дядей Василием и отцом Петром.
- Не дадут на Гараську души! - скажет отец Петр и вздохнет.- Подождать бы на хутор выселяться! Подрастет Гараська - заодно с его наделом на пять душ земли и отрежем.
Дедушка Никита взглянет на Петра из-под бровей строгими глазами и скажет:
- Будем на пять душ требовать.
Дядя Василий свое слово вставит:
- Не нарежут земли - земскому жалобу подадим! К покрову даю Гараське восемь лет минет - душа будет, а до покрова дня и году не осталось. И по закону, бают, должны на пять душ нарезать!
Дядя Василий - бойкий и речистый мужик - любит натолковать и покричать не хуже иной бабы. Не лежит к нему Гараськино сердце за то, что он считает себя в семье старшим после дедушки.
Вот отец Петр - другое дело; когда он дома - его и не слышно. Тих он и ссориться не горазд.
Отцу Петру, видимо, не хочется выделяться на хутор. Он весь потеет от мучительных и неповоротливых мыслей и после долгого молчания опять мрачно замечает:
- Суды да свары затевать с обчеством тоже не резон! Все равно житья не будет. Опять же первыми выселяемся! Подождать бы, пока другие начнут!
Дядя Василий не соглашается:
- То и хорошо, што первыми! По крайности, от казны какое-никакое уважение будет! Объявлял урядник на селе, чтоб на хутора выделялись... Може, и скотину позволят на овраге пасти. Вот только, пока што, не помер бы Гараська! Вишь, он какой кве-е-лый!..
Все - и дедушка Никита, и отец, и дядя Василий, и даже мамка со снохой Анной - уставятся на Гараську. И неловко ему. Поджимает он под себя ноги, шевелит закорузлыми пальцами и думает:
"И чего это я им дался? Только у них и разговору, што Гараська да Гараська".
Дедушка Никита пощупает его издали неласковым взглядом и подтвердит:
- Што и толковать! Кве-е-лый!.. Мелок ноне народ пошел, не в дедов...
Потом к мамке повернется и скажет:
- Ты што же это, Анисья, такого нам плохого угораздила? А?
Мамка застыдится, покраснеет и ничего не ответит.
А дядя Василий точно рад случаю попрекнуть Гараську за то, что он постоянно болеет, и опять скажет:
- Надо с этим делом не прозевать! Покудова у Гараськи еще души нет,-охлопатывать ему ее. А помрет он - ни за што душа пропадет!
Не понимает Гараська. Как это так, что у него души нет? Летось дедушка Никита, когда он потихоньку поминальные пшенные блины съел, крепко побил его и стращал, что черти его душу в ад утащат и горячую сковородку лизать заставят. А теперь говорят, что у него нет души. Куда же она делась? И как это дядя Василий охлопатывать ее будет? И опять непонятно: то нет у него души, а то вдруг к покрову дню будет. Откуда же она возьмется? И еще говорят, что душа пропадет... Куда же она денется? Нешто черти в ад ее утащат? После дедовых разговоров шибко стал он бояться чертей. Дедушка пальцами рога наставлял, показывал, как черти пыряются... А то еще говорят,- шишиги озоруют: провернут в земле дырку да в дырку утащат.
Ни шишиг, ни чертей Гараська никогда не видел, но ему становится страшно.
Он прислушивается, и вот начинает казаться, что из пустых и темных углов избы подкрадываются шишиги, пузатые и скользкие, как большие лягушки. А за шишигами крутолобые и рогатые черти с козьими хвостиками и жидкими мохнатыми ногами. Черти высовывают красные языки, мотают головами и протягивают ощеренные морды так близко, что он слышит их потное и противное дыхание.
Гараська зажмуривает глаза и с криком бросается опрометью к мамке.
- О-ой, ма-монька, боюсь!..
Мужики смолкают. Гараська тычется лицом в материну юбку. Все тело его вздрагивает, и он тихо всхлипывает:
- Ма-а-монька, боюсь!..
Мамка гладит его ласково по голове... Дядя Василий, недовольный тем, что поднявшийся шум оборвал беседу, досадно поднимается с лавки и со злостью говорит:
- Где такому выжить? Вишь, он словно порченый!
Николка по вечерам читает книжки, которые берет у школьного учителя. Он знает о многих мудреных вещах - и о луне, и о звездах, и о диких народах, и о том, какие князья в старину друг с другом воевали и с народа поборы брали.
В один из вечеров Гараська улучает время, когда они в избе только двое, и спрашивает:
- Миколка! А какая такая душа бывает?
Николка хитро щурится. Лицо у него не детское - серьезное и умное; видно, что он знает цену грамоте.
- Какая душа? - спрашивает он.
Гараська путает и сбивчиво поясняет:
- Душа-то? А которая в людях!
Николка придерживает пальцем место на странице книжки, где он читает, чтобы не потерять, и молчит. Николка и сам не знает, что такое душа. Как-то учитель говорил, что никакой души нет, а есть только мозг. А перестал мозг работать, и душа умерла...
"Не хочет сказать,- решает Гараська.- Ведь не может же быть, чтоб Миколка не знал, что такое душа".
Хитрый Миколка долго думает и потом опять спрашивает:
- На что тебе?
- Надо,- отвечает Гараська.
- Душа - это пар,- решительно вдруг выпаливает Николка и прищуривает один глаз.
- Какой пар?
- Какой? Самый обнаковенный! Это - дых, которым люди дышат. А как перестает человек дышать, то и умирает.
- Куда же, Миколка, душа девается?
- Душа маленьким облачком кверху испарится.
- А у меня, Миколка, есть душа?
Николка смеется.
- У тебя душа куриная,- говорит он.
- Как куриная?
- А так... Если вот взять да хлопнуть тебя по маковке, то из тебя и дух вон...
Гараська боязливо отходит от Николки, как бы и в самом деле Николка не вздумал щелкнуть его по маковке. Он озорной, один раз показывал ему, где волостное правление находится: ухватил в щепотку вихор волос да потянул кверху. Долго после того голова болела. А в другой раз поднял его за уши. "Москву, говорит, посмотри. Видишь, главки золотые церковные? Не видишь? Ну, давай, я тебя повыше подтяну!.." Чуть уши ему не оторвал.
Все, кому не лень, обижают Гараську. Прошлым летом сшила ему мать рубаху пунсовую, вымыла ее и повесила на плетне сушить. Плетень низкий был,- подошла коза с соседнего двора и рубаху до дыр сжевала.
Плакал Гараська. Одна мамушка его пожалела, а сноха Анна еще посмеялась:
- Куда тебе, шелудивому, в пунсовых рубахах ходить?
В отцовской старой шапке и тяжелых материных валенках, подшитых двойным толстым войлоком, Гараська выбегает на улицу.
Ребятишки около одной из изб лепят круглоголовую бабу, накатывают гурьбой большие комья снега, весело и звонко гомонят вдоль порядка.
Гараську встречают шумным смехом:
- Гли-те-ка, братцы! Гараська-то! Сапоги выше себя ростом обул!..
Сапоги матери доходят Гараське почти до живота,- он весь утонул в них и в глубокой шапке. Но Гараське мало дела до того, что над ним смеются. Пусть! Так редко выпадает зимой счастье играть на улице.
Он подбегает к ребятам. Около него сгруживается артель и сбивает его в снег. Гараська барахтается. Ему трудно встать в тяжелых сапогах,- снег набивается за ворот, тает и расплывается по спине холодными струйками.
Кое-как Гараська поднимается на ноги, отряхает шапку и вместе с другими катит ком, упираясь грудью и локтями в наслойку мягкого снега.
Вместо глаз в бабу вставляют два угля, а в рот втыкают негодную, пропахшую дегтем чекушку от колеса.
Шумно, радостно и беззаботно.
Потом ватагой захватывают чьи-то салазки и бегут на гумно. Дороги нет. Старые следы санных полозьев заметены снегом; но зато рядом есть хорошо протоптанная тропа. Синими звездочками поблескивает снег, и на солнце мирно белеют тихие, успокоившиеся на зиму поля. И ребячьи тени, синие и проворные, дружно прыгают по откосу.
Около гумна петлями наметаны обманные заячьи стежки.
Весело кричать, ломать обледеневшую настилку снега, нырять и вязнуть в сугробах...
От гумна спуск к долу. Дол тихий и спокойный. На лето его засевают коноплей.
Вся гурьба вваливается в салазки и скатывается вниз. При повороте Гараська и еще кто-то вылетают и втыкаются головами в снег. А в конце дороги салазки чертят кривой круг, упираются загибом полозьев в снег, подскакивают кверху, и ребятишки вылетают, разбросав кругом черными ошметками сбитые шапки и варежки.
В тишину полей врывается заливчатый смех и звонко плывет над прислушивающимся простором.
Перед вечером Гараська, голодный и уставший, возвращается домой. Мороз крепчает и щипками хватает его за щеки. Лица всех заиндевели, и белый пар вылетает изо ртов густыми прозрачными клубами.
- Ти-шка! Дых-ни-ка! Душа-а! - говорит Гараська, открывая широко рот, чтобы выдохнуть побольше воздуху.
Тишка - сын соседа. Гараська дружит с ним потому, что Тишка не бьет его, как другие.
- Какая душа? - спрашивает Тишка.
- А человечья,- таинственно отвечает Гараська,- мне Миколка сказывал...
Гараська подносит ко рту руку, снова дышит на нее и расставляет широко пальцы, чтоб поймать пар. Но белые струйки проскальзывают между пальцев и исчезают.
Тишка следом за Гараськой ловит свою душу.
- Не поймаешь! - уныло говорит Гараська.
А вечером, укладываясь спать на жесткой дерюжной подстилке, он вспоминает то, что было днем, и говорит мамке:
- Ма-амонька, а я душу свою видел!
Анисья наклоняется над ним и заботливо укрывает тряпьем.
- Непутевое болтаешь, роженое ты мое!.. Нешто душу можно видеть? Душу господь показывает только перед смертью.
- А я даве, мамонька, видел! Пра-аво видел! Бе-е-лая она!
Анисья испуганно крестит Гараську.
- Спи, болезный мой! Да не болтай зря, штобы дедушка не слыхал. Спи! Чего ты?.. Аль и впрямь кто и