ыйдешь к барочникам... Хлеба кусок с собой возьми... поснедать!..
Лес густой и темный... Ноги глубоко вязнут в оленьем мху. Бархатным ковриком расстилается кукушкин лен.
Михалка, раздвигая руками спутанные ветви, осторожно пробирается вперед и вслушивается, не раздается ли где ржание лошадей. Но кругом все тихо... Вот резко и пронзительно кто-то всплакнул - как малый ребенок. Михалка хорошо и давно знает этот плач. Так кричат белые птицы с большими крыльями, которых он часто видел над озером. В прошлом году он часто любовался, как эти птицы стрелой опускаются на воду и ловят рыбу... Но теперь страх охватывает его. Плач кажется совсем-совсем близким. Михалка прибавляет шагу и бежит сквозь заросли можжевельника. Мелкие колючие хвои бьют его по лицу и царапают руки... Зато крики страшных птиц на мгновение смолкают, и страх его пропадает.
Прямо перед ним широкое болото. Кажется, нет ему и конца. Вокруг болота прямые и редкие сосны с красными стволами. Вот одна из них бросила сверху жесткую коричневую шишку. Михалка поднимает голову. Молодые побеги ветвей торчат кверху, как тонкие свечи... А с самой верхушки сосны посматривает на него удивленными круглыми глазками молодая белочка, насторожив острые ушки.
"Надо обогнуть болото",- решает Михалка. Ноги глубже утопают во мхах. В пролетах между деревьями серым неясным клубком движется что-то.
"Может быть, волк!" - думает Михалка и поворачивает назад.
Перед ним необозримая водная равнина. Лес кончается...
Волны с тихим плеском вскатываются на песок и лижут гранитные отточенные валуны.
"Это - Ладога!" - догадывается Михалка и идет берегом, присматриваясь, нет ли где лошадиных следов. Мокрый песок весь исчерчен крестиками от птичьих лапок... На повороте лес спускается в воду острым мысом.
- Что такое?..- Михалке кажется, что в синей береговой глине отпечатаны свежие следы лошадиных копыт. Радость овладевает им:
- Наверное, это Федоровы лошади!..
Он счастливо взволнован и, забывая усталость, идет по следам... Уверенность, что теперь он найдет лошадей, придает ему силы.
К вечеру Михалка, сияющий, возвращается на канал. Он едет верхом и на поводу придерживает вторую лошадь. Его встречают, как победителя:
- Ай да молодчина, малый!..
- Где ты их нашел?..
- А в лесу у Ладоги!.. За глиняной кручей!..- гордо рассказывает Михалка.- Как увидел я лошадиный след, так сейчас и подумал: "Верно, это Федоровы лошади..." И пошел по следу. А там на луговине около болота они и есть...
- Ну, молодец парень!...- говорил Федор.- А вот я прошатался без толку... Что же, не заобидели тебя волки?..
- Не-э!..
Михалка уже забыл свои давешние страхи, и глаза его радостно поблескивают...
- Да ты есть не хочешь ли?.. Эй, кашевар!.. Дай-ка малому похлебки!..
Все наперерыв заговаривают с Михалкой, как со взрослым, и стараются его похвалить... Михалка с полным сознанием, что он заслужил трудами кусок хлеба, подсаживается к котелку.
Федор ласково и дружелюбно хлопает Михалку по плечу:
- Приедем, малый, в Шлюссен - гостинцу тебе куплю!
- Купи мне красного ситцу...- говорит Михалка.
- Ситцу?.. Зачем тебе?..- удивляется Федор.
- Мамке на сарафан! - серьезно поясняет Михалка.
- Ишь ты какой,- смеется одобрительно Федор.- Ну, ладно... Куплю... беспременно куплю!..
Михалка счастлив. Он уже рисует себе, как обрадуется мать его подарку.
1900-1901
{* В основу рассказа положен случай, происшедший в 1906 году с крестьянином Саратовской губернии Кабановым, стариком восьмидесяти четырех лет.}
Сколько лет было Акиму, никто не мог сказать, да и сам он не знал.
Хозяйка его умерла, дети выросли, и сам он одряхлел так, что не мог уже работать: только липовые лапотки плел. Семья жила вместе неразделенная, в одной избе,- но нужды с каждым днем не убывало, а прибавлялось.
Тяжело было смотреть Акиму на эту бедность, и он совестливо, с душевной болью принимал каждый кусок хлеба.
Домашние, особенно сноха, попрекали его старостью и часто говорили:
- Чужой век заедаешь, старик!.. Давно пора тебе на покой... Помри-ка бы лучше!.. А?..
Дед Аким влезал с головой под дырявый вытертый тулуп из овчин, тихо сжимался в комочек на вонючем деревянном топчане, который мыли только перед большими праздниками, плакал бесслезно и кротко просил:
- Господи милостисердый!... Пошлись-ка ты мне смерть!..
В зимние холода он забирался на печь, вздыхал, стучал костяком по голым горячим кирпичам, и под завывание ветра в печной трубе просил все о том же:
- Прибери-ка, милостивец, мою душу!.. Знать, для меня и смерти у тебя нет...
Другие вот боялись смерти, а Аким радостно свыкался мыслью с ней, но смерть не приходила.
Наступили тревожные времена. Пошли по деревням разговоры да суматоха насчет земли и прочего. Забыли про Акима. Сполз он с печи, тоже на люди захотелось. На сход нет уже сил ходить, а вот по завалинкам да по улочкам слушает старый, что говорят,- и радостно ему...
- Мужицкая сила пошла... Може, и добро увидим!..
Раз как-то в избу Зотовых нагрянули власти,- два жандарма из губернии: один постарше с унтерской нашивкой, другой помоложе - вытянутый, черный и щеголеватый. Оба обвешаны красными шнурками, в синих рейтузах и в дорожных теплых калошах. На помощь жандармам были вызваны местные чины: гроза волости урядник Сурков, коренастый и плотный человек с раскосыми калмыцкими глазками, сват Зотовых, сотник Лаврентий, большебородый мужик с круглой начищенной бляхой на груди, и понятые - братья Гришины, мирные соседи, смущенно топтавшиеся у дверей и не знавшие, что делать.
Старший жандарм с опухшим от мороза лицом сидел в переднем углу под божницей, разложив на столе какие-то бумаги, походную чернильницу в кожаном футляре, пузатую складную сумку и большую записную книжку в клеенчатых корках. Он все время молчал, кусал нетерпеливо верхнюю губу и смотрел неопределенно перед собой усталыми, воспаленными от дорог и бессонниц глазами.
Черный щеголеватый жандарм с урядником и Лаврентием шарили в сундуках, на полатях, в сенях и на дворе.
И вот, когда черный жандарм принес со двора какой-то сверток в холщовых замотках и, криво усмехаясь, доложил старшему, что нашел под навесом запрещенные книжки,- случилось то, чего никто не ожидал: дед Аким поднялся с деревянного топчана, свесил босые шершавые ноги и, нащупывая осторожно пол, как тень, зашатался и медленно задвигался по избе.
Был он похож на тех старцев, каких рисуют на лубочных картинках. Лицо древнее и желтое, широкий горб поднят кверху, как торба, и седые длинные курни бровей нависли над добрыми глазами. Настоящий старец, только посоха нет в руках.
Старший жандарм удивленно повернул к нему лицо, а черный неприязненно прищурился. Аким, не торопясь, расправил горбатую спину, уставился мутными оловянными кружочками глаз на обоих и сказал:
- Пиши, твое благородие, так вот и так!.. Пиши, што книги и листочки, мол, деда... Акима Зотова...
Сын Акима Дмитрий с женой Аннушкой и дочь Лукерья с зятем Иваном молча переглянулись между собой. Они сразу поняли, на что решился старик, и сперва ужаснулись, а потом взглянули на него умиленными, прослезившимися глазами.
Старший жандарм промолчал, а черный спросил строго и недоверчиво:
- А ты грамотный?..
Дед Аким встряхнулся и приложил к уху ладонь, чтоб лучше слышать.
- Ать, говоришь, родимец?..
- Ты грамотный, аль нет?..- сердито крикнул черный жандарм.
- Был грамотный, а теперь вот глазами шибко маюсь,- ответил Аким спокойно и по-детски просто.
- Сколько же тебе лет?..
- А хто их ведат, твое благородие... Може, восемь десятков с залишком, а может, и все девять!
Старший жандарм даже откинулся от стола. А черный подсел к нему на скамью и долго о чем-то шептал, изредка кивая головой на Акима. Наконец старший жандарм покачал головой и сказал:
- Куда же мне девать тебя, такого старого? А?..
Черный же со злостью и обрывчато бросил:
- Врешь ты, старик! Чужую вину собой покрываешь!.. Грех тебе великий... Сказывай правду, как по долгу присяги.
Дед Аким даже затрясся в страхе, что не дадут веры его словам. Он продвинулся вперед и, не давая жандармам опомниться, сказал:
- Правду истинную баю, родимец... А что стар я, так нешто из этого... Которому человеку в старости только разуму прибавляется...
Сказал и рассмеялся радостным смехом в надежде, что теперь жандармы поверят. И издали нельзя было разобрать, смеется ли он, или кто другой внутри его всхлипывает.
Тогда жандармы опять заспорили. Черный переспорил, написал какую-то бумагу, показал ее старшему и объявил, наконец:
- Ну, дед!.. Собирайся в путь!.. Мы тебя должны заарестовать.
Аким повеселел и просветлел, выше, прямее стал, сразу словно помолодел, и живые огоньки в потухших глазах его заиграли.
Перед прощанием он вышел из избы в сени за берестовой кошелкой,- не кошелка нужна была ему, а хотелось с сыном наедине перемолвиться. Дмитрий улучил время, отправился вслед за ним и в сенях спросил тихим, дрожащим голосом:
- Ты што же это такое, батя, надумал? Зачем?.. Разве ж мы тебе вороги...
Аким приблизился к нему и любовно с торжественностью прошептал:
- Молчи, родной!.. Мне все равно... Помощник я по хозяйству плохой - даром хлеб ем... А коли умереть доведется, так и в тюрьме, сынок, я чаю, люди есть...
Ничего не сказал сын,- только поймал дряхлую отцовскую руку, крепко прильнул к ней горячими дрожащими губами и долго целовал.
Бабы заплакали в избе, как стали провожать деда.
Внук Васянька проснулся в зыбке. Аким подошел к нему, развернул синие пестрядинные тряпицы, в которые он был завернут, поиграл с ним, показал пальцами, как сорока-белобока на порог скакала, и шейку ему пощекотал. Потом надел чистые холщовые порты и новую ситцевую рубаху, что загодя старухой еще при жизни на случай смерти Акима была припасена, обул свежие лапти, положил в мешок поданную снохой ковригу ржаного хлеба, два рушника, еще рубаху с портами на смену, чулки теплые овечьи, и радостный отправился в путь, точно на праздник.
Через три месяца возвратился Аким из города. Пришел он грязный, весь иссохший и еще желтее, чем был: кости да кожа. И нос заострился, и щеки ввалились, а глаза глубже запали под густые белые брови. Торжественное и светлое появилось в его лице, как будто понял он душой какую-то большую и новую правду, которой не знал раньше.
Семейные истопили для старика баню, долго парили его и скребли грязь тюремную, а Аким веселый и разговорчивый стал, все подшучивал:
- Добра-то этого - вшей да клопов - там видимо-невидимо!.. И вша рестанская на подбор,- одна к другой,- белая, крупная да мягкая...
Посмеивался старый в омытую серебряную бороду, сидя в бане на полке, и смех был добрый такой, растворявший в себе все тюремные обиды и страдания.
Вечера деревенские долгие. Все село перебывало у Зотовых послушать, как рассказывал Аким про тюрьму. Лучами морщинки от глаз его расходились, добрая улыбка на лице играла, и говорил он ровно и тихо,- словно сказку ребятам рассказывал:
- Ну-к, большой в губернии острог, в четыре этажа,- на тыщу человек, а може, и более. И сидит там людей всякого звания - которые господа, которые простые люди, а больше всего нашего брата - мужиков серых да с завода которые... Кругом стена каменная и караул военный. Сперва одни ворота,- страж с ключами приставлен, в окошечко из калитки посматривает... Потом другие ворота, и опять страж, а потом и дверь кованая на железном засове - ход в острог. Начальник из охвицеров, и немолодой. На щеке шрам... Сказывают, бунт в остроге был, так в суматоху парень ножом его вдарил. Вписали меня в книжечку и наверх повели в обчую камору с которыми хорошими людьми, а не то, чтобы просто с ворами. Восемнадцать душ нас в каморе сидело: студент один, учитель, писарек какой-то из газеты,- и молодые и старые. Я-то всех постарее был, диву давались на меня, особливо писарек, спрашивали: "Сколь, мол, тебе, дедушка, годов?" А мне што?.. Я только посмеиваюсь: "Не считал, мол, годов-от..." Смеются и они надо мной: "Стар ты, как Мафусаил!.." Ишь прозвание-то какое мудреное дали! "В богадельной дом тебе надо..." И я смеюсь: "Не берут, вишь ты, баю, в богадельню-то!" - "Ну-к, што же,- бают они,- посиди с нами, узнай, какое есть утеснение людям". А я им в ответ: "Я, мол, к этому утесненью сызмалетства привык. Мужицкая жисть известная!.." Так вот и сидели мы. Утром обход поверит, кипяток раздадут, на гулянку сводят, потом обед, потом опять кипяток, а после ужина поверка. Душевные разговоры вели, книжки, которые правильные, читали. Все бы хорошо, только вот дела никакого не было. Просил я начальника: "Дозволь, мол, хоша бы лапти плести, твое благородие".- "Этого, бает, у нас не полагается... По закону нельзя..." И еще плохо было: постели к стенкам подвинчены, на ночь отмкнутся, а утром на день опять под замок. Жалели шибко меня товарищи, все понукали: "Запишись, мол, к дохтуру, возьми разрешенье койку на день опускать". Послухался я, вызвался к дохтуру, дал дохтур грамотку начальнику,- да так и посейчас грамотка моя где-то гуляет. Ответил начальник, што надо, вишь ты, с этим делом дойти до тюремного инспехтура. А пока што, пока грамотка до инспехтура доходила, заболел я, может от духу чижолого, а может от чего прочего. Жандармский набольший в скорости приехал допрос снимать. Резонил меня долго... "А-ах ты, говорит, старый... Чем бы молодых отстранять, а он, на-кась, на такие нехорошие дела пошел..." А я ему в ответ: "Нехорошими, говорю, делами мои отцы и деды никогда не занимались и мне не завещали..." - "Где, спрашивает, листочки взял?.." - "Где, мол, взял?.. Таких листочков по селу-то ходило,- боже ты мой, что оболоков по небу".- "Для чего же ты, говорит, берег их, а не уничтожил?.." - "А для того, говорю, и берег, что газет мы не выписываем, охота, мол, послушать, какую такую правду про нас, мужиков, пишут... Все от скуки ребята почитывали". Поправил жандармский очки на носу. "Антиресно, говорит, это очень знать, какую ты правду в листочках вычитал?" Тут я ему все, что такого в мужицкой жизни есть, напрямик и выложил. "Мне што,- мне все равно, помирать пора, а ты вот послухай,- какая она есть мужицкая правда. Ты, мол, знаешь, как мужик-то хребтину гнет, вас, пустоплясов, целую араву кормит... А? А што мы заместо того получаем?" Так вот и пошел и пошел. Дюже ему отчитал, осерчал он крепко. "За такие, говорит, речи тебя опять в тюрьму следовает!.." - "Что ж, говорю, твое благородие,- твой верх, а мой низ. Только скажу я тебе,- вот на груди ты в петличке золоченый хрест носишь, а в душе-те у тебя хрест есть, али нет?.. А?.." Так я его этими словами, как супоросую свинью, в брюхо шилом и кольнул... Замолчал жандармский, а потом, по малом времени и говорит: "Ай-ай, старик, ай-ай, старик!.." Ну, а в скором времени вышло мне и отпущение из тюрьмы!..
Рассказывал Аким, и крупные слезы умиления скатывались по его щекам. И у всех в глазах словно жемчуг светлый и влажный играл. И еще раз повторил Аким:
- Так вот я его, ровно супоросую свинью. Н-даа...
1908
(Из цикла "В мещанских переулках")
- Товарищ! Как вы на своей лекции очень уразумительно трудовое положение объяснили, то позвольте мне, неученому, по этому предмету еще с вами побеседовать. Пожалуйста, уж не откажите!.. Рекомендуюсь - Димитрий Чиркин, столарь из Горохова переулка. У меня в Гороховом переулке вроде как бы мастерская, а только правое настоящих я не охлопотал и работников не держу, а все больше сам. Потому чистая публика меня мало знает, кружусь около бедноты. Я, видите ли, учен сызмалетства больше железной линейкой да березовой клюшкой... Насчет правильности понятий, где черно, где бело,- не только имени-отчества, а даже простую хфамилию подписать едва могу. Где уж тут!..
Восемнадцати лет женился, запрягся в хомут... Дети пошли, один башибузук другого меньше, да на мою беду у жены еще племянница сирота круглая оказалась,- словом сказать, не жизнь, а свиной хлев - бедность, да грязь, да потемки...
Только и удовольствия было - пойдешь в праздник к "Трем святителям" (кабачок у нас здесь прозывается) аль с женой пальбу заведешь. Даже, бывало, соседи соберутся смотреть, словно в театр - какая промеж нас занятная баталия происходит. Право слово...
Откуда хорошие примеры да образованность брать?.. Вот, случается, на нашу улицу офеня с книжками заходит... табачком угостит. Расчет имеет на меня, что книжку, мол, куплю. Ну, свернешь собачью ножку, побалакаешь этак, душу отведешь... Собачью ножку выкуришь, и на том спасибо доброму человеку,- а что касаемо книжки, то ни-ни... Грусть одна в сердце и в кармане. Нашему брату, бедным людям, не только на книжку, а иногда в баньку сходить, куска мыла помыться купить не хватает...
Вот этак, гражданин!.. Уж и не чаяли мы в своем хлеву ничего. А, однако, дождались. Дошли и до нас благоухания да зори светлые. Свете тихий - весна красная, и все такое прочее... Объявили, значит, бедному люду свободу, и всякие уважительные слова пошли...
Кланяйтесь да благодарите, дураки, как за трудовой пролетариат, которые умные люди стараются. Ну, разумеется, набросились мы на хорошие слова, как воробей на просо. Еще бы!.. Всю жизнь голодовали, человеческого лика не видали, в потемках сидели, молчали... а тут, на, возьми тебе... Для трудящихся свобода прав, уважение личности,- оборот высшей политики, и никто по морде дать не моги.
Старому прижиму, значит, крышка! Дома никаких баталий, потому современность понятий уважения к женской половине требовает. Хоша ты и женщина, а все-таки ты гражданка, а не зверь, и тебе трудовое и явное на равных основаниях предоставлено.
Выйдешь на улицу, кругом словно звоны малиновые разливаются, и слова для трудового люда самые подходящие... Свете тихий, весна красная! Што же, думаю, ежели свобода прав объявлена, действуй, Димитрий Чиркин. Теперь и ты хорошей жизни, может, вместе с другими достигнешь. И притеснять никто тебя не моги.
Ладно!.. Жил вблизи, от нас по соседству, такой мучитель-гонитель, настоящий фараон, ундер четвертого околотка, Иван Петров Утриносов. Очень уж он, аспид, доедал всякими закорючками: тут грязно, там санитарности нет,- так и норовит из кармана, где полтинник, а где и целковый на санитарность протоколами выудить. Только, господин, тут-то и вышла заковыка!
И через откровенные думы мои от этого самого фараона такая у меня провокация получилась, что э-э-эх... Вместо свободы, короче сказать, полное лишение свободы произошло. И даже на казенный паек раб божий попавши.
Иду я раз мимо него по улице... Стоит он в одиночестве. Нос сильно бланжевый... а, однако, сам довольно мрачен. И над правой губой сивый ус дергается. Я этак смело на него:
- Стоишь, мол, Иван Петрович?.. Порядок блюдешь? А?
Уголком глаз он покосился, буркнул через ус:
- Проходи, проходи мимо... подобру-поздорову!..
Беру его прямо с места, как рыбу за жабры.
- Я-то теперь пройду!.. А вот ты, блюститель порядков, слыхал?.. Всеобчее трудовое обозначено?.. Как это твоему обонянию нравится?..
- А мне что? - отвечает он.- Мне, как начальство прикажет. Я человек маленький...
Зудит у меня унутри, точно червяк... Врешь, думаю, укувырну я тебя за самую печенку... Много я от тебя претерпел в жизни.
- Э-эх, говорю, Иван Петров!.. Вот на тебе мундир и бляха с орлом. На казну стараешься. Ужели же ты и теперь не сбросишь свои регалии, а как был, так и останешься бессовестным, против трудового народу препятствовать? А? Свете тихий, весна красная, и все прочее!.. Как ты насчет этого понимаешь? Вот когда-то давно в пещерах с харугвами ходили, а по нонешним временам тоже вроде разных харугвей обозначается.
Ощетинился он.
- Сказал тоже - харугвей!.. Да если бы и так, то харугва одно дело, а служебная присяга и закон - другое. С нашего брата начальство тоже требовает... И за подобные рассуждения я тебя как ундер по-инструкции правил в участок предоставлю. Понял?..
- Что же,- отвечаю,- участком меня пугаешь?.. Ноне такие времена, что скоро вашим участкам капут.
Покрутил он хвостик уса, молчит... Тут я совсем осмелел. Говорю:
- Довольно!.. Кончили дураками быть, пора умными стать... Свете тихий, весна красная... А?.. Бедным людям, можно сказать, все пути-дороги открыты. А у тебя кутузка!.. Кутузку с нагайкой-то вашему брату пора забыть... Вот я весь перед тобой, столарь Димитрий Чиркин на двух ногах естества стою. И буду стоять. Да... И даже полтинника не дам. А ты меня пальцем тронуть не моги.
Оторопел он, вижу,- не ожидал такого штурма от меня.
- Што же,- говорит,- я из-за куска хлеба стараюсь. Коли ваша власть вверх потянет, мне усе равно кому служить, от кого жалованье получать.
Закончили мы разговор... Вижу, позеленел он даже от злости, а сдерживает себя, потому что не знает, какой оборот политики выйдет, за кем верх останется. Зашел я к приятелю Калинкину, тоже столарь. Пошли мы с ним к "Трем святителям". А домой возвращались в обнимку и даже "Вставай, подымайся, рабочий люд" петь ладились.
Только в скорости времени вышел от всех сулов да посулов отказ, и свободам, значит, крышка. Которые на собраниях первыми ораторами да почетными людьми были, всех прямо от представительского кресла да в каталажку. И исчезли люди, кто куды... Словно гольцы в норы...
Сижу я раз вечером, по домашности занимаюсь, в комнату два жандарма, как снег на голову, шасть... Что такое?.. Допрос снимать... Так и так... Предписание от начальства... Агытатор!.. Жена в ревку, ребятишки тоже... Содом, кутерьма... Я, признаться, сдрейфил порядочно... Однако от тюрьмы да от сумы не отрекайся... Вот тебе и харугва!.. Вот тебе и трудовое... Ждали, думали - свете тихий, весна красная, а оно, вишь, как перекувырнулось. Обрядился в дальний путь, подушку взял, табачку да хлеба, попрощался с домашними, восплакнули... Повезли мила дружка в казенный дом. Неделя, другая прошла - допрос. "Агытатор!.. Против предержащих властей нехорошие слова употреблял?" - "Какой, мол, агытатор. Даже хфамилию каракулями проставить не умею..." - "Все вы, говорят, незнающими прикидываетесь, однако, вот Утриносов показывает, что употреблял!.."
Ага, думаю, вот оно что! Ах, ты, сволочь этакая, Утриносов! Ну ладно!.. "Употреблял, отвечаю, такое время было, не я один - все употребляли... И Утриносов тоже высказывал: все равно, мол, к кому прилаживаться, услужить. Был подлец, подлецом и остался".
Так, гражданин... пришлось и мне вот этакое кораблекрушение претерпеть.
Какую вы мне на этот предмет свою резолюцию дадите? Оно, конечно, Утриносов поганое дело сделал. Подлая бестия, привык из каждого дела оборот личи=ной выгоды извлекать: где двугривенный, а где целковы ! А вот меня соседи засмеяли:
"Дурак...- Это я-то...- Там от правительства одна провокация вышла, а ты, дурак, развесил уши, нашел перед кем распространяться,- перед фараоном".- "Что же, отвечаю, не я один, все поверили, дураки были. За всю свою страдательную жизнь я, может, только единый раз горечь сердца излил... И манихфест этот царский - я так понимаю - сплошной обман..."
Только вот вы мне што, товарищ, скажите... Неужели теперь опять мы в старый свиной хлев пойдем? Нас трудового народу, милиёны, а их, мучителей-гонителей; можно сказать, тысячи, не больше... И в конечности последствий неужели наш верх не окажется? Ведь ежели мы сразу силой возьмемся, то этих гнид и паразитов в момент раздавим. Как по-вашему? Раздавим иль нет? А?
1908
С утра ненадолго поморосил мелкими слезками дождь. Но серое небо, сгустившее низко космы туч, не могло разогнать своей хмурью тех радостных настроений, которые охватили город.
Никогда еще до сих пор воздух не казался таким легким, никогда не дышалось так свободно и радостно, как сегодня.
Газетчики торопко перебегали с угла на угол и рассовывали покупателям пачку телеграмм и газет.
- События семнадцатого октября!
- Описание вчерашней манифестации!
- Дни свободы в Москве!.. Столичные газеты!
- Революция в стране!..
- Свобода!
Вчера город представлял собой сплошной карнавал, расцвеченный в красное, белое и оранжевое. Приветствия, речи, цветы...
Знакомые, встречаясь, обнимали друг друга, целовались.
Незнакомые обменивались рукопожатиями, поздравлениями.
Вчера из тюрьмы вынесли на руках большевика Милонова и на Соборной площади устроили митинг.
Говорили, плакали, угрожали, радовались, зажигались энтузиазмом, верили...
С рабочих окраин на площадь пришла толпа с красными знаменами, с пением:
Нам не нужно златого кумира,
Ненавистен нам царский чертог...
Половина города приняла участие в манифестации. Даже известный всем дурачок Паша, недоросток с лошадиным вытянутым лицом, завсегдатай свадеб, похорон и церковных служб, бежал сбоку вдоль панелей, подковыливая несуразными козлиными ногами, и бормотал:
- Тырлин, пырлин,- мелен луг...
- И ты, дурачок, здесь! - приветствовали его.- Ну, валяй!..
А потом ни с того ни с сего дурачок бросился на колокольню, распугал голубей и затрезвонил в колокола, пока его не стащил оттуда за шиворот сторож.
Вчерашний поток не стих и сегодня... Расплесками и ручейками он хлынул на улицы.
На углу Московской гражданин в фетровой шяяше и пальто шоколадного цвета разглагольствовал, усердно жестикулируя. В руках у него была тросточка с серебряным набалдашником, и он то поднимал ее, то опускал, как бы в такт красиво округлетшм фразам.
В кучке слушателей находились гимназисты, рабочие, приказчики, немолодая дама с золотой брошью и две курсистки.
- Следующие пункты... приближают нас к одной из наиболее конституционных и демократических стран - Англии,- скрипел гражданин,- словом, с этого дня начинается, так сказать... э... э... новая эра нашей государственной жизни...
- А гарантия? - крикнул чей-то иронический жесткий досадный голос.
- Гарантия в царском ненарушимом слове,- поднимая выше серебряный набалдашник, ответил господин.
- Гарантия - рабочий класс,- перебил тот же голос.
Все обернулись на говорившего. Это был токарь механического завода Федор Шуруп, приземистый широкоплечий и сильный человек, в байковой коротайке и черном картузе, с сухим, изрытым оспинами лицом и давно небритыми щеками.
В тоне голоса и в мелких двигающихся складках около губ дрожала презрительная усмешка к либералу-оратору.
- Товарищи! Да здравствует борьба рабочего класса!- крикнул Федор, обращаясь к учащимся и мастеровым.
- Да здравствует борьба рабочего класса! - подхватили в кучке.
Федор Шуруп надвинул на лоб картуз и зашагал дальше. Он спешил домой...
Сегодня его только что выпустили из тюрьмы в последней партии политических заключенных. Первая партия была освобождена еще вчера.
Задержка произошла потому, что Федор сидел вместе с крестьянами, привлекался по делу о пропаганде в деревне. В отличие от меньшевиков - все большевики вели пропаганду среди крестьян. Охранка приравнивала аграрников к уголовным и вначале не хотела распространять на них амнистию. Потом, с запозданием на сутки, было освобождено и несколько "политиков"-крестьян, а в ними Федор.
Свернув с главной улицы, Федор прошел мимо городской управы, неуклюжего скучаного здания, отличавшегося, от казарм только тем, что с фасадной стороны оно имело балконы. На верхнем балконе неуютно болталось национальное знамя. Оно имело жалкий, обтрепанный вид. Древка было, прикреплено проволоками наспех и криво, и трехцветное полотнище нелепо охлестывало чугунные, загаженные голубями перила.
"Трусу задали, а фасон держат! - подумал Федор.- Небойсь, по закоулкам где-нибудь выжидают... Га-ды!"
Занятий в управе не было. На дверях, запертых изнутри, висели также и снаружи большие железные замки, какими обычно запирают лабазы. Городской голова Ерофеев, купец первой гильдии, черносотенник, поздравив для приличия служащих, потом особо вел беседу со сторожами, дал десять рублей на чай и строго распорядился:
- Поздравляю вас с царской милостью. Но помните: милость для верноподданных, а не для тех, кто делает смуту да забастовки! В помещение никого не пускать. Слышите,- ни-ни! И ежели произойдут митинги, отвтите, сукины сыны, головой.
Недалеко от садика с повядшими акациями, где находилась ремесленная управа, толпились цеховые и мещане.
Федор прислушался.
Пожилой, остриженный в скобку мастеровой, с рыжими бровями и усами и с бородавкой на щеке, пыхал папироской-самокруткой и философствовал:
- А рты затыкать никому не дозволено. Вот в древности мудрец такой жил, Диогеном звали, в бочке спасался. Так он с самими царями беседовал.
- Скажите, пожалуйста,- Диоген! Откуда ты такие тонкости знаешь?
- Я много кой-чего теперь понимаю...- бурчал, не теряя достоинства, мастеровой.- Подождите, не то еще увидите.
- Димогенова бочка-то винная иль из-под квасу? - дурашливо выкрикнул кто-то и засмеялся.
- Коль мудрец, то, значит, винная. Квас только дураки пьют.
- Больше всех царь пьет. Я об этом оратора слышал: "Царские речи... Триста речей, и каждая в одна слово: пью! пью и пью!":
- Хо! Ну и царь!
- Царь - другая статья. Ему и водка ума не прибавила!..
Федор на ходу жадно впитывал глазами и слухом все, что говорится и делается кругом.
Город, особенно в тех кварталах, которые примыкали ближе к окраинам, терял свой обычный вид и походил на встревоженный муравейник.
Во дворе пожарного участка табунились оседланные лошади. По опыту прежнего Федор знал, что это значит: отряд казаков находился в боевой готовности. И сердце кольнуло от тревожного предчувствия.
"Да, вот оно...- думал он.- Манифест - чепуха. Главное, надо повести вперед разбуженную массу... Хорошо!"
Еще у ворот Федора встретила радостным щебетанием четырехлетняя дочь Нюша:
- Тятька пришел!.. Тятька!..
Федор взял ее на руки и, сгибаясь, чтоб не стукнуться головой о деревянную обшивку притолоки, осторожно прошел через полутемные сенцы в горницу небольшого флигелька.
Жена Клаша, распарившаяся и красная от работ, закончив послеобеденную уборку, занималась штопкой старой одежи.
Порывисто бросилась к мужу, которого с нетерпением ждала еще вчера, прослышав, что товарищи, сидевшие в тюрьме, возвращаются домой. Отсутствие мужа ее очень встревожило, но подбодряли успокоительные заверения соседей.
Федор опустил с рук дочь и крепко обнял Клашу, припавшую к нему на грудь.
Клаша заплакала. Сдерживаемые страдания за время пребывания мужа в тюрьме, нужда, заботы, страх за участь Федора - все, что за это время глубоко было спрятано и накапливалось глухо где-то в груди, теперь сразу вырвалось наружу... Конвульсивно вздрагивали худые плечи, выступающие из-под ситцевой кофточки.
- Ну, что ты! - утешал ее Федор, целуя в голову.- Надо радоваться, а ты плачешь...
Стало жаль Клашу. Такой маленькой и слабой казалась она,- вся обмякшая от испытанных переживаний и совсем непохожая на ту самостоятельную, независимо-твердую Клашу, которая ни словом, ни даже намеком не обмолвилась перед родными или соседями о том, как ей приходилось тяжело одной с двумя детьми.
Федор понимал ее. Дружески-ласково и подбадривая, он весело сказал:
- Вот видишь, и день сегодня совсем особенный...
Настроение его сразу передалось Клаше. Она отвела полные слез глаза, вытерла слезы рукавом кофты и засмеялась.
- От радости, Федя... Много без тебя переволновалась, особенно вчера... Знаешь, эта свобода... Не особенно я ей... как бы тебе сказать... верю...
- Ну, ведь ты у меня сознательная!.. Не такая, как другие!..- целуя ее, гордо сказал Федор.
Он разделся и сел за стол... Мельком огляделся кругом. Бросилось в глаза, что в комнате не хватало комода, на котором обычно стоял никелевый самовар.
Не было и самовара. "Продали из-за нужды", мелькнуло в мыслях. Остальное все оставалось по-старому. На деревянной самодельной полке в порядке, стопочками, любовно расставлены книги, которые приобретались на урезанные из скудного заработка гроши.
"Книг не тронула, а самовар продала,- подумал он с удовлетворением.- Молодец, Клаша!"
И спросил с благодарной ласковостью:
- Как вы тут, бедствовали?
- Ничего, перемоглись! Васяня к папироснице бегал, на гильзах подрабатывал. У меня - стирка. За Нюшей соседи присматривали, а иногда с собой на поденщину брала. Ну, товарищи тоже помогали.
Клаша накрыла на стол, поставила тарелки с едой.
- Ты, я чаю, голодный как волк. Мы-то пообедали. Вот здесь пирог... Праздничный, по случаю твоего возвращения, еще вчера постаралась.
- От пирога никогда не отказываюсь,- весело поддакнул Федор.
Нюша, забравшись на колени отца, ласково юлила. Прижалась лицом к его щеке, отдернулась:
- А тятька стал ежиком! Колючий... Ежик!
Тятька ежик.
Тятька ежик!..
- Правильно, Нюша,- засмеялся Федор,- оброс я в тюрьме. Все острое и ножи отбирали, редко приходилось бриться.
Мать сняла Нюшу с отцовских колен. Федор принялся за еду.
В горницу шумно влетел сын Васяня, одиннадцатилетний мальчуган, с голубыми большими глазами, как у матери, запыхавшийся и распаленный.
У него был необычный, смятенный вид. Глаза то вспыхивали, то странно погасали. Встреча с отцом явилась несколько неожиданной, и он остановился у порога.
- А-а, Васяня! - обрадовался Федор.- Здравствуй!
Васяня подошел к отцу. Поцеловались.
Охваченный тем волнующим и сильным, что он принес в себе с улицы и что продолжал глубоко переживать и сейчас, Васяня торопливо заговорил, роняя не по-детски тяжелые, как свинец, слова:
- А я сейчас, тятя, из города. С Шаболихи. Ой, что там делают! Магазины ломают, дома бьют. Аптеку Келлера, часовой магазин Берга. Окна, столы щепают, вот такая куча щепок. Одной женщине голову раскромсали и еще двух убили. Кровь бежит... А казаки орут. Казаки пьяные. Пашку стеганули нагайкой, а я убежал.
В молчании слушали Васяню. Стало жутко. С каждым словом нарастало злое, враждебное, спугивало радость встречи.
Федор, потрясенный сообщением, встал из-за стола.
- Вот видишь, Клаша, я так и ждал... На Шаболихе же евреи. Надо идти! - повернувшись к жене и внимательно глядя на нее, как бы ожидая согласия, проговорил Федор.
Клаша побледнела и изменилась в лице. Ей ярко представилась картина погрома, рисовались те опасности, которым опять подвергнет себя Федор. Она была уверена: ее просьба к Федору, чтоб он остался, будет бесполезной. Федор все равно не послушается, да и не надо, чтоб он слушался. Но, повинуясь какой-то неодолимой смутной силе, все же сказала нерешительно, словно виновато:
- Может быть, Федя, побудешь сегодня дома...
- Как же я могу остаться, дорогая! - ласково ответил Федор.
- Ты хотя бы дообедал...
- Некогда!.. Сама знаешь, дорога каждая минута.
Федор стал одеваться.
Клаша завернула в газетную бумагу остатки еды и пирог.
Федор поспешно сунул сверток в карман куртки и вышел из горницы, поцеловав только Нюшу, а остальным бросив короткое:
- Не прощаюсь! Увидимся.
Вскоре вышел следом за ним и Васяня.
Осведомившись у соседей, Федор направился в штаб; где беспрерывно дежурили комитетчики.
Здесь он узнал подробности. На Шаболихе погром. Дворники, шпионы, охранники, полицейские и босяки; а за ними часть грузчиков и ломовых, недовольных остановкой железной дороги и отсутствием заработка, грабят еврейские магазины и квартиры. Бесчинствами руководит полиция, казаки участвуют в бандах,- войска бездействуют.
Большевики организовали дружины для борьбы с погромщиками. Город разделен на три участка, в каждом открыты в частных квартирах санитарные пункты для помощи раненым.
Федору предложили быть предводителем одной из вновь формируемых дружин. Выдали всем черные новенькие браунинги. К каждому - две семипульных обоймы и еще запас пуль для зарядки.
Федор хорошо обучился стрельбе, но до того у него был старый, неуклюжий, отобранный при аресте бульдог, с большим барабаном, неудобный для ношения и еще более неудобный тем, что косил влево, мимо цели, а иногда давал осечки... Приходилось брать прицел вправо.
- Вот это я понимаю,- настоящий подарок! - восхищался Федор, бережно проверяя все части полученного оружия.
- Это не наши старые сикуши, из которых даже вороны не испугаешь.
- Где такое золото достали?
- Реквизирован в оружейном магазине Онезорге.
- Замечательно!
Федору поручил