й из бани, но уже начинал
успокаиваться и приходить в себя в радостной мысли, что и он, и жена, и дочь
спасены.
Зиночка не ответила ему.
"Другая на моем месте осталась бы!" - с обидным и горьким укором за то,
что не могла нанести этот удар отцу и матери и поехала-таки с ними, подумала
она. И бессознательно прислушавшись к словам отца, почувствовала какое-то
странное ожесточение: ей вдруг захотелось и в самом деле упасть, броситься
прямо на рельсы, чтобы доказать всем этим, дрожащим, как скоты, над жизнью
людям, что не так уж драгоценна эта жизнь, что есть и такие, которые не
пойдут из-за нее на трусость, унижение, на позорное бегство. Зиночка крепко
стиснула зубы, так что на нежных округлых щеках выступили розовые скулы, и,
наклонившись над пустотой пролета между вагонами, взглянула вниз на рельсы,
сплошной белой полосой струившиеся из-под вагона.
"Броситься!.. Вот возьму и брошусь", - мелькнуло у нее в голове.
Две мягкие пушистые косы через плечи свесились вниз, площадка
колыхалась, точно ускользая из-под ног, но маленькие ручки крепко держались
за холодную железную палку, и было страшно смотреть. Изогнувшись гибкой
спиной и выпуклой грудью, она сделала движение, какое делает падающая кошка,
и выпрямилась.
Мимо замелькала березовая роща, тихая и белая, как ряды чистых и юных
невест, замерших в ожидании.
В разгоряченное лицо повеяло сырой прохладой и запахом мокрой травы и
коры, а потом опять побежали назад луга и дороги, освещенные солнцем.
В нервно-дрожащей молодой груди запеклось бессильное, тоскливое
раздражение.
А в вагоне уже стали успокаиваться и послышались голоса, еще
возбужденные, но уже звучащие нотками удовольствия сознания избегнутой, но
все-таки как-никак, а испытанной опасности. Все устроились и разместились, и
оказалось даже просторно, точно толпа растаяла. Старый Зек снял шляпу и
вытирал потное, красное лицо. Он довольно улыбнулся Зиночке.
- Ну, теперь все слава Богу... Дома жалко, ну, да Бог с ним... Пока
проживем на даче, а там видно будет...
- Почему вы думаете, папа, что непременно в "ваш" дом попадут? - сухо и
зло спросила Зиночка, глядя в сторону.
Зек понял подчеркиванье и обиделся. В нем вдруг возмутилось все его
воробьиное право на свою жизнь.
"Эта молодежь теперь думает, что она только и живет честно, как
следует, оттого что лезет на рожон... Кого они хотят этим удивить? Все это и
мы переживали... знаем... К чему этот фарс мальчишеский?.."
- Почему же это "ваш"? - вызывающе-сердито спросил он. - Это такой же
мой дом, как и твой...
- А потому... - с внезапными слезами в голосе, не помня, что говорит,
ответила Зиночка, - что это подло!.. бежать!.. гадость!..
Зек вспыхнул. Стоявшие на площадке толстый лощеный господин в серой
шляпе и старый человек, похожий на заморенного долголетней работой рабочего,
прислушались к разговору. Толстая старая купчиха, с глупым ужасом в
заплывших глазах, уставилась на Зиночку.
- А по-моему, подлость и гадость подвергать жизнь других людей
опасности из-за своих бессмысленных мечтаний! - краснея кирпичным цветом и
раздраженно выталкивая крикливые слова, повысил голос Зек.
- Папа! - возмущенно, как будто ее ударили, вскрикнула Зиночка.
- И совершенно правильно, - как бы в сторону, не глядя на них,
пробормотал господин в серой шляпе.
- Чего вы ломаетесь? - продолжал старый Зек, все более и более
раздражаясь и чувствуя, что не может чего-то доказать, без чего все-таки в
глубине души скверно. - И будьте вы искренни... к чему эти фразы?.. И вам
жить хочется, и вы такие же люди, как и мы... Это все позы... Как же,
юрой!.. Кого вы этим удивить хотите?..
- Однако мы остаемся же!.. - горячо крикнула Зиночка. - Позы иногда
кончаются смертью, а это уже не позы.
- Какие отчаянные!.. - с искренней жалостью охнула купчиха.
- Не все и умирают-с!.. - вдруг откровенно и, нагло повернувшись и зло
усмехаясь, заметил господин в серой шляпе. - Ведь вот вы же не остаетесь!..
Зиночка покраснела и растерянно взглянула сначала на него, потом на
отца.
- Я!..
Зек вспыхнул, но промолчал.
"Пусть, пусть... это ей уроком будет", - подумал он и обижаясь за дочь,
и озлобленно довольный.
- Простите, ваша милость, конечно, оно так, что которые ломаются, -
отозвался старый рабочий.
Я там ничего не могу сделать... - пробормотала Зиночка умоляюще.
- Так нечего и громкие фразы говорить, - пробормотал Зек, уже жалея ее
и раскаиваясь в своей жестокости.
- Простите, ваша милость, конечно, нечего! - опять отозвался рабочий. -
Говорят, говорят, простите, по молодости... а расплачиваться, простите,
приходится нам...
- Вам-то стыдно так говорить... - опять загораясь, возразила Зиночка. -
За вас же больше всего и идут... вам же лучше хотят... И вам не бежать от
товарищей надо, а быть там, с ними...
Рабочий снисходительно посмотрел на нее сверху.
- Нет, уж простите, ваша милость, на это мы не согласны. Мы, простите,
прекрасно понимаем, что это для нас делается, но жизни своей, простите,
каждому жаль... хоть барышне, хоть рабочему человеку...
- Да ведь... жизнь у вас тяжелая, вы... чем занимаетесь?
- Мы на цинковом заводе, простите, работаем.
- Вот видите, на цинковом! - наивно обрадовавшись повороту разговора,
сказала Зиночка, доверчиво глядя в глаза рабочему. Я слыхала, что там самые
ужасные условия труда.
- Это, простите, ваша милость, верно... Мало кто и выживет... -
вздохнул рабочий, и по его испитому-желтому лицу скользнуло что-то грустное
и задумчивое.
- Ну, вот видите... - заторопилась Зиночка. - Чего же вам жалеть?.. в
крайнем случае, чем смерть хуже такой жизни?
- А вы, простите, ваша милость, об этом рассуждать не можете, вдруг
меняясь в лице и зло скашивая обиженные глаза с красными воспаленными
веками, резко проговорил рабочий.
- Почему же? - растерявшись, спросила Зиночка.
- А потому... Вы, простите, разума еще не имеете... жить нам не менее
вашего хочется... Вы, простите, ваша милость, по молодости лет не знаете,
что говорите...
Голос у него был полон злобной и непонятной обиды. Толстый господин
торжествующе засмеялся и оглянулся на Зиночку.
- Ну, ты, любезный, потише... - крикнул Зек.
Рабочий хмуро оглянулся на него, но промолчал и только пошевелил
тонкими, иссохшими от цинка челюстями.
Зиночка, как побитая кошечка, украдкой пробралась к отцу и испуганно
оглядывалась на рабочего. Купчихе стало жаль ее, она вся рассиропилась и,
скрестив руки на пухлом животе, жалостливо пропела:
- Вы, барышня, не обижайтесь... Ну, что же, им, конечно, лучше
известно, мы, бабы, глупые... не наше это дело...
- А ты зачем барышню обидел? - с внезапной укоризной сказала она
рабочему и покачала головой. - Жалости в тебе нет...
- Я, простите, ваша милость, что ж... совсем другим голосом, вдруг
ласково взглядывая на Зиночку, сказал рабочий. - Мне только, простите, ваша
милость, обидно показалось, что барышня нас, простых людей, словно и за
людей не считает... Чай, мы, простите, тоже люди.
- Вы меня не поняли... - тихо пробормотала Зиночка.
- Может, и не понял... Мы, простите, ваша милость, люди темные! -
вздохнул рабочий и стал смотреть на поле.
Зиночка мало-помалу успокоилась и задумалась, тоже глядя на поле. Опять
замелькали перед нею лица Кончаева, Сливина и доктора Лавренко. Массы
народа, красные знамена понеслись перед ней, и опять стало расти что-то
грандиозное, туманное, и мрачное, и прекрасное. И даже жертвы рисовались ей
только в прекрасных образах, полных трагизма, но как-то и без смерти, и без
страданий
На даче она пошла в сад, от которого за зиму отвыкла, села на лавочку
под кленом, где еще пахло прошлогодними сухими листьями, и этот запах
грустно напоминал об осени, и до самого вечера сидела, глядя в темнеющее
небо, сквозь тоненькие веточки клена, на первые звезды. Ей хотелось
восторженно стать перед кем-то на колени и отдать беззаветно и всецело всю
свою молодую жизнь с красотой, ласками, волей и покорным телом.
VIII
Небо было синее-синее, и на нем отчетливо белели залитые весенним
солнцем дома, крыши и башни города, пестревшего над зелеными скатами
берегового парка и бульваров. Сверху из города было видно такое же синее
море, и железный броненосец далеко и одиноко блестел среди его синевы. Все
было полно великой радости солнца и дня, все было полно воздуха и яркого
света, тени были голубые и прозрачные, все краски ярки и чисты, и казалось,
что кроме ярко-синего, розового и белого цветов нет ничего, и все
ослепительно красиво, ярко и свежо.
Но когда Кончаев оставил на бульваре отряд Лавренко с его красными
крестами на белых повязках, носилками и каретками и спустился вниз, все
разом изменилось.
Внизу была черная, пыльная и потная толпа. Он сразу окунулся и утонул в
ее сплошной крутящейся массе, палимой горячим солнцем и окутанной тяжелой
горячей пылью. Одну секунду ему показалось, что движется все: и приземистые
красные пакгаузы, и мачты судов, и телеграфные столбы, и люди. Ослепительно
блестящая под солнцем мостовая исчезла, растаяла в черной возбужденной и
многоголовой массе.
- Мать честная, народу что навалило! - пронзительно закричал над самым
ухом Кончаева пронзительный молодой голос.
Вокруг стоял сплошной тяжкий топот и яркий пестрый гул человеческих
голосов, в котором неслышно тонули пронзительные гудки паровозов, все еще
ходивших где-то недалеко. Вблизи кричали отдельными голосами и видны были
человеческие лица с разными выражениями, а дальше все сливалось, гудело,
волнообразно подымаясь и затихая, жутко и весело. Одно за другим десятки,
сотни и тысячи красных запотелых лиц мелькали мимо Кончаева, кричали,
смеялись, ругались и куда-то спешили, точно боясь опоздать на какое-то
великое зрелище.
- Кончаев! Кончаев! - кричал кто-то, пробираясь к нему из толпы, и
Кончаев увидел знакомого атлета - Эттингера, рыжего и тяжелого человека, с
веселым и тупым лицом могучего зверя.
- Вы что тут делаете, Геркулес? - весело спросил Кончаев, сбивая шапку
на затылок уже запотелого красного лица. - Ну и жарко... - сказал он,
возбужденно оглядываясь по сторонам.
- Вы погодите, еще жарче будет, - беззаботно ответил атлет,
проталкиваясь сквозь толпу.
Кончаев хотел что-то сказать, но сам не услыхал своего голоса в
нарастающем гомоне, свисте и крике. Атлет шел впереди, огромными выпуклыми
плечами буравя толпу, а Кончаев, быстро и ловко изгибаясь, как молодой окунь
в камышах, пробирался за ним. И в эту минуту было так легко и весело, что
вспомнилось, как когда-то, еще когда он был мальчиком-гимназистом, в их
городке носили икону, и весело торжественный крестный ход беззаботно увлекал
его в своем возбужденном могучем движении.
Они повернули под столбами эспланады, где была короткая тень и пахло
сыростью подвала, где звуки шагов и голосов отдавались гулким, сплошным
эхом, и вышли на набережную. Тут было тише, и толпа двигалась медленнее,
было уже слышно, что где-то вблизи море, и влажный запах его свежо веял
сквозь зной, запах толпы и сухую горячую пыль.
Здесь Кончаев и Эттингер остановились, перевели дух и стали слышать,
что говорили люди вокруг. Тут были и молодые, и старые, и подростки, и
мужчины, и женщины, но все это была рабочая, серая, пыльная масса. По
отдельным словам, вырывающимся из общего шума, было слышно, что одни
говорят, будто ночью перебили все высшее начальство, другие - что ночью
пришел манифест и всему конец, третьи - что солдаты перешли на сторону
народа и будет большое сражение, а броненосец будет стрелять по графскому
дворцу, четвертые просто спрашивали и передавали какие-то мелкие слухи, но
общий тон говорил внятно, широким и свободным языком о том, что в жизни всех
этих людей что-то круто и резко изменилось, как будто спала огромная глухая
тяжесть, и сразу засверкало солнце, задул с моря свободный ветер, и все
заговорили и задвигались впервые.
Так была огромна толпа и так могуществен ее живой гул, что Кончаеву
вдруг показалась совершенно невозможной мысль о том, что кучка людей, с
ружьями и офицерами, может врезаться в эту плотную необъятную массу,
просверлить ее, разогнать и избить, не погибнув сама на первых же шагах, как
гибнет тоненькая березовая роща под напором неудержимо несущейся с гор
лавины.
Он хотел сказать об этом Эттингсру, но не сказал, а только улыбнулся
ему, молчаливо говоря глазами и улыбкой:
- А что, каково?.. Сила-то какая!..
Кучка разного народу вдруг вынырнула из-за угла пакгауза и кинулась в
толпу, чуть не сбив Кончаева с ног.
- Казаки, казаки!.. - испуганно закричали десятки пронзительных
голосов.
Кончаев с неприятным толчком в сердце, инстинктивно сунув руку в карман
за револьвером, быстро оглянулся и увидел солдат.
Они сидели высоко над толпой на одинаковых лошадях, чутко прядущих
острыми ушами и косящихся на толпу большими черными глазами, в которых было
непонятное внимательное выражение. Солдаты сидели неподвижно, в одинаковых
уверенных позах, все в серых шинелях, плотно накрест прохваченных белыми
ремнями. За спинами у них торчали тонкие дула ружей. Кончаев со странным
любопытством заглянул им в лица, но, казалось, в них не было никакого
выражения и никакой своей жизни, а вместо глаз были только узкие тупые
щелочки, ничего не видящие перед собой. Приплюснутые толстые носы смотрели
поверх толпы, и грубые, рябоватые лица медленно, как у мертвых кукол,
поворачивались из стороны в сторону.
С внезапным омерзением и острым, ярким гневом Кончаев обернулся к
толпе.
- Стойте, товарищи!.. - крикнул он, заглушая все звуки молодым звонким
голосом. - Не бойтесь, они не смеют нас тронуть...
Известно, теперь шабаш!.. - крикнул кто-то с мрачным лицом, и Кончаев
улыбнулся атому лицу, как другу.
Но люди или пугливо жались на месте, или бежали назад с выпученными
бессмысленными глазами. Эттингер, широко расставив руки, задержал несколько
человек.
- Чего вы бежите?.. черт! - кричал он озлобленно.
Тогда стали останавливаться, конфузливо и робко оглядываясь на казаков.
"Какие же все жалкие, бледные лица..." - с глубоким стыдом подумал
Кончаев и, крепко сжав зубы, бледный и сосредоточенный, пошел прямо на
солдат. В эту секунду он вдруг отделился от всего мира и стал один.
"Вот оно!.." - глухо и напряженно повторяло что-то внутри него...
Но казаки вдруг тронули лошадей, заколыхались на седлах и, подымая
пыль, звеня и поблескивая на солнце, рысью поскакали назад по набережной.
- Фью!.. то-то-то!.. - пронесся общий торжествующий крик, и все вновь
ожило и зашумело.
- Экая дрянь!.. - вдруг сказал Эттингер, и его неумное, с низким
морщинистым лбом лицо выразило презрение и гадливость. - Пойдемте дальше...
Ну их к черту!..
Кончаев растерянно улыбался, дышал тяжело, и видно было, что он чего-то
не понимает.
Потом они пошли дальше, быстро проталкиваясь в движущейся толпе и
прислушиваясь к отдельным крикам, словам и немногоголосому пению,
вспыхивающему то здесь, то там.
Качаясь, прошел совершенно пьяный матрос, тяжело и упрямо ругаясь
матерными словами. В нем что-то поразило Кончаева, казалось, он уже где-то
видел его, этого самого матроса, такого же пьяного и тяжело ругающегося,
растерзанного, растрепанного. Мысль о том, что и в эти дни, как и всегда,
люди остаются такими же, какими были, мелькнула у него в голове, но сам он
был так напряжен, радостен и готов на все, что она не удержалась и растаяла
во вновь нахлынувшем, молодом, радостно жутком чувстве возбуждения.
У пакгаузов стояли дружинники с красными повязками на руках, и их
молодые лица были так же возбуждены и радостны, как у Кончаева. Они
чувствовали себя теперь господами жизни и оттого старались и действительно
были оживленными, добрыми, на все и для всех готовыми.
Около одного из амбаров несколько десятков людей, ныряя в темные его
ворота, вновь появлялись на свет с деревянными ящиками на плечах и волокли
их к набережной.
- Это что, товарищ? - спросил Кончаев у студента с красной повязкой.
- По приказанию комитета водку в море выбрасываем, - весело и точно
сообщая огромную радость, сказал студент. - А то знаете, перепьются... -
дружелюбно, как будто советуясь с хорошим знакомым, прибавил он.
- Да, да!.. - отвечал Кончаев тоже радостно и дружелюбно.
Желтые тяжелые ящики с зелеными билетиками неуклюже переворачивали
через каменный барьер сначала медленно, как будто нерешительно, потом быстро
и быстро переворачивали в воздухе и стремглав бухали в зеленую колышащуюся
массу воды. На мгновение поднимался белый, сверкающий на солнце столб пены,
покрывая ящик белым узором, и он исчезал в зеленой взволнованной глубине.
Это было красиво, и оттого еще радостнее становилось на душе.
Один из ящиков зацепился за уступ над водой и с треском расселся по
швам. Посыпались и забулькали в пенное кружево хорошенькие белые бутылочки.
- Эх, эх... - с сожалением крикнул кто-то из толпы, инстинктивно
порываясь к воде.
Но вся толпа оглушительно и весело закричала:
- Ура... ра...
И почувствовалось, точно все эти люди, оборванные, вечно пьяные, вдруг
что-то сбросили с плеч и празднуют какую-то победу.
- Как все-таки свобода облагораживает, - счастливо заметил Кончаев, с
торжеством оглядываясь на Эттингера.
Опять переворачивались и бухали в воду тяжелые ящики, но уже никто не
охал и даже небритый, в рваных опорках старик скалил свой беззубый обтянутый
рот пьяницы.
Кончаев повернул на мол, и сразу стало свободнее и чище. Толпа тут была
как бы другая. Кончаев оглянулся на город. Он высоко возвышался над красными
крышами порта. Еще выше были синее небо и белые облака.
На конце мола открылось свободное, властно широкое море, все так же, по
своему неведомому закону, неустанно и спокойно несущее на берег зеленые и
голубые волны, вспененные свежим ветром. Далеко в море рождалась волна и,
прозрачная, голубая, росла и росла, покрываясь чистой белой пеной. А на
месте ее рождалась уже другая, и так, без конца и начала, бежали они под
небом, гульливые и бесследные, как мечты о человеческом счастье.
Тут, на фоне этой широты и простора, стоял высокий помост и на нем,
неподвижно и величаво, лежал труп человека в матросской, окровавленной на
груди рубахе с босыми, желтыми, как воск, сухими ногами.
Десятки и сотни людей, внезапно принимавших одно общее, молчаливое и
серьезное выражение, подходили к нему и смотрели в лицо, а мертвец
неподвижно лежал на белом возвышении, и его желтый мертвый профиль сурово и
загадочно смотрел в синее-синее небо, где плыли белые облака.
Многие, очевидно, не знали, в чем дело, но смотрели серьезно и
вдумчиво, бессознательно чувствуя, что тут, возле этого безгласного трупа,
сосредоточена какая-то величавая трагедия.
Кончаев долго и пристально смотрел в это мертвое, высохшее и скорбное
лицо, и странные, смутные мысли тихо бродили в его голове. Казалось, что
мертвец видит и слышит все, что делается вокруг него, и что не может быть,
чтобы этот гул, эта многотысячная, живая и любопытная толпа, это синее небо
и белые облака потеряли всякую связь с ним и он был бы сам по себе, один
среди ликующего солнечного мира.
Как-то больно было даже думать это, и от такой мысли нарождалось
какое-то смутное и тупое равнодушие. Казалось, все стихало вокруг, бледнели
голоса, тускнели солнечные краски, и душа становилась одинокой и тревожной,
как перед неразрешимой, трагической загадкой.
- Вот она - первая жертва! - сказал Эттингер у самого его уха. -
Сколько их будет к вечеру?
"Это ужасно!" - подумал Кончаев. "Что же делать", - твердо ответил он
себе.
Синело небо, белели облака, и видное отсюда море голубело и подносило к
самому молу голубовато-зеленые прозрачные волны. Далеко там, на синем
просторе, точно предвещающее грозу облако в синем небе, неподвижно и
загадочно темнел броненосец.
Толпа приходила и уходила, и все новые и новые лица мелькали в глазах.
И вдруг кто-то дико и грубо закричал. Мгновенное зловещее и тревожное
движение поднялось и улеглось. Кончаев оглянулся.
Шагах в десяти виднелся белый китель и красное солдатское лицо.
- Ишь ты, городовик! - удивился какой-то мастеровой с забеленным
известкой лицом.
- Откуда принесло?
- Не попрятались, черти! - отозвался человек в синей порванной рубахе с
узким зловещим лбом.
Городовой смотрел сонно и сердито, и видно было, что он ничего не
понимал. Его рыжие усы топорщились, и глаза пучились на толпу.
- Ты у меня смотри! - кричал он на кого-то, замахиваясь ножнами шашки.
Человек в синей рубахе выдвинулся из толпы и кошачьими мелкими шагами
подошел к нему.
- Ты шапку-то сними... не видишь, покойник лежит... - тихо и внятно
проговорил он.
И Кончаеву было видно, как странно и зловеще втянулась его черная
голова в широкие синие плечи.
- А ты мне что за указ?.. Проходи!.. - злобно закричал городовой, шагая
ему навстречу.
И сейчас же, точно прикованные, сзади выдвинулись за ним несколько
человек. Городовой почувствовал их и оглянулся.
Холод прошел по всему телу Кончаева.
"Убьют!.." - красной молнией пронеслось у него в голове. И странное,
невыносимо напряженное и в то же время неудержимо любопытное чувство
охватило его: казалось совершенно невозможным, непереносимым, чтобы здесь,
сейчас, под солнечным светом, в присутствии его, Кончаева, убили человека;
казалось совершенно ненужным, несоответствующим и помрачающим до падения все
великое дело дня; казалось, что если это произойдет, то с ним случится
что-то невообразимо ужасное, не выдержит мозг... И в то же время хотелось,
чтобы убили и чтобы все видеть, не пропустить ни одного мгновения, ни одной
мелочи и никогда не забыть.
И в то мгновение, когда городовой оглянулся, точно именно этого и нужно
было, подкрадывавшийся, как кошка, человек в синей разорванной рубахе вдруг
очертя голову кинулся на него и, впившись руками, дернул книзу, подпрыгнул,
и оба рухнули на землю, подняв пыль.
И как будто откуда-то хлынула волна мутной, захлестнувшей злобы и
бешенства, толпа подалась вперед, поднялась, точно передних выжали кверху, и
безумно копошащейся кучей тел, рук, голов и воспалившихся бешеных глаз
обрушилась вниз на городового и человека в синей рубахе.
- А ты так... Бей!.. Хррр!.. По башке его!.. Нашего, нашего не тронь!
А-ах ты!.. - послышались короткие и так неестественно и зловеще изменившиеся
голоса, что холод ужаса и омерзения наполнил душу Кончаева.
Он вдруг сразу как-то весь ослабел и как будто его
затошнило странной мозговой тошнотой. Было одно короткое мгновение как
бы отупелого беспамятства, а потом он вдруг увидел между переплетенными
руками и ногами нечеловеческое кровавое лицо с кровавыми дырами вместо глаз
и голый живот между синими штанами и белыми клочьями окровавленного,
вздернутого на подбородок кителя. Это было одно мгновение, но то самое
ужасное, что было в этом безглазом, кровавом лице и голом втянутом животе,
как молния врезалось в глаза Кончаева; это было все еще очевидное выражение
живого безумного ужаса и отчаянной, точно она еще могла чему-нибудь помочь,
борьбы.
- В море его!.. кидай, черт!.. в воду!.. - рычало что-то вокруг
Кончаева. И вдруг над толпой, над головами и вытянутыми руками, метнулись
две ноги, и тяжелое тело, неуклюже шлепнувшись о каменный парапет, хряснуло
разбитым черепом, перевернулось, ошлепнуло кровью камень и бухнулось вниз,
как живое, взмахнув руками. Раздался тяжелый всплеск, белое кружево каскадом
взметнулось над зеленоватыми волнами и с плеском и ропотом разбежалось
кругами, беспокойно плескаясь о камни мола.
Прошло несколько минут. Волны уже успокоились, толпа торопливо и молча
перемещалась у парапета, с тревожным любопытством заглядывая вниз. Прибывали
новые толпы, и вновь рос веселый, жуткий и свободный гул, а Кончаев все не
мог опомниться, трясся всем телом и безумно водил глазами вокруг, тщетно
стараясь овладеть собой. Эттингер был бледен и бледно улыбался, растерянно
шевеля пальцами и оглядываясь на окружающие лица.
- Товарищи! - раздался от забытого мертвеца на помосте твердый и новый
голос. Молодой человек, похожий на актера, с бритым и холодно-решительным
лицом, заложив руки за спину и почему-то сняв шляпу и подняв воротник
пальто, стоял на ящике в головах у мертвеца. Он стоял спокойно и твердо, как
на трибуне, и голос его звучал уверенно. - Настал последний день борьбы,
если вы хотите отныне жить не как скоты, быть людьми и гражданами, помните,
что воля в ваших руках... Никто и никогда не может владеть человеческой
жизнью, если сам человек не отдаст ее в рабство... Нет господ, есть только
рабы! У нас два выбора: или смерть за свободу, за жизнь, или рабство, то
есть та же смерть... Какая же из двух смертей лучше, товарищи?!
Он круто дернул подбородком кверху и сделал круглые вызывающие глаза. И
как будто набежала какая-то волна, ужасающий гул почуявшего свободу зверя
торжествующе и радостно потряс воздух. Все двигалось возбужденно и быстро,
точно целые толпы стремительно бежали куда-то, налетая друг на друга и
сшибаясь в бессмысленном водовороте, и посреди этою гула и движения тонкий,
молчаливый профиль мертвеца отчетливо чеканился в синем небе, казалось,
навеки сохраняя выражение неуловимой таинственной иронии.
Кончаев узнал оратора и махнул ему рукой.
Над трупом появился другой человек, и опять одиноко, отчетливо и
понятно зазвучал человеческий голос среди бессловного стихийного рева, а
человек с актерским холодным лицом спустился с помоста и подошел к Кончаеву,
которого быстро отыскали его холодные пронзительные глаза.
- Ну, мы едем?.. - спросил его Кончаев.
- Да, тут будут говорить другие... - спокойно и как будто равнодушно,
точно передавая обычную работу, сказал он. - В три часа назначен срок
генерал-губернатору, и надо поговорить с Дрейером и Бутмановым... Едем!..
Он посмотрел на то место, где тысячи ног еще не успели затоптать в пыль
грязные, кровавые пятна, и равнодушно отвернулся.
- Это ужасно! - показывая глазами, сказал Кончаев, и его красивое,
молодое лицо судорожно передернулось.
Серые металлические глаза холодно смотрели ему в лицо.
- Что ж тут ужасного?.. Без жертв нельзя, к тому же эта жертва
совершенно случайная. Кончаев вдруг почувствовал к нему холодную ненависть.
- Вы так спокойно говорите об этом, что... какую же роль играет у вас у
всех борьба за общее счастье?..
- То есть? - холодно спросил человек в пальто, умно откидывая назад
голову, как будто для того, чтобы лучше разглядеть Кончаева,
- То есть?.. - все больше и больше возбуждаясь и чувствуя невыносимую
потребность во что-нибудь вылить то острое, кошмарное страдание, которое с
физической дрожью и тошнотой все еще наполняло его тело, крикнул Кончаев. Вы
готовы даже и без крайней надобности убивать одних во имя счастья других...
Тогда почему же не наоборот? бледнея, добавил он тихо и невнятно, пугаясь
своих слов.
- Дело пока не в общем счастье... так же холодно ответил человек в
пальто. - А в самой борьбе, воспитывающей человечество. Важно не
существование человека вообще, а его индивидуальная ценность... Что такое
этот городовой? Здесь не место спорить! Вам надо ехать, я передаю вам
приказание, товарищ... с напоминающим выражением оборвал он. - Придите в
себя! Нас ждут.
И вдруг Кончаеву стало мучительно стыдно за свое малодушие и стыдно
того, что ему стыдно своею настоящего чувства. И это сложное ощущение дало
ему возможность освободиться от кошмара и опомниться.
- Я знаю! - сердито и немножко по-мальчишески ответил он.
Уходя и проталкиваясь сквозь толпу, он еще раз оглянулся на то место,
где только что убили человека, но там уже ничего не было, кроме пыли,
попираемой сотнями человеческих ног.
IX
Пристань осталась назади, и между нею и белым катером, суетливо режущим
белую пену зеленых волн, колыхалось море и становилось все шире и шире. И с
каждым мгновением гул толпы становился все тише и тише и замирал вдали. Еще
видно было движение, но уже не было ни лиц, ни людей, а одно пестрое,
солнечное пятно набережной, города и зеленых бульваров.
Кончаев снял шапку и отер потный горячий лоб, в висках которого
мучительно билась как будто сгустившаяся кровь. Он поднял глаза к небу и с
удивлением, точно никак нельзя было ожидать этого, увидел синее, далекое и
свободное небо, такое же спокойное и прекрасно-задумчивое, как и всегда. В
ушах еще стоял пестро-яркий гул, мелькали перед глазами возбужденные лица, и
в то же время вокруг было уже совершенно тихо, и только радостно журчала
прозрачная зеленая вода, облизывая белые борта катера, грело и светило
солнце и синело небо. Город был уже далеко, и теперь видно было, как он мал
и игрушечен посреди моря, неба и зеленеющей земли.
Броненосец вырастал из волн и, серый, загадочно неподвижный, как-то
странно подавлял душу среди этого блеска, простора, света и непрестанного
беззаботно-могучего волнения волн. Он все рос и рос и, наконец, заслонил
небо подавляющим силуэтом, с непонятно стройным хаосом труб, мачт, башен,
канатов и цепей.
Катер, пыхтя и, как маленькое сердитое, живое существо, расплескивая
воду, пристал к могучему, точно железная стена, борту, и Кончаев взобрался
по трапу за человеком в пальто, карабкавшимся вверх с ловкостью и
решительностью обезьяны. Кучка матросов в белых рубахах, синие воротники
которых бойко трепал ветер, смотрела на них сверху, и среди них Кончаев в
первый раз увидал лицом к лицу человека, имя которого было на устах у всех и
произносилось с жутким и любопытным восторгом.
Это был очень худой и некрасивый морской офицер, с ненормальными,
немножко сумасшедшими глазами, сутуловатый и грустный. Почему-то при взгляде
на него всем приходило в голову, что он совсем не о том думает и не то
знает; что другие... Эта странная мысль пришла в голову Кончаеву, и с того
момента его стал мучить бессознательный вопрос: что же именно он знает и о
чем думает?
На палубе, чистой и просторной, умилявшей своей простотой и сложностью,
все было, казалось, так же тихо и обыденно, как и всегда. И как-то не
верилось, что это тот самый железный корабль, на котором плыли люди
возбужденные до крайних для человека пределов, на котором недавно одни люди,
отбивая свою жизнь, отнимали ее у других, с дикими криками, стонами,
выстрелами и страшным запахом крови и пороха.
Человек в пальто, так точно, как там в толпе, сняв шляпу, заложив руки
за спину и подняв воротник пальто, стоял в кучке белых с синим рубах и
громко говорил:
- Весь город в наших руках, и если вы разгромите дворец, то солдатам
ничего не останется, как или выйти из города, или сдаться.
Кончаев с детским любопытством всматривался в лица матросов, этих
героев, которые, как ему казалось, должны были переживать нечто совершенно
особенное, удивительное и прекрасное. Но глаз не мог остановиться ни на
одном лице. Это все были обыкновенные солдатские лица. Один, молоденький,
белоусый, стоя сзади всех, напряженно слушал и наивно, по-детски шмыгал
носом.
Кончаев бессознательно посмотрел через борт. Далеко за синей широкой
полосой волнующейся воды, по которой играли ветреные белые барашки,
виднелись туманный город и зеленые берега. Внезапно возникшее сознание, что
те люди, которые всегда считали себя недостижимыми, в настоящую минуту
действительно в руках этих молчаливых и простых матросов, несмотря на
огромное расстояние, на воду, на батареи, стоявшие вокруг дворца, наполнило
душу Кончаева небывалым подъемом, сопряженным с восторженной любовью к этим
матросам, броненосцу и самым пушкам, молча и как будто сознательно
смотревшим на берег,
Ему вдруг показалось, что он что-то понял, чего никогда раньше не
понимал: что между этим шмыгающим носом мальчиком в белой рубашке, грозным
броненосцем и судьбою человечества есть что-то общее - грустное, роковое и
трогательное. Но что именно - в голове Кончаева не оформилось.
- Товарищ, идите сюда! - позвал его человек в пальто.
Кончаев очнулся. Они прошли по палубе, спустились по аккуратному,
звеневшему сталью мостику и вошли в каюту. Человек в пальто был страшно
бледен и возбужден, а те два, грустный офицер и высокий молодой и красивый
матрос, тот самый, который поднял мятеж на броненосце, совершенно спокойны и
молчаливы. С наивным любопытством восторженного мальчика Кончаев заглянул в
его красивые глаза и ясно увидел и в них то же самое выражение, что у
офицера: что они одни знают и думают.
Все стояли. Человек в пальто нервно дергал шеей и шевелил губами, точно
хотел и не мог высказаться.
- Я повторяю вам!.. - заговорил он. - Что вы впадаете в страшную
ошибку... Если в бою не отнять у человека жизни, он ее сам отнимет у вас...
Поймите, что тут гуманность совершенно неуместна... Война так война... Не мы
вынудили на нее... Вам жалко человеческих жизней... Скажите пожалуйста!..
Что такое жизнь кучки вредных и жестоких людей в сравнении с тем...
Что вы хотите?.. - перебил худой офицер, еще больше сутулясь и блестя
ненормальными глазами. - Мы не можем взять на себя смерть, быть может, сотен
людей... Человек имеет право защищать свою жизнь вплоть до лишения ее
другого, но нападать первый прав он не имеет... Иначе чем же мы отличаемся
от тех, на кого идем?..
- Это верно!.. - прибавил высокий матрос громким и ясным голосом. - При
первой попытке войск перейти в наступление мы снесем все, как пыль, но нас,
когда мы погибнем, никто не упрекнет в бесполезной жестокости...
- Ну, так знайте... - жестко и холодно возразил человек в пальто, - что
вы губите все дело, потому что те люди, о которых вы говорите, не понимают
ничего, кроме страха, и каждую минуту нашего колебания, как звери, принимают
только за трусость и пользуются ею для собственных целей... Когда они начнут
нападать, это будет значить, что они уже почувствовали свою силу...
Он замолчал, глядя в сторону. Лицо офицера явственно побледнело. Но
глаза сохранили то же знающее особенное выражение.
- Слушайте, - сказал он. - Неужели вы думаете, что у нас хоть на один
миг есть уверенность в том, что мы победим? Такой уверенности все равно
нет... Мы просто идем на смерть... И в этом только - вся наша сила... Что
такое пушки, что такое разгром города?.. Войска стянутся со всех сторон, и
мы погибнем без воды и пищи... Мы идем на смерть, и только жизнь покажет,
нужна ли была наша смерть...
Неизъяснимый восторг охватывал Кончаева молодой и горячей волной...
- И смертию смерть поправ!.. - туманно вспомнилось ему при последних
словах этого грустного, обрекающего себя человека.
- Чем чище, тем самоотверженнее и безубийственнее будет наша смерть,
тем сильнее будет удар, вы это понимаете?..
- Нет, я этого не понимаю, холодно возразил человек в пальто. - Если бы
я мог, я стер бы с лица земли до самой пыли все, что живет рабством!.. И,
может быть, с моей стороны это была бы тоже жертва...
"Да, и это правда", - подумал Кончаев, и чистое чувство умиления, точно
перед ним были не люди, а какие-то непонятные высшие существа, наполнило его
душу...
- Каждый жертвует по-своему! - мягко глядя в лицо человеку в пальто,
сказал офицер и протянул ему руку. - Не на нашей жизни кончится наше дело, а
потому стоит ли говорить о том, так или иначе мы погибнем...
- Да... - вдруг с новым выражением, странным на его холодном бритом
актерском лице, проговорил человек в пальто. - Но я должен был передать вам
мнение комитета...
- Передайте комитету, ответил офицер с непонятно могучим выражением
своего тихого, слабого голоса, - что теперь, перед лицом смерти, мы
повинуемся только самим себе.
- Да!.. прощайте, товарищи!.. грустно и тепло сказал человек в пальто.
Они пожали руки, прямо глядя в глаза друг другу, и так же попрощались с
Кончаевым. На мгновение он почувствовал в своей руке слабые, тонкие пальцы
офицера и сильную, твердую ладонь высокого матроса и видел их одинокие,
что-то понявшие и знающие глаза.
И ему опять, но так же смутно, без слов показалось, что он понял, что
именно они знают.
Катер быстро резал воду назад к городу, опять вокруг бежали встрепанные
барашки, перескакивая с волны на волну, но теперь уменьшался и удалялся
броненосец, а навстречу рос, пестрел и уже глухо шумел огромный город.
Х
Тем временем положение мало изменилось. Запутанный узел массы
человеческих жизней распутывался медленно и тяжело, и еще не видно было его
конца.
По-прежнему гудела, волнами приливая и отливая, возбужденная толпа. Она
наполняла улицы города и лавинами скатывалась вниз в порт, производя
впечатление вскопанного муравейника, когда откуда-то мириадами лезут черные
массы встревоженных муравьев, и нельзя усмотреть, откуда они ползут, и
неожиданно много кажется их.
Все это было так непривычно, и так очевидно было, что жизнь вывернута
из своего русла, что ожидание грандиозных событий становилось уверенностью.
И всех, и каждого в отдельности из муравьев этого огромного человеческого
муравейника радовала и пугала эта неизбежность. И всеобщее напряженное
ожидание было направлено к броненосцу, который первый поднял восстание. Все
сознавали, что на нем находятся люди, которые уже перешли грань, отделившую
их от всего старого мира, все понимали, что броненосец не может вечно стоять
в море, как призрак, и это давало уверенность, что решение, каково бы оно ни
было, придет оттуда.
Отряд Лавренко расположился на бульваре в беседке, где обыкновенно по
вечерам так весело играла музыка, и его белый с большим красным крестом флаг
привлекал внимание и пугал как напоминание о том, что кто-то, среди общего
неведения своей судьбы, знает и предрешает страдания и смерть.
Лавренко замечал, какое невыгодное для дела впечатление производит его
отряд, но только морщился и стеснялся смотреть на проходивших, испуганно и
любопытно оглядывавших каретки, повязки на руках санитаров и носилки. Он
боялся, что если выберет другое место, то войска легко могут отрезать его от
порта, и порт останется без помощи.
Около полудня к нему, уныло сидевшему на приступке каретки,
запыхавшись, прибежал молоденький, толстенький, как свежий огурчик, студент
и взволнованным шепотком, оглядываясь по сторонам, сообщил, что нигде никак
не могут найти доктора Зарницкого.
- На квартире нет, на сборный пункт не явился... Весь отряд сбит с
толку... понимаете, доктор, скверно...
- Шо скверно? - угрюмо спросил Лавренко.
- Да, арестовали его, так было бы известно!.. - неловко пробормотал
студент, странно кося в сторону.
- А может быть, и не было бы? - сердито возразил Лавренко.
Он сразу догадался, в чем дело, и ему вдруг стало невыносимо неловко,
точно от трусости Зарницкого и на него самого падала какая-то грязная тень.
"Тоже... человек!.." - с презрением подумал он, отошел к краю площадки
и сумрачно, ничего не видя, стал глядеть в порт. Где-то внутри его
шевелилось новое, еще не ясное, но тяжелое, угнетающее чувство.
Новые толпы встревоженных муравьев бежали из дальних углов муравейника,
и все крыши домов, балконы и окна были унизаны маленькими черными фигурками
с круглыми муравьиными головками. Общее напряжение становилось все
тревожнее, и уже со всех сторон стали быстро возникать и так же быстро
потухать слухи о кровавых столкновениях и человеческих жертвах. Когда же
пронесся слух, что против порта и тою места, где стоял отряд Лавренко,
поставлены пулеметы, а во дворах, против бульвара, спрятаны солдаты,
невидимо, но ощутимо стала расти злоба. Лица стали зловеще изменяться,
вместо бесшабашно блестящих глаз, разинутых в веселом крике ртов и
возбужденных оживленных лиц стали показываться темные глаза, сжатые губы и
налитые кровью лица. Временами гул затихал, и в воцарившемся коротком
молчании слышалось что-то глухое, как будто отдаленные приближающиеся тяжкие
шаги.
Все большая и большая тоска охватывала Лавренко, и все острее он
чувствовал, что для него все кончено этим днем. А от этого предчувствия
иногда как будто все заволакивалось черным флером, становилось безразлично
окружающее и хотелось уйти, пока еще не поздно, куда-нибудь, где трава,
цветы и солнце - и нет людей. Там бы, в зеленой тишине, лечь на землю,
прижаться к ней усталым телом, смотреть на яркие цветы и далекое небо,
плакать от грусти и счастья, и все жить и жить.
Но вместо того Лавренко оставался в центре толпы, на взрытом и