Главная » Книги

Арцыбашев Михаил Петрович - Человеческая волна, Страница 4

Арцыбашев Михаил Петрович - Человеческая волна


1 2 3 4 5 6 7

истоптанном сотнями человеческих ног бульваре. И как муха, попавшая в паутину, то раздражается и отчаянно бьет крыльями, то затихает в тупой покорности, - так и Лавренко то говорил себе, что все это ужасно, не нужно ему, противно, жалко, что надо уйти куда глаза глядят, то тупел и уныло поглядывал на бегущие мимо разноликие человеческие волны.
  Молоденькие студенты и барышни с белыми повязками на рукавах толпились вокруг него, и чувствовалось, что, несмотря на их искреннее, молодое возбуждение, им все-таки жутко и каждому хочется быть поближе к этому толстому пожилому человеку, который, должно быть, лучше их знает, что надо делать.
  Слушайте, доктор, а они не имеют права стрелять по красному кресту? несколько раз спрашивала Лавренко маленькая мягкая курносенькая барышня, и в ее черных воробьиных глазках темнело наивное откровенное чувство страха.
  "Точно может быть право стрелять по одним, а не стрелять по другим? Когда люди решили убивать вообще, не все ли равно им, кого убивать?" сердито подумал Лавренко, но сказал мягко и успокоительно:
  - Разумеется, нет!
  Но вслед за тем в нем самом так вросла уверенность в противоположном и так стало ему жаль эту цветущую, радостную, даже в страхе и растерянности, молодость, что он взял каретку и, поручив отряд старшему студенту, поехал в городскую думу, где собрались все выдающиеся общественные деятели юрода.
  "Я им скажу, что нельзя же!" - мелькало у него в мозгу совершенно бессмысленно, как натревоженный мотив, и он сам не знал, кому и что именно он хочет сказать.
  Когда каретка проезжала площадь, в конце ее Лавренко увидал знакомый графский дворец, величаво и спокойно возвышавшийся своими розоватыми колоннами и витыми решетками с золочеными гербами.
  "А им и горюшка мало! - подумал он. - Довели людей!.."
  И ему удивительно странно было в эту минуту думать, что есть люди, такие же, как и все, не с четырьмя руками, не с двумя головами, не с двумя жизнями, а совершенно такие же, как и все, но которым почему-то были выстроены особые жилища, которых пуще ока стерегут сотни вооруженных обалделых людей, которые даже среди всеобщего страдания, смятения и гибели живут своей особой, совершенно свободной, роскошной, красивой и приятной жизнью.
  "Ведь вот, - подумал Лавренко, - явная нелепость... Нелепость очевидная, как дважды два четыре, а ведь даже самому себе иногда приходится напоминать, что это действительно так, что эти люди, из-за которых мы страдаем и не можем улучшить свою жизнь, как могли бы, совершенно таковы, как и я, и он, и он!" - мысленно указывал Лавренко на промелькнувших в окне каретки тонкого худого подростка мастерового, с худым испитым лицом, и бородатого, грязного и неуклюжего, как мучной мешок, ломовика.
  - Но как мы допустили до этого?.. Вековое сумасшествие, идиотизм!.. И поделом тогда, да, поделом... А они правы... Как бы то ни было, они устроили свою жизнь лучше нас... Пусть там насилием, жестокостью, обманом, а создали себе жизнь полную, свободную, удобную и приятную... А мы, с нашей заботой об очищении жизни от зла. от порока, болезни и подлости, вечно в положении загнанного зверя... или вьючного животного...
  В большом зале думы было много народу, но в сравнении с улицей казалось тихо, чисто и осмысленно. Вокруг большого стола, покрытого темным зеленым сукном, усеянным листами бумаги, карандашами и чернильницами, сидели и стояли люди, одетые однообразно и нарядно, как показалось Лавренко, после обмызганной, запыленной толпы, которую он только что оставил на улице.
  Лавренко протискался к председателю, высокому, черному человеку, с длинной блестящей бородой, и шепнул ему на ухо взволнованно и несвязно:
  Николай Иванович, я должен сделать срочное заявление!..
  Председатель наклонил к нему голову с гладко причесанным седеющим виском и тонким острым ухом и торопливо ответил:
  - Подождите немного... Пусть Кобозеев закончит!..
  Лавренко хотел возразить, но председатель уже отвернулся, и доктор, потирая руки от охватившего того вдруг нетерпения, отступил немного назад и стал слушать оратора. В эту минуту он испытывал странное и неприятное чувство, как человек, куда-то разбежавшийся и вдруг остановленный в самый момент прыжка.
  Оратор был невысокий, энергичного вида брюнет, с большими усами, в пенсне. Он не стоял, а почему-то двигался на небольшом пространстве между двумя столами, и оттого на первый взгляд казалось, что ему тесно и он терзается этим. Говорил он громко, в конце каждой фразы коротко и сильно взмахивал сжатым кулаком, точно расшибая что-то в пух и прах.
  Лавренко прислушался, почему-то обратив внимание не столько на оратора, сколько на сухонького седенького старичка, который, приставив ручку к уху, с детским интересом на глазах, старался не проронить ни одного слова.
  - Я говорю, что мы можем сделать только одно, - разобрал он, - на улице умирают наши братья, наши дети, плоть от плоти и кость от кости нашей... К ним!.. С ними!.. Что тут рассуждать и спорить о форме, когда каждая минута дорога и секунда оплачивается человеческой жизнью!
  Он говорил долго и совершенно правильно, но было очевидно, что ни он, сытый и слишком выхоленный человек, ни представительный председатель, ни седенький старичок физически не могут идти "к ним и с ними", и потому вся речь казалась произносимой только для эффекта самой речи.
  "Ну, к чему это говорить..." - страдальчески морщась, подумал Лавренко.
  Оратор на секунду помолчал, как бы прислушиваясь к отзвуку улетевшей красивой фразы, и, круто повернувшись в другую сторону, продолжал, все возвышая и возвышая голос.
  - Если мы точно граждане, а не обыватели, мы должны, не теряя времени, выйти на улицу, к нашим детям и братьям, и вооруженной рукой дать отпор насилию... Иначе мы недостойны называться гражданами, и я еще раз... призываю вас бросить бесполезные споры и вместе идти... на улицу!..
  Последние два слова он выкрикнул громко и отдельно и, круто взмахнув рукой над головой, с энергией опустил вниз кулак и так быстро сел, что показалось, будто он куда-то провалился.
  Лавренко отер потное лицо и не стал смотреть в ту сторону, ему стало неловко. Но что-то с сухим треском разорвалось и вдруг просыпалось оглушительной дробью хлопков, на мгновение покрывших все звуки.
  Лавренко опять вытер лоб платком. Было жарко, и под потолком висел синеватый нагретый туман, в котором дальние фигуры казались безличными синими силуэтами. Было очевидно, что здесь уже давно толпится много народу.
  Высокий председатель встал и, с достоинством опершись одной рукой на стол и слегка приподняв другую, ждал, пока утихнут аплодисменты. Когда последние хлопки разрозненно замерли в отдаленных углах, он поднял руку выше, призывая к вниманию, и громко проговорил:
  Доктор Лавренко, заведующий санитарным отрядом, желает сделать срочное заявление. Желает ли собрание выслушать?
  Просим, просим!.. - слабо раздалось несколько голосов, и все надвинулись на стол.
  Председатель сделал Лавренко пригласительный жест, точно приглашая его спеть что-нибудь, и сел, приняв вид достойный и внимательный. Лавренко машинально выдвинулся вперед, опять отер платком лоб и, ничего не видя перед собой, кроме стены черных сюртуков, синеватого тумана и светлыми пятнами расплывающихся в нем разнообразных лиц, заговорил:
  - Господа, как представителям всех руководящих слоев городского общества, я заявляю вам, что против моего отряда, на бульваре, поставлены пулеметы, и каждую минуту я жду, что нас расстреляют... Необходимо принять какие-нибудь меры...
  Он замолчал, и ему показалось странным, что так мало было сказано тогда, как чувствовалось нечто огромное, ужасное. В словах это вышло совсем просто и не выражало того напряженного озлобления и тревоги, с которыми он ехал сюда. И казалось, что и все ожидали большего, потому что еще несколько мгновений все лица молча смотрели на Лавренко.
  Послышались негромкие голоса. Первым заговорил, почему-то недоброжелательно глядя на Лавренко, пожилой толстый человек с рыжей бородой и круглыми щеками.
  - Что же тут можно сделать... Мне кажется, что если начнут стрелять, то не по одному лазарету... Его постигнет общая участь, и я не нахожу, чтобы этот вопрос можно было выделить из общего... Это значит раздробиться на мелочи...
  - То есть позвольте, какие же мелочи? вскрикнул Лавренко, мгновенно озлобляясь.
  Поднялся высокий худой человек с честными большими глазами и прямыми волосами, о котором, не зная его, можно было сказать, что это литератор, и негромким, но чрезвычайно убедительным голосом стал возражать толстому господину. Говоря, он смотрел ему прямо в лицо, и выражение глаз его было правдиво и твердо, но Лавренко почему-то показалось, что литератор из деликатности старается вывести его, Лавренко, из неловкого положения.
  Он говорил так хорошо и убедительно, а главное, было столько искренности в его глазах, что все, даже те, которые раньше были против выделения вопроса о санитарах из общего обращения к графу, не могли не согласиться.
  Но толстому господину было трудно отказаться от своих слов. Сначала он, видимо, хотел с достоинством промолчать, но в самую последнюю минуту нашел удачное возражение и поспешно заговорил.
  - Граф совершенно резонно может заметить нам, что когда лес рубят - щепки летят и что он не может же не стрелять по порту оттого, что на пути мы, вместо баррикад, расположим свои перевязочные пункты... Это наивно, господа...
  Некоторые слегка засмеялись.
  Скулы литератора чуть-чуть покраснели. В глазах загорелся огонек задетого самолюбия, и он опять возразил. Но смешок был пущен вовремя, и стало очевидно, что теперь уже что-то утеряно и литератору ничего не удастся доказать. Между его словами и пониманием слушавших возникло нечто совершенно пустое, но непроницаемое.
  Спор разгорался. По вопросу высказалось еще несколько ораторов, и он был решен в отрицательном смысле.
  Все время Лавренко по-прежнему испытывал глупое и неловкое положение человека, который куда-то изо всех сил разбежался и не прыгнул. Ему становилось скверно, жарко, потно и под ложечкой засосало. Он вспомнил, что не ел целый день, и вдруг, совершенно нелепо, у него выскочила, лукавая перед самим собою, мысль, что он имеет право заехать в ресторан перекусить, а пока подадут, сыграть партию на бильярде.
  - Не то что сыграть, а... - попробовал он извернуться, но ничего не вышло, и раздражение стало овладевать им.
  Все в нем кипело, и каждое новое слово, каждый новый оратор вызывал новый и новый прилив тоскующего бешенства.
  Вопрос уже шел опять о том, в какой форме должно состояться обращение к графу. И здесь Лавренко невольно заняла и поразила неуловимая спутанность чувств и слов.
  Одни предлагали послать депутацию словесную, другие - с письменным заявлением, третьи - просто поговорить по телефону.
  - С этими скотами церемониться нечего... - вскидывая руками и презрительно кипятясь, говорил рыженький тоненький и, очевидно, высохший за письменным столом господин. - Этим мы покажем свое отношение к ним!..
  Он говорил так презрительно и злостно, так возбужденно поправлял свое пенсне, что многим, должно быть, действительно показалось возможным и заманчивым выразить свое презрение зазнавшимся жестоким и ограниченным зверям.
  - Позвольте, да граф просто не станет говорить с нами по телефону, - порывисто вскочил какой-то желчный, толстый человек в сверкающих очках.
  И это было так очевидно, что непоколебимое сознание неодолимой силы и власти за "теми" как бы воочию встало перед слушателями. Кое-кто опять засмеялся, как будто эти люди были даже довольны сознанием своего бессилия.
  - То есть как это, не станет говорить?.. - вскидывая руками и весь краснея, вскрикнул высохший рыженький господин. - Он обязан считаться с мнением общества, как бы оно ни было выражено. Что-нибудь одно - или общество, или мы - стадо, которому довольно только кнута... Я не могу с этим согласиться!
  И как раньше казалось, что предложение его было сделано только ради хлесткого желания выказать себя смелым и твердым, так теперь стало казаться, что он искренно страдает о бессилии и унижении общества. Но все-таки слышались и прежние хлесткие нотки и нельзя было ничего понять в его душе.
  - Вы можете соглашаться или не соглашаться а граф все-таки слушать вас не станет-с, только и всего
  - Мы заставим! - запальчиво крикнул, вскинув руками выше головы, рыженький господин.
  - Как-с? - язвительно спросил господин в очках захлебываясь от удовольствия. - Баррикады пойдете строить, вы, я, вот Иван Иванович! - показал он на седенького старичка, с детским интересом переводившего глаза с одного на другого.
  Все невольно взглянули на этого старичка и тоже увидели, что говорит выражение его личика.
  - Я не знаю, но это интересно... Я, право, с величайшим интересом все слушаю... С величайшим интересом! - говорило это розовое, старчески наивное личико.
  И всем стало неловко и очевидно, как нелепа даже самая отдаленная мысль о возможности появления на баррикадах этого старичка и всех бывших в зале. Ни кто уже не помнил, что хлопали оратору именно за такое предложение.
  И тот самый оратор, точно коснулись больного места, вдруг порывисто вскочил и закричал, взмахивая кулаком:
  - Это не так смешно, как вам кажется!.. И если мы действительно так бессильны, беспомощны, что не можем умереть с нашими братьями, так самое лучшее, что мы можем сделать, это - разойтись!..
  Это было очевидно и оттого испугало всех. За этим словом оказывалась уже пустота, которую нечем было наполнить. И оттого снова стали возражать...
  "Зачем я сюда пришел? - с бесконечным негодованием мысленно вскрикнул Лавренко. - Разве это люди?.. Что это такое?.."
  Он недоуменно оглянул зал, где еще больше навис человеческий туман и дальние силуэты окончательно расплылись в синеватой мгле. Вокруг также чернела непроницаемая черная стена сюртуков и расплывчатых пятен человеческих лиц. Лавренко стало невыносимо душно от злобы и духоты, от страшной потребности крикнуть, хватить чем попало от одного края зала до другого и, наконец, и от физической усталости. Все тело его неприятно ныло.
  Он отошел от стола, чувствуя, что если не выскажется, не сделает того, что требует его возмущение, то будет так же презирать и самого себя.
  Но почему-то высказаться было невозможно и раскрытый для громовых слов рот не давал звуков, точно в него вместо языка запихали мякину.
  Лавренко, весь потный, с инстинктивным отчаянием оглянулся вокруг.
  - Послушайте, голубь мой! сердито заговорил он, схватив за пуговицу знакомого ему инженера, высокого, с красивой, как у председателя, бородой человека, у которого был такой вид, точно все, что делалось, было сделано только для того, чтобы он и другие, такие же, как он, суетились и все устраивали и улаживали.
  - А, это вы, доктор?.. Что вам?.. Простите, я спешу!.. - торопливо пробормотал инженер, мельком пожимая руку Лавренко.
  - Это невозможно, я говорю, что против красного креста пулеметы ставят... А тут!.. Вы же граждане города... у вас значение... надо же что-нибудь предпринять, - обидчиво и сердито говорил Лавренко, чувствуя, что делает и говорит что-то, в сущности, совершенно не нужное и не то, что хотел.
  - Ну да, конечно!.. - закивал головой инженер, поправляя пенсне. - Но вы и сами можете присоединиться к депутации? Выделять вопрос в самом деле нельзя!.. Вы понимаете?..
  - Но к чему же эти?.. словопрения... - со злобой возразил Лавренко.
  Надо же сговориться!.. Так нельзя!..
  Лавренко вдруг охватила такая злость, что он громко вскрикнул:
  - Да что это такое?..
  Но в поднявшемся шуме и аплодисментах голос его бессильно заглох.
  
  
  
  
   XI
  Когда собственные экипажи, блестящие и аккуратные, наполненные пожилыми, чистыми и важными на вид людьми, катились по улицам, все, и обтрепанные мастеровые, и матросы, и кучки дружинников с красными повязками, вся огромная масса людей, которая здесь, далеко от порта, была тише и больше в ней было растерянности и недоумения, смотрела им вслед серьезно и внимательно.
  - Депутаты, депутаты! - слышались голоса, и в них было определенное выражение неопределенной надежды.
  Казалось, что если такие важные, всеми уважаемые, солидные люди, из которых почти каждый был каким-нибудь начальником большего или меньшего числа людей, взялись за дело, то оно должно принять новый, нужный оборот, после которого минуют тяжелая тревога и растерянность.
  И даже самому Лавренко стало легче и веселей.
  "Должны же там понять", - успокоительно думал он и старался не замечать кроющегося где-то глубоко в душе недоумения, - что именно понять? И что делать, если не поймут, - а не поймут наверное!
  У дворца, который вблизи показался Лавренко еще больше и значительнее, стояли пушки и ряды солдат, среди которых виднелись кучки блестевших своими серыми шинелями офицеров. Они и солдаты смотрели на вылезающих солидных людей, в пальто и цилиндрах, с ожиданием, без вражды.
  Когда они поднимались по ковру широкой красивой лестницы, Лавренко, оглядываясь вокруг, еще раз подумал:
  "Вот жизнь... Настанет ли когда-нибудь время, когда людям не придется завидовать этим лестницам, цветам и коврам, потому что это будет общая радость жизни..."
  Но ему почему-то стало неловко, точно он подумал что-то наивное, избитое и даже пошлое.
  Странно было только смотреть на стоявших повсюду солдат, одетых как на дворе, в шинелях, с ружьями и патронными сумками, и оттого даже казалось иногда, что этот дворец не дворец, а чья-то тюрьма.
  Депутацию приняли с преувеличенной вежливостью. Жандармские офицеры, в голубых мундирах, с аксельбантами, любезно склонялись им навстречу и говорили мягко и предупредительно, соглашаясь и кивая головами.
  Но Лавренко стало неловко, показалось ему, что офицеры любезны не с ними самими, а с чем-то посторонним, может быть, даже с их сюртуками, но только не с живыми людьми, приехавшими говорить о своей и чужой жизни. Кланяясь и соглашаясь, они смотрели в глаза холодно, и в этих холодных взглядах чувствовалось сознание силы механической, жестокой и неодолимой.
  Депутатам долго пришлось ждать посреди огромной залы, как-то одиноко и неловко маленькой кучкой черных сюртуков столпившись на блестящем паркете. Было обидно ждать, встревоженно билось сердце, и хотелось чего-нибудь, но только поскорее.
  И когда уже становилось совершенно глупо стоять и ждать посреди залы, вышел генерал-губернатор, тот самый человек, от которого, как казалось, зависела жизнь многих людей.
  Это была огромная туша красного мяса, выпирающего из генеральского мундира, лезущего на толстый, важный живот. У него было огромное, пухлое лицо, седое и лысое, с маленькими серыми пронзительными, как у самого свирепого и хитрого зверя, глазками.
  Он вышел из дверей тяжелыми и грузными шагами, в самой грузности сохраняя бодрую, военную выправку, и остановился в нескольких шагах от депутатов. И вдруг в том, как он остановился, сквозь внешнее величие и грозность мелькнуло что-то быстрое и робкое, затаенный в самых тайниках души, никому не высказываемый, старчески дряблый, животный страх.
  Маленькие глазки зверя быстро обежали кучку пожилых, солидных и мирных фигур в черных сюртуках и дольше других остановились на Лавренко. Его пухлая, небрежно и просторно одетая, с задумчиво напряженным лицом фигура, очевидно, что-то напомнила генералу и как будто внушила ему смутные опасения. Он сделал маленький шаг назад, как будто для того, чтобы лучше окинуть глазами всех депутатов.
  - Здравствуйте, господа! - взявшись одной рукой за борт лезущего на живот мундира, заговорил он громким и хрипло звучным голосом, каким привык командовать массами людей, лошадей, пушек и обозов. - Чем могу служить?
  Он не поклонился, но сделал вид, что поклонился, и эта неуловимая тонкая игра привычного величия, лукавства и самоуверенности поразила Лавренко.
  "Удивительная выдержка! - подумал он, на MIHO-вение забывая даже, зачем они тут. - Сколько нужно было школить и дрессировать человека, чтобы научить его жить не своею жизнью, двигать не своей стариковской грузной и жирной фигурой, а чем-то другим, что надето сверху, как маска..."
  Сухонький, маленький и седенький старичок, в длинном черном сюртуке, который почему-то напоминал о том, что уже скоро, в этом самом сюртуке, чинно и навеки недвижимо, скрестив костяные тонкие пальцы, старичок будет лежать на столе, выступил вперед и полупоклонился, видимо, изо всех сил стараясь не терять такого же достоинства, как у генерала, но волнуясь и робея и сам возмущаясь этим.
  И вместе с ним начал волноваться и Лавренко; ему стало до боли обидно, что огромная по своему значению для людей, полная ума, таланта и труда ученая жизнь этого старичка тут, в дворцовой зале, ровно ничего не значит. И опять он подумал, что все, во что он привык верить, вздор, а настоящая, сильная и не рабская жизнь только у этого сановника и ему подобных.
  Ваше высокопревосходительство, - заговорил старичок негромким, сухоньким костяным говорком, - мы, представители университета, города и различных союзов и обществ, ввиду событий, разразившихся в нашем городе, сочли своим прямым гражданским долгом обратиться к вашему пре... высокопревосходительству...
  Генерал чуть-чуть наклонил голову, и его толстая, красная, мягкая шея студенисто навалилась на твердый красный воротник. Звериные глазки были внимательно непроницаемы, и за их холодно-серой стекловидной поверхностью ясно показался кто-то юркий, серый и хитрый, говоривший без слов:
  "Я вас знаю... Меня не проведете... Я наперед знаю все, что вы мне скажете и что я отвечу. И то, что я отвечу, будет самое главное, хотя бы то, что вы мне скажете, и было бы справедливо".
  И под этим неодолимым взглядом сухонький старичок, знаменитый ученый, видимо, терялся.
  ...Мы надеемся, что вы, ваше высокопревосходительство, примете все зависящие от вас меры, чтобы избежать ненужного и жестокого кровопролития...
  Старик замолчал и вдруг побледнел, а костлявые пальцы его заметно задрожали. Генерал, все так же склонив набок огромную седую и лысую, как колено, голову, еще послушал мгновение, точно ожидая, не скажут ли ему еще чего-нибудь, и вдруг, быстро подняв голову, остро сверкнул глазками и побагровел.
  - Я должен вас предупредить, господа, что в силу законной власти и сознания огромного долга и ответственности перед родиной и Государем моим, лежащей на мне, я не могу, даже если бы захотел, остановиться перед крайними мерами при подавлении преступных замыслов, угрожающих спокойствию и даже целости государства.
  - Ваше... - начал было высокий, плотный и красивый господин, слегка поднимая удивительно холеную руку с перстнями.
  - Прошу дать мне кончить! - негромко бросил генерал с непоколебимой уверенностью в том, что это так и будет, и продолжал громко и звучно: Все, что от меня зависело, я уже сделал. Мятежники упорствуют в безумных замыслах, и все, что я могу вам посоветовать, это употребить все ваше немалое влияние на то, чтобы заставить их сдаться... и немедленно...
  - Мы этого сделать не можем! - вдруг сказал Лавренко, сам не ожидая этого.
  - Ага! - совсем не удивившись и как будто даже чему-то обрадовавшись, зловеще подхватил генерал. - Я знаю, что вы не можете... Вы можете постановлять резолюции, выражать порицания действиям правительства, сеять возмущение среди темных масс, но помочь власти справиться со смутой во имя общего блага и порядка вы не можете.
  - Ваше... - опять начал высокий господин с перстнями.
  - Чего же вы от меня хотите?.. - все более и более багровея и возвышая голос, продолжал генерал. - Чтобы я дал возможность захватить город и арсеналы и способствовать мятежу?
  Наступило короткое молчание, и все вдруг поняли, что между ними стоит глухая и непоколебимо непроницаемая стена. Нечего было сказать, потому что сказать можно было одно: "Да, - откажитесь немедленно и за себя и за всех от своей привилегированной, властной жизни и дайте другим взять свое". И было так очевидно невозможно ни им сказать, ни ему сделать это, что наступила холодная и тупая пустота.
  - Да... Вы просите за мятежников, а разве не гибнем мы?.. - вдруг неожиданно заговорил генерал, и что-то совсем другое, как будто жалостное и искренно робкое, зазвучало в его понизившемся голосе. - Еще вчера был пойман какой-то злоумышленник...
  Все уже знали об этом и знали, что пойманного человека расстреляли на дворе генерала, и труп его целый день лежал под окнами дворца. Лавренко ясно представился этот важный, толстый, с крупным орденом на шее, старик в генеральском мундире, не раз подходивший, должно быть, к окну и смотревший на жалкий, изуродованный труп своего побежденного "на этот раз" врага. Должно быть, на огромном лице его было выражение злобно-радостного торжества, животной радости и злобной трусости, того сжимающего сердце чувства, которое испытывает человек, смотрящий на убитую им, чуть было не укусившую его змею. "Тот" убит, а он жив еще, но могло быть иначе и, может быть, будет. И тогда, где-нибудь на мостовой, будет так же лежать толстое, обращенное в кровавый ком или кровавые клочья, тело генерала. И кто знает, быть может, тут же, где-нибудь близко, невидимо и неслышно уже крадется к нему эта беспощадная, верная месть - смерть. И там или здесь неожиданно, неумолимо и неотвратимо грянет выстрел или взрыв и обратит его в то же ужасное и безобразное, во что обращен этот неизвестный, расстрелянный под его окнами человек.
  И тут впервые ясно и сознательно Лавренко понял свою ошибку, и ему представились весь ужас и вся убогость этой пышной, важной жизни, с ее постоянной злобой и жестокостью, убивающими душу, с узким культом собственного блага во что бы то ни стало, которое незаметно отнимает самую лучшую часть жизни - свободу и сводит величественное существование до мучительных размеров прозябания загнанного зверя.
  Но генерал мгновенно оправился. Серые глазки зверя засверкали упрямо и зло, лицо побагровело так, что побелел и ясно выступил на висках и затылке белый венчик седых волос, и голосом, в котором ясно слышалась месть за свой страх и минутную слабость, он проговорил:
  - Мне не о чем больше говорить с вами, господа! Мне дорого время... Но прошу помнить, га-спада, - повысил генерал голос и поднял кверху короткий толстый палец с красным рубином, - что со всеми, так или иначе потворствующими мятежникам, я расправлюсь беспощадно...
  Он быстро повернулся и, ступая быстрее, чем нужно, скрылся в дверях, и по его широкой спине, обтянутой мундиром, и по втянутому в плечи жирному затылку опять прошло что-то трусливое и торопливое, точно он боялся удара сзади.
  Группа депутатов, не глядя друг на друга, медленно спускалась с широкой лестницы, и их черные сюртуки казались удивительно жидкими и щуплыми на ее массивных ступенях. Впереди Лавренко, сгорбившись, с дрожащими пальцами, шел знаменитый старичок, и по узкой сгорбленной спине тоже было видно что-то жалкое, пришибленное и униженное.
  "А ведь громадный ум и сила, - пришло в голову Лавренко. - Ведь он мог бы сказать огненные слова... К чему же тогда и вся его слава, его ум, его таланты, если из-за самого маленького животного страха за жизнь... А я сам?" - вдруг мелькнуло у него в голове.
  Он побледнел, как давеча знаменитый старичок, криво усмехнулся, не глядя по сторонам, вышел из дворца и поехал обратно на бульвар.
  Как только каретка отъехала от площади с ее величавым дворцом, рядами серых солдат и неуклюжих пушек, ее подхватила и окружила невероятная толпа, точно она сразу окунулась в сплошную крутящуюся массу. Одну секунду Лавренко показалось, что движется все: и дома, и деревья, и церкви, и небо, все поплыло за толпой. Блестящая от солнца мостовая сразу исчезла, растаяла в черной многоголосой массе, налезающей на стены домов, точно волны какого-то черного канала.
  Дальше нельзя было проехать. Ближайшие люди оглядывались на Лавренко. Кто-то ударил лошадь кулаком по морде и крикнул:
  - Куда лезешь, черт?
  Лавренко встал и пошел пешком, пробираясь в толпе.
  "Нет, это не страх за жизнь... - вынырнула у него мысль все о том же. - Не страх, а что?.." - мучительно спросил он себя и не нашел ответа.
  "Ехать опять в думу? Сказать им!.." - перебил он свои мысли, но, поддаваясь непреодолимому отвращению, махнул рукой, уныло влез в каретку и поехал дальше.
  На бульваре Лавренко встретили молодыми радостными восклицаниями, и первое лицо, бросившееся ему в глаза, было, в синей фуражке на затылке, с курчавящимися волосами и весело возбужденными глазами, лицо Кончаева.
  - Голубь мой, вы здесь?.. - с неизъяснимой лаской и грустью и мгновенно болезненно вспоминая Зиночку Зек, сказал Лавренко.
  Они отошли немного в сторону, на край площадки, с которой не было видно порта, но виден был ясно серый броненосец в синем море, и, глядя на него, Лавренко спросил Кончаева:
  - Ну, что Зиночка? Проводили?..
  - Да!.. - весь краснея, молодо и счастливо, очевидно, вовсе не думая о том, что была возможна разлука навсегда, ответил Кончаев.
  "Милая маленькая молодость, придется ли еще увидеть тебя когда?" - грустно и стыдливо подумал Лавренко, и перед его глазами проплыл юный, стройный силуэт девушки со светлыми, наивно счастливыми глазами и двумя пушистыми недлинными косами.
  А Кончаев, блестя глазами и весь загораясь, рассказывал ему о броненосце, о матросах, морском офицере и человеке в пальто.
  - Да!.. сказал Лавренко задумчиво. - Это удивительные люди, но для жизни они непригодны: величайший акт их жизни это их смерть...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ХII
  Целый день огромная возбужденная толпа, то рассыпаясь на отдельные кучки, то сливаясь в общую массу, двигалась туда и сюда по городу, переливалась из квартала в квартал, как ртуть, движимая собственной тяжестью, случайными сочетаниями своих человеческих атомов.
  Она то бессмысленно топталась на месте, сталкиваясь и уничтожая собственное движение, то вдруг начинала катиться в одну сторону и тогда казалась осмысленной и дружной. Но организованность ее была только кажущейся: когда большее или меньшее число людей случайно двигалось в одном направлении и когда их становилось много, толпа, как ком снега, начинала расти, увлекать на своем пути все и стихийно обращаться в тяжелую дробящую лавину, но лавина так же быстро таяла, как и вырастала, и там, где только что была грозная масса, вдруг оказывалась жалкая кучка бесцельно слоняющихся людей.
  И целый день отдельные единицы, незаметные в толпе, вели упорную, напряженную борьбу, стараясь овладеть этой многоликой бесчисленноголосой и разно чувствующей массой, чтобы направить ее в одно русло.
  Так было многообразно движение, так необычно такое скопление разнообразных людей, так мучительно невозможна борьба с мгновенно и непрестанно возникающими порывами, так велико требующее какого-то исхода напряжение, что к вечеру уже и самым уверенным стало казаться, что происходит нечто совершенно бессмысленное и бесцельное, и зловещие признаки утомления и раздражения стали вспыхивать то тут, то там.
  Лавренко, целый день пробывший на бульваре, видел это, и ему казалось совершенно понятным, что толпу не удержать и что с минуты на минуту надо ожидать взрыва жестокости и жадности, естественных в этом хаосе изголодавшихся, измученных и обиженных людей.
  "Естественно, - думал он, - что свобода, революция и все прочее сейчас в этой бестолковщине никому не ясны и утратили значение... Надо что-нибудь реальное... Надо схватить то, чего никогда они не имели, чего им хотелось и чего, собственно, они добиваются... Начнется грабеж!.. И как голодный, дорвавшийся до хлеба, обжирается и умирает в судорогах, так и толпа..."
  И когда, уже в сумерки, слившие толпу в одну ревущую темную массу, к отряду прибежал какой-то человек и крикнул испуганным, хриплым голосом:
  - В порту громят!..
  Лавренко не испугался, не удивился и только, вздохнув, снял фуражку, точно ему вдруг стало жарко.
  Не ему одному, а и всем становилось жутко. В темноте, скрывшей человеческие лица, толпа сделалась страшной. Что-то огромное двигалось в темноте, ворчало, как-то ухало, то останавливалось, то вдруг двигалось и казалось бесконечно громадным. Днем было видно, что это рабочие, солдаты, женщины, дети, лавочники, оборванцы, студенты, теперь это было что-то общее, громадное, совершенно непонятное и зловещее.
  С бульвара было видно, как внизу, в темном порту, где уже нельзя было отличить море от берега, воровато и быстро, то пропадая, то вновь вспыхивая, забегали огоньки. Мимо отряда, через бульвар, начали торопливо, возбуждая панику, бежать отдельные кучки людей, и послышались новые, испуганные и недоуменные голоса.
  - Всех бьют!.. Тикай, братцы!.. - расслышал в одной из них Лавренко.
  - Н-ну, теперь только держись! - еще испуганнее прокричал кто-то дальше.
  Высокий оборванный матрос набежал на самого Лавренко и широко раскрытыми, видными даже во мраке глазами посмотрел ему в лицо.
  - Кто такие? - хрипло спросил он.
  - Санитары! - ответил Лавренко, приглядываясь к нему.
  - Какие тут, к черту, санитары, уносите ноги, пока целы, - не то сердито, не то сочувственно крикнул матрос и, махнув рукой, побежал прочь.
  Какие-то смутные тени воровато шмыгали из города вниз в порт.
  "Босяки! - подумал Лавренко. - Ишь, как вороны на падаль!"
  На бульваре стало пустеть, утихать, и тогда из порта явственно послышался смутный и тяжкий гул, похожий на грохот приближающегося поезда. А вслед за тем, над темными массами, в которых нельзя было отличить крыш от судов и толпы, показался огонь и заблестел в воде, внезапно оказавшейся там, где ее не ожидал глаз. Из мрака нарядно выступили бело-розовые борты пароходов, красиво и жутко посыпались вверх фонтаны искр, повалил густой, освещенный снизу дым, и послышался явственный многоголосый и нестройный крик:
  - А-а-а!..
  Что-то треснуло, лопнуло и раскатилось, а в стороне темного городского сада послышался отдаленный лопочущий нервный и непрерывный звук.
  - Это пулеметы, - с ужасом сказал подле Лавренко молодой голос.
  Лавренко оглянулся и увидел за собою ряд освещенных снизу, с блестящими стеклянными глазами испуганных лиц.
  Гул в порту то рос, то падал, и в короткие промежутки его падения все явственнее, точно приближаясь, слышалось ужасное, бессмысленно однообразное лопотание.
  - Боже мой, что же это такое? - пробормотал в темноте женский голос.
  Далеко, в темном пространстве моря, чуть видно мелькнула слабая вспышка молнии, и через минуту долетел отдаленный глухой удар.
  И что-то невидимое, высоко, под самым куполом темного звездного неба, с нагнетающим тяжелым свистом, пронеслось с моря в город.
  "С броненосца стреляют!.. Началось!" - подумал Лавренко.
  Так же далеко в городе послышался глухой удар, мгновенный свет выхватил из мрака вдруг показавшиеся и пропавшие силуэты крыш, и резкий звук разрыва явственно донесся оттуда.
  - А-ах, - вырвалось у кого-то.
  - Куда лезете?.. не видите, черти, здесь красный крест? - неожиданно прокричал позади знакомый Лавренко голос санитара.
  Лавренко, ошеломленный и растерянный, кинулся на голос. Кто-то со странным звуком, хрипя, как умирающий, покатился ему под ноги, чуть не сбив его самого.
  - Кто?.. раненый, что ли? - с трясущимися руками наклонился Лавренко.
  Подбежали еще двое, студент опустил зажженный фонарь, и Лавренко увидел совершенно бессмысленное, разбитое в кровь лицо.
  - Вы ранены?.. куда?.. - торопливо спрашивал санитар, стараясь перевернуть лежавшего человека.
  Тот что-то проговорил, но нельзя было ничего понять.
  Лавренко нагнулся ниже и вдруг почувствовал тяжелый запах водки и увидел развалившийся узел, из которого рассыпались свертки чаю, бутылки и какая-то шелковая материя, изорванная и забрызганная чем-то темным.
  - Пьяный? - удивленно вскрикнул студент. Человек, шатаясь, встал на четвереньки и поднялся совсем, ухватившись за Лавренко и пахнув ему в лицо вонючим, кисло-тяжелым запахом рвоты и перегара.
  Что-то бросилось Лавренко в голову: какая-то непонятная обида, злоба и беспомощное негодование.
  - Скотина! - неожиданно для самого себя крикнул он и изо всей силы толкнул пьяного в грудь.
  Тот отшатнулся назад, запнулся и, тяжко рухнув навзничь, перевернулся и затих.
  "Чего доброго, убился?" - мелькнуло в голове Лавренко, но, весь дрожа от мучительных непонятных чувств, он только стиснул зубы и отошел, конвульсивно вытирая платком мокрую руку.
  - Доктор! - растерянно сказал один из санитаров. - Мы тут ничего не поделаем!.. надо куда-нибудь в дом!..
  - В аптеку раненых сносить начали!.. В Морозовскую аптеку!.. отозвалась курсистка.
  Минута величайшего раздумья овладела Лавренко: ему вдруг стал противен человек.
  Все время, пока в темноте, сквозь толпы людей, налетающих друг на друга, ругавшихся, кричавших и угрожающих кому-то, его отряд пробирался к аптеке, подобрав по дороге двух, неизвестно где, кем и когда раненных людей, Лавренко думал об одном, и мысль его была полна отвращения и грусти.
  "Пусть они все правы в том, что несчастны и что им есть хочется, но если в первый день, когда они почувствовали свободу и должны были ощутить первые проблески человеческой жизни, после жизни угнетаемых скотов, они не нашли ничего лучшего, как начать грабить и убивать, то не есть ли это указание на то, что при всяком положении их жизни, при всяких условиях, конечной точкой их действия явится не радость жизни, а новая и бесконечная борьба за кусок... было - два, будут добиваться третьего, будет три они станут рвать друг другу горло из-за четвертого куска... И так без конца".
  Целый рой привычных мыслей о том, что люди не виноваты в своем невежестве, прилетел ему в голову, но чувство отвращения пробивалось сквозь них, принимая то образ толстого сытого человека в генеральском мундире, то образ пьяного окровавленного оборванца и вызывая в сердце жгучее чувство ненависти, от которой хотелось вдруг ощутить в себе нечеловеческую безграничную силу и одним ударом уничтожить все; так уничтожить, чтобы шар земной мгновенно обратился в ледяную пустыню. Лавренко внезапно почему-то вспомнил, что сегодня целый день светило яркое солнце и голубело небо, а он их не видал. Между солнцем и им, Лавренко, стоял то голодный, то сытый, но одинаково омерзительный, грубый и жестокий человек. И захотелось все бросить, махнуть рукой и пойти куда глаза глядят. И как всегда, когда он задумывался о том, куда пойти, Лавренко захотелось пойти сыграть на бильярде.
  Но ему стало стыдно своего, как казалось, совершенно нелепого в такой день желания, и Лавренко, сделав над собой усилие, потушил в себе злую мысль и, точно проснувшийся от тяжелого сна, вяло и как будто даже спокойно принялся за дело.
  В аптеке были выбиты стекла, разноцветные пузырьки, растоптанные в омерзительной грязи из пыли, крови, обрывков тряпья, похожего на вывороченные растоптанные внутренности, и клочьев розово-грязной ваты, придавали комнатам вид необыкновенный и странный, какой бывает в квартирах, из которых выехали люди.
  - Доктор, а убитых куда сносить? - кричал фельдшер, проталкиваясь к нему между столпившимися, одетыми в пальто и шапки, точно на улице, людьми. Вид у него был озабоченный, но нисколько не испуганный.
  Лавренко подошел смотреть на убитых. В узком коридоре их сложили рядком, как дрова, и их вытянутые ноги мешали ходить живым. Многие из них были голые, и тела их блестели голо и страшно. Первый, к которому нагнулся Лавренко, был огромный толстый человек, должно быть, страшной силы, с массивной выпученной грудью сильного животного. На груди у него было одно аккуратное темное пятнышко.
  - Только и всего! - сказал задумчиво Лавренко, сам не заметив этого.
  Руки со сжатыми кулаками преградили ему дорогу, Лавренко перешагнул их, стал прямо в густую липкую лужу, вытекающую из-под кучи тряпок, и у самого носка сапога увидел спутанный ком волос, крови, мозга и грязи, в

Другие авторы
  • Бородин Николай Андреевич
  • Беллинсгаузен Фаддей Фаддеевич
  • Тургенев Александр Михайлович
  • Пигарев К. В.
  • Кропотов Петр Андреевич
  • Медведев М. В.
  • Ширинский-Шихматов Сергей Александрович
  • Багрицкий Эдуард Георгиевич
  • Вестник_Европы
  • Пруст Марсель
  • Другие произведения
  • Семевский Михаил Иванович - Прогулка в Тригорское
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - В пути
  • Блок Александр Александрович - Двенадцать
  • Аксаков Иван Сергеевич - О необходимости личного подвига для преуспеяния гражданской жизни
  • Голлербах Эрих Федорович - Уменье видеть
  • Тургенев Иван Сергеевич - Довольно
  • Маркевич Болеслав Михайлович - Две маски
  • Добролюбов Николай Александрович - Торжество благонамеренности
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сто русских литераторов. Издание книгопродавца А. Смирдина. Том первый...
  • Готфрид Страсбургский - Из поэмы "Тристам и Изольда"
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 340 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа