чами или покачивал головой, а когда я упрашивала его позволить мне выехать, чтоб хоть немножко дохнуть свежим воздухом, он отвечал мне просьбою подождать еще немножко: "У вас еще есть прилив к голове. Вам надо сперва совсем успокоиться. Надо не волноваться и избегать всею, что может хоть сколько-нибудь вас раздражать".
Это бесило меня до того, что краска бросалась в лицо, и я готова была наговорить ему дерзостей. А он мне преравнодушнейшим образом: "Вот видите ли, сударыня, как вы еще раздражительны! Вот у вас и теперь все лицо в огне", и подобный вздор, за который, если бы не Поль, я бы, кажется, надавала ему пощечин.
- А вы думаете, что это не раздражает меня? - сказала я однажды. - Этот арест! Я живу как в тюрьме, не вижу людей, не знаю, как убить время, и должна еще слушать от вас каждый день такой вздор!
Он покраснел.
- Успокойтесь, пожалуйста, я вас прошу, - отвечал он. - Даю вам слово, что я вас дня лищнего не продержу, но что же делать? Ваш род болезни такой, что надобно избегать всяких ярких и раздражительных впечатлений. Если б вы жили за городом, я выпустил бы вас сию минуту, но здесь, в центре города, одна уже пестрота и шум больших улиц могут замедлить ваше выздоровление. А впрочем, поговорите с вашим супругом, и если вы непременно желаете, то мы посмотрим; как только я найду вас хоть несколько поспокойнее... - и прочее.
Конечно, я говорила с Полем, но Поль ссылался на доктора, доктор - на Поля, и все кончалось ничем; я не могла ничего понять и злилась, плакала, тосковала, худела. Если бы не страх, не знаю, чего бы, кажется, я не сделала, но, вы понимаете, после того, что было, я не могла не бояться. Один какой-нибудь шаг наперекор ему, одно неосторожное слово, и то, что случилось раз, легко могло повториться. Он мог убить меня, и ничто не говорило, что он не сделает этого, если я выведу его из себя. Напротив, были все признаки, что в голове у него бродит то же, что и тогда, если еще не хуже. Скажу только одно: в первый раз, когда я вышла из спальни в свой будуар, я нашла у себя все замки отворенными и все перерытым. Я поняла, что он опять искал "пластырь", и потому уж не спрашивала.
Прошло с месяц. По городу начинали ходить уже толки. Маман мне жаловалась, что ей не дают покоя с расспросами обо мне и что она не знает, что отвечать на десятки слухов, которые ей сообщают из третьих рук, с усмешкой или с притворно-печальной миной. Все это выводило меня из себя. Не зная, что делать и умирая от тоски, я писала к коротким своим приятельницам, жалуясь горько на доктора и умоляя их посетить меня, несмотря ни на какие запреты. Но письма мои перехватывали; по крайней мере я так догадываюсь из того, что я на них не получала ответа. Раз как-то, в один из ясных январских дней, когда хрусткий снег сверкает на солнце алмазами, я сидела печальная у окна, с завистью прислушиваясь, как санки, скрипя, проносились мимо. Вдруг терпение мое лопнуло, и я вскочила, хвать за звонок.
- Маша! Сию минуту платье, салоп, да скажи Якову, чтобы заложил Голубчика в сани; я еду кататься... Ну!... Что ж ты стоишь?... Ступай!
Смотрю: она опустила глаза и ни с места.
- Что это значит? Ты слышала? Сию минуту!
- Нельзя-с.
- Как ты смеешь?
- Не извольте сердиться, сударыня; барин меня со свету сживет, если я вас рассержу; извольте выслушать: чем же я виновата, если мне строго-настрого приказано, чтобы я вас не выпущала на улицу?
Слова эти вывели меня совсем из себя.
- Молчи! Вздор! Не твоя вина! Я тебе приказываю. Сию минуту! - и я затопала, раскричалась. На крик прибежала няня.
- Ах, Господи! Что это? Я к няне.
- Няня, давай одеваться, а ты пошла, сию минуту вели закладывать!
Няня засуетилась.
- Ключи!... Где ключи?
- Ключи у меня, Пахомовна, да только из верхнего платья нет ни тряпки, барин все отобрал и запер к себе. На, хоть сама смотри.
Мы побежали смотреть; гляжу: в самом деле, весь зимний наряд мой исчез.
С минуту я не могла прийти в себя от удивления; потом у меня в голове помутилось. Стыд, страх, досада, бешенство. Я напустилась на Машу.
- Давай свой салоп! Я хочу на улицу! Хочу на улицу! Няня! Платок!
Маша, вся бледная, выбежала; я следом за ней, в ее комнату, вырвала у нее из рук ее салоп, шаль на голову - и вон. Мне было уж не до своих саней. Я послала швейцара на угол - привезти что-нибудь получше; стою на подъезде, жду, вдруг слышу - летит кто-то в парных санях и прямо к подъезду. Это был Поль. Увидев меня, он выпрыгнул, ни полслова - хвать за руку и потащил за собою наверх. Вся храбрость моя исчезла при мысли, чем это может окончиться. Я ожидала допроса, сцены, Бог знает, какого ужаса; но, к моему удивлению, он молча привел меня в мою комнату, кликнул няню, шепнул ей что-то и, посмотрев на меня тревожно, исчез. Я к няне.
- Что он тебе сказал?
- Сказал: успокой, мол, ее, да как поутихнет, дай капель. Капли были миндальные, и я их терпеть не могла, потому что их запах напоминал мне мой яд. Вместо того, чтобы пить, я капала их за форточку... Но это так, к слову, а вот что: мне вдруг стало ясно, что муж серьезно считает меня больною и бережет. Это немножко меня помирило с ним, но вместе с тем мне стало ужасно странно. Что ж это такое со мной? Зачем от меня скрывают, если есть что-нибудь особенное, и к чему эти меры предосторожности, точно с ребенком, который не может сам ничего понять и которого надо удерживать хитростью, если не силой? Если бы мне объяснили, чего они так боятся и почему я должна сидеть взаперти, не видя живой души, мне было бы легче терпеть и не к чему было бы прятать от меня платье... "Что ж это такое? Что они с доктором считают меня за сумасшедшую, что ли?"
При этой мысли я крепко струсила и стала припоминать, не делала ли я за последнее время каких-нибудь глупостей, по которым можно было бы подозревать, что у меня голова не в порядке? Но Мет; за исключением только того, что я в сердцах выбежала на улицу в чужом салопе, ничего не было.
Однако, это меня встревожило, и я решилась, при первом удобном случае, поговорить с маман. Маман ничего не знала о том, отчего я слегла, и мне не хотелось, да и нельзя было рассказывать ей всего. Но и того, что я могла сообщить ей, было достаточно, чтобы ее удивить. Она долго расспрашивала и сперва ничего не могла понять; но когда я, краснея, шепнула ей, что первой причиною ссоры у нас было третье лицо: un jeune homme, beau comme le jour {Молодой человек, прекрасный, как день (фр.)}, имя которого я не могу назвать, она вдруг ударила себя рукою по лбу и рассмеялась.
- О! Я понимаю, понимаю теперь! Но в таком случае, что же тут странного? Naturellement il est jaloux et il vous fait des scenes {Естественно, он ревнив, и устраивает вам сцены (фр.)}.
- Да, хорошо, маман, если бы только это. Но я же вам говорю... Вы понимаете? Вы только представьте себе... - И я стала ей пересчитывать сызнова все, что я вытерпела.
- Ну, да, это случается. Хотя, слава Богу, теперь стало редко... Vous concever, il perd la tete! {Понятно, он потерял голову (фр.)} Впрочем, это, конечно, варварство; он - Синяя Борода! Тиран! И он стоит того, чтоб ты его наказала.
- Да, хорошо, маман, это само собой, но вы подумайте, прежде, чем я успею его наказать, он замучит меня. Посмотрите, на что я стала похожа! Теряю свежесть лица, все платья стали мне широки!
- Бедняжка!... Да, это правда, ты очень переменилась. Но я не знаю, право, чего же ты хочешь?
- Маман! Ради Бога, поговорите с ним, так, будто бы от себя, и постарайтесь узнать, чего они от меня хотят? Не век же мне тут сидеть взаперти.
Маман задумалась.
- Признаться тебе, мой друг, я его немножко боюсь. У него такой странный взгляд, когда речь коснется тебя. А впрочем, конечно, поговорю.
Дня через два она сообщила мне результат. Он был незначителен. Как я и думала, Поль сослался во всем на доктора, но я научила маман, и она сказала ему наотрез, что доктор его - дурак, который не видит бревна из-за соломинки. Держать молодую женщину взаперти из страха каких-то воображаемых раздражительных впечатлений - это безумство! Она тоскует, досадует, сохнет и прочее.
- А вы как думаете, Анна Павловна, если она себе шею свернет, лучше будет?
Маман удивилась.
- С чего он взял?
- Ну, уж на этот счет, - говорит, - извините. Вы ее видите мельком, на полчаса, а я с ней живу и знаю, что говорю. У нее приливы к голове, и от этого мысли... фантазии... На нее это вдруг может найти как намедни: выбежала из дому Бог знает в чем: взяла салоп у горничной! Не случись я по счастью тут, она бы накуролесила!
На это маман заметила, что салоп у горничной я взяла потому, что мой собственный у меня отобрали.
Он удивился, точно ему сказали новость, и сделал вид, как будто бы он тут ни при чем.
- Если это не выдумка, - сказал он, - то это горничная напутала. Я ее выгоню.
Поговорив еще немного, он обещал пригласить другого доктора, и, если я буду спокойна, взять меня с собой прокатиться.
Все это было ужасно странно. "Что он хитрит? - думала я. Или серьезно считает меня помешанною?..." Первое мне теперь казалось гораздо правдоподобнее, а между тем и это мне объясняло немного. Какая цель держать меня под ключом, если арест должен когда-нибудь кончиться?... Что это - наказание или просто предосторожность, чтобы я не видалась с Черезовым? "Конечно, - думала я, - муж знает или догадывается, что мы с ним в связи. Ну, а потом?" И страх, что он имеет умысел против Черезова, овладел снова моими мыслями. Письма мои были полны предостережений. Я даже просила его уехать куда-нибудь на короткий срок, но он отшучивался, называя это фантазиями. "Я видел, - писал он, - и вижу только одно, это что т. м. (твой муж) трусит. Но он не рехнулся еще, чтобы лезть без нужды в огонь и самому накликать на себя опасность, которая может из мнимой сделаться действительностью..." и прочее.
Вообще, он смотрел на вещи спокойнее, чем.я ожидала, и хотя уверял меня в письмах, что огорчен, но это как-то не очень было заметно. Невольно мне приходила мысль, что я для него игрушка, потеря которой не может серьезно его огорчить; и каждый раз, как я начинала думать об этом, я не могла удержаться от горьких слез. Мне так хотелось увидеть его хоть на минуту и умолить, чтобы он рассеял мои сомнения. Но как это сделать? Я была под арестом; малейший шаг мой был бы отрапортован немедленно моему тюремщику и мог быть причиною страшных несчастий.
Свидания наши прерваны... На днях как-то зашел, говорят: "Больна, лежит". У лакея длинное, вытянутое лицо. "А Павел Иванович?" - "Дома, только не принимает". На другой день, на третий - то же. Наконец вчера я видел его. Он очень переменился, и лицо у него прескверное; если бы он убил ее - не могло бы быть хуже. Несколько слов однако меня успокоили. На вопрос: "Что с ней?" - он отвечал:
- Ушиблась.
- Опасно?
- Нет; дурно только, что в голову, потому что у ней и так приливы. Лежит в бреду и может долго еще пролежать, если ей не дадут покоя. Ей нужен полный покой.
Затем он свернул на другое и больше не возвращался к разговору о жене. Манера его мне показалась странною. Он говорил с большим оживлением о разных вещах, до которых мне дела не было, и горячился, доказывая другие, против которых я и не думал ему возражать.
Эффект был совсем такой, как будто бы он тащил меня прочь от какого-нибудь опасного места, дорогой стараясь развлечь, чтобы я как-нибудь не уперся и не вернулся назад. Глаза его были красны, взгляд беспокоен. Я посидел с полчаса и ушел: мне было не по себе возле него.
Сегодня няня ее приплелась с запиской. Ей лучше, и она встала с постели, но ее не пускают из дому и, вероятно, она запугана, потому что не пишет всего. Няня уже на словах объяснила мне, какой у нее ушиб. У них была ссора, и он ударил ее. Животное! С наслаждением всадил бы ему пулю в лоб! Только она напрасно боится; его не хватит на это.
Сидит до сих пор под арестом, и я понять не могу, что это значит; да, кажется, и она немногим больше меня понимает, потому что из писем ее нельзя ничего заключить, кроме того, что она запугана и упала духом. Один день ей чудится, что она сходит с ума и боится, чтобы ее совсем не заперли; другой день клянется, что это штуки его, чтобы помешать нам видеться прежде, чем он выполнит то, что задумал; а затем - старая песня, чтоб я берегся и прочее.
Няня, со своей стороны, плетет какой-то вздор, который мне надоел до того, что я перестал уж и слушать.
В последнем письме она заклинает меня уехать на время куда-нибудь, но я не могу уехать. Меня удерживает на месте какое-то странное любопытство, источник которого я не могу себе объяснить. Я словно жду чего-то. Но чего ждать?
Кстати, я часто встречаю его и ее знакомых. Все они смотрят как-то таинственно, когда речь коснется Бодягиных, и если верить, не могут понять, что там такое делается. Но от Мерк я слышал, что в объяснениях нет недостатка. Как водится - сплетни. Одни говорят, что она с ума сошла, другие, что он разорился. Сама м-м Мерк смеется и уверяет, что все это пустяки. Вчера, однако, я слышал совсем уж со стороны, что дела его плохи, и еще, что его требуют в суд за какую-то ссору; отколотил кого-то... подробностей я не расслышал.
Сегодня утром он был у меня... Вошел озабоченный.
- Здравствуй. Я к тебе на минуту.
Я спросил о жене.
- А вот я, кстати, о ней и пришел с тобою поговорить.
Это меня удивило, и я ожидал, что далее. Но он, вместо того, чтобы начать о деле, понес какую-то околесную о Стеколыцикове и о дороге к уральским заводам. Я слушаю, смотрю: он с Урала махнул уже в Оренбург, из Оренбурга в Ташкент. Тогда я заметил ему, усмехаясь, что это немножко не по пути.
- А тебе не терпится?
- Да, - говорю, - не терпится узнать о здоровье твоей жены, потому что ты до сих пор не сказал об этом ни слова.
Он замолчал и поглядел на меня как-то искоса. Лицо его было смято, и одна бровь приподнята выше другой.
- Ты хотел говорить о ней, - напомнил я.
- Да. Скажи, пожалуйста, ты не заметил?
- Чего?
- Так... Чего-нибудь странного.
- Нет, а что?
- Да что, дело скверное! Сходит совсем с ума.
- Ты шутишь?
Он промолчал, но взгляд, который он на меня уставил, мог убедить бы всякого, что ему не до шуток.
- Давно ли?
- Да, как теперь надо думать, давно. Я потому и спросил у тебя, не заметил ли ты чего-нибудь?
Молчание. Мы смотрели друг другу в глаза.
- А что ты такое заметил? - спросил я.
- Постой, я сейчас тебе расскажу. Но чтобы ты не подумал, что я фантазирую, я должен тебя предупредить, что вчера у нее был Д** и разрешил все сомнения.
Это меня поразило до крайности, потому что я до сих пор не верил ему. Я думал, что он или сам спятил, или, еще вероятнее, просто лжет. Но имя, которое он мне назвал, было именем старого моего знакомого, известного специалиста по душевным болезням, и я не мог допустить, что такой человек позволил себя одурачить.
- Господи! - говорю. - Что же это с ней? С чего? Неужели от ушиба?
Бодягин махнул рукой.
- Какое! Я, впрочем, и сам сначала боялся, но Д** говорит, что ушиб - пустяки. Ушиб мог только ускорить весьма незначительно то, что и без этого не замедлило бы развиться. И я ему верю, потому что, сказать между нами, я уже давно за ней замечал. Она заговаривалась; мало того, она вела себя в некоторых вещах как сумасшедшая. Впрочем, ты это, конечно, и сам заметил, а что не хочешь признаться, так у тебя, понятно, есть на это причины.
Это было не в бровь, а прямо в глаз. Я не знал, что сказать; молчать тоже нельзя было. Я отвечал, что вовсе не понимаю его.
- Будто бы? А это ты понимаешь, что женщина в здравом смысле не вешается на шею первому встречному так, здорово живешь?
- Что ты хочешь сказать?
- Постой, не отнекивайся. Понятно, что ты не можешь признаться, да мне и не нужно этого. Я не виню тебя. Ты знаешь мой взгляд на этого рода вещи. Chacun pour soi {Каждый для себя (фр.)}. Но ты не такой же фат, чтобы вообразить, что она влюбилась в тебя?
Я молчал. Что мог я сказать?
- Чтобы связаться с тобою так, как она связалась, и посещать тебя публично, среди дня, женщина, в ее положении, должна прежде с ума сойти. И она сошла, несомненно. Она не так давно еще схватила паршивый салоп у горничной, чтобы уйти к тебе, и я поймал ее на подъезде в этом салопе; а не дальше, как третьего дня, вхожу к ней ночью, смотрю, нянчит больного ребенка вниз головой! Это насчет поступков. А насчет того, что у ней в голове, тоже не лучше. Не знаю, кто ей натолковал о смерти Ольги, но несомненно, что это произвело на нее тяжелое впечатление. Прибавь, что она была в Москве, когда ты ехал в Р**, и встретила там тебя; потом этот глупый спор, который был у меня с тобой, и который я имел неосторожность пересказать ей от слова до слова. Все это спуталось у ней в голове в такой кавардак, что она теперь плетет невесть что. То ей сдается, что она как-то замешана в это дело и что ты хочешь донести на нее, если она прекратит с тобой связь. Постой, не бесись, я сам знаю, что это чепуха, да что же ты хочешь от сумасшедшей? А то уверяет, хм... Слушай-ка! Уверяет, что вы с нею вместе ехали к Ольге и что она отправила ее из ревности, потому что считала ее твоею любовницею.
- Павел Иваныч! Ты лжешь! - сказал я, не вытерпев. - Хотя бы она двадцать раз сошла с ума, она не могла сочинить ничего подобного!
- А почему же нет? - отвечал он весь бледный, но с какой-то глупо-самодовольной, почти торжествующей усмешкой, словно радовался, что ему удалось меня одурачить. Еще минута, и вдруг краска прилила ему в лицо, глаза заискрились, он треснул по столу кулаком и громко, нагло захохотал.
- Xa, xa, xa! Попался! Хитрец! Кознодей! {Кознодей (устар.) - тот, кто строит козны.} Лекок! А ну-ка, вывернись; ну-ка, скажи, почему нет?... Почему нет, я спрашиваю? Чем это хуже того, что люди в здравом уме сочиняют? Вот на меня сочинила, что будто я тут главный виновник. А я тебя спрашиваю: почему я? Почему не ты?... Ты был как раз перед этим в Р", а я не был, и против меня никаких улик, ни строчки, ни одного свидетеля. Ну, допусти, что она виновата, была там, подсыпала; она это врет, но я говорю: допусти. Все же против меня нет улик, а против тебя есть, потому что ты был перед этим у Ольги и был с ней в связи. Она от тебя и была... того, зачем бабка была нужна, а что бабка была - я докажу.
- Бодягин! Боже мой! Бодягин! Ты спятил с ума, ты, а не Юлия Николаевна!
- Я? Xa, xa, xa, xal... Хитер ты, голубчик, очень хитер! Да только смотри: я ли? Не ты ли? Мне что-то сдается, что ты. У тебя вон лицо какое!... И ты завираешься. Покажи-ка глаза. А! Вон оно! Вон - один зрачок больше другого! Xa, xa, xa! Спятил! Ей-богу, спятил! Вы все спятили: и Стекольщиков, и твой человек. Он сделал преглупую рожу и показал мне язык, когда я вошел. - Позови-ка его сюда, допросим.
Я сидел в ужасе, ожидая какой-нибудь катастрофы, как вдруг, на счастье мое, звонок. Он вздрогнул.
- Тсс. Ни гу-гу! - шепнул он, прислушиваясь и делая видимые усилия, чтоб совладать с собой. К удивлению, это скоро ему удалось. Он встал.
- Ну, - говорит, - прощай, до свидания. Да не тревожься; я пошутил. Пожалуйста, чтобы это все между нами; ты понимаешь, я не хочу огласки. Д** говорит, что она не опасна. Впрочем, он обещал прислать... Прощай.
Около этого времени малютка моя Анюта, которая уже ходила, забавно помахивая ручонками, и лепетала так мило: "Мама!" - стала прихварывать. Зубки ее мучили, и я с нею нянчилась часто по целым часам, украдкой от Поля, который не позволял мне ночью вставать. Случалось, что он ловил меня, и тогда я должна была отправляться в постель, а он брал ребенка и, несмотря на крики его, уносил к себе. Это бесило меня, и у нас с ним были по этому поводу объяснения.
- Ребенок к тебе не привык, - сказала я раз. - К чему ты берешь его на руки сам? Уж если не хочешь, чтобы я нянчила, то предоставь это няньке.
- Постой, вот я тебе сперва найду няньку, а то за тобою не углядишь. Ты уморишь девчонку.
Это меня удивило.
- Как! Ты за нее боишься?
- Да, частью и за нее.
- Отчего?
- Так... Ты рассеяна; у тебя в мыслях другое. Ты давеча, помнишь, держала ее...
- Что такое? Как я держала?
- А ты не помнишь?
- Нет.
- Ну, так поди, спроси у няньки, - сказав это, он усмехнулся и вышел.
Я кликнула няньку (это была не моя, а Анютина няня)"
- Няня! Что вы на меня выдумываете?
- Я-с?
- Да, вы... Как я носила ребенка?
- Не знаю-с, я не видала.
- Не видели? А что же вы барину обо мне рассказывали?
- Сударыня, не я барину рассказывала, а барин мне. Прибежал это от вас вчера с ребенком, будит: "Ты видела?... Видела?" - "Господи Иисусе! - говорю я спросонков, - что видеть-то?" - "Видела?... К верху ногами носит!" Я испугалась, а он грозит. "Смотри, - говорит, - если еще замечу, и ты мне не скажешь вовремя - сию минуту вон! Духу твоего не будет здесь".
Опять мне стало странно и дико. "Что ж это значит? - думала я. - Лжет он, или я в самом деле спятила? Но каким образом это могло случиться? Ребенка сонного или ко сну носят на двух руках: как же возможно на двух руках держать головою внизу?..." Я пошла к Полю за объяснением, но что-то заставило меня воротиться с полпути. Я не могла выносить его взгляда.
Всю ночь Анюта проплакала, и я не спала, но не смела войти к ней в детскую, потому что он был все время там, с нянькою. Он очень любил свою дочь.
На другой день поутру послан был экипаж с запискою к доктору. Я ожидала того, который лечил обыкновенно Анюту, известного детского практика, но, к моему удивлению, явился какой-то совсем другой. Поль мне представил его и назвал имя, которое мне показалось знакомо, но я не могла припомнить, где и когда я его слыхала. Это был пожилой, но бодрый с виду мужчина, с открытым и добродушным лицом, на котором, при встрече со мною, сияла приветливая улыбка. Он очень любезно просил меня показать ребенка, и мы пошли с ним в детскую. Поль вошел с нами, но, постояв недолго, исчез. Д** (имя доктора) внимательно осмотрел Анюту, задал два-три вопроса и, продолжая расспрашивать, воротился со мной обратно в мой будуар. Мы сели. Выслушав все, что я могла ему сообщить, он успокоил меня в коротких словах насчет болезни ребенка; потом стал шутить и, вглядываясь с участием в мое лицо, сказал, что доктору иногда не нужно и видеть дитя, а стоит только взглянуть на мать, чтоб заключить без ошибки о некоторых вещах, как, например, что дитя не спит по ночам. Здоровую, сильную женщину, в несколько дней узнать нельзя, а у нервных случаются даже припадки, похожие, например, на судороги... "Впрочем, если не ошибаюсь, вы раньше были больны?" Я отвечала, что я и до сей поры на положении больной, хотя давно уже чувствую себя совершенно здоровою. Он стал подшучивать и слово за слово довел меня до того, что я не вытерпела, нажаловалась ему на мужа и на второго доктора, который сменил моего старика. Он спросил, кто был первый и почему он не продолжал? На последний вопрос я не знала, что ему отвечать, но чувство доверия, которое он мне внушал, и долгое одиночество расшевелили во мне такую неудержимую потребность высказаться, что я, не дожидаясь дальнейших его расспросов, стала сама рассказывать и рассказала ему понемногу все, что со мной было с тех пор, как я слегла, за исключением, разумеется, только таких обстоятельств, которые он не должен был знать. Во всем остальном я была совершенно искренна и не скрыла даже догадок моих, что муж считает меня не в своем уме. Он слушал меня внимательно, то хмурясь, то усмехаясь и поощряя то шутками, то вопросами. Когда я кончила, все лицо у меня было в огне, и слезы катились градом. Он потрепал меня ободрительно, как ребенка, рукой по плечу и сказал:
- Будьте спокойны, это все пустяки. Вот я пойду, намою ему хорошенько голову, чтоб он не чудил.
Я проводила его в кабинет и оставила с Полем.
Сейчас от Д**... На мой вопрос о Бодягиной он засмеялся.
- Эк она вам далась! В два дня - вот уже пятый за справками! Успокойтесь, здорова; здоровее нас с вами. Но муж у нее поврежден.
- Ну, я так и думал.
- А вы их видели?
- Видел его. И я рассказал ему коротко вчерашний случай. Д** покачал головой:
- Скверно, того и гляди, что придется его засадить.
- Вы, однако, сказали ему, что она сумасшедшая?
- Грешен, сказал... Что же мне с ним делать? Не спорить же! Только это уже было напоследок, а сперва он меня поднадул. Случай курьезный. Во вторник поутру прислал за мной экипаж с запиской: крайняя надобность, просит приехать немедленно. Час у меня был свободный, и я поехал. Вхожу к нему, смотрю, человек огорчен; запер двери. Так и так, мол, несчастье! Жена помешалась, дурит, заговаривается, хочет бежать из дому. Я слушаю, вы понимаете, не вдогад. "Была больна?" "Да, - говорит, - была: ушибла темя". Ну, там, как водится, кто лечил? Он назвал, потолковали еще; потом он повел меня к ней и оставил. Стали мы с ней говорить, смотрю - ничего не заметно. Только когда я свел разговор на ее болезнь и заставил ее рассказывать, оказалось действительно, что женщина вне себя. Но затем ничего особенного, говорит связно и резоны весьма достаточные: держут здоровую взаперти, отнимают ребенка, отняли платье. Ну, разумеется, плачет, жалуется на мужа. Думал я, думал, понять ничего не могу, встал и пошел к нему. Говорю: "Кажется, вы ошиблись", - и жду это, знаете, что человек обрадуется, будет благодарен. Не тут-то было. Смотрю, вертится, расставил руки: "Как так ошибся? Не может быть!" - "Э, полноте, - Оговорю, - почему же, нет? Я двадцать лет практикую, да и то иногда случается". Он смотрит, вытаращил глаза: "Да вы говорили с нею? Расспрашивали?" - "Конечно". - "И ничего не заметил?" - "Положительно ничего". - "Доктор, вы меня удивляете!" - "Да я, -, говорю, - и сам удивляюсь". - "Помилуйте, после того, что я вам сообщил. Или вы мне не верите?" - "Извините, - говорю, - я никому не верю". - "Но факты! Факты!... Вы слышали? Я вам говорил, что она хочет меня отравить". - "Нет, вы этого не говорили". - "Как! Ну, может быть... забыл. Все равно, теперь говорю".
- "Из чего же вы заключаете это?" - "Из чего? На что вам знать, из чего? Это не ваше дело". Смотрю, скверно! Человек вне себя, вытаращил белки и в лице судороги... "Эге, - думаю, - так вот оно дело-то в чем!" Ну, после этого вы понимаете, я уже знал, как с ним толковать. "Послушайте, - говорю, - пожалуйста, вы не волнуйтесь. Я вижу, вы нездоровы, и вы только хуже этим себя расстраиваете. Будьте спокойны, я у вас ничего не хочу выспрашивать, кроме того, что вы сами сочтете нужным мне сообщить". Это его озадачило, и он задумался. - "Делать нечего, - говорит, придется вам рассказать... Вот видите..." Ну и пошел, как это у них обыкновенно: заговор, шайка... Родственники по первой жене (вы, если не ошибаюсь, из них) напугали эту несчастную до того, что она с ума спятила и теперь заодно с ними, против него, хотят отравить, и прочее. Я выслушал. "Если так, - говорю, - это совсем другое дело. Жаль, что вы раньше мне этого не сказали. Я бы тогда иначе с нею поговорил. Позвольте мне еще раз". Пошел к ней. "Так и так, если вы сами еще не догадываетесь, то я обязан вам сообщить..." и прочее. Барыня моя - в слезы, перепугалась до смерти. - "Что, - говорит, - мне с ним теперь делать? Он убьет меня!" Оказалось, что он уже колотил ее и что этот ушиб, от которого она захворала, - его проказы. Я успокоил ее. "Делать нечего, - говорю, - потерпите немножко. Посмотрим, как это пойдет, а на всякий случай я вам пришлю сторожа".
- И послали?
- Послал. Разумеется, я уверил его, что это для нее, и просил, чтоб он спрятал его у себя, чтоб она не видела. Человек этот там и сидит теперь у него за дверьми в уборной. Но после того, что вы мне рассказали, я очень боюсь, что этим не ограничится. Смотрите, будьте поосторожнее. Вы ведь из "заговорщиков". Лучше всего не пускайте его совсем к себе, ну, а если уж придет, то не дразните. Он может наделать бед. Если бы у меня не были руки связаны, я бы его сейчас засадил. Да, думаю, я это и сделаю.
Вот она, Немезида! {Немезида (Немесида) - в греческой мифологии богиня возмездия; синоним неизбежной кары.} Настигла!... Д** говорит, что он безнадежен, но Д** не знает еще всего. Если бы знал, он понял бы, откуда все эти страхи заговора, отравы и прочее. Все это - тени прошлого.
Кстати, насчет теней. У меня началось опять это, что было в М**. Почти каждую ночь вижу во сне, что входит кто-то и все нечаянно, иной раз знакомый, иной раз так, кто-нибудь, весь в красном или с каким-нибудь невозможным лицом... Вчера слышу: знакомый голос зовет по имени, входит Ольга и подает мне что-то... Смотрю - билет железной дороги. Еще совет уехать! Смешно! Точно как сговорились...
Надо, однако, напомнить Ивану, чтоб он не пускал Поля.
Прошло с полчаса. Смотрю, он вернулся.
- Как, доктор! Вы не уехали?
- Нет, - говорит. - Я опять к вам. Мне надо с вами поговорить о вашем муже. Скажите, пожалуйста, вы не догадываетесь, что он нездоров?
Я молчала... Смутное подозрение закрадывалось мне в душу.
- Болен, - продолжал он, - и очень серьезно болен. Мря обязанность не позволяет мне скрыть от вас. Он сходит с ума.
- Как?! - вскрикнула я, всплеснув руками.
- Тсс... Ради Бога! Будьте благоразумны.
Он стал меня успокаивать, но я не слушала. Невыразимый страх напал на меня.
- Он убьет меня!... Куда я уйду от него?... - И я разревелась. Доктор был очень внимателен, взял меня за руку.
- Успокойтесь, - говорит, - черт не так черен, как мы его представляем себе. Имя не изменяет дела, а дело, как оно есть, должно быть известно вам. Вы должны были сами видеть его состояние.
- Да, - отвечала я вне себя, - видела! Он уж и так едва не убил меня!... Эта болезнь... - И я рассказала ему, как это случилось.
Он был смущен и задумался; йотом стал расспрашивать, как давно и что я за ним замечала? Я рассказала ему все, что только могла рассказать, не выдавая себя, но когда он стал добиваться, какие причины, - я наотрез отвечала ему, что не знаю.
Мы говорили долго, и он признался, что он не детский доктор, а главный врач в больнице умалишенных и занимается этим делом давно. Оказалось, что Поль это знал и пригласил его для меня.
- Он уверен, что вы помешаны, и я вынужден буду покуда оставить его в этой уверенности. Что же делать? Ради его и себя придется вам несколько потерпеть, пока это не выяснится. Я не могу теперь ничего предсказать наверно, но буду у вас при первой возможности, и тогда мы посмотрим. А покуда не бойтесь; я вам пришлю сторожа: это простой солдат, но человек опытный и на которого вы можете положиться. Только вы понимаете: это секрет. Он будет там, у него, и вам не скажут ни слова об этом. Вы даже его не увидите, если, Бог даст, все обойдется тихо. Помните только одно: не надо его раздражать, он вас считает сумасшедшей, и вы не спорьте, не противоречьте ему ни в чем. Делайте вид, как будто бы вы и не догадываетесь, в чем дело. Прощайте, мне надо еще повидаться с ним.
Я отпустила его, несколько успокоенная, и это длилось с грехом пополам, покуда я думала, что он у мужа, но когда няня, посланная за сведениями, вернулась с ответом, что уж уехал, весь этот ужас, который его присутствие и спокойные, уверенные слова держали на привязи, вдруг поднялся и охватил меня с новой, еще неиспытанной силой. Я вдруг припомнила эти кровью подернутые глаза и взгляд... О, этот взгляд! Я понимала теперь его значение; он был передо мною, тут, горящий немым страданием, для которого нет имени... Куда уйти? Что делать, если он вдруг войдет, посмотрит, увидит, что у меня ни кровинки в лице, увидит, что лихорадка меня колотит, и спросит: что это с тобой?... А дочь? Что я сделала? Зачем не сказала о ней моему защитнику? Анюта, несчастная! Нет, я не дам ему на руки Анюту! Не дам ни за что!
Смеркалось, и я сидела одна у себя в полумраке неосвещенной спальни... Лампадка у образа светилась невидимая из-за темной перегородки. Руки и ноги мои леденели, а голова горела, и в голове - мысли-мучительницы! О! Что за мысли! Передо мною, в темном углу, стояли бок о бок, как под венцом, два призрака: он и она. И я думала: "Вот, она отняла его у меня, и они опять пара: он сумасшедший, она отравленная!... Куда же мне-то деваться! Уйти разве к Черезову? Но я солгала Черезову; и если когда-нибудь, как-нибудь он узнает правду, он оттолкнет меня от себя с отвращением! О, Боже! Вот он, тот ад, о котором мне Черезов говорил, что он не в подвале там где-то, под театральной доской, а в душе!"
Я ничего не ела весь этот день, и если пошла в столовую, то только из послушания доктору, чтоб не тревожить мужа. Но мужа не было, и, видя его пустое место, мне стало ужасно жалко его. "Если б он не ревновал меня, - думала я, - то, может быть, с ним не случилось бы этого. Несчастный! Ему еще хуже, чем мне!
Отведав для вида кое-чего, я ушла к себе и часа два проплакала. Потом, когда мне сказали, что он воротился, страх опять напал на меня. Я бросилась поскорее мыться и кликнула няню.
- Няня, узнай, сделай милость, нет ли кого чужого в доме? Она воротилась с ответом, что нет никого. Это меня встревожило, и я подумала: "Верно забыл".
- От доктора не было никого? - спросила я.
- От доктора там давно пришел какой-то, кто его знает, фершал, что ли. Ждет барина. Только ты, дитятко, не проболтай, что я тебе донесла. Они там шепчутся от меня. Машка твоя мне уж по секрету шепнула.
Я чувствовала, что он придет, и он пришел, посидел у меня с минуту, говорил о ребенке, о докторе, а обо мне ни слова. Я не смотрела ему в лицо, но он мне показался спокойнее. Я приписала это влиянию Д** и мысленно повторяла за ним, что черт не так черен, как мы малюем его. Ночь прошла тихо, но я до утра не могла заснуть... Воспоминания, страхи, заботы не выходили ни на минуту из головы. То я лежала, раздумывая: как это и чем окончится? То вдруг какой-нибудь шорох у двери или за дверью заставлял меня вздрагивать и прислушиваться. Я заперлась на ключ, но знала уже по опыту, что замок - не помеха ему. Во мраке и тишине мне чудилось, что я слышу где-то далеко его шаги, и я представляла себе, как он не спит, ходит там у себя взад и вперед, как зверь в клетке, а за дверьми сидит этот, которого доктор прислал, сидит и караулит. И еще меня беспокоила странная мысль.
- Что, - думала я, - если меня обманывают, и он здоров, а я... и сторож, и все для меня? Мне это кажется невозможным, но сумасшедшим ведь всегда так кажется. Красны слова, а на деле выходит довольно странно. Меня держали два месяца взаперти и до сих пор держат, а он на свободе! И вот, когда-нибудь, в ясный весенний день, меня пригласят покататься и отвезут туда, обстригут волосы, будут капать холодную воду на темя...
Кровь у меня застывала в жилах при этой мысли, и я, спрыгнув с постели в ужасе, падала перед иконой.
Прошло несколько дней. Д** ездил к нам по утрам аккуратно и был очень внимателен; только я замечала, что он с каждым днем становится пасмурнее и молчаливее. Что-то готовилось, или он опасался чего-то, но я не могла у него добиться ничего. На все расспросы он отвечал коротко и уклончиво: "Дурно", или "Посмотрим, что будет дальше", или "Имейте терпение: я не могу вам сказать пока ничего решительного" и прочее.
Маман, когда я сообщила ей, перепугалась страшно и перестала ездить. Не могу рассказать, как провела я эти ужасные дни. Я ходила, как тень, из спальни в детскую, из детской в свой будуар, и все ждала чего-то, прислушиваясь, вздрагивая; все мне казалось, что вот, сию минуту, случится что-нибудь нечаянное и невообразимо страшное. Черезову я написала все, но он отвечал, что знает уже об этом от Д** и чтобы я думала только о собственной безопасности, а за него не боялась. Ответ от него был получен засветло, в три часа, а вечером в этот день у нас случилась тревога. Поль воротился взбешенный чем-то, кликнул Гордея и вскинулся на него.
- Кто приходил без меня?
Тот назвал троих.
- А еще?
- Никого.
- Врешь! Ты подкуплен! Каналья! Шпион!
Бог знает, чем бы это окончилось, если бы сторож тут не вмешался с напоминанием, что доктор не приказал шуметь: Барыню, мол, встревожите.
Подробности мне рассказали после, а в ту минуту я только услышала крик и в испуге послала няню узнать, что такое, но покуда та ходила, все стихло. Спустя полчаса спрашиваю: - "Что делает?" Говорят: "Ушел".
Вдруг это случилось. Ночью, часу во втором или в третьем, какой-то шум разбудил меня. Лежу, прислушиваюсь, а сердце так и стучит. Слышу далеко, за несколько комнат, шаги, беготня и возгласы, то вскрикнут, то громко зовут кого-то... Страх не позволил мне выйти из спальни, которая у меня была заперта на ключ, но я не могла лежать, встала, накинула шаль на плечи и подкралась к двери. Только успела я сделать это, как слышу: бегут, близко, ко мне, хвать за дверную ручку... Я отскочила в испуге.
- Кто там?
- Это я, барыня, отворите! Встаньте! Встаньте скорее: беда!
Еле живая от страха, я отворила, смотрю: Маша моя, полуодетая, всклокоченная и бледная, как стена, стоит со свечою в руках и вся трясется.
- Маша!... Что ты?
- Ох, и сама не знаю... С барином что-то... Пришел весь в крови, подступу нет: рвет и мечет! Гордея чуть не убил. Воды спрашивает, да никто не смеет подать. Ах, голубушка! Жалко мне вас! Гляди-ка; вы-то как испужались!
С минуту я не могла ни слова выговорить.
- Где?... Где? - шептала я, чувствуя, что у меня колени подкашиваются.
- Там, в кабинете.
- Нет, я не то; где этот... от доктора... сторож?
- Сторож при нем. За доктором, говорит, надо послать, да никто не смеет без вас. Дворника, извините, велит тоже кликнуть, потому, говорит, один, - а тот с ножом.
- Кто с ножом?
- Да барин, матушка, барин! Совсем, как бешеный!
- Ах, Господи! Скорее беги, скажи закладывать - сию минуту, да кто-нибудь чтобы зашел тотчас, как будет готово... Я напишу записку.
Она убежала, а я опять спальню на ключ, из спальни в детскую, ищу няньку - нет няньки. Я далее, к няне моей - и няни нет. Все, подлые, убежали смотреть. Что делать? Взяла и заперла все двери на ключ... Достала перо, бумагу - писать: в глазах рябит, пальцы не слушаются. Едва нацарапала несколько слов. Мне было дурно; страшный вопрос: "откуда он пришел и что сделал?" - вертелся вихрем в моей голове.
Как рассказать вам, что дальше было? Я не видела, но Бог знает, что ужаснее: видеть такие вещи или сидеть взаперти с больным ребенком и слышать издали весь этот ад: беготню, крики, вой женщин, гром опрокинутой мебели и - громче, страшнее всего - вопль сумасшедшего! Я затыкала уши, чтобы не слышать его.
У нас было много мужской прислуги, но все перетрусили, и только трое: сторож, Гордей да дворник оставались все время при нем. Ножик (его - складной) успели выхватить как-то врасплох, но сладить с ним не могли, а только заперли и сторожили, чтоб не ушел. Д** приехал в шестом часу и привез с собой еще двоих. Ко мне:
- Я вынужден его увезти.
- Не поздно ли вы хватились, доктор?
- Да, - говорит, - боюсь, что поздно. Но что я мог сделать? Мы не имеем права вмешиваться без явной необходимости.
После короткого объяснения он убедил меня ехать вместе.