м забродило и ожило кое-что из старого, он перечитал даже кое-какие книжки, не без дрожащих на ресницах слез. В нем иногда закипала надежда, что еще не все пропало для него... Иногда эти надежды так радужно сияли пред ним, что идея любви и всепрощения осеняла его уставшую душу. Но чаще он чувствовал, что что-то "утекло", утекло невозвратно. В эти минуты его сердце разрывалось тоскою о рано умершей жене, о потерянной дочери, и только неустанно-шумная, не дающая очнуться деятельность среди наплывавших нужд серого люда помогла ему перенести эту тоску. Когда деятельность его стала разумнее и отчасти спокойнее, он занялся своим имением, под давлением Кузи, сделавшегося в это время известным всему окрестному люду под именем Чуйки; и скоро на месте старой усадьбы "обосновалась" та оригинальная колония, которую прозвали "полубарским выселком".
Шли годы - один, другой, третий, четвертый...
Был душный июльский вечер; в воздухе еще чуялась дневная гарь и пыль, не успевшая улечься. Нынешнее лето было очень тяжело для окрестной палестины; нестерпимые жары и засухи привели к пожарам, скотским падежам и холере. Майор, Троша и Чуйка, сидя на крылечке майорского дома, вели медленную беседу о "тяжелом времени", причины которого Троша, по обыкновению, искал в освобождении крестьян и народной, вследствие этого, "необстоятельности", а Чуйка, печалуясь о павших у них двух коровах, путем каких-то хитрых соображений пришел к заключению, что все это оттого, что "в людях веры нет".
- Где нынче подвижники? Нынче, брат, их за брильянты не сыщешь! Ежели бы в старые времена, так в эдакую тяжелую пору сколько бы подвижников было! Сейчас бы иноки во власяницы одеялись, патриархи бы облеклись во вретище, бояре и гостиные богатые люди, изыйдя на площади и раздав одежды своя, посыпав главы пеплом и отженясь животов своих, пошли бы босы и наги по всей земле русской, инде учаще, инде милосердствуя, инде же вознося и укрепляя мятущийся дух. Вот как прописано в книжках... А нынче - все в копейку, в момент ушло! - закричал Чуйка, взволнованно поправив на голове фуражку.
Троша на это только скептически покачал головой и скосил глаза, понюхав табаку. А в голове у него егозила мысль: "Вот он - шишига-то! Аа-ах! Подвижники! А примерно, кто первым делом по базарам маклачит? В праздник божий, чем бы лоб перекрестить, а он, еле забрезжится, уж на ярманке и скупает где ни то? А теперь, из каких это капиталов, позвольте спросить, ваша супруга форсы задает: что ни лето - новый сарафан?.. Подвижники!.." Троша так увлекся этими размышлениями, что даже забыл о присутствии Чуйки и хотел было уже сообщить их майору, как вдруг издали послышался шум колес; из-за угла повернула телега, и майор, поднявшись, уже пристально всматривался в подъезжавших: из-за широкой спины мужика, сидевшего без шапки, в одной посконной рубахе, на передке, показалась шляпка, зонтик. Сердце майора забилось. Еще минута - и он вдруг как-то автоматично снял фуражку, обнажив свою серебряную голову, и, опираясь другою рукою на суковатую палку, замер под неожиданным наплывом чего-то неизвестного, как замирает на мгновение человек после ослепившей его молнии, в ожидании, что вот-вот, еще секунда, и ужасный, потрясающий удар разразится над его головой.. Катя, не дав остановиться лошадям, выскочила из телеги, быстрыми, но неровными и слабыми шагами подошла к отцу и, взяв его старую руку, крепко сжала, без слов, без поцелуев. Что-то не выразимое словом было в этом пожатии для майора; из его глаз хлынули потоком слезы и сразу смочили, как благодатною росой, его старческое доброе лицо. Катя поспешно отерла платком эти слезы и молча поцеловала его в лоб.
- Пойдем, пойдем,- прошептал майор,- вон туда, ко мне...- Он заторопился и чуть не упал от волнения, но Чуйка успел уже поддержать его.
Отец и дочь вошли в дом, а Троша, давно уже лениво стащивший с головы своей бобровый картуз, недовольно опять натянул его на голову: в приезде барышни ему чувствовалось опять "что-нибудь новое", что могло нарушить его мирный покой хотя бы самым отдаленным и косвенным путем.
А в это время майор, усадив перед собою дочь, говорил ей с умоляющею просьбой в глазах:
- Голубушка! Пожми мне еще руку, еще так пожми... Мне ничего больше не нужно...
Он ловил ее руки, и она жала ему их крепко, со слезами и страданием в глазах, смотря в его розовое, влажное лицо, обрамленное седыми, подстриженными под гребенку волосами и длинными усами, висевшими над плохо выбритой нижней частью лица.
- И надолго? - боязливо спросил майор Катю.
- Да, надолго... теперь надолго...
- А-а!.. Ты, значит, слышала обо мне? - стыдливо спросил майор.
- Да, я слышала... Но нет... нет... я не поэтому! - вспыхнула Катя.- Я совсем по-другому... совсем по-другому,- повторила она задумчиво.
- И в такое время! Ты не слыхала, может быть,- У нас здесь вокруг холера...
- Слышала и это. Но мне все равно... Ведь ты же не боишься! А Кузьминишна уж наверно не боится? Чем я хуже вас?
В дверях показалась строгая фигура Кузьминишны.
- Так и надо... Омойтесь в бане покаяния и очиститесь в горниле смерти,- проговорила она наставительным тоном, молясь в передний угол.
Катя бросилась было к ней, но Кузьминишна чопорно и серьезно расцеловалась с ней и смиренно, скрестив на груди руки (это ее обычная поза в чрезвычайных случаях), встала в углу у двери. Кузьминишна сердилась: она не могла простить Кате ее "бесчувственного забвенья" их, как будто их совсем на свете не было, как будто они не любили, или не умели уже, или отвыкли любить, как будто в них (то есть в майоре, в ней и "во всех прочих", подразумевала она) сердца не было, сердце вдруг застыло и охолодело. Она многое ей простила, она в продолжение долгих четырех лет предавалась наедине размышлениям о странном поведении Кати, о крутом переломе в ее характере, многое угадала, хотя и смутно, но угадала, и чем больше угадывала, тем больше прощала ей, но одного не могла простить, именно: "зачем сердце забыли; ведь сердце-то так же болело и страдало и о других, а забыли сердце, уму дали да отмщению волю!"
Но недолго, конечно, Кузьминишна фигурировала в этой роли огорченной матроны: она даже не выдержала и нескольких минут молчания, в продолжение которых отец безмолвно наслаждался, смотря в милое, дорогое лицо своей дочери и в каждой черте ища то того, старого, то совсем, совсем нового. В нем было и то, и другое: от старого осталась детская улыбка, иногда бойкий, резкий взгляд карих глаз, от нового - строгость и угловатость черт на лице и печать какого-то глубокого страдания, но такого, которое доставляло человеку много светлых, отрадных минут... Всего же поразительнее было в ней - строгая простота, почти аскетическая, из-под которой хотя и била ежеминутно свежая, знойная струя молодой, полной силы жизни, но тем не менее нисколько не вредила общему впечатлению. Кузьминишна не утерпела; ее волновало это "беспечальное созерцание" майором своей дочери.
- А вы бы, сударь, полюбопытствовали: чему ваша дочка изволила научиться в иных землях? - предложила она майору.
- И всему, няня, и очень немногому,- поспешила ответить Катя.
- Так все ж таки научилась дельному... или так? - переспросила Кузьминишна.
- Кое-чему и дельному... Приехала вот в бабки сюда, в земство.
- Гм... Ну, так хорошо!.. Постой же,- погрозилась ей, улыбаясь, Кузьминишна и тотчас заволновалась, зашумела ключами, и лицо ее приняло то озабоченное выражение домовитых матерей, с которым они любят угощать своих возвращающихся из ученья детей. Кузьминишна устраивала праздник деревенского кулинарного искусства, сбив с ног для этого дела почти всю колонию, даже невозмутимого Трошу, которого заставила ловить курицу, забежавшую от страха пред гонявшейся за нею Кузьминишной к нему в огород.
Три дня Кузьминишна справляла по-старозаветному праздник в ознаменование возвращения "блудной дщери": то заколола лучшего гуся, то индюшку, то каплуна. Но в то время как, увлекшись слишком воспроизведением притчи о "блудном сыне", она забыла о всякой гигиенической предосторожности, майор, напротив, окружил свою дочь самой нежной заботливостью и в каждой мелочи старался парализовать слишком усердное гостеприимство Кузьминишны. За обедом он то возьмет у Кати с тарелки слишком жирный кусок и положит ей тщательно выбранный им другой, то нежно спрячет у нее из-под глаз миску с земляникой и сливками, когда та слишком увлечется давно невиданною ею деревенскою роскошью, то запрет сад на ключ, в опасении, чтобы его дорогая Катя опять слишком не увлеклась красными вишнями, которые она так любила. По вечерам, когда Катя выйдет в сад, или ночью, когда она заснет мирным здоровым сном, майор тщательно дезинфицировал карболкой, ждановской жидкостью и уксусом четырех разбойников не только комнаты дома, но и всю усадьбу; принудил даже Кузю и Трошу заботиться об атмосфере своих жилищ. Его опасливость за нежно любимую и неожиданно возвращенную ему дочь доходила до нервной и томительной болезни; он страдал бессонницей, его кидало в жар при мысли, что вот-вот занесут холеру в его усадьбу; он даже не подпускал мужиков из окрестных деревень близко к своей усадьбе. Часто ночью раза два заглядывал он в спальню Кати и чутко прислушивался к ее мерному дыханию... Он даже рискнул очень строго поступить с Кузьминишной: голосом, устраняющим всякое возражение, он запретил ей на сажень удаляться из усадьбы, а тем паче ходить в окрестные деревни - лечить или принимать у себя крестьянских беременных баб. Но бабы все-таки ухитрялись всевозможными способами проводить бдительность майора и проскользать на медицинские консультации Кузьминишны так ловко, что майор никогда бы не знал об этом, если бы не усердие Троши, который, еще более майора боясь холеры, уже по своей личной трусости доносил ему о замеченных им бабьих ухищрениях, нарушавших всякие карантинные предосторожности. Но скоро случилось такое непредвиденное событие, которое сразу положило конец этой охранительной войне майора и Троши против соседних баб. Случилось это событие как раз по прошествии трех дней с приезда Кати, когда Кузьминишна положила предел устроенному в честь возвращения "блудной дщери" празднику деревенского кулинарского искусства. На третий день к вечеру Катя случайно зашла в избу Кузьминишны и застала у нее проскользнувших из-под присмотра майора двух деревенских пациенток; пациентки было смутились, но Катя смутилась еще больше, когда ей сказали, под какой охраной держит майор свою усадьбу. Какая-то жгучая мысль пронеслась в ее голове, краска бросилась в лицо, и она как-то смущенно и порывисто стала расспрашивать баб о здоровье, исследовать, давать им советы и, наконец, велела им назавтра прямо приходить к ней, а если кто задержит их, то сказать, что сама барыня так приказала. Бабы ушли, а Катя и Кузьминишна целый вечер пробеседовали о бабьих болезнях. Катя как будто очнулась, как будто вспомнила неотложность какой-то обязанности, и ночью долго горел в ее комнате огонь, долго просматривала она медицинские книги, торопливо, нервно, как будто собираясь куда-то. В эту ночь не спалось и Кузьминишне: какие-то мысли не давали ей покою; несколько раз вставала она с лавки и молилась об укреплении в чем-то и спасении от чего-то. На следующий день, рано утром, с подогом в руках и узелком с какими-то снадобьями тихо прошла она в комнату Кати. Катя была уже одета в простую серенькую блузу, затянутую кожаным ремнем, с клеенчатой шляпой на голове.
- Ты не бойся, Катюшка,- шепнула Кузьминишна,- я уж за тебя молилась, а теперь сама помолись.
- Хорошо, няня; я про себя, в уме помолюсь.
- С молитвой-то лучше... Я вот уж как боялась за тебя, не решалась все, да помолилась - и трусить перестала... Вера, сказано, горами двигает... Иисус Навин с верой-то солнышко остановил... А ты шляпку-то сними,- вдруг посоветовала она Кате,- повяжись платком: для нас, деревенских, лучше как-то...
Катя наскоро сняла шляпу, покрыла голову белым носовым платком и вышла вслед за крестившейся на ходу Кузьминишной.
Едва вышли они за околицу, как навстречу им показался майор, ехавший с Трошей с полевых работ. Кузьминишна перекрестилась.
- Куда?! - вскрикнул майор, в необычайном недоумении останавливая лошадь, едва они только поравнялись. Троша было поднес руку к своему бобровому картузу, чтобы с подобающим уважением раскланяться с "барышней", как вдруг его рука так и застыла на облупленном и вытопившемся на солнце козыре. Увы! Он услышал следующие слова Кузьминишны, ворчливо обращенные ею к майору:
- Ну, батюшка,- сказала она,- не все праздновать; пора и других вспомнить... Недаром, поди, учились.
Майор уже готов был что-то еще крикнуть.
- Мы идем в деревню: там много больных,- предупредила его Катя.
- Старуха! сумасшедшая! Это ты! ты! - закричал майор, выскакивая из плетушки и в негодовании наступая на Кузьминишну.
- Папа,- твердо выговорила Катя,- она не виновата... Я должна была сама...
Майор и Катя оба были взволнованны; у последней на минуту в глазах сверкнул какой-то странный огонь, который раньше не приходилось замечать майору. Он наскоро снял фуражку, наскоро перекрестился и, молча вскочив в плетушку, погнал лошадь...
- Ну, теперь загубили!.. Как пить дадут!.. я говорил? Мое слово с ветра не бывает,- ворчал Троша, беспокойно вертясь рядом с майором.- Сударь! Прикажите наистрожайше вернуться, пока не поздно!
Вплоть до усадьбы продолжал волноваться Троша, несколько раз взывая к майору, но майор продолжал упорно молчать и, приехавши домой, бросил Троше вожжи, выскочил из плетушки и скрылся в своем кабинете. Долго сидел он здесь, молча выкуривая трубку за трубкой; глаза его нередко наполнялись слезами, им овладевал малодушный страх пред чем-то. "Опять! - шептал он.- Что, если теперь она т_а_к ж_е взглянет? Если опять отрешится от меня? Поймет ли она, что теперь уже не то... что теперь уже это я из любви к ней, к ней одной... Но, спросит, зачем же к ней одной?"
Покаянные мысли вновь обуяли душу майора, но уже это было последнее покаяние.
Общие впечатления детства скорее и вернее всего сближают людей. Так было и теперь. Вызванные мною в душе Кати воспоминания как-то незаметно нарушили ее сдержанность и холодность; она увлекалась, читая в моем лице, что я переживаю те же самые ощущения, какие овладели ею, и к концу рассказа мы были как будто давно знакомы. А последний эпизод с бабами и выходка Кузьминишны, когда она, вопреки всем майорским предосторожностям, повела Катю в деревню, охваченную эпидемией (этот эпизод Катя рассказала несколько иначе, нежели передал его я: она прямо всю инициативу дела приписала Кузьминишне, предоставив себе только пассивную роль, даже прибавила, как она будто бы струсила), заставили нас даже очень добродушно расхохотаться. В конце концов Катя, кажется, осталась довольна мною, в особенности при рекомендации Кузьминишны, по которой оказывалось, что у меня "сердце есть"... Увлекшись такою доверчивостью Кати, я так-то невольно спросил ее:
- Скажите, что вас заставило вернуться сюда и жить здесь? Неужели только желание служить земскою повивальною бабкой?
- Нет,- ответила Катя и тотчас же насторожилась.
- Вас обманули т_а_м?
- Тот не обманывает, кто обманывается сам,- произнесла она докторальным тоном, в котором уже и следа не было прежней задушевности.
Но я, хотя и заметил это, хотел уже разузнать все, чего мне недоставало для понимания "истории майорской дочери".
- Значит, вы сами изверились?..
- Да,- предупредила она мой вопрос.
- И, как заблудшая дщерь, вернулись сюда, чтобы обратиться к старой вере?
- Нет, не к старой, а найти... н_о_в_у_ю.
- И нашли?..
- Отчасти... Да что вы меня допрашиваете? - резко спросила она.
- Меня это очень интересует, потому что я сам изверился... Вы мне не верите?
Она посмотрела мне в лицо.
- Нет, верю,- твердо сказала она после небольшого молчания.- Я о вас слыхала.
- Скажите, в чем же суть?..
- Вы знаете Башкирова? - прервала она.
- Знаю... Но, насколько мне известно, он не теоретик...
- Да, он не теоретик... У него нет системы. Но он сам - воплощение веры сердца...
- Как вы сказали?
- "Вера сердца"... Это не совсем точно, но еще нет названия, так как все это пока очень неопределенно...
Башкиров сам по себе - факт, воплощение этой веры...
Я замялся и думал, что ей ответить. В это время за дверями послышался голос майора.
- Наполеоны! Волтеры! - кричал он.
- Да, этот грех за нами из веков,- ответил кто-то, сильно напирая на о.
Катя быстро встала, вспыхнув от чего-то: может быть, она узнала голос гостя.
- Говорите же что-нибудь... Вы понимаете, например, что такое Кузьминишна? - почти шепотом и нетерпеливо спросила она меня.
- Понимаю.
- Ну, вы должны чувствовать и это... эту "веру сердца",- сказала она и вышла в соседнюю комнату.
- Каточек! Катя!.. Поймал, наконец, брат!.. Поймал! Ха-ха-ха! - кричал майор, проталкивая сзади в дверь какую-то странную фигуру.
- Ничаво, я теперь не убегу,- протяжно проговорил оригинально принимаемый гость.
Признаюсь, не скажи он ничего, я не скоро узнал бы в этой странной фигуре Башкирова. Весь в пыли и поту, в старой синей поддевке, подпоясанной веревочкой, в брюках, засунутых в дегтярные сапоги, с широко улыбающейся потной физиономией и довольными глазами, прикрытыми большими синими очками, он был оригинален и неузнаваем.
- Ха-ха-ха, брат! Поймал! Старуха! Припирай двери! Засовом! Крепче! - суетился, видимо, чрезвычайно чем-то довольный майор.
- Ничаво, я теперь не уйду. Я и сам изустал,- говорил Башкиров, садясь несмело на стул около двери, вытираясь большим клетчатым платком.
- Катя! Где же она? - озирался майор.- Ты посмотри-ка: затащил, брат, затащил!
- Наконец-то! - сказала Катя, скорой походкой выходя из соседней комнаты прямо к Башкирову, и пожала ему крепко руку.
- Потная. Издалека иду, виноват! - протянул конфузливо Башкиров, вытирая руку платком уже после того, как Катя ее пожала.
Катя ничего не ответила и снова села на прежнее место, с серьезным любопытством устремив взгляд на Башкирова и несколько даже подавшись вперед корпусом, как бы ожидая разъяснения и этого визита, и странности костюма, в серьезной цели которых она, по-видимому, не сомневалась.
- Нет, ты спроси, Каточек, где он был? Какую он штуку сделал... нет, не "сделал", а как?.. Оборудовал? Да? - обратился майор к Башкирову.
- Оборудовал.
- Да, да! Никто ведь не сумел, никто не смог... А наш гениал-то, Морозов-то... Каков!.. Ха-ха-ха!.. Отказал!.. Вот они, Наполеоны! Волтеры!..
- Какое же это дело? - спросила Катя.
- Да я тебе, кажется, рассказывал? Нет? - заторопился майор, говоривший всегда скороговоркой, когда хотел сообщить что-нибудь чрезвычайное, как будто боясь, чтоб его не предупредили.- Помнишь, добросельцы с красносельцами хотели сообща луга и пашни снять у Дикого? У них ведь совсем лугов нет, на пашне скот пасут, а то по болотам, а рядом, у Дикого, поемщина в полтораста десятин лежит дарма: ни себе, ни людям. Кулаки к нему сколько раз было наведывались, цены нагнали страшные,- всех выгнал; мужички потом сами ходили, авось-де счастие не выпадет ли им, и их выгнал! Вот, изволите видеть, молодой человек (это майор ко мне обратился), мужички просто смотреть без слез не могут на эти луга. У них скотина - кожа да кости, а под глазами - пойма... Да-с, так вот какая, можно сказать, поразительная картина была! Думали-думали мужики и надумали кого-нибудь со стороны послать к Дикому: сейчас, конечно, ко мне. Ну, я их спровадил к Морозову,- все же скорее может успеть: некоторым образом чуть не родные они с Диким. А наш гениал-то, каков!.. Как вы думаете: что он сделал? А? Отказал!.. Да, отказал!.. "Я,- говорит,- тут никакого успеха не предвижу, братцы, потому что мы с Диким слишком в убеждениях расходимся. Ступайте к майору! Он сам помещик!" Каков!.. А? К майору! А майор - что? Майор, стало быть, не имеет убеждений? А?
Майор заходил в волнении по комнате.
- Старушенция! Да скоро ли ты нам водки-то дашь? - вдруг крикнул он, обращаясь куда-то за стену.
- Несу, несу... Слышу уж! - говорила Кузьминишна, внося поднос с закуской и ставя его на стол.- У нас, бывало, у барина моего, вот так же: говорят-говорят об этих Волтерах-то да и понапьются... Здравствуйте, батюшка! - поклонилась она Башкирову.
- Здравствуйте, здравствуйте, бабушка,- привстав, сказал Башкиров и подал ей с самым сердечным добродушием руку, к которой несмело прикоснулась своими пальцами Кузьминишна.
- А вы знакомы? - спросила Катя, по обыкновению широко открывая глаза.
- Мы... помалости собеседовали,- ответил Башкиров.
- Кто меня не знает?.. Все меня, старуху, знают... На-ткос, какую махину годов прожила! - заметила Кузьминишна, скромно уходя и тихонько притворяя за собою дверь.
- Хорошая баба, куда хорошая!..- с видимым удовольствием проговорил Башкиров и даже потер большими красными и толстыми руками свои колени.
- Н-да! Так вот майор, делать нечего, и отправился,- заговорил майор, прожевывая огурец и успев уже под шумок выпить.- А вы выпейте-ка... Пьешь ведь? - спросил он Башкирова (майор частенько говорил "ты" тем, к кому в данную минуту чувствовал особое расположение).
- Отчего ж? Пью... Нельзя не пить!..
- Я, брат, знаю! Ты не из этих, не из гениалов... От царской да от мужицкой чарки никогда не отказывайся! Грех! Да, так вот и "поехал наш Иван за кольцом на окиян...". Уж именно - окиян! Насилу принял... Из ума выжил!
- Хороший мужик... Беда - хороший! - опять с особым удовольствием заметил Башкиров, выпивая вполуборот от Кати водку, и затем почему-то сконфузился и покраснел.
- Хороший, брат, это верно. Только тут немножко тово... винта не хватает. Ну, да это - особая статья. Наконец добрался до него... Говорю: так и так: ежели даже по-христиански... И, боже мой!.. Поднялся, зашемел, заплевал... "Я,- говорит,- тебя уважал, старик, когда ты т_е_м кровь портил... Ну, а мужицкое брюхо растить я тебе помогать не намерен!.." Бился, бился - с тем и отъехал!
- Чем же кончилось это дело? - спросила Катя, внимательно всматриваясь в хитро улыбавшееся лицо майора, которое давало повод предполагать, что "штука-то" еще впереди.
- А ты вот его спроси! - показал майор на Башкирова.- Вот Дикой всех прогнал, всем оглобли завернул,- а ему не завернул, его не прогнал! А почему?.. А потому, что вот он - не Вольтер; когда у одного мужика сошник лопнул,- а пора была страдная, ни взять негде, ни послать в город некого, ни самому от бороны оторваться нельзя,- вот он, не Вольтер-то, пехтурой в город отмахал двадцать верст, а к вечеру мужику сошник принес! Нет, ты расскажи! Пускай он сам расскажет. Ну, как ты ухитрился? Как ты оборудовал? А?.. Ведь отдал он мужикам луга на съем?
- Один лужок отдал,- сказал Башкиров.
- Ну, как же, как же ты оборудовал? - спрашивал майор и, подсев рядом к нему на стул, стал набивать трубку у себя в коленях, приготовляясь слушать.
- Да я не знаю... само сделалось,- протянул конфузливо Башкиров и засунул руки между колен.
- Нет, ты рассказывай все порядком, как было. Мы, брат, пойдем.
- Сегодня утром приходят мужики ко мне,- начал обстоятельно излагать Башкиров,- и говорят: "Сходи ты, сделай милость, к нему сам: что это, господи, царь небесный, за оказия! Ведь мы не милостыню просим у его; деньги вперед уплатим!" - "Ну, ладно,- говорю,- коли так - испробуем..." Надел вот эту хламидку-то, взял хлеба кусок за пазуху и пошел. Прихожу и говорю: доложите, мол, лекарь пришел... Конечно, глаза таращат слуги-то. Велел войти. Вхожу, говорю: "К вашей милости".- "Ты кто такой?" - "Лекарь",- говорю. "Знахарь?" - "Нету, батюшка, как быть: из ученых... Вот извольте посмотреть" - и ему на стол диплом выложил. Он сейчас же издивился... "А! - говорит,- прошу покорно садиться,- и кресло мне ногой придвинул.- Федот! принеси нам вина!" Приказал, а сам с меня глаз не спускает. Все охаживает ими меня с головы до пяток. "По какому делу-с? Вы, кажется, обедняли, ищете места? Виноват, деньгами, несколькими рубликами, могу снабдить; а более ничего не могу... Я ни с кем теперь не имею ничего общего - ни с земством, ни с администрацией!.." Ну, я ему сейчас и доложил. "Чего-с? Вам что за дело? - воззрился он на меня.-Вы служите? Может быть, в гласные хотите?" - "Нету,- говорю,- не хочу..." - "Имеете практику?.." - "Нету, не имею, а лечить лечу, кому надобность есть..." - "Извините, я вас не понимаю!" - говорит и поклонился мне.
- Ха-ха-ха!.. Вот тут и раскуси! - восторгался майор, постоянно повертываясь на стуле, перекладывая ноги с одной на другую, попыхивая в чубук и в самых интересных местах ероша свои седые волосы.- Ну, ну! - подгонял он.
- Ну, я ему и стал докладывать. "Мы,- говорю,- друг друга, ваше-ство, скоро поймем, потому что вы отрешились и я отрешился..." Ну, и повел в эдаком роде параллель... Он все слушал, все слушал. "Признаюсь,- говорит,- не ожидал. Хорошо,- говорит,- я согласен! Интересный вы молодой человек, заходите ко мне!" Ну, я теперича пойду уж,- заключил Башкиров, тяжело вздохнув, как будто, сделав этот доклад, почувствовал себя совершенно свободным.
- Куда? Куда? - вскочил майор.- Старушенция, припирай двери!..
- Да чего же я здесь буду приятно собеседовать, когда мужики меня ждут! Нет, уж я пойду!
- Да, да, ступайте,- торопливо проговорила Катя и, быстро встав с места, пожала ему руку еще сильнее, чем прежде.
- Ну, нечего делать!.. Хоть поцелуемся, брат, на прощание! - сказал майор, при всяком удобном случае падкий на нежные излияния,- и расцеловался с Башкировым.
- Хороший старик! - проговорил, улыбаясь, Башкиров, взглядывая то на майора, то на Катю. Очевидно, впрочем, эта фраза назначалась собственно для Кати. Щеки Кати покрылись легким румянцем довольства, и она вновь с глубоким чувством признательности пожала Башкирову руку. Мне почему-то невольно припомнилась при этом сцена у Морозовых на именинах, когда Катя на легкое раздражение Морозова, вызванное наивным докладом майора о своих заслугах, резко отвечала: "Папа, уйдем отсюда..." Сопоставление казалось мне знаменательным.
- Теперь вы, наконец, поняли?.. Видели, что такое он?- спросила меня Катя несколько напряженным голосом, когда Башкиров вышел в сопровождении майора, не перестававшего еще долго за дверью кого-то хвалить и кого-то бранить.
- Отчасти,- сказал я.- Впрочем, все это я знал о нем и раньше... Но ведь он, может быть, исключение?
- Нет, нет,- настойчиво ответила она, как-то особенно высоко подняв голову и проводя рукой по волосам, которые слегка всклокочил легкий ветер, пробивавшийся в окно сквозь застилавшую его зелень,- потому что иначе невозможно было бы жить... по крайней мере, для меня... Я лучше объясню вам примером: что сделали бы вы, если бы тот храм, в котором вы молились, обратили в торжище, одни - сознательно, другие - помогая по недоразумению или по неопытности?
- Я ушел бы из этого храма, унося в своем сердце бога и свою веру,- ответил я.
- И только?
- И только.
- Нет, этого мало... Нужно же проявить в каких-нибудь формах свою веру... А они не должны быть настолько податливы и растяжимы, чтобы дать место лицемерию или обману... Вот что нужно найти, чтобы спасти себя и всех!
- И возможное осуществление этого вы находите в Башкирове? - спросил было я, но в это время вернулся майор. Я успел только по глазам Кати заметить, что вряд ли бы еще она на этот вопрос ответила без колебания: "да".
Она, очевидно, еще изучала его.
- И Орск - романтизм! А? Помните вы это? - крикнул майор, обращаясь ко мне.- И Орск - романтизм! каково!.. Вот тебе сын народа! Как прошли цивилизованную школу да понюхали культурного житья, да ежели еще при этом жена богатая...
- Папа! Ты слишком стал нападать на Петра Петровича,- заметила Катя, кладя со стола на колени шитье и принимаясь снова за прерванную работу.
- Как нападать? Ведь ты сама видела! - несколько недоумевая, обратился майор к дочери.- И ведь ты, кажется, сама...
- Тогда, папа, было дело принципа, но собственно сам по себе он - человек очень хороший!
- Ну, извини. Я что-то мало тут понимаю...
- Морозов прежде всего очень хороший человек; он не падает так низко, как думаешь,- продолжала Катя,- я его уважаю... я уважала и его принципы, я сама жила его верой, и ежели теперь... Но я знаю, я уверена, рано или поздно Морозов поймет это.
Все это Катя проговорила несколько взволнованным голосом, нервно делая складки на полотне.
- Ну да, ну да! Защищай его! - сказал майор, любовно посмеиваясь и подмигивая мне на дочь.- Воспитатель ведь твой! Как, как ты говорила про него? "Он - пахарь, он - сеятель, он бросил первые зерна..." Так, что ли? А до жатвы ему нет дела?
- Да, жатва не его,- едва слышно проговорила задумчиво Катя.
- То-то вот и есть! А, что я тебе говорил: он - Рудин! Вы думаете, Рудины были и быльем поросли? Нет, брат, они живучи! Ты думаешь, что он артели устраивает, так будто и дело делает? А я тебе скажу, что все это - та же рудинщина, только в иных формах. Знаем мы их - этих разочарованных наполеонов-то, что "по свету рыщут, дела себе исполинского ищут!".
- Да, это отчасти справедливо. Я не сомневаюсь, что он может умереть так же, как умер Рудин. Но если ты говоришь в ином смысле, в смысле фразы, в смысле надутого ученого самомнения - это неправда. Нет! Нет! Это неправда! В нем сильны хорошие инстинкты, он чуток к истине! - торопливо проговорила Катя, как будто боясь, чтоб ее не перебили.
- Ну да, ну да! Разве с вами можно сговорить! То из-за одного слова чуть скандала у него не наделала, меня, старика, утащила, а теперь...
В эту минуту в дверях показался Чуйка.
- Ты что, Кузя? - спросил его майор.
Чуйка сел у двери.
- Господин Башкиров, кажись, изволили навестить? - спросил он, больше обращаясь к Кате.
- Как же, как же,- отвечал майор,- навестил! А ты его встретил?
- Встретил-с; идут, палочкой помахивают. Сожалею, что не потрафил сюда ко времени.
- А что, Кузя, он тебе нравится? - спросила, улыбнувшись, Катя.
- Как же! - протянул Чуйка с каким-то непередаваемым выражением в голосе.
- Чем же он тебе нравится? - спросила опять Катя, по лицу которой было заметно, что она очень хорошо знала и то, что Башкиров нравился Кузе и почему он ему нравился; очевидно, эти вопросы задавались с целью только еще раз услыхать подтверждение любимой идеи, а отчасти, может быть, еще более убедить меня.
Кузя не скоро отвечал на этот вопрос; он сначала исподлобья посмотрел на Катю, потом на меня, потер колени и, запинаясь, проговорил:
- А потому - как вполне человек... ежели судя по настоящему времени...
- Ну, ладно! мне, брат, некогда,- сказал майор, когда Чуйка придумывал, что сказать дальше.
- Это так точно,- подхватил он, быстро вскакивая и запахивая полы чуйки,- мужики томятся. Пожалуйте-с!
- Сейчас, сейчас, вот только еще трубочку выкурю... Ну, а какое ты сообщение хотел сделать?
- А вот насчет этой самой алебастровой артели господина Морозова-с.
- Был там? - с видимым интересом спросил майор, раскуривая трубку.
- Был-с.
- Видел его?
- Его не видал, потому еще почесть на заре ходил... прохладнее. А с мужиками собеседовал. "Ничего,- говорят,- мы согласны!" Ну, честь честью, пригласили меня поутренничать: кашицу они вчерашнюю в котелке разогрели; я сейчас же к ним примостился... Люблю я так есть! Пары с речки подымаются, холодком тянет, дымком попахивает из-под котелка... Помнишь, в иные-то времена, как помоложе были, какие мы теплины на речке около лесу зажигали: дым-то у нас выше лесу стоячего, выше облака ходячего подымался!..-увлекся Кузя, обращаясь к Кате.
Его глаза забегали и засияли, все лицо засветилось улыбкой, и он весело и любовно глядел в лицо Кати, как бы видя пред собой не эту взрослую, солидную девушку, но бойкую тринадцати-четырнадцатилетнюю дикарку, полную, румяную и загорелую, с кучей растрепанных кудрей на голове, с которой делал он некогда лесные экскурсии. Катя улыбнулась на это обращение к ней Кузи, но улыбнулась так, как улыбается юность при свидании с старой няней на ее длинные и обстоятельные рассказы о том времени, когда эта юность и как сначала ползала, потом "пешком под стол ходила", когда и как расшибала себе нос и прочее. Кузя так же было пустился, поощренный улыбкой Кати, в подобные же подробности, но майор докурил трубку и заторопился.
- Ну, пошел, пошел! Правду говорят мужики, что у тебя чирей на языке. Что же Морозов-то, Морозов-то что же?
- А господин Морозов, так надо полагать, нашего брата не допущают.
- А-а! отчего ж так? - спросил майор и бегло взглянул на дочь.
- А так, надо полагать, что они против нас мнение имеют, в том роде, что мы, по своей коммерческой практике, в их понятии, кулаки выходим. Ну, а они, господин Морозов, артель свою на подборе устраивают. Тут тоже рассказывали, один мужичок, с пахлей сбившись, пристанища не находя, прослышал об этой самой артели - и к ним было. Ну, тоже господин Морозов отказал, то есть этим самым артельным мужичкам растолковал, что-де им наистрожайше нужно народ избирать!
- Так, так! нам чистеньких подавай! - взволновался майор, быстро выпил еще рюмку водки, взял фуражку, сказал мне, шаркнув ножкой: "Прошу извинить",- и вышел.
- Это точно... ежели подбор,- размышлял Кузя, разводя руками,- только ведь для этого нужно, чтобы было дано... А кому это дано? - спросил он меня, улыбаясь.- Никому не дано-с еще, по настоящему времени судя... ха-ха! - закончил он, особенно внушительно подчеркивая слово дано, и затем, раскланявшись, тоже вышел.
Я взглянул на Катю: она сидела, низко наклонив голову к шитью, и нервно спешила окончить шов; все лицо ее и уши сплошь были залиты краской, вероятно, вследствие сильного внутреннего волнения; она не поднимала головы, очевидно стараясь скрыть от меня это волнение; но, наконец, не выдержала, усиленно стегнула два раза иглой и, кладя на стол работу, поднялась, выпрямилась во весь рост и вдохнула полной грудью лившийся в окно из сада свежий, ароматический воздух.
- Вы пойдете сегодня к Морозову? - спросила она меня деловым тоном и прищурила глаза, вероятно желая хоть несколько умерить их блеск.
Я сказал, что пойду.
- Пожалуйста, занесите от меня записку... несколько строк. Я сейчас напишу.
Она быстро вошла в свою комнату. В полуотворенную дверь я видел, как она, взяв первый попавшийся листок бумаги, лихорадочно стала писать. Написав несколько строк, она отбросила этот листок и принялась писать на другом. Она сидела ко мне спиной, и я не мог видеть выражения ее лица; но краска все еще покрывала ее слегка загорелую шею. Наконец она вышла ко мне, читая на ходу.
- Вот,- заговорила было она.- Или нет... это бесполезно... этого мало!
Она быстро скомкала в руке письмо, сунула его в карман и, взяв со стола легкий шейный платок, накинула его на голову.
- Хотите, по дороге? - спросила она меня, слегка подвязывая платок у подбородка.
- С удовольствием. Вы куда же?
- К Морозову.
- Но ведь теперь самое жаркое время?
- Это мне все равно, я его должна видеть.
- Мы пойдем с вами здесь,- сказала Катя, выходя не на так называемое мужиками "парадное крыльцо" майорского дома, со стороны которого слышался шумный говор, а в узенькие сени, из которых маленькая дверь вела в сад.
- Как вы думаете: не взять ли большой дождевой зонтик? Должно быть, очень жарко; да, пожалуй, и гроза соберется,- проговорила она, смотря из-под ладони на безоблачное небо.- Ступайте вот по этой дорожке. Я вас нагоню.
Я сошел в сад. Майорский сад был обыкновенный провинциальный садик, с кривыми полузаросшими дорожками, с полусгнившими деревянными скамьями, сплошь закрытыми крапивой, с густою травой, среди которой особенно высоко выдаются сочные дягили; одна сторона сада сплошь заросла густым вишенником, над которым подымались корявые яблони с кое-где обломанными сучьями и берестовыми пластырями, подвязанными мочалками вокруг стволов; другая сторона была исключительно посвящена ягодам: густо разросшиеся кусты малины, смородины и крыжовника, подобранные снизу в перегородочки из старых драниц, так густо зарастили представленную им местность, что поместившаяся было среди них молодая рябина, заглушенная ими, стала сохнуть; только в дальнем углу густая древняя ель, вероятно оставшаяся от бывшего когда-то здесь леса, могуче подымала свою пирамидальную вершину и царила над всей окрестной растительностью, усыпав широкую площадку засохшими иглами и шишками; вокруг ее еще здорового смолистого ствола была сделана из трех скамеек беседка, тут же стоял треснувший от дождей и солнца, полинявший красный столик; на нем виднелся клубок ниток, вязальные спицы, книга и майорский табачный кисет; вероятно, это было любимое место, где собирались на мирную беседу все обитатели майорской колонии.
За садом начинались гуменники, обращенные в майорской усадьбе в огороды; длинные ряды гряд зеленели разнообразной сочной листвой, среди нее были разбросаны маленькие яблони и груши, как подростки, нуждавшиеся в обильном и жирном черноземе; подпертые козелками на хорошо взрыхленной и часто поливаемой земле, они, видимо, росли под бдительным надзором чьей-то заботливой руки; некоторые из них начинали уже набирать плоды, и стая всякой прожорливой птицы усиленно нападала на них и на гряды с огурцами, нисколько не пугаясь старого майорского мундира, распяленного на кресте из кольев, и старого повойника Кузьминишны, венчавшего то место, на котором пернатые должны были предполагать строгую главу военного стража. Впрочем, строгий страж оказался теперь сам налицо, и в подобном же повойнике: в дальнем углу огорода я увидел Кузьминишну, которая с большим сухим суком в руках бегала между грядами, с азартом нападая и покрикивая необычайно строгим голосом на глумившихся над ней воробьев. Я подошел к ней; она выразила было желание вступить со мною в длинную беседу и, уже взяв за руку, потащила меня под заветную ель, как в это время нагнала нас Катя с большим распущенным парусинным зонтиком.
- Пойдемте,- торопливо сказала она.
- Да куда ты его тащишь? - запротестовала Кузьминишна.- Не успела я с ним и двух слов перемолвить.
- После, Кузьминишна, после. Нам нужно,- проговорила Катя, уже подходя к выходу.
Слышно было, что Кузьминишна что-то забормотала, но что - разобрать было никак нельзя; через минуту она уже начала вновь с сучком в руке военные действия против прожорливой птицы.
За огородом мы пошли с Катей по гладко протоптанной и обросшей по краям полевою ромашкой борозде, между озимым полем и паром. Катя мерной и уверенной поступью шла впереди меня, задумчиво наклонив голову и твердой рукой держа тяжелый старинный зонтик, с одного бока которого мерно прыгало большое медное кольцо.
Было время послеобеденного отдыха, и отчасти поэтому, отчасти вследствие томящего зноя кругом не было видно ни одной живой души. Над высохшим и трескавшимся на солнце паром изредка пролетали один за другим вороны, пристально высматривая полевых мышей. Во всей окрестности чувствовалась томительная тишь, и в воздухе проносились только редкие звуки то скрипевших где-то далеко колес, то фырканье лошади, бродившей в ближайшем овраге, то шум от пронесшейся стаи галок да карканье вороны, усевшейся на брошенную среди пашни борону. Мы шли несколько времени молча.
- Ах, я вас совсем замучила... Посмотрите, что с вами: на вас лица нет! - вскрикнула Катя, обернувшись ко мне.
Действительно, я изнемогал от жары.
- Давайте руку, теперь недалеко,- сказала она и, не дожидаясь моего согласия, взяла м